VII. СТРИГУНОК НАХОДИТ ПОДРУЖКУ
Юный Вэл, покинув старшее поколение Форсайтов, подумал: «Вот скучища! Уж дядя Сомс выдумает! Интересно, что собой представляет эта девчонка!» Он не предвкушал никакого удовольствия от ее общества, и вдруг он увидел, что она стоит тут и смотрит на него. Да какая хорошенькая! Вот повезло!
— Боюсь, что вы меня не знаете, — сказал он. — Меня зовут Вэл Дарти. Я ваш дальний родственник, троюродный брат или что-то в этом роде. Моя мать урожденная Форсайт.
Холли, от застенчивости не решаясь отнять у него свою смуглую тонкую ручку, сказала:
— Я не знаю никого из моих родственников. Их много?
— Куча. И по большей части ужасный народ. Конечно, я не… ну, во всяком случае те, кого я знаю. Родственники всегда ужасны, ведь правда?
— Должно быть, они тоже находят нас ужасными, — сказала Холли.
— Не знаю почему бы. Уж во всяком случае вас-то никто не найдет ужасной.
Холли подняла на него глаза, и задумчивая чистота этих серых глаз внезапно внушила Вэлу чувство, что он должен быть ее защитником.
— Конечно, разные бывают люди, — глубокомысленно заметил он. — Ваш папа, например, выглядит очень порядочным человеком.
— Еще бы, — сказала Холли с жаром, — он такой и есть.
Краска бросилась в лицо Вэлу: зал в «Пандемониуме», смуглый господин с розовой гвоздикой в петлице, оказавшийся его собственным отцом!
— Но вы же знаете, что такое Форсайты, — почти злобно добавил он. Ах, простите, я забыл, вы не знаете.
— А что же они такое?
— Ужасные скопидомы, ничего спортсменского. Посмотрите, например, на дядю Сомса.
— Что ж, с удовольствием, — сказала Холли.
Вэл подавил желание взять ее под руку.
— Ах, нет, — сказал он, — пойдемте лучше погуляем. Вы еще успеете на него насмотреться. Расскажите мне, какой у вас брат.
Холли повела его на террасу и оттуда на лужайку, не отвечая на его вопрос. Как описать Джолли, который, с тех пор как она себя помнит, всегда был ее господином, повелителем и идеалом?
— Он, верно, командует вами? — коварно спросил Вал. — Я с ним познакомлюсь в Оксфорде. Скажите, у вас есть лошади?
Холли кивнула.
— Хотите посмотреть конюшни?
— Очень!
Они прошли мимо дуба и сквозь редкий кустарник вышли во двор. Во дворе под башней с часами лежала мохнатая коричнево-белая собака, такая старая, что она даже не поднялась, увидя их, а только слегка помахала закрученным кверху хвостом.
— Это Балтазар, — сказала Холли. — Он такой старый, ужасно старый, почти такой же, как я. Бедненький! и так любит папу!
— Балтазар! Странное имя! Но он, знаете, не породистый.
— Нет! Но он милочка. — И она нагнулась погладить собаку.
Мягкая, гибкая, с темной непокрытой головой, с тонкими загорелыми руками и шеей, она казалась Вэлу странной и пленительной, словно что-то, скользнувшее между ним и всем тем, что он знал прежде.
— Когда умер дедушка, — сказала она, — он два дня ничего не ел. Вы знаете, он видел, как дедушка умирал.
— Это старый Джолион? Мама всегда говорит, что это был замечательный человек.
— Это правда, — просто ответила Холли и открыла дверь в конюшню.
В широком стойле стояла серебристо-каурая лошадка ростом около пяти футов, с длинным темным хвостом и такой же гривой.
— Это моя Красотка.
— Ах, — сказал Вэл, — чудная кобылка. Только хорошо бы ей подрезать хвост. Она будет куда шикарнее, — но, встретив удивленный взгляд Холли, он внезапно подумал: «А в общем не знаю, пусть будет, как ей нравится!» Он потянул носом воздух конюшни. — Лошади хорошая штука, правда? Мой отец… — он запнулся.
— Да? — сказала Холли.
Неудержимое желание открыться ей чуть не завладело им, но нет, не совсем.
— Да нет, просто он массу денег тратил на них. Я тоже, знаете, страшно увлекаюсь и верховой ездой и охотой. Ужасно люблю скачки. Я бы хотел сам участвовать в скачках. — И, забыв, что ему осталось пробыть в городе только один день и что у него уже два приглашения, он с воодушевлением предложил: — А что, если я завтра возьму напрокат лошадку, вы поедете со мной в Ричмонд-парк?
Холли захлопала в ладоши.
— О, конечно! Я просто обожаю ездить верхом. Но вот же лошадь Джолли. Вы можете поехать на ней. И мы могли бы поехать после чая.
Вэл с сомнением посмотрел на свои ноги в брюках. Он мысленно видел себя перед ней безукоризненным, в высоких коричневых сапогах и в бедсфордовских бриджах.
— Мне не хочется брать его лошадь, — сказал он. — Может быть, ему это будет неприятно. Кроме того, дядя Сомс, наверно, скоро поедет домой. Конечно, я у него не на привязи, вы не думайте. А у вас есть дядя? Лошадка недурная, — заключил он, окидывая критическим взглядом лошадь Джолли темно-гнедой масти, сверкающую белками глаз. — У вас здесь, наверно, нет охоты?
— Нет; мне, пожалуй, и не хотелось бы охотиться. Это, конечно, ужасно интересно, но это жестоко, ведь правда? И Джун тоже так говорит.
— Жестоко? — воскликнул Вэл. — Какая чепуха! А кто это такая Джун?
— Моя сестра, знаете, сводная сестра, она гораздо старше меня.
Она обхватила обеими руками морду лошади Джолли и потерлась носом об ее нос, тихонько посапывая, что, казалось, производило на животное гипнотизирующее действие. Вэл смотрел на ее щеку, прижимавшуюся к носу лошади, и на ее сияющие глаза, устремленные на него. «Она просто душечка», — подумал он.
Они пошли обратно к дому, настроенные уже не так разговорчиво; за ними поплелся теперь пес Балтазар, медлительность которого нельзя было сравнить ни с чем на свете, причем он явно выражал желание, чтобы они не превышали его скорости.
— Чудесное здесь место, — сказал Вал, когда они остановились под дубом, поджидая отставшего Балтазара.
— Да, — сказала Холли и вздохнула. — Но, конечно, мне бы хотелось побывать всюду. Мне бы хотелось быть цыганкой.
— Да, цыганки — это чудно, — подхватил Вэл с убеждением, которое, по-видимому, только что снизошло на него. — А вы знаете, вы похожи на цыганку.
Лицо Холли внезапно озарилось, засияло, точно темные листья, позолоченные солнцем.
— Бродить по всему свету, все видеть, жить под открытым небом — разве это не чудесно?
— А правда, давайте! — сказал Вэл.
— Да, да. Давайте!
— Вот будет здорово, и только вы да я, мы вдвоем.
Холли вдруг заметила, что это получается как-то не совсем удобно, и вспыхнула.
— Нет, мы непременно должны устроить это, — настойчиво повторил Вэл, но тоже покраснел. — Я считаю, что нужно уметь делать то, что хочешь. Что у вас там за домом?
— Огород, потом пруд, потом роща и ферма.
— Идемте туда.
Холли взглянула в сторону дома.
— Кажется, пора идти чай пить, вон папа нам машет.
Вэл, проворчав что-то, направился за ней к дому.
Когда они вошли в гостиную, вид двух пожилых Форсайтов, пьющих чай, оказал на них магическое действие, и они моментально притихли. Это было поистине внушительное зрелище. Оба кузена сидели на диванчике маркетри, имевшем вид трех соединенных стульев, обтянутых серебристо-розовой материей, перед ними стоял низенький чайный столик. Они сидели, отодвинувшись друг от друга, насколько позволял диван, словно заняли эту позицию, чтобы избежать необходимости смотреть друг на друга, и оба больше пили и ели, чем разговаривали, — Сомс с видом полного пренебрежения к кексу, который тем не менее быстро исчезал, Джолион — словно слегка подсмеиваясь над самим собой. Постороннему наблюдателю, конечно, не пришло бы в голову назвать их невоздержанными, но тот и другой уничтожали изрядное количество пищи. После того как младших оделили едой, прерванная церемония продолжалась своим чередом, молчаливо и сосредоточенно, до тех пор пока Джолион, затянувшись папиросой, не спросил Сомса:
— А как поживает дядя Джемс?
— Благодарю вас, очень слаб.
— Удивительная у нас семья, не правда ли? Я как-то на днях вычислял по фамильной библии моего отца среднее долголетие десяти старших Форсайтов. Вышло восемьдесят четыре года, а ведь пятеро из них еще живы. Они, по-видимому, побьют рекорд, — и, лукаво взглянув на Сомса, он прибавил: — Мы с вами уже не то, что они были.
Сомс улыбнулся. «Неужели вы и в самом деле думаете, будто я могу согласиться, что я не такой, как они, — казалось, говорил он, — или что я склонен уступить что-нибудь добровольно, особенно жизнь?»
— Мы, может быть, и доживем до их возраста, — продолжал Джолион, — но самосознание, знаете ли, большая помеха, а в этом-то и заключается разница между ними и нами. Нам не хватает уверенности. Когда как родилось его самосознание, мне не удалось установить. У отца оно уже было в небольшой дозе, но я не думаю, чтобы у когонибудь еще из старых Форсайтов его было хоть на йоту. Никогда не видеть себя таким, каким видят тебя другие, — прекрасное средство самозащиты. Вся история последнего века сводится к этому различию между нами. А между нами и вами, — прибавил он, глядя сквозь кольцо дыма на Вэла и Холли, чувствовавших себя неловко под его внимательным и слегка насмешливым взглядом, — разница будет в чем-то другом. Любопытно, в чем именно.
Сомс вынул часы.
— Нам пора отправляться, — сказал он, — чтобы не опоздать к поезду.
— Дядя Сомс никогда не опаздывает на поезд, — с полным ртом пробормотал Вэл.
— А зачем мне опаздывать? — просто спросил Сомс.
— Ну, я не знаю, — протянул Вэл, — другие же опаздывают.
В дверях, у выхода, прощаясь с Холли, он незаметно задержал ее тонкую смуглую руку.
— Ждите меня завтра, — шепнул он, — в три часа я буду встречать вас на дороге, чтобы сэкономить время. Мы чудно покатаемся.
У ворот он оглянулся на нее, и если бы не его принципы благовоспитанного молодого человека, он, конечно, помахал бы ей рукой. Он был совсем не в настроении поддерживать беседу с дядей. Но с этой стороны ему не грозило опасности. Сомс, погруженный в какие-то далекие мысли, хранил полное молчание.
Желтые листья, падая, кружились над двумя пешеходами, пока они шли эти полторы мили по просеке, которой так часто хаживал Сомс в те давно минувшие дни, когда он с тайной гордостью приходил посмотреть на постройку этого дома, дома, где он должен был жить с той, от которой теперь стремился освободиться. Он оглянулся и посмотрел на теряющуюся вдали бесконечную осеннюю просеку между желтеющими изгородями. Как давно это было! «Я не желаю ее видеть», — сказал он Джолиону. Правда ли это? «А может быть, и придется», — подумал он и вздрогнул, охваченный той внезапной дрожью, про которую говорят, что это бывает, когда ступишь на свою могилу. Унылая жизнь! Странная жизнь! И, искоса взглянув на своего племянника, он подумал: «Хотел бы я быть в его возрасте! Интересно, какова-то она теперь!»
VIII. ДЖОЛИОН ИСПОЛНЯЕТ СВОИ ОБЯЗАННОСТИ ПОПЕЧИТЕЛЯ
Когда те двое ушли, Джолион не вернулся к работе" потому что уже спускались сумерки, но прошел в кабинет со смутным и безотчетным желанием воскресить то краткое видение — отца, сидящего в старом кожаном кресле" положив ногу на ногу, и глядящего спокойным взглядом из-под купола своего огромного лба. Часто в этой маленькой комнате, самой уютной в доме, Джолион переживал минуты общения с отцом. Не то чтобы он твердо верил в существование неумирающей человеческой души — чувство его далеко не было столь логическим, — скорее это было какое-то воздушное прикосновение, подобное запаху, или одно из тех сильных анимистических впечатлений от форм или игры света, к которым особенно восприимчивы люди, обладающие глазом художника. Только здесь, в этой маленькой, ничуть не изменившейся комнате, где отец проводил большую часть своего времени, можно было еще почувствовать, что он ушел не совсем, что мудрый совет этого старого ума, теплота его властного обаяния еще живы.
Что посоветовал бы отец теперь, когда старая трагедия вспыхнула вновь, что сказал бы он на эту угрозу той, к которой он так привязался в последние недели своей жизни? «Я должен сделать для нее все, что могу, думал Джолион. — Он поручил ее мне в завещании. Но что нужно сделать?»
И, словно надеясь обрести мудрость, душевное равновесие и тонкий здравый смысл старого Форсайта, он сел в его кресло и положил ногу на ногу. Но у него было такое чувство, словно пустая тень села в это кресло; ничто не осенило его, только ветер постукивал пальцами в потемневшую стеклянную дверь.
«Поехать к ней, — думал он, — или попросить ее приехать сюда? Какова была ее жизнь? Как-то она живет теперь? Ужасно раскапывать все это после стольких лет». И снова фигура его кузена, стоящего, упершись рукой в парадную дверь красивого зеленовато-оливкового цвета, вынырнула, отчетливая, как кукла, выскакивающая на старинных часах, когда они бьют, и его слова раздались в ушах Джолиона звучнее всяких курантов: «Я не позволю никому вмешиваться в мои дела. Я уже сказал вам, и я повторяю еще раз: мы не принимаем». Отвращение, которое он почувствовал тогда к Сомсу, к его плоской бритой физиономии, выражением напоминавшей бульдога, к его сухой, крепкой, вылощенной фигуре, слегка пригнувшейся, как будто над костью, которую он не может проглотить, ожило снова с прежней силой и стало даже как-то острей. «Я не выношу его, — подумал он, — всем своим существом не выношу. И хорошо, что это так, мне легче будет стать на сторону его жены». Наполовину художник, наполовину Форсайт, Джолион по своему темпераменту ненавидел всякие, как он называл, «стычки»; пока его не выводили из себя, он мог служить прекрасным примером мудрого классического изречения о собаке: «Скорее удерет, чем полезет в драку». Легкая усмешка прочно осела в его бороде. Какая ирония, что Сомсу понадобилось явиться сюда, в этот дом, для него же выстроенный! Как он смотрел, как он озирался на эту могилу своих прежних чаяний; украдкой оглядывал стены, лестницу, оценивал все. И, словно угадывая мысли Сомса каким-то чутьем, Джолион подумал: «Я уверен, что ой и сейчас непрочь был бы жить здесь. Он никогда не перестанет желать того, что когда-то было его собственностью. Ну что же, я должен что-то предпринять так или иначе, но как это неприятно, ужасно неприятно!»
Поздно вечером он написал в Челси, прося у Ирэн разрешения увидаться с ней.
Старый век, который видел такой пышный расцвет индивидуализма, закатываясь, угасал в небе, оранжевом от надвигающихся бурь. Слухи о войне усиливали лондонскую сутолоку, обычную в конце лета. И Джолиону, не часто приезжавшему в город, улицы казались лихорадочно беспокойными от всех этих недавно вошедших в моду автомобилей, которых он не одобрял с эстетической точки зрения. Он считал их, пока ехал в своем экипаже, и выяснил, что их приходится один на двадцать кэбов. «Год назад их было один на тридцать, — подумал он, — по-видимому, они привьются. Только шуму больше и вдобавок вонь». Он был одним из тех весьма редких либералов, которые не терпят ничего нового, едва только оно воплощается в жизнь. Он велел кучеру свернуть поскорее от всей этой сутолоки к реке — ему хотелось посмотреть на воду сквозь мягкую завесу платанов. У небольшого дома, ярдах в пятидесяти от набережной, он сказал кучеру остановиться и подождать и поднялся в бельэтаж.
— Да, миссис Эрон дома.
Джолион, помнивший убогое изящество этой крошечной квартирки восемь лет назад, когда он приехал сообщить Ирэн об оставленном ей наследстве, сразу заметил влияние прочного, хотя и весьма скромного дохода. Все кругом было новое, изысканное, всюду пахло цветами. Общий тон был серебристый, с черными, золотыми и голубовато-белыми пятнами. «С большим вкусом женщина», — подумал он. Время милостиво обошлось с Джолионрм, ибо он был Форсайт. Но Ирэн время словно совсем не коснулось, таково было по крайней мере его впечатление. Когда она вышла к нему в сером бархатном платье, протянув руку и слегка улыбаясь, она показалась ему ничуть не постаревшеи: те же мягкие темные глаза, темно-золотистые волосы.
— Садитесь, пожалуйста.
Ему, кажется, никогда не приходилось садиться с чувством большей неловкости.
— Вы совсем не изменились, — сказал он.
— А вы помолодели, кузен Джолион.
Джолион провел рукой по волосам, обилие которых его всегда утешало.
— Я старик, но я этого не чувствую. Это одна из добрых сторон живописи: она сохраняет вам молодость. Тициан жил до девяноста девяти лет, и понадобилась чума, чтобы свести его в могилу. Вы знаете, когда я увидал вас в первый раз, я вспомнил об одной его картине.
— А когда вы меня видели в первый раз?
— В Ботаническом саду.
— Как же вы меня узнали, если никогда до тех пор не видели?
— По одному человеку, который подошел к вам.
Он пристально смотрел на нее, но она не изменилась в лице и спокойно сказала:
— Да, несколько жизней тому назад.
— Откройте ваш секрет молодости, Ирэн.
— Люди, которые не живут, прекрасно сохраняются.
Гм! Звучит горько! Люди, которые не живут. Но с этою можно начать разговор, и он так и сделал.
— Вы помните моего кузена Сомса? — он заметил, что она чуть улыбнулась на этот нелепый вопрос, и продолжал: — Он два дня назад был у меня. Он хочет получить развод. А вы хотели бы этого?
— Я? — вырвалось у нее изумленно. — После двенадцати лет немножко поздно, пожалуй. Не трудно ли это будет?
Джолион твердо посмотрел ей в лицо.
— Если… — начал он.
— Если у меня нет любовника? Но у меня с тех пор никого не было.
Что почувствовал он при этих простых чистосердечных словах? Облегчение, удивление, жалость? Венера, у которой двенадцать лет нет возлюбленного!
— Но все-таки, — сказал он. — Я думаю, вы много дали бы, чтобы быть совсем свободной.
— Не знаю. Какой в этом смысл теперь?
— Ну, а если бы вы кого-нибудь полюбили?
— Ну и любила бы.
В этих простых, словах она, казалось, выразила всю философию женщины, от которой отвернулся свет.
— Так! Что же, ему передать что-нибудь от вас?
— Только то, что я сожалею, что он не свободен. У него ведь была возможность. Не знаю, почему он ею не воспользовался.
— Потому что он Форсайт. Мы, знаете, никогда не расстаемся с нашим добром, пока нам не захочется получить вместо него что-нибудь другое; да и тогда неохотно.
Ирэн улыбнулась.
— И вы тоже, кузен Джолион? А мне кажется, вы не такой.
— Я, конечно, немножко выродок — не совсем чистый Форсайт. Я никогда не пишу полупенни на моих чеках, я всегда округляю, — смущенно сказал Джолион.
— Ну, а что же теперь хочет Сомс вместо меня?
— Не знаю, детей, может быть.
Она секунду сидела молча, опустив глаза.
— Да, — прошептала она наконец. — Это тяжело. Я бы рада была ему помочь, если бы могла.
Джолион разглядывал свою шляпу. Чувство неловкости овладевало им все больше и вместе с тем чувство восхищения, удивления и жалости. Какая она милая, и так одинока; и как все это сложно!
— Так вот, — сказал он. — Я, конечно, увижу Сомса. Если я чем-нибудь могу вам помочь, знайте, я всегда к вашим услугам. Вы должны видеть во мне заместителя отца, правда, довольно жалкого. Во всяком случае, я сообщу вам о результатах моего разговора с Сомсом. Он ведь может и сам представить материал.
Она покачала головой.
— Ему это многого будет стоить; а мне терять нечего; я бы рада была помочь ему освободиться; но я не представляю себе, что я могу сделать.
— Я пока что тоже, — сказал Джолион.
Вскоре после этого он простился и вышел.
Он уселся в кэб. Половина третьего! Сомс сейчас у себя в конторе.
— В Полтей! — крикнул он в окошечко.
Перед зданием парламента и на Уайтхолл газетчики выкрикивали: «Серьезное положение в Трансваале!» — но он почти не замечал этих криков, занятый своими мыслями об этом поистине прекрасном лице, об ее мягких темных глазах и об этой фразе: «У меня никого не было с тех пор». Что делать, как жить такой женщине, когда жизнь ее вот так остановилась? Одна, без защиты, ведь рука любого мужчины угрожает ей, или, вернее, протягивается к ней, чтобы схватить ее при первой возможности. И вот так она живет год за годом!
Слово «Полтей» вверху над пешеходами вернуло его к действительности.
«Форсайт, Бастард и Форсайт» — черными буквами на гороховом фоне исполнили его некоторой решимости, и он поднялся по каменной лестнице, бормоча:
— Вот они, ревнители собственности! Но ведь без них не обойдешься!
— Мне нужно видеть мистера Сомса Форсайта, — сказал он мальчику, открывшему дверь.
— Как доложить?
— Мистер Джолион Форсайт.
Мальчик посмотрел на него с любопытством — ему еще никогда не доводилось видеть Форсайта с бородой — и исчез.
Контора «Форсайт, Бастард и Форсайт» постепенно поглотила контору «Тутинг и Бауле» и занимала теперь весь второй этаж. Фирма сейчас состояла, собственно, из одного Сомса и изрядного количества старших и младших клерков. Уход Джемса около шести лет назад положил начало быстрому росту этой монополии, но она с особенной скоростью пошла в гору с уходом Бастарда, которого, как утверждали многие, доконала тяжба Фрайера против Форсайта, запутывавшаяся все больше и больше и сулившая все меньше выгод тяжущимся сторонам. Сомс, с его более трезвым отношением к делу, не позволял себе беспокоиться зря; напротив, он давно предугадал, что судьба наградит его на этом деле двумястами фунтов годового дохода чистоганом, и почему бы и нет?
Когда Джолион вошел, его двоюродный брат составлял список тех процентных бумаг, которые, ввиду слухов о воине, он решил посоветовать своим клиентам продать, раньше чем это сделают другие. Он искоса взглянул на Джолиона и сказал:
— Здравствуйте. Одну минуту. Присядьте, пожалуйста.
И, дописав последние три цифры, положил линейку, чтобы отметить строчку, и повернулся к Джолиону, покусывая плоский указательный палец.
— Да? — сказал он.
— Я виделся с ней.
Сомс нахмурился.
— Ну и что же?
— Она осталась верна прошлому.
Сказав это, Джолион тотчас же упрекнул себя. Лицо его кузена вспыхнуло густым багрово-желтым румянцем. И что его дернуло дразнить это несчастное животное!
— Мне поручено передать, что она очень жалеет, что вы не свободны. Двенадцать лет — это большой срок. Вы лучше меня знаете закон и те возможности, которые он дает вам.
Сомс издал какой-то неясный хриплый звук, и затем оба на целую минуту замолчали. «Точно кукла восковая, — думал Джолион, следя за бесстрастным лицом, с которого быстро сбегал румянец. — Он никогда и вида не подаст, что он думает и что он собирается сделать. Точно кукла!» И он перевел взгляд на карту цветущего приморского городка Бай-стрит, будущий вид которого красовался на стене для поощрения собственнических инстинктов клиентов. У Джолиона мелькнула странная мысль: «Не предложит ли он мне сейчас получить по счету: Мистеру Джолиону Форсайту — за совет по делу о моем разводе, за его отчет о визите к моей жене, за поручение отправиться к ней вторично, итого причитается шестнадцать шиллингов восемь пенсов».
Вдруг Сомс сказал:
— Я больше не могу так жить, говорю вам, я больше не могу.
Глаза его метались по сторонам, как у затравленного зверя, который ищет, куда бы скрыться. «А ведь он действительно страдает, — подумал Джолион, — мне не следует этого забывать только потому, что он неприятен мне».
— Конечно, — мягко сказал он, — но это в ваших руках. Мужчина всегда может добиться этого, если возьмет дело на себя.
Сомс круто повернулся к нему с глухим стоном, который, казалось, вырвался откуда-то из глубины:
— Почему я должен еще страдать после всего того, что я вытерпел? Почему?
Джолион только пожал плечами. Рассудок его соглашался, инстинкт восставал; почему — он не мог объяснить.
— Ваш отец, — продолжал Сомс, — почему-то симпатизировал ей. И вы, вероятно, тоже? — он бросил на Джолиона подозрительный взгляд. — По-видимому, стоит только человеку причинить зло другому, он завоевывает всеобщее участие. Не знаю, в чем меня можно упрекнуть, и никогда не знал и раньше. Я всегда относился к ней хорошо. Я давал ей все, что она могла желать. Она мне была нужна.
Снова рассудок Джолиона поддакнул, но инстинкт снова воспротивился. «Что это? — подумал он. — Должно быть, я какой-то урод, ну, а если так, пусть уж и буду такой, как есть, лучше уж быть уродом».
— Ведь как-никак, — с какой-то угрюмой свирепостью заключил Сомс, она была моей женой.
И тотчас слушателя его словно осенило: «Вот оно! Собственность! Ну что же, в конце концов мы все владеем своим добром, но живыми людьми… брр!»
— Приходится считаться с фактами, — холодно возразил он, — или, вернее, с отсутствием таковых.
Сомс снова кинул на него быстрый подозрительный взгляд.
— С отсутствием таковых? — повторил он. — Да, но я не очень этому верю.
— Простите, — сказал Джолион. — Я передаю вам то, что она сказала. И это было сказано вполне определенно.
— Мой личный опыт не позволяет мне слепо доверяться ее словам. Мы еще посмотрим.
Джолион поднялся.
— До свидания, — сухо сказал он.
— До свидания, — ответил Сомс, и Джолион вышел, стараясь разгадать полуизумленное, полуугрожающее выражение лица своего двоюродного брата.
Он ехал на вокзал Ватерлоо в полном расстройстве чувств, как будто все существо его вывернули наизнанку; всю дорогу в поезде он думал об Ирэн в ее одинокой квартирке, и о Сомсе в его одинокой конторе, и о том, как странно парализована жизнь у обоих. «В петле, — подумал он, — и тот и другой, и ее красивая шейка — в петле!»
IX. ВЭЛ УЗНАЕТ НОВОСТИ
Держать свои обещания отнюдь не было отличительной чертой молодого Вэла, поэтому, когда он, нарушив два, сдержал одно, последнее выросло в его глазах в событие. достойное удивления, пока он медленной рысью возвращался из Робин-Хилла в город после своей прогулки верхом с Холли. На своей серебристо-каурой длиннохвостой лошадке она сегодня была еще красивее, чем вчера; и в этих туманных октябрьских сумерках в предместье Лондона ему, настроенному по отношению к себе весьма критически, казалось, что сам он во время этой прогулки блистал только своими сапогами. Он вынул новые золотые часы (подарок Джемса) и посмотрел не на циферблат, а на свою физиономию, отражавшуюся по кусочкам в блестящей верхней крышке. Над бровью у него было какое-то пятно, что ему очень не понравилось, потому что ей, конечно, это не могло понравиться. У Крума никогда не бывает никаких пятен. Следом за образом Крума тотчас же выплыла сцена в «Пандемониуме». Сегодня у него не было ни малейшего желания открыться Холли и говорить об отце. Отцу недоставало поэзии, дыхание которой Вэл впервые ощутил за все свои девятнадцать лет. «Либерти» и Цинтия Дарк, это почти мифическое воплощение всяческих наслаждений, «Пандемониум» и женщина неопределенного возраста — все куда-то провалилось для Вэла, который сейчас только что расстался со своей новой застенчивой темноволосой кузиной. И она так «здорово» ездила верхом и, что ему особенно было лестно, ехала за ним, куда он хочет, по всем аллеям Ричмонд-парка, хотя она, конечно, знает их куда лучше его. Вспоминая все это, он удивлялся тому, как бессмысленно он с ней разговаривал; он чувствовал, что мог бы сказать ей массу совершенно замечательных вещей, если бы только представился еще такой случай, и мысль, что завтра ему придется отправиться в Литтлхэмтон, а двенадцатого в Оксфорд, на этот дурацкий экзамен, так и не повидавшись с ней, нагоняла на него мрак быстрее, чем мгла окутывала землю. Во всяком случае, он ей напишет, и она обещала ответить. Может быть, она даже приедет в Оксфорд навестить брата. Эта мысль блеснула, как первая звездочка, появившаяся на небе, когда он подъезжал к манежу Пэдуика близ Слоунсквер. Он сошел с лошади и с наслаждением потянулся: ведь он проехал добрых двадцать пять миль. Проснувшийся в нем Дарти заставил его минут пять поболтать с младшим Пэдуиком о кэмбриджширском фаворите. Затем со словами «Запишите лошадку на мой счет» он вышел, неуверенно ступая негнущимися ногами, похлопывая по сапогам своим маленьким плетеным стэком, «Мне сегодня никуда не хочется идти, — подумал он. Хорошо бы мама угостила меня на прощание шампанским!» С шампанским и с приятными воспоминаниями можно было отлично провести вечер дома.
Когда Вэл сошел вниз, приняв ванну и переодевшись, он застал мать в декольтированном вечернем туалете и, к своему крайнему неудовольствию, дядю Сомса. Они замолчали, когда он вошел, затем дядя сказал:
— Я думаю, лучше сказать ему.
При этих словах, которые, несомненно, имели какое-то отношение к его отцу, Вэл прежде всего подумал о Холли. Неужели какая-нибудь гадость?
Мать заговорила.
— Твой отец, — начала она своим отчетливым светским голосом, в то время как пальцы ее беспомощно теребили зеленую вышивку на платье, твой отец, мой милый мальчик, он не в Ньюмаркете; он отправился в Южную Америку, он… он уехал от нас.
Вэл перевел взгляд с нее на Сомса. Уехал! Но огорчен ли он этим? Есть ли у него чувство привязанности к отцу? Ему казалось, что он не знает. И вдруг словно пахнуло на него запахом гардений и сигар, и сердце его сжалось; да, он огорчен. Его отец — это его отец; не может быть, чтобы он так просто взял и уехал, так не бывает. Эй ведь не всегда же он был таким «пшютом», как тогда в «Пандемониуме». С ним были связаны чудесные воспоминания о поездках к портному, о лошадях, о карманных деньгах, которые приходились так кстати в школе, о том, какой он всегда был щедрый и добрый, когда ему в чемнибудь везло.
— Но почему? — спросил он. И сейчас же мужчина в нем устыдился заданного вопроса. Бесстрастное лицо матери вдруг все передернулось. — Хорошо, мама, не говори мне. Но только что все это значит?
— Боюсь, Вал, что это означает развод.
У Вэла вырвался какой-то хриплый звук, и он быстро взглянул на дядю, на которого его приучили смотреть как на своего рода гарантию против всех последствий того печального факта, что у него, Вэла, есть отец, и даже больше: против самой крови Дарти, текущей в его жилах. Худощавое лицо Сомса как будто дрогнуло, и это уж совсем расстроило Вэла.
— Но ведь это будет не публично? И перед ним так живо встало воспоминание о том, с каким жадным любопытством он сам смаковал отвратительные газетные подробности бракоразводных процессов.
— Разве это нельзя устроить как-нибудь так, чтобы не было шуму? Это так отвратительно для… мамы и для всех.
— Разумеется, мы постараемся, по возможности, избежать шума, в этом ты можешь быть уверен.
— Да, но разве это вообще так необходимо? Мама ведь не собирается выходить замуж.
Он сам, сестры, их имя, запятнанное в глазах школьных товарищей и Крума, и всех этих оксфордцев, и в глазах Холли! Невыносимо! И чего ради?
— Разве ты хочешь выйти замуж, мама? — резко спросил он.
Уинифрид, очутившись лицом к лицу со своими собственными переживаниями, к которым вернул ее тот, кого она любила больше всех на свете, поднялась с кресла ампир, на котором она до сих пор сидела неподвижно. Она поняла, что сын будет против нее, если не сказать ему всего, но как сказать ему? И, не переставая теребить зеленую вышивку, она нерешительно посмотрела на Сомса. Вал тоже смотрел на Сомса. Ну, конечно, это воплощение респектабельности и права собственности не допустит, чтобы его родная сестра была публично опозорена!
Сомс медленно провел маленьким разрезным ножом с инкрустациями по гладкой поверхности столика маркетри, затем, не глядя на племянника, заговорил:
— Ты не можешь понять того, что приходилось терпеть твоей матери все эти двадцать лет. Это последняя капля, Вэл, — и, покосившись на Уинифрид, он добавил: — Сказать ему?
Уинифрид промолчала. Не сказать ему — он будет против нее! Но как это ужасно — выслушивать такие вещи о родном отце! Сжав губы, она кивнула.
Сомс быстро, ровным голосом продолжал:
— Он всегда был у твоей матери камнем на шее. Ей постоянно приходилось платить его долги; он часто напивался пьяным, оскорблял ее и всячески угрожал ей, и вот теперь он уехал в Буэнос-Айрес с танцовщицей, и, словно опасаясь, что его слова не произвели на юношу достаточного впечатления, поспешил добавить: — Он взял жемчуг твоей матери, чтобы подарить этой женщине.
Вел невольно поднял руку. Увидев этот сигнал бедствия, Уинифрид крикнула:
— Довольно, Сомс, замолчи!
В мальчике боролись Дарти и Форсайт. Долги, пьянство, танцовщицы это, в конце концов, не так еще плохо, но жемчуг — нет! Это уж слишком! И внезапно он почувствовал, как рука матери сжимает его руку.
— И ты понимаешь, — слышал он голос Сомса, — мы не можем допустить, чтобы все это началось теперь снова. Есть предел всему, и нужно ковать железо, пока горячо.
Вэл высвободил руку.
— Но вы… вы никогда не огласите эту историю с жемчугами! Я этого не перенесу, просто не перенесу!
Уинифрид воскликнула:
— Нет, нет, Вэл, конечно нет! Тебе сказали это, только чтобы показать, до чего дошел твой отец. — И дядя его утвердительно кивнул. Несколько успокоенный, он вытащил папироску. Этот тоненький изогнутый портсигар подарил ему отец. Ах, это невыносимо — и как раз теперь, когда он поступает в Оксфорд!
— Разве маме нельзя помочь как-нибудь иначе? — сказал он. — Я сам могу защитить ее. И ведь это всегда можно будет сделать и позже, если в этом действительно будет необходимость.
Улыбка появилась на губах Сомса, в ней была какая-то горечь.
— Ты не понимаешь, о чем говоришь; нет ничего хуже, как откладывать в таких делах.
— Почему?
— Я тебе говорю, ничего не может быть хуже. Я знаю это по собственному опыту.
В голосе его слышалось раздражение. Вэл смотрел на него, вытаращив глаза: он никогда не видел, чтобы дядя обнаруживал хоть какие-нибудь признаки чувства. А где, он вспомнил теперь: была какая-то тетя Ирэн и что-то случилось такое, о чем они не говорят; он слышал один раз, как отец выразился о ней так, что и повторить трудно.
— Я не хочу говорить дурно о твоем отце, но я его достаточно хорошо знаю и утверждаю, что не пройдет и года, как он опять сядет на шею твоей матери. А ты представляешь себе, что это будет значить для нее и для всех вас? Единственный выход — это разрубить узел раз навсегда.
Вэл невольно присмирел; взглянув на лицо матери, он, вероятно, первый раз в жизни действительно понял, что его собственные чувства не всегда самое главное.
— Ничего, мама, — сказал он, — мы тебя поддержим. Только я бы хотел знать, когда это будет. Ведь у нас первый семестр, знаешь. Я бы не хотел быть в Оксфорде, когда это случится.
— Мой дорогой мальчик, — прошептала Уинифрид — ну конечно, это неприятно для тебя, — так, по привычке к пустым фразам, она резюмировала то, что, судя на выражению ее лица, было для нее живой мукой. — Когда "это будет. Сомс?
— Трудно сказать. Не раньше, чем через несколько месяцев. Сначала нужно еще добиться решения о восстановлении тебя в супружеских правах.
«Что это за штука? — подумал Вэл. — Вот тупые животные все эти юристы! Не раньше, чем через несколько месяцев! Ну, сейчас я, во всяком случае, знаю одно: обедать сегодня дома я не буду». И он сказал:
— Мне ужасно неприятно, мама, но мне нужно идти, меня сегодня пригласили обедать.
Хотя это был его последний вечер дома, Уинифрид почти с благодарностью кивнула ему — обоим казалось, что сегодня проявлений всяких чувств было более чем достаточно.
Вэл вырвался из дому в туманный простор Грин-стрит подавленный, не замечая ничего кругом. И только очутившись на Пикадилли, он обнаружил, что у него всего восемнадцать пенсов. Нельзя же пообедать на восемнадцать пенсов, а он очень проголодался. Он с тоской посмотрел на окна «Айсиум Клуба», где они часто так шикарно обедали с отцом! Проклятый жемчуг! С этим никак нельзя примириться! Но чем больше он думал об этом, чем дальше он шел, тем его все сильнее, естественно, мучил голод. Исключая возможность вернуться домой, было только два места, куда он мог бы пойти: на Парк-Лейн к дедушке или к Тимоти на Бэйсуотер-Род. Какое из этих двух мест менее ужасно? Пожалуй, если так внезапно нагрянуть, у дедушки можно лучше пообедать. У Тимоти превосходно кормят, но только если они заранее знают, что ты придешь, не иначе. Он остановил свой выбор на Парк-Лейн, чему до некоторой степени способствовало соображение, что лишить деда возможности сделать внуку маленький подарок накануне его отъезда в Оксфорд было бы крайне нечестно как по отношению к дедушке, так и по отношению к самому себе.
Конечно, мать узнает, что он был там, и ей это покажется странным; но уж тут ничего не поделаешь. Он позвонил.
— Алло, Уормсон, дадут мне у вас пообедать, вы как думаете?
— Сейчас только идут к столу, мистер Вэл. Мистер
Форсайт будет очень рад видеть вас. Он сегодня за завтра, как говорил, что-то вас совсем не видно.
Вэл засмеялся.
— Ну вот я и пришел. Заколите-ка жирного тельца, да вот — что, Уормсон, давайте шампанского.
Уормсон улыбнулся: он считал Вэла порядочным лоботрясом.
— Я спрошу миссис Форсайт, мистер Вэл.
— Ну, знаете, — пробурчал Вэл, стаскивая пальто, — я уже не школьник.
Уормсон, не лишенный чувства юмора, распахнул дверь позади вешалки из оленьих рогов и провозгласил:
— Мистер Валерус, мэм!
«Черт бы его взял!» — подумал Вал входя. Радушные объятия и «а, Вал!» — Эмили и дрожащее «наконец-то ты пожаловал!» — Джемса вернули ему чувство собственного достоинства.
— Почему же ты не предупредил? У нас сегодня на обед только седло барашка. Шампанского, Уормсон, — сказала Эмили.
И они направились в столовую.
За большим обеденным столом, под которым когда-то вытягивалось столько великолепно обутых ног и который теперь был насколько возможно сдвинут. Джемс сел и" одном конце, Эмили на другом, а Вал посредине между ними; и на него вдруг дохнуло одиночеством, в котором жили старики, его дед и бабушка, теперь, когда все их четверо детей разлетелись из гнезда. «Надеюсь, что я отправлюсь на тот свет прежде, чем стану таким стариком, как дедушка, — подумал он. — Бедный старикан, и какой худой, прямо как жердь». И, понизив голос, в то время как дедушка обсуждал с Уормсоном, сколько сахару нужно положить в суп, он сказал Эмили:
— Дома что-то ужасное, бабушка. Я думаю, вам уже известно все.
— Да, мой милый.
— Дядя Сомс был у нас, когда я уходил. А мне кажется, неужели нельзя чего-нибудь придумать, чтобы избежать развода? Почему он так настаивает на атом?
— Шш, голубчик, — зашикала Эмили, — мы скрываем ато от дедушки.
С другого конца стола раздался голос Джемса:
— Что такое? О чем вы там разговариваете?
— О колледже Вала, — ответила Эмили. — Там ведь учился молодой Паризер, ты помнишь. Джемс, он потом чуть не сорвал банк в Монте-Карло.
Джемс пробормотал, что он не знает, что Вал должен следить за собой, а то попадет в дурную компанию. И он посмотрел на внука с суровостью, в которой недоверчиво сквозила нежность.
— Я боюсь одного, — сказал Вал, глядя в тарелку, — что мне там придется туго.
Он инстинктом угадывал слабую струнку старика — его постоянное опасение, что внуки не вполне обеспечены.
— Ты будешь получать достаточно, — сказал Джемс и расплескал суп из ложки, — но ты должен держаться в пределах этой суммы.
— Ну, конечно, — тихо сказал Вал, — если она будет достаточная. А сколько это будет, дедушка?
— Триста пятьдесят фунтов; это очень много. У меня никогда не было таких денег в твоем возрасте.
Вал вздохнул. Он надеялся на четыреста, боялся, как бы не оказалось только триста.
— Я не знаю, какой пенсион назначен твоему кузену, — сказал Джемс, он ведь тоже там. Его отец богатый человек.
— А вы разве нет? — дерзко спросил Вэл.
— Я? — забормотал Джемс, опешив. — У меня так много расходов. Твой отец… — и он замолчал.
— Какой шикарный дом у дяди Джолиона! Я был там с дядей Сомсом — замечательные конюшни.
— Ах, — Джемс глубоко вздохнул, — этот дом! Я знал, чем это кончится!.. — И он мрачно задумался, глядя в тарелку.
Трагедия его сына, которая произвела такой раскол в семье Форсайтов, до сих пор бередила его, внезапно одолевая сомнениями и предчувствиями. Валу, которому не терпелось поговорить о Робин-Хилле, потому что РобинХилл — это была Холли, повернувшись к Эмили, сказал:
— Это тот дом, который был выстроен для дяди Сом са? — и на ее утвердительный кивок: — Мне бы очень хотелось, чтобы вы мне рассказали о нем, бабушка. Что случилось с тетей Ирэн? Она жива? У дяди Сомса сегодня такой вид, будто он чем-то расстроен.
Эмили приложила палец к губам, но слово «Ирэн» долетело до слуха Джемса.
— Что такое? — сказал он, переставая есть и не донеся до рта вилку с кусочком баранины. — Кто ее видел? Я знал, что эта история еще не кончилась.
— Да полно. Джемс, — сказала Эмили, — ешь, пожалуйста, никто никого не видел.
Джемс положил вилку.
— Ты опять за свое, — сказал он. — Верно, я умру прежде, чем ты мне что-нибудь расскажешь. Сомс собирается разводиться?
— Глупости! — ответила Эмили с неподражаемым апломбом. — Сомс слишком умен для этого.
Джемс, захватив рукой свои длинные седые бакенбарды и оттянув кожу на шее, пощупал себе горло.
— Она… она всегда была… — сказал он, и на этой загадочной фразе разговор оборвался, так как вошел Уормсон.
Но позже, после того как жаркое сменилось фруктами, сыром и десертом, Вэл, получив чек на двадцать фунтов и поцелуй от деда, не похожий ни на какой другой поцелуй в мире (губы старика прильнули к нему с какой-то робкой стремительностью, словно уступив слабости), попытался в холле вернуться к прерванному разговору.
— Расскажите про дядю Сомса, бабушка. Почему он так настаивает, чтобы мама развелась?
— Дядя Сомс, — сказала Эмили, и голос ее звучал преувеличенно твердо, — он юрист, мой мальчик. И ему, конечно, лучше знать.
— Вот как? — пробормотал Вэл. — А что случилось с тетей Ирэн? Я помню, она была такая красивая.
— Она… гм… — сказала Эмили, — вела себя очень дурно. Мы никогда не говорим об этом.
— Ну, и я не хочу, чтобы все в Оксфорде знали о наших семейных делах; это просто ужасно. Разве нельзя какнибудь воздействовать на папу так, чтобы все прошло без огласки?
Эмили вздохнула. Ей, благодаря ее светским наклонностям, не чужда была атмосфера развода: многие из тех, чьи ноги вытягивались под ее обеденным столом, приобрели своими процессами некоторого рода известность. Однако когда дело касалось ее собственной семьи, ей нравилось это не больше, чем другим. Но она была на редкость практичной и мужественной женщиной и никогда не гонялась за призраком в ущерб действительности.
— Твоей маме будет лучше, если она совсем освободится, Вэл. До свидания, мой дорогой мальчик, и не носи, пожалуйста, ярких жилетов в Оксфорде, они теперь совсем не в моде. Вот тебе от меня маленький подарок.
С пятифунтовой бумажкой в руке и с теплым чувством в сердце — Вэл любил свою бабушку — он вышел на Парк-Лейн. Ветер разогнал туман, осенние листья шуршали под ногами, сияли звезды. С такой уймой денег в кармане он внезапно почувствовал желание «кутнуть»; но не прошел и сорока шагов по направлению к Пикадилли, как перед ним встало застенчивое лицо Холли, ее глаза с шаловливым бесенком, прячущимся в их задумчивой глубине, — и он снова почувствовал, как рука его сладко заныла от прикосновения ее теплой, затянутой в перчатку руки. «А ну их! — подумал он. — Пойду-ка я домой».
X. СОМС ПРИНИМАЕТ У СЕБЯ БУДУЩЕЕ
Для прогулок по реке, в сущности, было поздновато, но погода стояла чудесная и под желтеющей листвой еще дышало лето. Сомс в это воскресное утро не раз поглядывал на небо из своего сада на берегу реки близ Мейплдерхема. Он собственноручно поставил вазы с цветами в своем плавучем домике и спустил на воду маленькую лодку, в которой намеревался покатать Аннет с матерью после завтрака. Раскладывая подушки с китайским рисунком, он думал: хотелось бы ему покататься вдвоем с Аннет? Она такая хорошенькая — может ли он поручиться, что не скажет ничего лишнего, не выйдет за пределы благоразумия? Розы на веранде еще цвели, живая изгородь зеленела, и почти ничто не говорило о поздней осени и не расхолаживало настроения; но тем не менее он нервничал, беспокоился, и его одолевали сомнения, сумеет ли он найти нужный тон.
Он пригласил их с целью дать Аннет и ее матери должное представление о своих средствах, с тем чтобы они впоследствии отнеслись достаточно серьезно к любому предложению, которое он вознамерится сделать. Он оделся тщательно, позаботившись о том, чтобы не выглядеть ни слишком модным, ни слишком старым, радуясь тому, что волосы у него все еще густые и мягкие, без малейшей седины. Три раза он подымался в свою картинную галерею. Если они хоть что-нибудь понимают, они сразу увидят, что одна его коллекция стоит по крайней мере тридцать тысяч фунтов. Он заботливо оглядел изящную спальню, выходившую окнами на реку. Он проведет их сюда, чтобы они сняли здесь шляпы. Это будет ее спальня, если… если все обернется удачно и она станет его женой. Подойдя к туалету, он провел рукой по сиреневой подушечке, в которую были воткнуты всевозможные булавки; ваза с засохшими лепестками роз издавала аромат, от которого у него на секунду закружилась голова. Его жена! Если бы только можно было уладить все поскорее и над ним не висел бы кошмар развода, через который еще надо пройти! Угрюмая складка залегла у него на лбу, и он перевел взгляд на реку, сверкавшую сквозь розовые кусты за лужайкой. Мадам Ламот, конечно, не устоит перед такими перспективами для своей дочки; а Аннет не устоит перед своей мамашей. Если бы он только был свободен! Он поехал встречать их на станцию. Сколько вкуса у француженок! Мадам Ламот была в черном платье с сиреневой отделкой, Аннет — в сероватолиловом полотняном костюме, в палевых перчатках и такой же шляпе. Она казалась немножко бледной — настоящая жительница Лондона; а ее голубые глазки были скромно опущены. Дожидаясь, когда они сойдут к завтраку, Сомс стоял в столовой у открытой стеклянной двери, с чувством блаженной неги наслаждаясь солнцем, цветами, деревьями — чувство, только тогда доступное во всей своей полноте, когда молодость и красота разделяют его с вами. Меню завтрака было обдумано с величайшей тщательностью: вино — замечательный сотерн, закуски редкой изысканности, кофе, поданный на веранду, более чем превосходный. Мадам Ламот соблаговолила выпить рюмочку мятного ликера. Аннет отказалась. Она держала себя очень мило, но в ее манерах чуть-чуть проскальзывало, что она знает, как она хороша. «Да, — думал Сомс, — еще год в Лондоне, при такой жизни, и она совсем испортится».
Мадам выражала сдержанный, истинно французский восторг:
— Adorable! Le soleil est si bon! И все кругом si chic, не правда ли, Аннет? Мсье настоящий Монте-Кристо.
Аннет, чуть слышно выразив свое одобрение, бросила на Сомса взгляд, понять которого он не мог. Он предложил покататься по реке. Но катать обеих, когда одна из них казалась такой очаровательной среди этих китайских подушек, вызывало какое-то обидное чувство упущенной возможности, поэтому они только немножко проехали к Пэнгборну и медленно поплыли обратно по течению; порою осенний лист падал на Аннет или на черное великолепие ее мамаши. И Сомс чувствовал себя несчастным и терзался мыслью: «Как, когда, где, решусь ли я сказать, и что сказать?» Они ведь еще даже не знают, что он женат. Сказать им об этом — значит поставить на карту все свои надежды; с другой стороны, если он не даст им определенно понять, что претендует на руку Аннет, она может попасть в лапы кому-нибудь другому прежде, чем он будет свободен и сможет предложить себя.
За чаем, который обе пили с лимоном. Сомс заговорил о Трансваале.
— Будет война, — сказал он.
Мадам Ламот заохала:
— Ces pauvres gens bergers! Неужели их нельзя оставить в покое?
Сомс улыбнулся — такая постановка вопроса казалась ему совершенно нелепой.
Она женщина деловая и, разумеется, должна понимать, что англичане не могут пожертвовать своими законными коммерческими интересами.
— Ах вот что!
Но мадам Ламот считала, что англичане все-таки немножко лицемерны. Они толкуют о справедливости и о поселенцах, а совсем не о коммерческих интересах. Мсье первый человек, который говорит об этом.
— Буры полуцивилизованный народ, — заметил Сомс. — Они тормозят прогресс. Нам нельзя отказаться от нашего суверенитета.
— Что это значит? Суверенитет! Какое странное слово!
Сомс проявил большое красноречие, вдохновленный этой угрозой принципу собственности и подстрекаемый устремленными на него глазками Аннет. Он был в восторге, когда она сказала:
— Я думаю, мсье прав. Их следует проучить.
Умная девушка!
— Разумеется, — сказал он, — мы должны проявлять известную умеренность. Я не джингоист. Мы должны держать себя твердо, но не запугивать их. Не хотите ли пройти наверх, посмотреть мои картины?
Переходя с ними от одного шедевра к другому, он быстро обнаружил, что они не понимают ничего. Они прошли мимо его последней находки, Мауве, замечательной картины «Возвращение с жатвы», словно это была литогоафия. Он чуть ли не с замиранием сердца ждал, как они отнесутся к жемчужине его коллекции — Израэльсу, за ценой которого он тщательно следил до последнего времени и теперь пришел к заключению, что она достигла своего апогея и что картину пора продать. Они прошли, не заметив ее. Какой удар! Впрочем, лучше иметь дело с нетронутым вкусом Анкет, который можно развить постепенно, чем с тупым невежественным верхоглядством английских буржуа. В конце галереи висел Месонье, которого он почти стыдился. Месонье так упорно падал в цене. Мадам Ламот остановилась перед ним.
— Месонье! Ах, какая прелесть! — она где-то слышала это имя.
Сомс воспользовался моментом. Мягко коснувшись руки Аннет, он спросил:
— Как вам у меня нравится, Аннет?
Она не отдернула руки, не ответила на его прикосновение, она прямо посмотрела ему в лицо, потом, опустив глаза, прошептала:
— Разве может кому-нибудь не понравиться! Здесь так чудесно!
— Когда-нибудь, может… — сказал Сомс и оборвал.
Она была так хороша, так прекрасно владела собой, она пугала его. Эти васильковые глазки, изгиб этой белой шейки, изящные линии тела — она была живым соблазном, его так и тянуло признаться ей. Нет, нет! Нужно иметь твердую почву под ногами, значительно более твердую! «Если я воздержусь» — подумал он, — это только раздразнит ее, пусть немного помучается". И он отошел к мадам Ламот, которая все еще стояла перед Месонье.
— Да, это недурной образец его последних работ. Вы должны приехать как-нибудь еще, мадам, и посмотреть мои картины при вечернем освещении. Вы должны приехать обе и остаться здесь переночевать.
— Я в восторге, это будет очаровательно — посмотреть их при вечернем освещении, и река при лунном свете, должно быть восхитительно!
Аннет прошептала:
— Ты сентиментальна, maman!
Сентиментальна! Эта благообразная, плотная, затянутая в черное платье, деловитая француженка! И внезапно он совершенно ясно понял, что ни у той, ни у другой нет никаких чувств. Тем лучше! К чему эти чувства? А все же…
Он отвез их на станцию и усадил в поезд. Ему показалось, когда он крепко пожал руку Аннет, что пальчики ее слегка ответили; ее лицо улыбнулось ему из темноты.
В задумчивости он вернулся к своему экипажу.
— Поезжайте домой, Джордан, — сказал он кучеру, — Я пойду пешком.
И он свернул на темнеющую тропинку; осторожность и, желание обладать Аннет боролись в нем, и перевешивало то одно, то другое. «Bonsoir, monsieur!» — как ласково она это сказала. Если бы только знать, что у нее на уме! Француженки — как кошки: ничего у них не поймешь! Но как хороша! Как приятно, должно быть, держать в объятиях это юное создание! Какая мать для его наследника! И он с улыбкой подумал о своих родственниках, о том, как они удивятся, узнав, что он женился на француженке, как будут любопытствовать, а он будет морочить их, дразнить — пусть их бесятся! Тополя вздыхали в темноте, гулко крикнула сова. Тени сгущались на воде. «Я хочу, я должен быть свободным, — подумал о». — Довольно этой канители. Я сам пойду к Ирэн. Когда хочешь чего-нибудь добиться, надо действовать самому. Я должен снова жить — жить, дышать и ощущать свое бытие".
И, словно в ответ на это почти библейское изречение, церковные колокола зазвонили к вечерней службе.
XI…И НАВЕЩАЕТ ПРОШЛОЕ
Во вторник вечером, пообедав у себя в клубе. Сомс решил привести в исполнение то, на что требовалось больше мужества и, вероятно, меньше щепетильности, чем на все, что он когда-либо совершал в жизни, за исключением, может быть, рождения и еще одного поступка. Он выбрал вечер отчасти потому, что рассчитывал скорее застать Ирэн дома, но главным образом потому, что при свете дня не чувствовал достаточной решимости для этого, и ему пришлось выпить вина, чтобы придать себе смелости.
Он вышел из кабриолета на набережной и прошел до Олд-Чэрч, не зная точно, в каком именно доме находится квартира Ирэн. Он разыскал его позади другого, гораздо более внушительного дома и, прочитав внизу: «Миссис Ирэн Эрон» — Эрой! Ну, конечно, ее девичья фамилия! Значит, она снова ее носит? — сошел с тротуара, чтобы заглянуть в окна бельэтажа. В угловой квартире был свет, и оттуда доносились звуки рояля. Он никогда не любил музыки, он даже втайне ненавидел ее в те давние времена, когда Ирэн так часто садилась за рояль, словно ища в музыке убежище, в которое ему, она знала, не было доступа. Отстранялась от него! Постепенно отстранялась, сначала незаметно, сдержанно и, наконец, явно! Горькие воспоминания нахлынули на него от этих звуков. Конечно, это она играет; но теперь, когда он убедился в том, что увидит ее, его снова охватило чувство нерешительности. Предвкушение этой встречи пронизывало его дрожью; у него пересохло во рту, сердце неистово билось. «У меня нет никаких причин бояться», — подумал он. Но тотчас же в нем заговорил юрист. Он поступает безрассудно! Не лучше ли было бы устроить официальное свидание в присутствии ее попечителя? Нет! Только не в присутствии этого Джолиона, который симпатизирует ей! Ни за что! Он снова подошел к подъезду и медленно, чтобы успокоить биение сердца, поднялся по лестнице и позвонил. Когда дверь отворили, все чувства его поглотил аромат, пахнувший на него, запах из далекого прошлого, а вместе с ним смутные воспоминания, аромат гостиной, в которую он когда-то входил, в доме, который был его домом, — запах засушенных розовых лепестков к меда.
— Доложите: мистер Форсайт. Ваша хозяйка примет меня, я знаю.
Он подготовил это заранее: она подумает, что это Джолион.
Когда горничная ушла и он остался один в крошечной передней, где от единственной лампы, затененной матовым колпачком, падал бледный свет и стены, ковер и все кругом было серебристым, отчего вся комната казалась призрачной, у него вертелась только одна нелепая мысль: «Что же мне, войти в пальто или снять его?» Музыка прекратилась; горничная в дверях сказала:
— Пройдите, пожалуйста, сэр.
Сомс вошел. Он как-то рассеянно заметил, что и здесь все было серебристое, а рояль был из дорогого дерева. Ирэн поднялась и, отшатнувшись, прижалась к инструменту; ее рука оперлась на клавиши, словно ища поддержки, и нестройный аккорд прозвучал внезапно, длился мгновение, потом замер. Свет от затененной свечи на рояле падал на ее шею, оставляя лицо в тени. Она была в черном вечернем платье с чем-то вроде мантильи на плечах, он не мог припомнить, чтобы ему когда-нибудь приходилось видеть ее в черном, но у него мелькнула мысль: «Она переодевается к вечеру, даже когда одна».
— Вы! — услышал он ее шепот.
Много раз Сомс в воображении репетировал эту сцену. Репетиции нисколько не помогли ему. Он просто не мог ничего сказать. Он никогда не думал, что увидеть эту женщину, которую он когда-то так страстно желал, которой он всецело владел и которую он не видел двенадцать лет, будет для него таким потрясением. Он думал, что будет говорить и держать себя, как человек, пришедший по делу, и отчасти как судья. А оказалось, словно перед ним была не обыкновенная женщина, не преступная жена, а какаято сила, вкрадчивая, неуловимая, словно сама атмосфера, и "на была в нем и вне его. Какая-то язвительная горечь поднималась у него в душе.
— Да, странный визит! Надеюсь, вы здоровы?
— Благодарю вас. Присядьте, пожалуйста?
Она отошла от рояля и, подойдя к креслу у окна, опустилась в него, сложив руки на коленях. Свет падал на нее, и Сомс теперь мог видеть ее лицо, глаза, волосы — неизъяснимо такие же, какими он помнил их, неизъяснимо прекрасные.
Он сел на край стоявшего рядом с ним стула, обитого серебристым штофом.
— Вы не изменились, — сказал он.
— Нет? Зачем вы пришли?
— Обсудить кое-какие вопросы.
— Я слышала, что вы хотите, от вашего двоюродного брата.
— Ну и что же?
— Я готова. Я всегда хотела этого.
Теперь ему помогал звук ее голоса, спокойного и сдержанного, вся ее застывшая, настороженная поза. Тысячи воспоминании о ней, всегда вот так настороженной, пробудились в нем, и он сказал желчно:
— Тогда, может быть, вы будете так добры дать мне информацию, на основании которой я мог бы действовать. Приходится считаться с законом.
— Я ничего не могу вам сказать, чего бы вы не знали.
— Двенадцать лет! И вы допускаете, что я способен поверить этому?
— Я допускаю, что вы не поверите ничему, что бы я вам ни сказала, но это правда.
Сомс пристально посмотрел на нее. Он сказал, что она не изменилась; теперь он увидел, что ошибся. Она изменилась. Не лицом — разве только, что еще похорошела, не фигурой — разве стала чуть-чуть полнее. Нет! Она изменилась не внешне. В ней стало больше, как бы это сказать, больше ее самой, появилась какая-то решительность и смелость там, где раньше было только пассивное сопротивление. «А! — подумал он. — Это независимый доход! будь он проклят, дядя Джолион!»
— Я полагаю, вы теперь обеспечены? — сказал он.
— Благодарю вас. Да.
— Почему вы не разрешили мне позаботиться о вас? Я бы охотно сделал это, несмотря ни на что.
Слабая улыбка чуть тронула ее губы, но она не ответила.
— Ведь вы все еще моя жена, — сказал Сомс.
Зачем он сказал это, что он подразумевал под этим, он не сознавал ни в ту минуту, когда говорил, ни позже. Это был трюизм, почти лишенный смысла, но действие его было неожиданно. Она вскочила с кресла и мгновение стояла совершенно неподвижно, глядя на него. Он видел, как тяжело подымается ее грудь. Потом она повернулась к окну и распахнула его настежь.
— Зачем это? — резко сказал он. — Вы простудитесь в этом платье. Я не опасен. — И у него вырвался желчный смешок.
Она тоже засмеялась, чуть слышно, горько.
— Это — по привычке.
— Довольно странная привычка, — сказал Сомс тоже с горечью. — Закройте окно!
Она закрыла и снова села в кресло. В ней появилась какая-то сила, в этой женщине — в этой… его жене! Вот она сидит здесь, словно одетая броней, и он чувствует, как эта сила исходит от нее. И как-то почти бессознательно он встал и подошел ближе, — ему хотелось видеть выражение ее лица. Ее глаза не опустились и встретили его взгляд. Боже! Какие они ясные и какие темно-темио-карие на этой белой коже, под этими волосами цвета" жженого янтаря! И какие белые плечи! Вот странное чувство! Ведь он должен был бы ненавидеть ее!
— Лучше было бы все-таки не скрывать от меня, — сказал он. — В ваших же интересах быть свободной не меньше, чем в моих. А та старая история уж слишком стара.
— Я уже сказала вам.
— Вы хотите сказать, что у вас ничего не было — никого?
— Никого. Поищите в вашей собственной жизни.
Уязвленный этой репликой. Сомс сделал несколько шагов по комнате к роялю и обратно к камину и стал ходить взад и вперед, как бывало в прежние дни в их гостиной, когда ему становилось невмоготу.
— Нет, это не годится, — сказал он. Вы меня бросили. Простая справедливость требует, чтобы вы…
Он увидел, как она пожала этими своими белыми плечами" услышал, как она прошептала:
— Да. Так почему же вы не развелись со мной тогда? Не все ли мне было равно?
Он остановился и внимательно, с каким-то любопытством посмотрел на нее. Что она делает на белом свете, если она правда живет совершенно одна? А почему он не развелся с ней? Прежнее чувство, что она никогда не понимала его, никогда не отдавала ему должного, охватило его, пока он стоял и смотрел на нее.
— Почему вы не могли быть мне хорошей женой?
— Да, это было преступлением выйти за вас замуж. Я поплатилась за это. Вы, может быть, найдете какойнибудь выход. Можете не щадить моего имени, мне нечего терять А теперь, я думаю, вам лучше уйти.
Чувство, что он потерпел поражение, что у него отняли все его оправдания, и еще что-то, но что, он и сам не мог себе объяснить, пронзило Сомса, словно дыхание холодного тумана — Машинально он потянулся и взял с камина маленькую фарфоровую вазочку, повертел ее и сказал:
— Лоустофт. Где это вы достали? Я купил такую же под пару этой у Джобсона.
И, охваченный внезапными воспоминаниями о том, как много лет назад он и она вместе покупали фарфор, он стоял и смотрел на вазочку, словно в ней заключалось все его прошлое. Ее голос вывел его из забытья.
— Возьмите ее. Она мне не нужна.
Сомс поставил ее обратно на полку.
— Вы позволите пожать вам руку? — сказал он.
Чуть заметная улыбка задрожала у нее на губах. Она протянула руку. Ее пальцы показались
холодными его лихорадочно горевшей ладони. «Она и сама ледяная, — подумал он, — всегда была ледяная». Но даже и тогда, когда его резнула эта мысль, все чувства его были поглощены ароматом ее платья и тела, словно внутренний жар, никогда не горевший для него, стремился вырваться наружу. Сомс круто повернулся и вышел. Он шел по улице, словно кто-то с кнутом гнался за ним, он даже не стал искать экипажа, радуясь пустой набережной, холодной реке, густо рассыпанным теням платановых листьев, — смятенный, растерянный, с болью в сердце, со смутной тревогой, словно он совершил какую-то большую ошибку, последствия которой он не мог предугадать. И дикая мысль внезапно поразила его — если бы вместо: «Я думаю, вам лучше уйти», она сказала: «Я думаю, вам лучше остаться!» — что бы он почувствовал? Что бы он сделал? Это проклятое очарование, оно здесь с ним, даже и теперь, после всех этих лет отчуждения и горьких мыслей. Оно здесь и готово вскружить ему голову при малейшем знаке, при одном только прикосновении. «Я был идиотом, что пошел к ней, — пробормотал он. — Я ни на шаг не подвинул дело. Можно ли было себе представить? Я не думал!..» Воспоминания, возвращавшие его к первым годам жизни с ней, дразнили и мучили его. Она не заслужила того, чтобы сохранить свою красоту, красоту, которая принадлежала ему и которую он так хорошо знает. И какая-то злоба против своего упорного восхищения ею вспыхнула в нем. Всякому мужчине даже вид ее был бы ненавистен, и она этого заслуживает. Она испортила ему жизнь, нанесла смертельную рану его гордости, лишила его сына. Но стоило ему только увидеть ее, холодную, сопротивляющуюся, как всегда, — он терял голову. Это в ней какой-то проклятый магнетизм. И ничего удивительного, если, как она утверждает, она прожила одна все эти двенадцать лет. Значит, Босини — будь он проклят на том свете! — жил с ней все это время. Сомс не мог сказать, доволен он этим открытием или нет.
Очутившись наконец около своего клуба, он остановился купить газету. Заголовок гласил: «Буры отказываются признать суверенитет!» Суверенитет! «Вот как она! — подумал он. — Всегда отказывалась. Суверенитет! А я все же обладаю им по праву. Ей, должно быть, ужасно одиноко в этой жалкой маленькой квартирке!»
XII. НА ФОРСАЙТСКОЙ БИРЖЕ
Сомс состоял членом двух клубов: «Клуба знатоков», название коего красовалось на его визитных карточках и в который он редко заглядывал, и клуба «Смена», который отсутствовал на карточках, но в котором он постоянно бывал. Он примкнул к этому либеральному учреждению пять лет назад, удостоверившись, что почти все его члены суть трезвые консерваторы, по крайней мере душой и карманом, если не принципами. Его ввел туда дядя Николае. Прекрасная читальня этого клуба была декорирована в адамовском стиле.
Войдя туда в этот вечер, он взглянул на телеграфную ленту — нет ли каких новостей о Трансваале — и увидел, что консоли с утра упали на семь шестнадцатых пункта. Он повернулся, чтобы пройти в читальню, и в это время чей-то голос за его спиной сказал:
— Ну, что ж. Сомс, все сошло отлично.
Это был дядя Николае, в сюртуке, в своем неизменном низко вырезанном воротничке особенного фасона и в черном галстуке, пропущенном через кольцо. Бог ты мой, восемьдесят два года, а как молодо и бодро выглядит!
— Я думаю, Роджер был бы доволен, — продолжал дядя Николае. — Все было великолепно устроено. Блэкли? Надо будет иметь в виду. Нет, Бэкстон мне не помог. С этими бурами у меня все нервы испортились — Чемберлен втянет нас в войну. Ты как полагаешь?
— Да не избежать, — пробормотал Сомс.
Николае провел рукой по своим худым, гладко выбритым щекам, весьма порозовевшим после летнего лечения. Он слегка выпятил губы. Эта история с бурами воскресила все его либеральные убеждения.
— Не внушает мне доверия этот малый, настоящий буревестник. Если будет война, дома упадут в цене. У вас будет немало хлопот с недвижимостью Роджера. Я ему много раз говорил, что ему следует сбыть часть своих домов. Но он был упрям, как бык.
«Оба вы хороши», — подумал Сомс. Но он никогда не спорил с дядями, чем, собственно, и поддерживал их во мнении, что Сомс — малый с головой, и официально сохранял за собой управление их имуществом.
— Мне говорили у Тимоти, — продолжал Николае, понизив голос, — что Дарти наконец совсем убрался. Твой отец теперь сможет вздохнуть. Отвратительная личность этот Дарти.
Сомс снова кивнул. Если было что-нибудь, на чем все
Форсайты единодушно сходились, это была характеристика Монтегью Дарти.
— Примите меры, — сказал Николае, — не то он еще вернется. А Уинифрид я бы сказал, что этот зуб надо выдернуть сразу. Какой прок беречь то, что уже гниет.
Сомс украдкой покосился на Николаев. Его нервы, взвинченные только что пережитым свиданием, заставили его почувствовать в этих словах намек на него самого.
— Я ей тоже советую, — коротко сказал он.
— Ну, — сказал Николае, — меня ждет экипаж. Мне пора домой. Я что-то плохо себя чувствую. Кланяйся отцу!
И, отдав таким образом дань кровным узам, он спустился своей юношеской походкой в вестибюль, где младший швейцар закутал его в меховую шубу.
«Не помню, чтобы когда-нибудь дядя Николае не жаловался, что он плохо себя чувствует, — раздумывал Сомс, — и всегда он выглядит так, словно собирается жить вечно! Вот семья! Если судить по нему, у меня впереди еще тридцать восемь лет здоровья. И я не хочу терять их даром». И, подойдя к зеркалу, он остановился и принялся разглядывать свое лицо. Не считая двух-трех морщинок да трехчетырех седых волосков в подстриженных темных усах, разве он постарел больше Ирэн? Во цвете лет и он, и она — в самом расцвете! И странная мысль мелькнула у него. Абсурд! Идиотство! Но мысль возвращалась. И" встревоженный не на шутку, как бываешь встревожен повторным приступом озноба, предвещающим лихорадку, он взошел на весы и опустился в кресло. Сто пятьдесят четыре фунта! За двадцать лет он не изменился в весе даже на два фунта. Сколько ей лет теперь? Около тридцати семи — еще не так много, у нее еще может быть ребенок, совсем не так много! Тридцать семь минет девятого числа будущего месяца. Он хорошо помнит день ее рождения — он всегда свято чтил этот день, даже и тот, последний, незадолго до того, как она бросила его и когда он был уже почти уверен, что она ему изменяет. Четыре раза ее день рождения праздновался у него в доме. Он всегда задолго ждал этого дня, потому что его подарки вызывали некоторое подобие благодарности, слабую попытку нежности с ее стороны. Правда, за исключением того последнего дня ее рождения, когда он впал в искушение и зашел слишком далеко в своей святости. И он постарался отогнать это воспоминание. Память покрывает трупы поступков ворохом мертвых листьев, из-под которых они уже только смутно тревожат наши чувства. И внезапно он подумал: «Я мог бы послать ей подарок в день ее рождения. В конце концов мы же христиане. А что если я… что если бы мы снова соединились?» И, сидя в кресле на весах, он глубоко вздохнул. Аннет! Да, но между ним и Аннет — неизбежность этого проклятого бракоразводного процесса. И как это все устроить?
«Мужчина всегда может этого добиться, если возьмет вину на себя», сказал Джолион.
Но зачем ему брать на себя весь этот позор и рисковать всей своей карьерой незыблемого столпа закона? Это несправедливо! Это донкихотство! За все эти двенадцать лет, с тех пор как они разошлись, он не предпринимал никаких шагов, чтобы обрести свою свободу, а теперь уже невозможно выставить в качестве основания для развода ее поведение с Босини. Раз он тогда ничего не сделал для того, чтобы разойтись с нею, значит он примирился с этим, хотя бы он и представил теперь какие-нибудь улики, что, впрочем, вряд ли возможно. К тому же его гордость не позволяла ему воспользоваться этим старым инцидентом, он слишком много выстрадал из-за него. Нет! Ничего, кроме нового адюльтера с ее стороны, но она это отрицает, и он… он почти верит ей. Петля какая-то! Ну просто петля!
Сомс поднялся с глубокого сиденья красного бархатного кресла с таким чувством, словно у него все свело внутри. Ни за что не уснешь с таким ощущением! И, надев снова пальто и шляпу, он вышел на улицу и зашагал к центру. На Трафальгар-сквер он заметил какое-то странное движение, какой-то шум, несшийся ему навстречу со Стрэнда. Это оказалась орава газетчиков, которые выкрикивали чтото так громко, что нельзя было разобрать ни одного слова. Он остановился, прислушиваясь, один из них подбежал к нему:
— Экстренный выпуск! Ультиматум Кру-угера! Война объявлена!
Сомс купил газету. Действительно, экстренное сообщение! Первой его мыслью было: «Буры хотят погубить себя». Второй: «Все ли я продал, что нужно? Если забыл, кончено — завтра на бирже будет паника». Он проглотил эту мысль, вызывающе тряхнув головой. Этот ультиматум дерзость — он готов потерять деньги скорей, чем согласиться на него. Им нужен урок, и они его получат. Но чтобы управиться с ними, понадобится не меньше трех месяцев. Там и войск-то нет — правительство, как всегда, прозевало. Черт бы побрал этих газетных крыс! Понадобилось будить всех ночью. Точно нельзя было подождать до утра. И он с беспокойством подумал о своем отце. Газетчики будут орать и у него под окнами. Окликнув кэб, он сел в него и приказал везти себя на Парк-Лейн.
Джемс и Эмили только что поднялись в спальню; и Сомс, сообщив Уормсону новость, уже собирался пройти к ним, но остановился, так как ему внезапно пришло в голову спросить:
— Что вы думаете об этом, Уормсон?
Дворецкий перестал водить мягкой щеткой по цилиндру Сомса, слегка наклонил лицо вперед и сказал, понизив голос:
— Ну что же, сэр, у них, конечно, нет никаких шансов, но я слышал, что они отличные стрелки. У меня сын в Иннискиллингском полку.
— У вас сын, Уормсон? Да что вы, а я даже не знал, что вы женаты.
— Да, сэр. Я никогда не говорю об этом. Я думаю, что его теперь пошлют туда.
Легкое удивление, которое почувствовал Сомс, сделав неожиданное открытие, что ему так мало известно о человеке, которого, как ему казалось, он так хорошо знает, тут же растворилось в другом легком удивлении, вызванном другим неожиданным открытием, что война может задеть кого-нибудь лично. Родившись в год Крымской кампании, он стал сознательным человеком к тому времени, когда восстание в Индии уже было подавлено; мелкие войны, которые после этого вела Британская империя, носили чисто профессиональный характер и нимало не задевали Форсайтов и того, что они представляли в политической жизни страны. Конечно, и эта война не явится исключением. Но он быстро перебрал в уме всех своих родственников. Двое из Хэйменов, он слышал, служат в кавалерии, это приятно, кавалерия — в этом есть что-то благородное; они носят, или это раньше так полагалось, голубые с серебром мундиры и ездят верхом. А Арчибальд, он помнит, как-то однажды вступил в ополченцы, но ему пришлось отказаться от этого из-за отца: Николае тогда поднял такой скандал, что сын попусту время теряет только щеголяет своим мундиром, разрядившись, как павлин. А недавно кто-то говорил, что старший сын молодого Николаев, «очень молодой» Николае, записался в армию добровольцем. «Нет, — думал Сомс, медленно поднимаясь по лестнице, — все это пустяки».
Он остановился на площадке у спальни родителей, раздумывая, стоит ли ему войти и сказать несколько успокоительных слов. Приоткрыв лестничное окно, он прислушался. Гул на Пикадилли — вот все, что было слышно, и с мыслью: «Ну, если эти автомобили расплодятся, это будет несчастье для домовладельцев», он уже собирался пройти выше, в свою комнату, которую для него всегда держали наготове, как вдруг услышал где-то вдалеке хриплый, пронзительный крик газетчика. Так и есть, и сейчас он заорет около дома! Сомс постучал к матери и вошел.
Отец сидел на постели, навострив уши, выглядывавшие из-под седых волос, которые Эмили всегда так искусно подстригала. Он сидел румяный и необыкновенно чистый, между белой простыней и подушкой, из которой, как два острия, торчали его высокие, худые плечи, обтянутые ночной сорочкой. Только одни глаза его, серые, недоверчивые, под морщинистыми веками, перебегали от окна к Эмили, которая ходила в капоте по комнате, нажимая на резиновый шар, прикрепленный к флакону. В комнате слабо пахло одеколоном, которым она прыскала.
— Все благополучно! — сказал Сомс. — Это не пожар. Буры объявили войну — вот и все.
Эмили остановилась с пульверизатором в руке.
— О! — только и сказала она и посмотрела на Джемса.
Сомс тоже смотрел на отца. Старик принял это известие не так, как они ожидали: казалось, его захватила какая-то неведомая им мысль.
— Гм! — внезапно пробормотал он. — Я уж не доживу и не увижу конца этого.
— Глупости, Джемс! К рождеству все кончится.
— Что ты понимаешь в этом? — сердито возразил Джемс. — Приятный сюрприз, нечего сказать, да еще в такой поздний час. — Он погрузился в молчание, а жена и сын точно завороженные ждали, что вот он сейчас скажет: «Не знаю, ничего не могу сказать, я знал, чем все это кончится». Но он ничего не говорил. Серые глаза его блуждали, по-видимому не замечая никого в комнате. Затем под простыней произошло какое-то движение, и внезапно колени его высоко поднялись. — Им нужно послать туда Робертса. Все это Гладстон заварил со своей Маджубой.
Оба слушателя заметили что-то не совсем обычное в его голосе, что-то похожее на настоящее, живое волнение. Как будто он говорил: «Я никогда больше не увижу мою родину мирной и спокойной. Я умру, не дождавшись конца, прежде чем узнаю, что мы победили». И хотя оба они чувствовали, что Джемсу нельзя позволять волноваться, они были растроганы. Сомс подошел к кровати и погладил отца по руке, которая лежала поверх простыни, длинная, вся покрытая сетью жил.
— Попомните мои слова! — сказал Джемс. — Консоли! теперь упадут до номинала, а у Вэла хватит ума пойти записаться добровольцем.
— Да будет тебе. Джемс! — воскликнула Эмили. — Ты так говоришь, будто и правда есть какая-то опасность!
Ее ровный голос на время успокоил Джемса.
— Да, да, — пробормотал он, — я вам говорил, чем все это кончится. Ну, не знаю, конечно, — мне никогда ничего не рассказывают. Ты сегодня здесь ночуешь, мой мальчик?
Кризис миновал, он теперь придет в нормальное для него состояние тихой тревоги; и Сомс, уверив отца, что он останется ночевать здесь, пожал ему руку и направился в свою комнату.
На следующий день у Тимоти собралось столько гостей, сколько не собиралось уже много лет. В дни такого рода национальных потрясений, правда, не пойти туда было почти невозможно. Не то чтобы в событиях чувствовалась какая-нибудь опасность, нет, ее было ровно столько, чтобы ощущать необходимость уверять друг друга, что никакой опасности нет.
Николае явился спозаранку. Он видел Сомса накануне вечером — Сомс говорил, что войны не избежать. Этот старикашка Крюгер просто спятил, ему ведь семьдесят пять лет, по меньшей мере (Николасу было восемьдесят два). Что говорит Тимоти? У него ведь тогда что-то вроде удара было, после Маджубы. Захватчики эти буры. Темноволосая Фрэнси, явившаяся вслед за ним, сейчас же, из свойственного ей духа противоречия, подобающего независимо мыслящей дочери Роджера, подхватила:
— Сучок в чужом глазу, дядя Николае! А уитлендеры разве не почище будут? — новое выражение, заимствованное ею, как говорили, у ее брата Джорджа.
Тетя Джули нашла, что Фрэнси не следует говорить такие вещи. Сын дорогой миссис Мак-Эндер Чарли МакЭндер — уитлендер, а уж его никак нельзя назвать захватчиком. На это Фрэнси отпустила одно из своих «словечек», не совсем приличных, но бывших у нее в большом ходу:
— У него отец шотландец, а мать гадюка.
Тетя Джули заткнула уши, но слишком поздно, а тетя Эстер улыбнулась; что же касается дяди Николаев — он надулся: остроты, исходившие не от него, он недолюбливал. Как раз в эту минуту вошла Мэрией Туитимен и немедленно следом за нею молодой Николае. Увидев сына, Николае поднялся.
— Ну, мне пора, — сказал он. — Вот Ник вам расскажет, чем кончатся скачки.
И, отпустив эту остроту по адресу своего старшего сына, который, будучи оплотом всяческих гарантий и директором страхового общества, был привержен к спорту не более, чем его отец, он вышел. Милый Николае! Какие же это скачки! Или это одна из его шуточек? Удивительный человек, и как сохранился! Сколько кусков сахару дорогой Мэрией? А как поживают Джайлс и Джесс? Тетя Джули выразила опасение, что теперь королевской кавалерии будет много хлопот, нужно будет охранять побережье, хотя, конечно, у буров нет кораблей. Но ведь никто не знает, на что окажутся способны французы, особенно после этой ужасной истории с Фашодой, которая так напугала Тимоти, что он потом несколько месяцев не покупал никаких бумаг. Но как вам нравится эта ужасная неблагодарность буров после всего, что для них сделано: посадить д-ра Джемсона в тюрьму — миссис Мак-Эндер говорила, он такой симпатичный. А сэра Альфреда Мильнера послали для переговоров с ними — ну, это такой умница. И что им только нужно, понять нельзя!
Но в этот самый момент произошла одна из тех сенсаций, которые так ценились у Тимоти и которым великие события подчас способствуют.
— Мисс Джун Форсайт.
Тетя Джули и тетя Эстер — обе сразу поднялись со своих мест, дрожа от давно заглохшей обиды, захлебываясь от переполнявшего их чувства старой привязанности и гордости, что вот она все-таки возвратилась, блудная дочь! Какой сюрприз! Милочка Джун, после стольких лет! Да как она хорошо выглядит! Ни капельки не изменилась! Они чуть-чуть было не спросили ее: «А как здоровье дорогого дедушки?» — забыв в этот ошеломляющий момент, что бедный дорогой Джолион вот уж семь лет, как лежит в могиле.
Всегда самая смелая и прямодушная из всех Форсайтов, с решительным подбородком, живыми глазами и огненной копной волос, маленькая, хрупкая Джун села на позолоченный стул с бисерным сиденьем, словно вовсе и не проходило этих десяти лет с тех пор, как она была здесь, десяти лет странствований, независимости и служения «несчастненьким». Последние ее протеже были все исключительно скульпторы, художники, граверы, отчего ее раздражение на Форсайтов и их безнадежно антихудожественные вкусы только усилилось. Правду сказать, она почти перестала верить в то, что родственники ее действительно существуют, и теперь оглядывалась кругом с какой-то вызывающей непосредственностью, чем приводила гостей в явное смущение. Она совсем не ожидала увидеть здесь кого-нибудь, кроме своих бедных старушек. А почему ей пришло в голову навестить их, она и сама не совсем понимала, просто по дороге с Оксфорд-стрит в студию на Лэтимер-Род она вдруг с угрызением совести вспомнила о них, как о двух «несчастненьких», которых она совсем забросила.
Тетя Джули первая нарушала молчание:
— Мы сейчас только что говорили, дорогая, что за ужас с этими бурами. И какой наглый старикашка этот Крюгер!
— Наглый? — сказала Джун. — А я считаю, что он совершенно прав. С какой стати мы вмешиваемся в их дела? Если он выставит всех этих гнусных уитлендеров, так им и надо. Они только наживаются там.
Молчание, последовавшее за этой новой сенсацией, нарушила Фрэнси.
— Как? Вы, значит, бурофилка? (Несомненно, это выражение применялось впервые.)
— Почему, собственно, мы не можем оставить их в покое? — воскликнула Джун, и в ту же минуту горничная, открыв дверь, сказала:
— Мистер Сомс Форсайт.
Сенсация за сенсацией! Приветствия отошли на задний план, так как все с любопытством выжидали, как состоится встреча между Сомсом и Джун; существовали коварные предположения, если не твердая уверенность, что они не встречались со времени этой прискорбной истории ее жениха Босини с женой Сомса. Все видели, как они едва пожали друг другу руку, покосившись друг на друга одним уголком глаза. Тетя Джули сейчас же пришла на выручку.
— Милочка Джун такая оригиналка. Вообрази, Сомс, она считает, что буров не за что осуждать.
— Они хотят только сохранить свою независимость, — сказала Джун. Почему им этого нельзя?
— Хотя бы потому, — ответил Сомс со своей несколько кривой усмешкой, — что они согласились на наш суверенитет.
— Суверенитет! — повторила Джун сердито. — Вряд ли бы нам понравился чей-нибудь суверенитет.
— Они получили при этом некоторые материальные выгоды; договор остается договором.
— Договоры не всегда бывают справедливы, — вспыхнула Джун, — и если они несправедливы, их нужно разрывать. Буры гораздо слабее нас, Мы могли бы позволить себе быть более великодушными.
Сомс фыркнул.
— Ну, это уж пустая чувствительность, — сказал он.
Тетя Эстер, которая больше всего боялась всяких споров, повернулась к ним и безапелляционно заявила:
— Какая чудная погода держится для октября месяца.
Но отвлечь Джун было не так-то легко.
— Не знаю, почему нужно издеваться над чувствами. По-моему, это лучшее, что есть в мире.
Она вызывающе посмотрела вокруг, и тете Джули снова пришлось вмешаться:
— Ты, Сомс, за последнее время покупал новые картины?
Ее неподражаемая способность попадать на неудачные темы не изменила ей и теперь. Сомс вспыхнул. Назвать картины, которые он недавно приобрел, значило подвергнуться граду насмешек. Всем было известно пристрастие Джун к неоперившимся гениям и ее презрение к «знаменитостям», если только не она способствовала их успеху.
— Кое-что купил, — пробормотал он.
Но выражение лица Джун изменилось. Форсайт в ней почуял некоторые возможности: почему бы Сомсу не купить две-три картины Эрика Коббли — ее последнего «несчастненького»! И она тотчас же повела атаку, Знает ли Сомс его работы? Они совершенно изумительны. Это восходящая звезда.
О да, Сомс знает его работы. По его мнению, это мазня, которая никогда не будет иметь успеха у публики.
Джун вспылила.
— Конечно, не будет, это самое последнее, чего может желать художник. Я думала, вы ценитель искусства, а не оценщик с аукциона…
— Ну конечно Сомс ценитель, — поспешно вмешалась тетя Джули, — у него замечательный вкус, он может заранее предсказать, что будет иметь успех.
— О! — простонала Джун и вскочила с вышитого бисером стула — Я ненавижу это мерило успеха. Неужели люди не могут покупать вещи просто потому, что они им нравятся?
— Вы хотите сказать, потому что они вам нравятся? — заметила Фрэнси.
В последовавшей за этим паузе всем было слышно, как молодой Николае мягко сказал, что Вайолет (его четвертая) берет уроки пастели; он, правда, не знает, не уверен, есть ли в этом смысл.
— До свидания, тетечка, — сказала Джун, — мне пора идти.
И, поцеловав теток, она вызывающе окинула взглядом гостиную, еще раз сказала: «До свидания» — и вышла. Казалось, ветер пронесся по комнате следом за нею, словно все сразу вздохнули.
Но, прежде чем кто-нибудь успел вымолвить слово, произошла третья сенсация:
— Мистер Джемс Форсайт.
Джемс вошел, слегка опираясь на палку, закутанный в меховую шубу, которая придавала ему неестественную полноту.
Все встали. Джемс был такой старый, и он не появлялся у Тимоти уже около двух лет.
— Здесь жарко, — сказал он.
Сомс помог ему снять шубу и невольно восхитился тем необыкновенным лоском, каким отличалась вся фигура отца. Джемс сел — сплошные колени" локти, сюртук и длинные седые бакенбарды.
— Что это значит? — спросил он.
Хотя в его словах не было никакого явного смысла, все поняли, что он подразумевает Джун. Его глаза испытующе скользнули по лицу сына.
— Я решил приехать и сам все узнать. Что они ответили Крюгеру?
Сомс развернул вечернюю газету и прочел заголовок: «Правительство будет действовать без промедления — война началась».
— Ах! — сказал Джемс. — Я боялся, что они отступятся, увильнут, как тогда Гладстон. На этот раз мы разделаемся с этими людишками.
Все смотрели на него пораженные. Джемс! Вечно суетливый, нервный, беспокойный Джемс с его постоянным: "Я вам говорил, чем это кончится!", с его пессимизмом и осторожностью в делах! Было что-то зловещее в такой решительности этого самого старого из всех живых Форсайтов.
— Где Тимоти? — спросил Джемс. — Ему следовало бы поинтересоваться этим.
Тетя Джули сказала, что она не знает. Тимоти сегодня за завтраком был что-то неразговорчив. Тетя Эстер встала и тихонько вышла из комнаты, а Фрэнси не без лукавства заметила:
— Буры — крепкий орешек, дядя Джемс, сразу не раскусить.
— Гм! — сказал Джемс. — Откуда у вас такие сведения? Мне никто ничего не рассказывает.
Молодой Николае своим кротким голосом сказал, что Ник (его старший) проходит теперь регулярный курс военного обучения.
— А! — пробормотал Джемс и уставился в одну точку — мысли его перенеслись на Вэла. — Ему надо думать о матери, — сказал он, — некогда ему заниматься военным обучением и всем этим, с таким отцом.
Это загадочное изречение повергло всех в полное молчание, пока он снова не заговорил.
— А Джун зачем приходила? — и его глаза подозрительно обвели всех присутствующих по очереди. — Ее отец теперь богатый человек.
Разговор перешел на Джолиона — когда кто его видел последний раз. Предполагали, что он ездит за границу и что у него теперь обширное знакомство с тех пор, как умерла его жена; его акварели имеют успех, и вообще он теперь процветает. Фрэнси даже откровенно заявила:
— Я бы хотела его повидать; он был очень славный.
Тетя Джули вспомнила, как он однажды заснул на диване, где сейчас сидит Джемс. Он всегда был очень мил. Не правда ли? Как находит Сомс?
Зная, что Джолион попечитель Ирэн, все почувствовали рискованность этого вопроса и с интересом уста" вились на Сомса. Слабая краска выступила у него на щеках.
— Он поседел, — сказал он.
Да неужели? Сомс видел его? Сомс кивнул, и краска сбежала с его щек.
Джемс вдруг сказал:
— Ну, я не знаю, не могу ничего сказать.
Это так точно выражало всеобщее ощущение, будто за всем что-то кроется, что никто не возразил. Но в этот момент вернулась тетя Эстер.
— Тимоти, — сказала она тихим голосом, — Тимоти купил карту, и он вколол… он вколол в нее три флажка.
Тимоти вколол… Вздох пронесся по гостиной. Ну, если Тимоти уже вколол три флажка — ого! Это показывает, на что способна нация, когда ее терпение истощится. Теперь война все равно что выиграна.
XIII. ДЖОЛИОН НАЧИНАЕТ ПОНИМАТЬ, ЧТО С НИМ ПРОИСХОДИТ
Джолион остановился у окна в бывшей детской Холли, которая теперь была превращена в мастерскую не потому, что она выходила на север, а потому, что из него открывался широкий вид до самого Эпсомского ипподрома. Он перешел к боковому окну, выходившему во двор с конюшнями, и свистнул Балтазару, который вечно лежал под башенкой с часами. Старый пес посмотрел вверх и помахал хвостом. «Бедный старикан!» — подумал Джолион, переходя опять к другому окну.
Он чувствовал себя как-то тревожно всю эту неделю с того времени, как ему пришлось приступить к своим обязанностям попечителя: его всегда чуткая совесть, была неспокойна, чувство сострадания, которое у него просыпалось легко, было задето, а ко всему этому примешивалось еще одно странное чувство, словно его ощущение красоты обрело некое определенное воплощение. Осень уже добралась до старого дуба, листья его коричневели. Солнце в это лето светило жарко и щедро. Что деревья — то и жизни людей! «Я могу долго прожить, — думал Джолион. — Я покрываюсь плесенью от отсутствия тепла. Если не смогу работать, уеду в Париж». Но воспоминание о Париже не доставило ему удовольствия. К тому же, как он может уехать? Он должен быть здесь и ждать, что предпримет Сомс. «Я ее попечитель. Я не могу оставить ее беззащитной», — думал он. Ему казалось удивительно странным, что он до сих пор так ясно видит Ирэн в ее маленькой гостиной, где он был только два раза. В ее красоте какая-то щемящая гармония! Ни один самый точный портрет не передаст ее верно; сущность ее… да, в чем ее сущность? Стук копыт снова привлек его к боковому окну. Холли въезжала во двор на своей длиннохвостой лошадке. Она взглянула наверх, и он помахал ей. Она что-то притихла последнее время; старше становится, думал он, начинает мечтать о своем будущем, как все они — малыши! О черт, не угонишься за временем! И, чувствуя, что терять эту быстро бегущую ценность непростительно, он взялся за кисть. Но это оказалось бесполезно: он не мог сосредоточиться, к тому же начинало смеркаться. «Поеду-ка я в город», — подумал он. В гостиной его встретила горничная.
— К вам дама, сэр, миссис Эрон.
Вот удивительное совпадение! Войдя в картинную галерею, как ее до сих пор называли, он увидел Ирэн, стоявшую у окна.
Она подошла к нему со словами:
— Я прошла там, где посторонним ходить воспрещается, — рощей и садом. Я всегда ходила этой дорогой, когда навещала дядю Джолиона.
— Здесь не может быть мест, где воспрещалось бы ходить вам, — ответил Джолион. — История этого не допускает. Я только что думал о вас.
Ирэн улыбнулась, И словно что-то засветилось в ней: это была не просто одухотворенность, нет, нечто более ясное, полное, пленительное.
— История! — сказала она. — Я когда-то сказала дяде Джолиону, что любовь длится вечно. Увы, это не так. Только отвращение вечно.
Джолион смотрел на нее в недоумении. Неужели она наконец похоронила своего Боснии?
— Да, — сказал он, — отвращение глубже и любви и ненависти, потому что это естественный продукт наших нервов, а их мы не можем изменить.
— Я пришла сообщить вам, что у меня был Сомс. Он сказал одну вещь, которая меня напугала. Он сказал: «Вы все еще моя жена».
— Что! — воскликнул Джолион. — Вам нельзя жить одной.
И он продолжал смотреть на нее не отрываясь, подавленный мыслью, что там, где Красота, всегда что-нибудь да нечисто и что несомненно поэтому многие и считают ее греховной.
— Что еще?
— Он просил позволения пожать мне руку.
— И вы позволили?
— Да. Я уверена, что, когда он пришел, он этого не хотел, но он стал другим, пока был у меня.
— Ах, нельзя вам продолжать так жить одной.
— У меня нет ни одной женщины, которую я могла бы позвать к себе; и не могу же я взять любовника по заказу, кузен Джолион.
— Избави боже! — сказал Джолион. — Но что за проклятое положение! Не останетесь ли вы с нами пообедать? Нет? Ну, тогда позвольте, я вас провожу в город. Я собирался сам ехать вечером.
— Это правда?
— Правда. Я буду готов через пять минут.
По дороге на станцию они разговаривали о живописи, о музыке, обсуждали манеру англичан и французов и их различное отношение к искусству. Но на Джолиона пестрая листва изгороди, окаймлявшей длинную прямую просеку, щебетание зябликов, проносившихся мимо них, запах подожженной сорной травы, поворот шеи Ирэн, очарование этих темных глаз, время от времени взглядывавших на него, обаяние всей ее фигуры производили больше впечатления, чем слова, которыми они обменивались. Бессознательно он держался прямее, и походка его делалась более упругой.
В поезде он устроил ей нечто вроде допроса, заставил ее подробно рассказать, как она проводит дни.
Шьет себе платья, делает покупки, навещает больных в лечебнице, играет на рояле, переводит с французского. У нее постоянная работа для одного издательства, которая немножко прибавляет к ее доходам. Она редко выходит по вечерам.
— Я так долго жила одна, что мне это уже кажется естественным. Я думаю, что я нелюдима по натуре.
— Не верю, — сказал Джолион. — У, вас много знакомых?
— Очень мало.
На вокзале Ватерлоо они взяли экипаж, и он довез ее до дверей ее дома. Прощаясь с ней, он крепко пожал ей руку и сказал:
— Знаете, вы всегда можете приехать к нам в РобинХилл, вы должны сообщать мне все, что бы ни случилось. До свидания, Ирэн.
— До свидания, — мягко сказала она.
Усаживаясь в кэб, Джолион думал: почему он не пригласил ее пообедать с ним, пойти в театр. Какая у нее одинокая, беспросветная, безысходная жизнь!
— Клуб «Всякая всячина», — сказал он в окошечко кучеру.
Когда экипаж свернул на набережную, какой-то господин в цилиндре и в пальто быстро
прошел мимо, держась так близко к стене, что, казалось, он задевал ее.
«Ей-богу, — подумал Джолион, — это Сомс! Что ему здесь надо?» И, остановив экипаж за углом, он вышел и вернулся к тому месту, откуда был виден ее подъезд. Сомс остановился перед домом, он смотрел на свет в ее окнах. «Если он войдет, как мне поступить? — думал Джолион. — Что я имею право сделать? Ведь то, что он сказал, в сущности правда. Она все еще его жена, и у нее нет никакой защиты против его посягательств. Ну, если он войдет, — решил он, — я войду за ним». И он стал подвигаться к дому. Сомс сделал еще несколько шагов по тротуару; он уже был у самого подъезда. Но внезапно он остановился, круто повернулся на каблуках и пошел обратно к реке. «Как быть? — подумал Джолион. — Через десять шагов он меня увидит». И, повернув, он быстро зашагал обратно. Шаги его кузена раздавались близко позади. Но он успел дойти до своего экипажа и сесть в него раньше, чем Сомс завернул за угол.
— Поезжайте! — крикнул он в окошко.
Фигура Сомса выросла рядом.
— Кэб! — окликнул он. — Занят? Алло!
— Алло! — ответил Джолион. — Вы?
На лице его кузена, казавшемся белым в свете фонаря, промелькнуло подозрение; это заставило Джолиона решиться.
— Я могу вас подвезти, — сказал он, — если вам в западную часть города.
— Благодарю, — ответил Сомс и сел в экипаж.
— Я был у Ирэн, — сказал Джолион, когда кэб тронулся.
— Вот как!
— Вы у нее были вчера сами, насколько я понимаю.
— Был, — сказал Сомс. — Она моя жена, как вам известно.
Этот тон, эта насмешливо приподнятая губа вызвали у Джолиона внезапную злобу; но он подавил ее.
— Вам лучше знать, — сказал он, — но если вы хотите развода, вряд ли разумно бывать у нее, вы не находите? Нельзя быть и охотником и дичью сразу.
— Благодарю за предостережение, — сказал Сомс, — вы очень добры, но я еще не решил окончательно.
— Она-то решила, — сказал Джолион, глядя прямо перед собой. — Нельзя так просто вернуться к тому, что было двенадцать лет назад.
— Это мы еще посмотрим.
— Послушайте! — сказал Джолион. — Она в невыносимом положении, и я единственный человек, который на законном основании имеет какое-то право входить в ее дела.
— За исключением меня, — сказал Сомс, — который тоже в невыносимом положении. Ее положение — это то, что она сама для себя сделала; мое это то, что она для меня устроила. Я совсем не уверен, что в ее же собственных интересах я не предложу ей вернуться ко мне.
— Что! — воскликнул Джолион, и дрожь прошла по всему его телу.
— Не понимаю, что вы хотите сказать вашим «что», — холодно проговорил Сомс. — Ваше право входить в ее дела ограничивается выплатой ей процентов, и я просил бы вас не забывать этого. Если я в свое время предпочел не позорить ее разводом" я тем самым сохранил на нее свои права и повторяю: я совсем не уверен, что не пожелаю воспользоваться ими.
— Боже мой! — воскликнул Джолион, и у него вырвался короткий смешок.
— Да, — сказал Сомс, и что-то мертвенное было в его голосе. — Я не забыл прозвища, которым меня почтил ваш отец. «Собственник»! Не зря же я ношу такое прозвище.
— Ну, это уж какая-то фантастика, — пробормотал Джолион.
Не может же этот человек заставить свою жену насильно жить с ним. Это время как-никак прошло! И он покосился на Сомса с невольной мыслью: «Неужели бывают такие люди?» Но Сомс выглядел вполне реальным; он сидел прямой и даже почти элегантный: коротко подстриженные усы на бледном лице, зубы, поблескивающие под верхней губой, приподнятой в неподвижной улыбке. Наступило долгое молчание, и Джолион думал: «Вместо того чтобы помочь ей, я только напортил». Внезапно Сомс сказал:
— Это для нее во многих отношениях лучшее, что может случиться.
При этих словах Джолион почувствовал такое смятение, что едва мог заставить себя усидеть в экипаже. Казалось, его втиснули в ящик с сотнями тысяч его соотечественников, и тут же вместе с ними втиснулось то, что было их неотъемлемой, национальной чертой, то, что всегда претило ему, нечто, как он знал, чрезвычайно естественное и в то же время казавшееся ему непостижимым: эта их незыблемая вера в контракты и нерушимые права, их самодовольное сознание собственной добродетели в неукоснительном использовании этих прав. Здесь, рядом с ним, в кэбе, находилось само Воплощение, так сказать овеществленная сумма инстинкта собственности — его родственник к тому же! Это было чудовищно, невыносимо! «Но здесь не только это! — подумал он с чувством какого-то отвращения. — Говорят, собака возвращается к своей блевотине. Встреча с Ирэн что-то разбудила в нем. Красота! Дьявольское наваждение!»
— Так вот, — заговорил Сомс, — как я уже вам сказал, я еще не решил окончательно. Я был бы вам весьма признателен, если бы вы потрудились оставить ее в покое.
Джолион сжал губы; он, всегда ненавидевший ссоры, сейчас почти радовался возможности поссориться.
— Я вам не могу этого обещать, — коротко ответил он.
— Отлично, — сказал Сомс, — в таком случае мы знаем, как нам быть. Я сойду здесь. — И, остановив экипаж, он вышел, не попрощавшись ни словом, ни жестом. Джолион поехал дальше в свой клуб.
На улицах выкрикивали первые сообщения с театра воины, но он не слушал. Что сделать, чтобы помочь ей? Если бы отец был жив! Вот кто мог бы многое сделать! Но почему же он не может сделать того, что сделал бы отец? Разве он не достаточно стар — пятьдесят стукнуло, дважды женат, у него уже взрослые дочери и сын. «Чудно, — думал он. — Если бы она была дурнушка, я бы не задумывался над этим. Красота — это наваждение для того, кто восприимчив к ней». И он вошел в читальню клуба совсем расстроенный. В этой самой комнате он и Босини беседовали когда-то летним вечером; он хорошо помнил даже и теперь осторожную, замаскированную лекцию, которую он прочел тогда молодому человеку в интересах Джун, и симптомы форсайтизма, которые он тогда пытался установить, и как он тогда недоумевал и старался представить себе, что это за женщина, против которой он предостерегает Босини. А теперь! Он чуть ли не сам нуждается в предостережении. «Странно, — подумал он, — вот уж действительно чертовски странно!»
XIV. СОМСУ СТАНОВИТСЯ ЯСНО, ЧЕГО ОН ХОЧЕТ
Насколько легче сказать: «В таком случае мы знаем, как нам быть», чем разуметь нечто определенное под этими словами. Произнося их. Сомс только дал волю своей инстинктивной ревнивой ярости. Он вышел из экипажа, преисполненный глухой злобы на себя за то, что не повидался с Ирэн, на Джолиона — за то, что тот виделся с ней, и еще на то, что сам он, в сущности, не может решить, чего он хочет.
Он вышел, потому что не в состоянии был больше оставаться рядом со своим кузеном, и теперь, быстро шагая по улице, он думал: «Ни одному слову этого Джолиона нельзя верить. Был парией, и останется парией! У этого субъекта врожденное тяготение… тяготение к разврату». (Он постеснялся употребить слово «грех», потому что оно казалось слишком мелодраматичным для Форсайта.)
Неопределенность желания была для него новым чувством. Он был как ребенок в нерешительности между обещанной новой игрушкой и старой, которую у него отняли, и он сам удивлялся на себя. Еще в прошлое воскресенье его желания казались так просты: свобода и Аннет. «Пойду-ка я к ним обедать», — подумал он. Может быть, когда он увидит ее, эта двойственность его стремлений исчезнет, беспокойство уляжется и в голове прояснится.
Ресторан был полон, много иностранцев и всякой публики, которую Сомс по виду отнес к литераторам или артистам. Обрывки разговоров долетали до него сквозь звон стаканов и тарелок. Он ясно слышал — сочувствовали бурам, ругали английское правительство. «Неважная у них клиентура», — подумал он. Он угрюмо пообедал, не давая знать о своем присутствии, выпил кофе и, кончив, наконец направился в святилище мадам Ламот, весьма заботясь о том, чтобы пройти незамеченным. Как он и думал, они ужинали, и их ужин был настолько привлекательнее съеденного им обеда, что он почувствовал легкую досаду, а они встретили его с таким преувеличенно искренним удивлением, что он с внезапным подозрением подумал: «Наверно, они с самого начала знали, что я здесь». Он украдкой испытующе посмотрел на Аннет. Такая хорошенькая и, казалось бы, такая бесхитростная; может ли быть, что сна ловит его? Он повернулся к мадам Ламот и сказал:
— Я здесь обедал.
В самом деле? Если бы она только знала! Ведь есть блюда, которые она особенно могла бы ему порекомендовать; как жаль! Сомс окончательно утвердился в своих подозрениях. «Надо быть настороже», — мрачно подумал он.
— Еще чашечку кофе, мсье, совершенно особенного приготовления, рюмочку ликера, grand Marnier? — и мадам Ламот удалилась распорядиться, чтобы подали эти деликатесы.
Оставшись наедине с Аннет, Сомс сказал с легкой непроницаемой усмешкой:
— Ну-с, Аннет…
Девушка вспыхнула. Но то, что в прошлое воскресенье защекотало бы ему нервы, теперь вызвало в нем чувство, очень похожее на то, что испытывает хозяин собаки, когда, его пес смотрит на него, виляя хвостом. У него было забавное ощущение своей власти, точно он мог сказать ей: «Подойдите, поцелуйте меня», — и она бы подошла. И однако, как странно: здесь же в комнате, казалось, он видел другое лицо, другую фигуру, и чувства его волновала… кто же, та или эта? Он кивнул головой в сторону ресторана и сказал:
— Подозрительная у вас там публика. Вам нравится эта жизнь?
Аннет подняла на него глаза, посмотрела секунду, потом опустила и принялась играть вилкой.
— Нет, — сказала она, — не нравится.
«Она будет моя, — подумал Сомс, — если я захочу. Но хочу ли я ее? Она изящна, хороша, очень хороша, свеженькая, и у нее, несомненно, есть вкус». Взор его блуждал по маленькой комнатке, но мысленный его взор блуждал далеко: полусумрак, серебристые стены, рояль светлого дерева, женщина, прижавшаяся к роялю, словно отшатнувшись от него, Сомса, женщина с белыми плечами, которые ему так знакомы, с темными глазами, которые он так стремился узнать, и с волосами, как матовый, темный янтарь. И как бывает с художником, который стремится к недостижимому и томится неутолимой жаждой, так в нем в эту минуту проснулась жажда прежней страсти, которую он никогда не мог утолить.
— Ну что ж, — сказал он спокойно, — вы молоды, у вас все впереди.
Аннет покачала головой.
— Мне иногда кажется, что у меня впереди нет ничего, кроме тяжелой работы. Я не так влюблена в работу, как мама.
— Ваша матушка — чудо, — сказал Сомс чуть-чуть насмешливо. — В ее доме нет места неудаче.
Аннет вздохнула.
— Как, должно быть, чудесно быть богатым.
— О! Вы когда-нибудь будете богатой, — сказал Сомс все тем же слегка насмешливым тоном, — не беспокойтесь!
Аннет передернула плечиками.
— Мсье очень добр, — и, надув губки, она сунула в рот шоколадку.
«Да, дорогая моя, — подумал Сомс, — очень хорошенькие губки, ничего не скажешь».
Мадам Ламот, явившись с кофе и ликером, положила конец этому диалогу. Сомс посидел недолго.
Идя по улицам Сохо, который всегда вызывал у него чувство, что здесь незаконно присвоено чужое добро, он предавался размышлениям. Если бы только Ирэн подарила ему сына, он бы теперь не гонялся за женщинами! Эта мысль выскочила из самого сокровенного тайника, из самых недр его сознания. Сына — то, на что можно было бы возложить надежды, ради чего стоило бы жить в старости, кому можно было бы передать себя, кто был бы продолжением его самого. «Если бы у меня был сын, — думал он с горечью, — законный сын, я мог бы примириться с той жизнью, какую я вел до сих пор. В конце концов все женщины одинаковы, что одна, что другая». Но, пройдя несколько шагов, он покачал головой. Нет! Совсем не одно и то же, что одна, что другая. Сколько раз он пытался убедить себя в этом в прежние дни своей неудачной семейной жизни, и всегда тщетно. Тщетно и теперь. Он старается внушить себе, что Аннет — все равно что та, другая, но нет, это не так, у нее нет очарования той прежней страсти. «И ведь Ирэн моя жена, — думал он, — моя законная жена. Я ничего не делал, чтобы оттолкнуть ее от себя. Почему бы ей не вернуться ко мне? Это было бы справедливо и законно. И без всякого скандала и хлопот. Ей это неприятно. Но почему? Я ведь не прокаженный, и она… она уже больше ни в кого не влюблена!» Зачем ему нужно прибегать ко всяким уловкам, подвергать себя гнусным унижениям и неизвестным последствиям бракоразводного процесса, когда вот она, будто пустой дом, словно только и дожидается, чтобы он снова завладел ею и вступил в свои законные права. Такому замкнутому человеку, как Сомс, представлялось необычайно соблазнительным спокойно вступить во владение своей собственностью, избежав всякой шумихи. «Нет, — думал он, — я хорошо сделал, что повидал эту девушку. Я знаю теперь, чего я хочу сильнее. Если только Ирэн вернется ко мне, я буду так нетребователен и предупредителен, как только она могла бы желать; пусть живет собственной жизнью; но может быть… может быть, она стала бы относиться ко мне хорошо». Клубок сдавил ему горло. Упорный и мрачный, шагая вдоль ограды Грин-парка, он направлялся к дому отца, стараясь наступать на свою тень, бежавшую перед ним в ярком лунном свете.