Глава 16. Роберт Кох
Знание врача возвысит его голову.
Книга Иисуса, сына Сирахова
Роберт Кох, точнее – Генрих Герман Роберт Кох, – пожалуй, если и мог чем-то выделяться среди своих шумных однокурсников в Геттингенском университете, то, скорее всего, тем, что казался удивительно неприметным человеком: сам он был небольшого роста, близорук, тих.
Геттингенский университет, выпускником которого, помнится, Александр Сергеевич Пушкин сделал своего Владимира Ленского, отличался необыкновенным либерализмом.
Владимир Ленский, напомним, тоже отличался от общей массы:
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри черные до плеч,
– вот каким человеком виделся Пушкину его новый, какой-то несколько зарубежный даже, герой.
Роберт же Кох родился и вырос в таком маленьком городишке, о котором в славном университете города Геттингена мало кто и слыхал. Городок этот носил название Краустале.
В детстве, как пишут многие биографы, он очень любил ломать, а затем – так же долго, и с завидным упорством чинить свои вдребезги изломанные игрушки.
Быть может, о нем там знали не больше, чем о псковском имении самого Владимира Ленского…
Поначалу путь его не отличался чем-то особым. В назначенный срок он поступил в местную гимназию… А после получения университетского диплома, да и то не сразу, осел он в деревенской глуши, где-то возле старинного польского города Познани, ставшего к тому времени уже германским в силу насильственного раздела древних польских земель.
Первым же его назначением после университета было, вроде бы, место лечащего врача в доме умалишенных, весьма бесперспективное, по всей вероятности и, вдобавок, довольно скучное. А ради нового назначения ему пришлось даже крепко поднатужиться и переквалифицироваться в санитарного врача.
Впрочем, справедливости ради, необходимо отметить, что сам Роберт Кох, очевидно, не очень любил вспоминать подробности своей биографии. Возможно, он даже специально напускал, как говорится, пелену какого-то зыбкого тумана, выставляя эти подробности куда в более лучшем свете, чем то происходило в действительности. Такое подозрение возникает хотя бы потому, что Илья Мечников, замечательный русский ученый, лично знакомый с Кохом, располагал весьма приблизительными данными о его прошлом. В одной из своих публикаций назвал его даже сыном какого-то мнимого профессора.
Очевидно, незавидное, образно говоря, происхождение ученого никак не вязалось с тем его замечательным имиджем, каковой Роберт Кох приобрел впоследствии в силу своих воистину гениальных способностей.
Но чего этому человеку было не занимать уже с самого раннего детства, – так это его удивительной хватки на всякое услышанное знание и его крайне невероятное терпение и завидная усидчивость. Деревенские жители обширных познаньских земель ценили все это по достоинству, равно как и его добросовестность и человеколюбие, что было достаточно ценной редкостью со стороны имперского чиновничества, гимназических учителей, университетских профессоров, насаждавших в польских краях исключительно германский дух.
Получить верное представление обо всем этом можно из замечательного рассказа лауреата Нобелевской премии Генрика Сенкевича – Z pamietnika poznanskiego nauczyciela.
Деревенские жители не скупились на гонорары своему врачу, так что даже скромное поначалу его жилище очень вскоре превратилось в весьма привлекательный во всех отношениях уголок. Аккуратно выбеленные гладкие стены, проглядывавшие сквозь нагромождения частых садовых деревьев, казались одинаково приветливыми зимою и летом.
Фрау Эмма Адельфина Жозефина Кох, еще недавно простая скромная девушка с пухлыми крепкими щечками, непонятно отчего заливающимися густым румянцем, считала себя вполне счастливой в замужестве и молила усердно Бога, чтобы все продолжалось так бесконечно долго, пока она с Робертом не состарится, если такое вообще когда-нибудь может случиться. Она была уверена, что супруг успел уже позабыть свои прежние мечтания о нудной корабельной службе, о далеких морских плаваниях к неведомым островам, населенных стройными, никогда не болеющими людьми, о свисте морского ветра и о прочих подобного рода пустяках, вовсе бесполезных и совершенно ненужных для их спокойной и счастливой жизни.
Только не тут-то было.
Судьба не забывала о Роберте Кохе. Она – то, судьба, быть может, и подбила фрау Кох на весьма экстравагантное решение: купить супругу в подарок ко дню его рождения великолепный микроскоп, о котором он успел ей так много понарассказывать, как о своей застарелой мечте, с которой он без конца работал в тихих университетских лабораториях.
Это случилось зимой, еще перед рождественскими праздниками, и молодая женщина как-то даже не очень удивилась, что ее муж, едва он только завидел этот бесценный подарок, так сразу же бросился готовить для себя особое, непременно отдельное помещение, что-то вроде собственной лаборатории.
Там он стал коротать все долгие зимние вечера, как только отшумели рождественские и новогодние праздники.
Что же, на то она и зима, успокаивала себя фрау Кох. Пусть Роберт вволю натешится… А к лету все снова войдет в свою привычную колею. Все будет снова так, как и прежде было.
Фрау Кох и сама несколько раз принималась ради приличия глядеть в матово сверкающее кругленькое стеклышко. Она увидела в нем какие-то неказистые, такие же круглые белые пятна света, а больше и вовсе смотреть в них не стала.
Однако сам доктор Кох… Он только тем занят был и занят, что не отрывался от этого прибора, порою забывая даже о своих прямых врачебных обязанностях, вопреки своей хваленой родовой аккуратности, и ей не раз и не два приходилось напоминать ему об этом.
Маленькая лаборатория во флигеле, между тем, начала разрастаться, как на дрожжах. Под нее пришлось ему отвести еще одну боковую комнатушку, в которой Herr Arzt складывал теперь все то, что называлось у него одним очень емким словом «материал», что хранил он обычно в плотно закупоренных сосудах, стараясь укротить все рвущиеся оттуда такие тошнотворные запахи при помощи своих, еще острее пахнущих медикаментов.
Участившиеся вопросы фрау Эммы муж парировал ссылками на какого-то француза Пастера, который-де доказал, будто большинство болезней вызываются невидимыми глазу мелкими существами. Он говорил ей, что эти, невидимые невооруженным глазом существа, так и кишат вокруг каждого человека, набиваются ему в рот, что люди заглатывают их порою вместе с частичками пищи, с каждым глотком воды или с каждой маленькой сладкой ягодкой.
Все это произносилось с таким убеждением в голосе, но вместе с тем и с таким безразличием к себе, что фрау Эмма начала опасаться за мужнино, и без того хлипкое здоровье, и порою принималась даже мысленно ругать всех французов, а упомянутого мужем Пастера – особенно.
«Что французы, – думалось ей, – что они знают, все эти лягушатники… Проиграли войну германскому императору, так что они могут вообще…»
Муж, не отрываясь от своего микроскопа, заметил ей, что сам Пастер вовсе не так уж и молод, что он теперь сам – настоящий инвалид. Однако будь все французы такими же патриотами, как он, германским солдатам пришлось бы совсем не сладко. Он и сейчас, возмущенный действиями германского правительства и германских оккупационных войск, возвратил все награды, которыми был удостоен из рук германского императора…
«Награды от нашего императора? – удивлялась фрау Эмма. – Да за что… Ему?»
«За научные заслуги. Да что там – за настоящие научные подвиги…»
И все же фрау Эмма и дальше отчетливо осознавала, что ее Роберт по-прежнему не предпринимает решительно никаких предосторожностей, и начинала сомневаться в истинной весомости его слов. Будь все это на самом деле настолько опасно, как он говорит ей о том, ссылаясь на воображаемого француза Пастера, пусть даже и очень хорошего человека, – будь все это так, то ее Роберт давно уже заболел бы…
Правда, сильнее обычного забеспокоилась она, узнав, что в одном из сосудов в темноте кладовки при лаборатории таятся останки овцы, погибшей от таинственной сибирской язвы.
Об этой, неведомой ей прежде болезни, при самом упоминании о которой веяло страшным русским холодом, а по коже спины начинали бегать мелкие мурашки, – фрау Эмма столько наслушалась от разных людей, что опасалась даже заходить в помещение лаборатории, чтобы не взглянуть ненароком на этот, такой злополучно – опасный сосуд.
Она не заходила туда даже в те критические моменты, когда супруга требовали на службу или вызывали к заболевшему вдруг человеку, или даже когда он явно опаздывал к строго урочному обеду. Тогда она отряжала к нему служанку, а затем дотошно выспрашивала у нее, стоит ли все там еще этот мерзкий сосуд со смрадными потрохами…
Так протекали дни за днями.
Сибирская язва между тем все упрямее совершала свое черное дело, а в лаборатории у доктора Коха вместо использованных овечьих остатков, уже вроде бы «окончательно им изученных», как он сам выражался, стали появляться все новые и новые.
И вот миновало лето, еще одно, еще.
Слухи о коварной болезни то утихали, то взрывались с новою силой. Доктор Кох не унимался по-прежнему, однако супруга его, наконец – то, вполне успокоилась. Ей вдруг почудилось, будто ничего существенного в их семейной жизни уже приключиться не может.
Доктор Кох между тем все сидел да сидел за своим столом, не отрываясь от микроскопа каким-то окончательно загипнотизированным взглядом, и его лицо начинало все чаще и чаще озаряться довольной улыбкой. Его руки, да и вся одежда его пропахли какими – то веществами, которые, к тому же, оставляли после себя на всем, к чему они прикасались, не только резкие запахи, но и яркие следы, с трудом поддающиеся чистке и даже стирке. Он сам говорил, что применяет специальные красители, при помощи которых под микроскопом можно увидеть всякую прочую мелкоту.
И вот, наконец, за обедом, к которому он явился без опоздания и напоминания, он заявил, что ему удалось раскрыть, наконец… вековую тайну сибирской язвы!
«Теперь мне понятно, – сказал он, – почему это заболевание поражает людей, годами не выезжавших из своего двора, не имевших при этом никаких контактов с больными или уже переболевшим всей этой заразой…».
«Почему?» – наставила уши удивленная фрау Эмма.
«Все дело в том, – позабыл он вдруг о стоявшем перед ним обеде и для пущей ясности начал как-то быстро складывать свою белоснежную салфетку, – что микроорганизмы, ее вызывающие, обладают необыкновенными свойствами. Когда для них наступают неблагоприятные условия, они покрываются плотной оболочкой, которая надежно защищает их от жары, холода, влаги и сырости. Благодаря этому приспособлению, они могут сохраняться сколько угодно времени, не теряя своих омерзительных качеств, а когда наступает подходящая для них пора, то они, как ни в чем не бывало, оживают, их оболочки трескаются и распадаются, они начинают бурно размножаться… Вот почему, случается, и заболевают люди, получившие в подарок меховую шапку, или там шубу, в свое время изготовленную из шкуры незаметно переболевшего ею животного. Вот почему эта болезнь возникает вдруг совершенно неожиданно и поражает обширную местность, где перед тем о ней никто и слыхом не слыхивал: оказывается, дождевые воды размыли там какое-то древнее захоронение уничтоженных ею животных, о чем местные жители и позабыть давно уж успели».
Фрау Эмма не знала, чему ей больше следует сейчас удивляться: тому ли, что ее супруг оказывается таким умным человеком, или тому, что все это правда, что рассказывают люди об этой коварной болезни, совершенно не зная ее причин.
«Значит, все это правда, что говорится в народе, а благородными людьми считается просто выдумкой?» – спросила она под конец всего разговора.
«Да, все это правда. Я давно над этим раздумываю. Я давно изучаю эти образования под микроскопом. Я называю их спорами. Мне удалось разработать свою собственную методику. Применяю окрашивание материала различными красителями. И теперь мне известно, с чем, в первую очередь, надо бороться», – неожиданно сказал он, в сердцах разрывая на куски ни в чем не повинную, и без того сильно скомканную салфетку.
Фрау Эмма, пожалуй, впервые в жизни увидела мужа таким решительным, и в ее голове родилось сомнение, да правильно ли она поступила, купив ему когда-то в подарок этот вот микроскоп? Хотя она тут же и одернула себя: это же ради людей. Врачам теперь будет понятно, что им впредь надо делать.
«Но об этом никто ведь не знает?» – сказала она вслух, а муж не стал вслушиваться в ее дальнейшие рассуждения. Быстро расправившись с обедом, он заторопился, опять в свою боковушку.
Фрау Эмма не могла отделаться от своих навязчивых мыслей, которыми ей не было с кем поделиться особо на землях, где повсеместно, исключая государственные учреждения, слышится одна только польская шипящая речь. Кого заинтересуешь здесь открытиями неизвестного уездного врача? Кто все это поймет? Неужели эти крестьяне, которые, правда, неизменно вежливы с германскими врачами, но, отнюдь не со всеми германскими чиновниками и просто служащими? Кто способен сделать правильные выводы из такого серьезного открытия?
Геттинген, где все это вызвало бы оживленный интерес, отсюда так далеко…
Ближайшим университетским городом был Бреслау, иначе Бреславль (извечный славянский Брацлав), и фрау Эмме пришлось приложить немало усилий, чтобы заставить мужа отправиться хотя бы туда.
Помог ей в этом профессор Кон, ученый ботаник, у которого, по соседству с Кохами, имелись значительные земельные владения. Он приезжал туда только на летнее время, бродил по полям и лугам, не разбирая, где его собственные земли, а где они уже переходят в чужие владения. Но местные жители на него нисколько за это не обижались.
Фрау Эмма лично проследила, как ее муж уселся в карету, и как карета эта выкатилась за дощатые ворота. Дальше она ничего не замечала, кроме пыли, так плотно вознесшейся над дорогой туда, в такой прежде загадочный славянский Бреславль, а теперь – германский Бреслау.
Это была уже вторая, после микроскопа, промашка фрау Эммы, но догадалась она об этом только многие годы спустя.
И все же она подивилась несколько виду супруга, возвратившегося назад ровно через неделю. Из кареты выскочил вроде бы он, но точно – уже не он. В его близоруко сощуренных глазах, в его напряженной осанке, во всей его прыткой фигуре, даже в жестах, – появилось нечто, незнакомое ей прежде, какая – то особая значительность и немыслимая прежде уверенность.
Фрау Эмма не смогла даже добиться от него ответа, что сказали ему в Бреслау другие ученые люди, потому что он сразу, едва переменив свой дорожный костюм на обычную рабочую хламиду, сразу же устремился к своему микроскопу.
И только потом ей стало известно, что университетские профессора с неподдельным интересом выслушали сообщения провинциального врача…
* * *
Это было действительно так.
Бреславские специалисты поняли, что неведомый им доселе коллега Роберт Кох приоткрыл занавес над тайной сибирской язвы, которая свирепствует уже по всей Европе, а не только в германских землях.
К тому же их поразила его изобретательность в методике исследования материала, – она открывает пути к изучению причин других, опаснейших заболеваний. А что уж там говорить о сибирской язве! Этот скромный молодой человек напрямую указывает средства спасения. Короче говоря, бреславские ученые, светила всей европейской медицинской науки, тут же попытались проверить все это на опыте. Сомнений у них не оставалось больше никакого: загадка страшного заболевания окончательно раскрыта!
Роберт Кох возвратился домой не то чтобы победителем, но все же с чувством человека, делающего и сделавшего уже нечто не только интересное для него самого, но и очень полезное для всех людей. Ему, считают историки медицины, первому из исследователей, удалось практически доказать, что «определенный вид микробов вызывает определенную болезнь».
С еще большей самоотдачей приступил он к своему любимому занятию. Ему тогда, в 1876 году, шел всего лишь четвертый десяток лет, и он нисколько не думал о личной выгоде. В нем разыгрался азарт первооткрывателя, к тому же этот азарт постоянно подогревался приподнятым настроением всего германского общества, впервые ощутившего в своих недрах чувство единства, вызванного объединением всех германских государств.
К указанному времени Роберт Кох успел наслушаться не только о новых достижениях француза Пастера, но также и о работах английского хирурга Джозефа Листера. Да и самого его, как врача, естественно, не могли не волновать вопросы нагноения ран, которые так часто приводили к смертельному исходу.
Вплотную занявшись указанной проблемой, он обобщил чужой и свой собственный опыт в специальном труде, где обосновал условия, при строгом соблюдении которых тот или иной микроб может с полнейшим на то правом считаться возбудителем данного заболевания.
Вот они, эти три условия, составившие так называемую триаду Коха, актуальную вплоть до настоящего времени:
микроб, считающийся возбудителем,
обязательно должен быть обнаружен
в каждом случае проявления
этого заболевания, причем его ни за что,
никак не удается выделить из организма
здорового человека;
микроб, считающийся возбудителем
данного заболевания,
непременно должен быть выделен из организма
больного в чистом виде;
введение чистой культуры предполагаемого
возбудителя в чувствительном организме
обязательно должно вызывать
ту же в нем болезнь;
Продолжая свои опыты, Кох постоянно совершенствовал свою собственную систему новых методов приготовления препаратов и методику их окрашивания.
И то, и другое прочно вошло затем в медицинскую практику, а все это лишний раз подтверждает, что Коха по праву стали считать одним из основателей современной микробиологии и эпидемиологии.
* * *
А дальше последовала напряженная работа, связанная с поисками возбудителя другой страшной болезни – туберкулеза (или бугорчатки, как называли данное заболевание издревле, опираясь лишь на его латинское название, происходящее имени существительного tuberculum, бугорок). Кох приготовил мазки, взятые прямо из легочной ткани и с внутренних органов одного умершего человека, жизнь которого была убита именно этой болезнью, весьма широко распространенной на протяжении всего XIX столетия.
Хотя все старания молодого ученого увидеть возбудителя ни к чему не привели, а все же он не опускал своих рук. И вот однажды, уже как-то механически прихватив предметное стеклышко с мазками легочной ткани, он в тысячный раз погрузил его в кювету с раствором синего красителя. И вдруг, когда все это оказалось под окуляром микроскопа, – он увидел четкие подобия тоненьких палочек.
Ему показалось, что он уже на верном пути к новому открытию…
* * *
Конечно, говорить о новом открытии было еще, безусловно, слишком рано. Полученные результаты выглядели еще очень далекими от того, чтобы соответствовать выработанной самим Кохом триаде.
К тому же, для самого семейства Кохов назревали очень серьезные перемены. Им всем предстояло покинуть свой ухоженный дом, лишиться постоянной возможности любоваться в дальнейшем такими уже привычными польскими пейзажами, классически точно отображенными в упомянутом перед этим сборнике рассказов Генрика Сенкевича.
Вот как там звучит его воистину трепетное описание: цепочка хат с огоньками в окнах, плотина, два пруда, глядящие друг на друга, и всю ночь напролет соревнующиеся между собою лягушачьи хоры…
Вдали корчма глядит сверкающими глазами и гудит, и поет, и будоражит ночную тишину топотом ног, пением скрипок и уханьем контрабаса.
* * *
Недавно образованное Имперское Министерство здравоохранения призывало Коха в столицу нового могучего государства. Это означало, в первую очередь, что о нем не забывали профессора, которые слушали его выступление в польском Бреслау.
В Берлине же ему предлагалась весьма весомая должность экстраординарного сотрудника указанного министерства.
Та же карета, которая отвозила его в Бреслау, увезла его теперь и в Берлин, с той лишь весьма значительной разницей, что теперь рядом с ним сидели его супруга, фрау Эмма, и их маленькая дочь Гертруда.
Берлин разрастался у них на глазах. Все в этом городе строилось теперь с невероятным размахом, с примеркой к вечности. Такой же солидностью и такой же добротностью отличалась и предоставленная в распоряжение Коха довольно обширная лаборатория.
Да что говорить!
Это было просто великолепное, прекрасно оборудованное помещение. Там имелся хорошо подобранный штат сотрудников, а в качестве главных ассистентов к ней были прикомандированы два военных врача – двадцативосьмилетний Фридрих Леффлер (1852–1915) и тридцатилетний Георг Гафки (1850–1918).
Забегая несколько вперед, укажем, что первому из них вскоре удалось открыть возбудителя дифтерии, а второму – выделить и описать брюшнотифозную палочку, первопричину этого грозного заболевания.
Конечно, и в Берлине результаты не заставили себя долго ждать. Не прошло и двух полных лет, уже в марте 1882 года, на заседании Общества врачей в Берлине – экстраординарный сотрудник Министерства здравоохранения сообщает о своем открытии возбудителя туберкулеза, которая вскоре получила весьма емкое, общеизвестное теперь название – «палочка Коха».
Стоит ли говорить, что уже одно предыдущее открытие возбудителя сибирской язвы могло бы обессмертить имя Коха. А если к этому присовокупить еще и другие его заслуги, в том числе и вот это открытие туберкулезной палочки, – то всякое сомнение в данном плане отпадает.
Его имя и без того было бы навечно занесено в историю медицины, если бы даже он ничего уже после этого не сделал, поскольку его грандиозные открытия вооружили врачей, предоставив им возможность искать способы борьбы с такими страшными человеческими болезнями.
* * *
Однако Кох на этом не остановился. Получив прямо-таки мировую известность, он сразу же, по свежим следам, попытался найти и кардинальное лекарство против туберкулеза. Ему не терпелось дойти в своих намерениях до конца, добить болезнь в самом ее логове.
Кажется, он хотел пройти по уже выверенному пути, проложенному Эдвардом Дженнером и Луи Пастером.
Вновь открытое болезнетворное начало он хотел принудить к самоуничтожению. Лекарством против туберкулеза, по его мнению, должен был стать экстракт из ослабленных туберкулезных палочек, получивший название туберкулин.
Правда, много обещавший поначалу, препарат оказался впоследствии мало эффективным, поскольку все его возможности ограничились только диагностическими способностями, – в этом качестве он и применяется теперь на практике.
Однако исследовательская работа в указанном направлении продолжалась с неослабевающими усилиями. Ее вопросы освещались в последующем в специальном, основанном Кохом журнале, содержанием которого стали вопросы гигиены и инфекционных болезней (1886).
* * *
В своей берлинской лаборатории Роберт Кох работал и над другими проблемами, и так уж у него получилось, что новое грандиозное открытие составило как бы заключительное звено в его новой триаде, первые две части в которой составляли сибирская язва и туберкулез. Мы имеем в виду открытие возбудителя холеры.
В древности это заболевание считалось каким – то особым, совершенно непонятным, сопровождаемым якобы чрезмерным истечением желчи, и данное убеждение выражено в самом его названии: урке — на древнегреческом языке означает «желчь», а рёсо – теку. Предполагалось, будто такому поведению печени, в первую очередь, способствует жаркий климат, что выглядело на самом деле вроде бы очень правдоподобно: болезнь гнездилась в Индии, в ее самой горячей местности, в штате Бенгалия.
Именно оттуда она вырывалась на просторы многих азиатских государств.
Первым европейским городом, который поразила эпидемия холеры, стала наша Астрахань (1823). Эти эпидемии сразу же сделались весьма грозным бичом. Они мгновенно охватывали огромные территории и уносили массу человеческих жизней. Правительства, в том числе и российское, не зная истинной причины болезни, пытались всячески противодействовать бедствиям, устанавливали самые жесткие карантины на ее пути.
Народ же, тем более ни о чем не ведавший, не смирялся с этими исключительными мерами, устраивал «холерные бунты», в том числе – даже в самой русской столице (1831). Из русской истории, из писем поэта Александра Сергеевича Пушкина, нам доподлинно известно, что в усмирении этого бунта действенное участие принимал даже сам император Николай I.
А первыми жертвами всех этих народных возмущений, чуть ли не в первую очередь, – становились весьма беззащитные служители медицины, врачи.
* * *
Очередное открытие Коха оказалось как бы приуроченным к сорокалетию ученого, как раз к тому периоду, по мнению античных мудрецов, в котором человек совершает все самое главное, ради чего он появился на свете.
Это был уже 1883 год.
Холера, занесенная в Египет, угрожала оттуда чуть ли не всему миру, и правительства главных европейских стран, осознавая масштабы возникшей опасности, предпринимали самые решительные профилактические меры. Они отправляли в Египет специальные экспедиции, состоявшие, главным образом, из ученых. Основной целью всех отправляемых экспедиций было – оценить всю меру этой грозной опасности.
Когда дело коснулось Германии, выбор, естественно, пал на Роберта Коха. Он был назначен главой отправлявшейся туда общегерманской экспедиции. К указанному времени, надо сказать, ему удалось наработать уже очень солидный научный задел по изучению холеры.
Дело в том, что, применив специальные пластинки, покрытые желатиновой смесью, ученый сумел вырастить на них культуру микроорганизмов, которую он обнаружил в кишечнике скончавшегося от холеры индуса (материал для исследования был прислан непосредственно из Индии).
Естественно, это была только предпосылка к грандиозному открытию, еще только часть провозглашенной ученым триады, при помощи которой определялся истинный возбудитель болезни. Однако выделенные микроорганизмы успели уже получить от своего первооткрывателя название «вибрион» (от латинского глагола vibro – извиваюсь), так как он действительно отличался этим свойством, его так и тянуло усиленно извиваться, держаться в некоем состоянии, напоминающим нашу обыкновенную запятую.
Микроорганизму, естественно, недоставало еще одного эпитета – «холерный».
В Египте германская экспедиция высадилась в Александрии, хорошо известной Коху по старинным книгам, по истории всеобщего развития медицины. К тому же базой экспедиции, по воле судьбы, стал греческий госпиталь, что еще больше подогревало эту давнюю связь, приводящую на мысль имена Герофила, Эразистрата, Галена, Орибазия.
Правду сказать, в Александрии уже мало что напоминало об античной древности. Это был уже более-менее современный, растущий город, масштабы которого значительно возросли после недавнего введения в строй Суэцкого канала, связавшего Средиземное море, а, значит, и весь Атлантический океан, с теплыми водами Индийской акватории.
Современная Александрия поглотила древнюю свою предшественницу, как это случалось в истории других известных городов, хотя бы того же Рима, поглотившего своего античного прародителя.
Впрочем, Коху было не до того. В Египет он прибыл в конце августа, в разгар знойного африканского лета. Он сразу же включился в интенсивную работу, и в кратчайшие сроки ему удалось обнаружить предполагаемого вредоносного возбудителя.
Это были все те же, лишь соединенные попарно бациллы, напоминавшие собою старательно выведенные в школьных тетрадях запятые. Они гнездились в кишечнике как у живых людей, страдающих от указанной болезни, так и у тех, кого она уже подкосила.
Он выделил и вырастил их культуру в лабораторных условиях, однако ему никак не удавалось вызвать это заболевание у подопытных животных – путем введения им выращенного возбудителя. А этого, конечно, как раз и недоставало для завершения сформулированной им лично триады.
Между тем, благодаря общим усилиям медицины многих стран, эпидемия холеры на берегах Нила пошла на спад. Материалов для исследований уже было недостаточно, и, ради завершения опыта, германская научная экспедиция отправилась в Индию, в город Калькутту.
Надо ли говорить, что в Индии, по-прежнему переполненной холерными больными, Коху очень быстро удалось убедиться, что он стоит на совершенно правильном пути, что открытый им вибрион действительно является возбудителем грозного заболевания.
Из Индии Кох возвратился победителем.
На родине его ждала поистине триумфальная встреча…
* * *
Вся дальнейшая жизнь великого ученого протекала уже без особых открытий и без жизненных потрясений. В 1885 году он стал профессором Берлинского университета, в 1891 – возглавил специальный Институт инфекционных болезней, функционировавший при так называемой больнице Шаритэ, а в 1901 – имперский Институт инфекционных болезней, который теперь носит его имя. Вполне естественным выглядит и тот факт, что вся эта многогранная деятельность Роберта Коха увенчалась присуждением ему Нобелевской премии (1905).
Если что-то и огорчало великого Коха, так это, быть может, его семейная жизнь. Во всяком случае, только в Берлине фрау Эмма поняла всю непоправимость совершенных ею ошибок, начало которым положила покупка ею «злосчастного» микроскопа.
Семья доктора Коха распалась, он увлекся эффектной опереточной артисткой, даже женился на ней.
Впрочем, кажется, фрау Эмма отнеслась ко всему этому спокойно, как к чему – то неизбежному, однако назначенному всесильным Богом. Возможно, утешением ей служило лишь твердое убеждение, что она тоже каким-то образом поспособствовала облегчению человеческой участи, что это она подвинула «своего Роберта» на беззаветное служение медицине.