Глава VIII
Встреча в лесу Пон-Сент-Максанс
Четвертого ноября король решил поохотиться в лесу Пон-Сент-Максанс. Захватив с собой первого камергера Юга де Бувилля, своего личного писца Майара и кое-кого из близких, он выехал в замок Клермон, в двух лье от места назначенной охоты, где заночевал. В тот вечер король был мягок не в пример предыдущим дням – в таком добром расположении духа его уже давно не видели. Он мог наконец немного отдохнуть от государственных дел. Золото, взятое у ломбардцев, пополнило казну. А зимой утихомирятся бароны, мутившие Шампань, утихомирятся горожане, мутившие Фландрию.
Ночью выпал снег, первый снег в этом году, выпал неожиданно, до времени; утренним заморозком прихватило этот пушистый снежок, и все вокруг до самого небосклона стало точно безбрежное белое море. Каждый невольно переживал то странное чувство изумления, которое охватывает человека перед ежегодно возобновляющимся чудом – все краски поменялись местами: там, где глаз привычно ищет света, легла тень, полуденное небо становится вдруг темнее посветлевшей земли.
От дыхания людей, охотничьих псов, коней подымалась белая дымка и распускалась в морозном воздухе огромными кудрявыми цветами.
Борзая по кличке Ломбардец трусила рядом с королевским конем. Натасканный на зайцев пес гонял также оленя и кабана, действуя, так сказать, на свой страх и риск, и, бывало, выводил на верный след сбившуюся свору. Обычно считается, что борзые берут зоркостью и резвостью в гоне, зато чутьем природа их обделила, однако ж Ломбардец был чутьист не хуже нуатвенской гончей.
Насколько холодно и отчужденно держал себя Филипп Красивый в отношении людей, настолько ласков был он с животными; они понимали друг друга без слов. Даже к самым близким своим родственникам король не выказывал таких теплых чувств. В душе каждого Капетинга жил крестьянин, сын земли. Только среди деревьев, трав и зверей король Филипп ощущал полноту жизни и даже безмятежность.
На поляне, где должна была состояться встреча охотников, среди конского топота и ржанья, среди нестройного хора голосов и собачьего лая, король ловко осадил коня, чтобы полюбоваться великолепной сворой, справиться у доезжачего о здоровье недавно ощенившейся суки, а главное, поговорить со своими собаками.
– Ах вы шалуны! Ах вы мои красавцы! Ату, мои красавчики! – приговаривал он.
Егермейстер, окруженный псарями, доложил королю о положении дел. На заре соследили несколько оленей, и среди них одного десятилетка, у которого загонщики насчитали на рогах целых двенадцать отростков, – так называемого королевского десятилетка, ибо нет в лесах более благородного животного. Десятилеток этот, кроме того, был «одинец» – другими словами, олень, отбившийся от стада и окончательно одичавший во время своих одиноких скитаний.
– Взять его! – приказал король.
Собак рассворили, пустили по следу, и охотники рассеялись по лесу, спеша занять те места, где мог появиться олень.
– Ату! Ату! – раздался вскоре крик.
Охотники заметили оленя; весь лес наполнил заливистый лай собак и призывный звук рогов; настороженную тишину вспугнул тяжелый лошадиный галоп и треск ломаемых ветвей.
Обычно старый олень держится сначала поблизости от того места, где его соследили, кружит по лесу, старается запутать следы и найти молодого оленя, с которым бежит рядом, надеясь обмануть собак.
Королевский десятилеток побежал прямо к северу, и благодаря этому ему удалось сбить своих преследователей. Почуяв опасность, одинец инстинктивно бросился к дальнему Арденнскому бору, откуда он, должно быть, и явился в здешние леса.
Король, увлеченный погоней, пересек наискось лес, стремясь преградить путь зверю, добрался до опушки и стал поджидать оленя, который неминуемо должен был выскочить на равнину.
Нет ничего легче, как потерять своих во время охоты. Кажется, что обогнал всего на какую-нибудь сотню туазов собак и ловчих, даже слышишь их голоса, а через минуту вокруг тебя глубокая тишина, полное одиночество, и ты один в этом храме сосен и дубов, и никак не угадать, куда же запропастилась свора, которая только что надрывалась от лая, и какая фея, какое волшебство унесло твоих товарищей по охоте.
Особенно же легко отбиться от своих в такой день, как этот, когда морозный воздух скрадывает звуки, а покрывший землю снег затрудняет поиск, сбивает собак со следа.
Король заблудился и, глядя на бескрайнюю белую равнину, на луга, разделенные недлинными изгородями, на сжатые полосы, на крыши неизвестной деревеньки и на верхушки соседнего леса, которые мерно раскачивались на ветру, – глядя на весь этот пейзаж, укрытый девственно чистой и сверкающей пеленой, он почувствовал легкое головокружение. Под солнечными лучами, пробившимися сквозь тучи, все вокруг заблистало, и король внезапно понял, что он устал, что он чужой, совсем чужой всему этому миру. Впрочем, он пренебрег этим мгновенным недомоганием, ибо был крепок телом и ни разу еще ему не изменили силы. «Должно быть, чересчур разгорячился во время скачки», – подумал он. Подстрекаемый желанием узнать, ушел ли его олень или нет, Филипп пустил коня шагом вдоль опушки и, пригнувшись в седле, искал следов пробежавшего зверя. «На такой пороше его след заметить нетрудно», – твердил он про себя. Вдруг невдалеке показалась фигура крестьянина – видимо, он торопился куда-то по своим делам.
– Эй, человече!
Крестьянин обернулся и подошел на зов. Это был широкоплечий коротконогий мужичок лет под пятьдесят, с коричневым от загара лицом в глубоких морщинах; на ноги он для тепла натянул голенища из грубой ткани, а в правой руке держал дубинку. Мужик поспешно стащил шапку, обнажив седовласую голову.
– Не пробегал ли здесь олень? – спросил король.
Крестьянин закивал головой.
– Как не пробегать, пробегал, ваша милость. Под самым моим носом промчался – не успел я перекреститься, как его и след простыл. Видать, часа два бежал, потому что рога совсем на спину закинул и язык высунул. Это как раз ваш олень и есть. Он далеко не ушел, потому как воду ищет. Вы его возле пруда Фонтэн найдете, это уж верно.
– А собаки за ним гнались?
– Нет, не гнались, ваша милость. След его вы увидите возле вон той белой березы. А самого оленя у пруда застигнете, будь вы с собаками или без собак.
Король подивился словам своего собеседника.
– Ты, я вижу, хорошо знаешь здешние края, да и в охоте смыслишь, – сказал он.
Темное мужицкое лицо осветилось доброй улыбкой. Маленькие, карие, с хитринкой глаза уставились на короля.
– Я ведь здешний и тоже вроде охотник, – ответил он. – И желаю я, чтобы такой великий государь, как вы, ваше величество, забавлялись подольше, будь на то милость господня.
– Значит, ты меня узнал?
Поселянин снова покачал головой и ответил со сдержанной гордостью:
– Так я же благодаря вам, государь, свободным человеком стал, а родился крепостным. Я знаю цифры и умею держать в руках стиль, ежели что понадобится сосчитать. Как-то раз я видел его высочество Валуа, когда он освобождал местных крестьян, вспомнил, как о вас говорят, да и по вашему облику сразу решил, что вы его брат.
– А ты рад свободе?
– Рад... еще бы не рад. Другим себя человеком чувствуешь, раньше был точно мертвец при жизни. Мы, крестьяне то есть, знали, что бумага, какую нам читали по приказу его высочества Валуа, вами писана; мы теперь слова ваши, как молитву, твердим: «Пусть каждое человеческое существо, созданное по образу и подобию божию, будет свободно, ибо таков закон естества...» Как не радоваться таким словам, если раньше сам себя ничем не лучше зверя считал.
– А сколько ты внес за себя выкупа?
– Семьдесят пять ливров.
– Они у тебя были?
– Всю жизнь трудился, чтобы их заработать, государь.
– А как тебя звать?
– Андре... Андре-лесовик, вот как меня звать, потому что я здесь, в лесу, живу.
Королю, не склонному обычно к щедрости, захотелось дать что-нибудь этому человеку. Нет, не милостыню, а подарок.
– Будь и впредь верным слугой королевства, Андре– лесовик, – сказал Филипп, – и возьми вот это на память обо мне.
Король отцепил от пояса охотничий рог и протянул его крестьянину. Тот благоговейно принял дар – кусок слоновой кости, покрытый затейливой инкрустацией, в серебряной оправе, ценность которого в несколько раз превышала ту сумму, что пришлось ему внести в качестве выкупа. Руки Андре-лесовика тряслись от гордости и волнения.
– Ну и ну! Ну и ну! – бормотал он. – Повешу-ка его у подножия статуи Пресвятой богоматери, чтобы защитить дом от дурного глаза. Да хранит вас бог, государь.
Король пустил коня рысью, душу его переполняла радость, какой он не ведал уже давно. В лесной глуши он поговорил с человеком, и человек этот свободен и счастлив благодаря ему, Филиппу. Тяжелое бремя власти и прожитых лет сразу стало легким. «Когда разишь кого-нибудь, об этом всегда знаешь, – думал он, – но как узнать с высоты трона, действительно ли сделано добро, которое хотел сделать, и кому оно принесло радость?» И это нежданное одобрение своим действиям, пришедшее из гущи народной, было ему дороже и ценнее шумной хвалы придворных. «Когда брат нуждался в деньгах, я сказал ему: «Не набирай себе новых душ, не дав ничего взамен. Освободи рабов в твоих владениях, как освободил я рабов в Ажнэ, в Руэрге, в Гаскони и в сенешальствах Каркассоннском и Тулузском... Следовало бы освободить всех рабов во всем государстве... Если бы этого крестьянина учили с малых лет, он мог бы стать прево или капитаном в городе и служил бы лучше, чем очень многие».
Он размышлял обо всех Андре-лесовиках и тех Андре, что живут в долинах и лугах, обо всех Жанах-Луи и всех Жаках с полей, хуторов и сел и подумал, что, если дети их выйдут из рабского состояния, какой мощный людской резерв получит королевство, сколько вольется в него новой cилы. «Непременно издам указ об отмене рабства и в других округах».
Да, эта случайная встреча внесла в его сердце успокоение, прогнала прочь навязчивые мысли, которые не покидали его со дня смерти папы и Ногарэ. Ему показалось, что господь бог избрал одного из малых сих, дабы устами его, последнего человека в государстве, одобрить труды короля.
В эту самую минуту он услышал хриплый, отрывистый лай и узнал голос своего Ломбардца.
– Вперед, красавец, вперед! Ату его, ату! – закричал король.
Ломбардец несся по следу зверя, делая длинные скачки, низко пригнув щипец к земле. Значит, король не заблудился вовсе, а заблудились остальные участники охоты; и Филипп Красивый почувствовал мальчишескую радость при мысли, что один вместе с любимой своей борзой нагонит и убьет десятилетка.
Он поднял лошадь в галоп и поскакал вслед за Ломбардцем; около часа неслись они через поля и долины, прыгали с откосов, с ходу брали препятствия. Королю стало жарко, обильный пот струился вдоль спины.
Внезапно у опушки перелеска он заметил впереди что-то черное, убегающее со всех ног.
– Ату! – закричал король. – Заходи с головы, мой Ломбардец, с головы заходи!
Конечно, это был тот самый десятилеток, рослое черное животное с песочно-желтым брюхом. Бежал олень уже не так легко, как в начале охоты; теперь он передвигался с трудом, то и дело останавливался, оглядывался на преследователей и тяжело прыгал вперед. Он направлялся к пруду, о котором говорил крестьянин. Он бежал к воде, к той самой гибельной для загнанных животных воде, которая коварно сковывает все их члены и откуда им уже не выбраться живыми.
Сейчас, когда Ломбардец видел зверя, он лаял еще громче и быстро продвигался вперед. Все участники этой бешеной гонки: король, его конь, его собака и олень – совсем выбились из сил.
Король то и дело с любопытством поглядывал на разветвленные рога оленя: временами на них что-то блестело, потом гасло. Не мог же в самом деле этот десятилеток оказаться волшебным оленем, о котором рассказывают в сказках, но которого никто никогда еще не видел своими глазами, вроде знаменитого оленя святого Губерта с золотым крестом на лбу! Тот, что бежал перед королем, был обыкновенный загнанный олень, он даже не старался провести охотника, а несся куда-то, гонимый страхом, прямо через поля, и скоро он так ослабеет, что не сможет бежать.
Ломбардец наседал на зверя, тот свернул в боковую рощицу и скрылся там. Но почти тут же король услышал голос своей борзой; теперь она, как и все собаки, когда они загонят оленя, лаяла громче, заливистее, яростнее и тревожнее.
Король тоже въехал в рощицу. Сквозь ветви буков проникали холодные солнечные лучи, окрашивавшие хрустящий под конским копытом снег в розоватые тона.
Филипп осадил коня и до половины вытащил из ножен свой короткий меч. Ломбардец по-прежнему надрывался. Огромный олень был здесь, он стоял, прислонясь к дереву, и готовился дорого продать свою жизнь; он низко опустил голову, и морда его почти касалась земли; от его густой шерсти валил пар. Между мощными рогами блестел крест величиной с запрестольный крест.
Этот мираж длился меньше секунды, ибо тут же оцепенение, охватившее короля, сменилось ужасом: он почувствовал, что не владеет больше своим телом. Он хотел сойти с коня, но ступня застыла в стремени; ноги, сжимавшие бока лошади, окаменели. Тогда в страхе он хотел схватить рог и позвать на помощь, но где он, рог? Рога не было, король не знал, куда он делся, и руки его, из которых выпали поводья, не повиновались. Он попытался крикнуть, но с его губ не сорвалось ни звука.
Олень поднял голову и, вывалив язык, смотрел трагически-печальными глазами на этого всадника, который нес ему смерть и вдруг застыл на месте. В его раскидистых рогах снова блеснул крест. Король глядел на эти деревья, внезапно переставшие быть деревьями, на непохожую на себя землю, на весь этот неузнаваемый мир. Что-то вспыхнуло на мгновение в его мозгу, а затем надвинулась сплошная черная мгла.
Когда через несколько минут отставшие охотники прискакали в рощу, они увидели тело Филиппа, недвижно лежавшее на земле возле коня. Ломбардец по-прежнему яростно лаял на оленя-одинца, в раскидистых рогах которого застряли две сухие ветки – он, очевидно, подцепил их, когда бежал по мелколесью, они-то и образовывали крест, а покрывавший их иней ослепительно сиял на солнце. Но сейчас охотникам было не до оленя; пока доезжачие собирали coбaк, олень, передохнувший за это время, пустился бежать. Вслед ему бросились только две-три особенно разъярившиеся собаки, которые так и будут носиться за ним до ночи или же загонят его в пруд, где суждено погибнуть королевскому десятилетку.
Первым к телу Филиппа Красивого подбежал Юг де Бувилль. Заметив, что государь еще дышит, он воскликнул:
– Король жив!
С помощью поясов, плащей и стволов молодых деревьев, срубленных ударами меча, смастерили носилки, на которые и уложили короля. A он по-прежнему не шевелился, но затем его вырвало и пронесло, как утку, которую душат. Его остекленевшие глаза смотрели из-под полуопущенных век. Что сталось с этим силачом, который, бывало, пригибал к земле двух человек в полном воинском облачении, надавив им на плечи?
Его отнесли в Клермонский замок, и к вечеру он обрел дар речи. Спешно вызванные лекари пустили королю кровь.
Первое слово, которое он сумел произнести, было обращено к Бувиллю:
– Крест... Крест... – прошептал Филипп.
Бувилль, решив, что король хочет помолиться, бросился за распятием.
Потом Филипп Красивый сказал:
– Пить.
На заре он, с трудом выговаривая слова, велел перевезти себя в Фонтенбло, где впервые увидел свет. Придворные не преминули по этому случаю вспомнить папу Климента V, который, почуяв приближение смерти, пожелал вернуться в Кагор и умер в дороге.
Решено было везти Филиппа водой, чтобы избежать тряски и толчков, и на следующий же день его перенесли на большую плоскодонную лодку, и она поплыла вниз по Уазе. Приближенные короля, его слуги и лучники из охраны следовали в других лодках или двигались берегом в конном строю. Новость уже разнеслась по всем округам, и, когда печальная процессия проплывала мимо прибрежных деревень, отовсюду сбегались жители поглазеть на Филиппа, на эту огромную поверженную статую. Крестьяне, работавшие на полях, поспешно сдергивали шапки, как во время крестного хода. В каждом селе лучников посылали за топливом, чтобы хоть немного обогреть больного короля, и они приносили в огромных лоханях горящие угли. А королевскому взору представало серое-серое небо, по которому шли тяжелые тучи, грозившие просыпаться снегом.
Владелец Версаля прибыл из своего замка, стоявшего у излучины Уазы: он явился приветствовать короля, бескровное лицо которого напоминало лицо покойника. На его приветствие король ответил легким движением ресниц; однако мало-помалу он начинал владеть своими членами.
Короток осенний день. Вечерами на носу лодки зажигали факелы, их красноватый дрожащий свет падал на окрестные берега, и казалось, это горят в ночи траурные факелы.
Так добрались до слияния Уазы с Сеной, а оттуда до Пуасси. Короля перенесли в замок, где родился его дед Людовик Святой. Монахи-доминиканцы и две покровительствующие королям обители возносили моления о здравии Филиппа.
Здесь он провел десять дней, и к концу пребывания в Пусси немного оправился. К нему вернулась речь. Он уже мог вставать, однако движения оставались скованными и затрудненными. Он по-прежнему настаивал на переезде в Фонтенбло – это желание стало у него навязчивой идеей, и, победив слабость огромным усилием воли, король потребовал, чтобы ему подали коня. Так он осторожно доехал до Эссопа, но тут, как ни напрягал силы, пришлось сдаться: королевская плоть перестала повиноваться королевской воле. Дальнейший путь он проделал на носилках. Выпавший снег заглушал стук лошадиных копыт. Высланные вперед конные гонцы передали приказ развести огонь во всех покоях замка. Вскоре сюда прибыл почти весь двор, опередив короля, а сам он, едва переступив порог опочивальни, пробормотал:
– Солнце, Бувилль, солнце...