Джонатан Барнс
В ночь двенадцатую
О дух любви, как свеж ты, как ты жив!
Как океан, ты принимаешь все,
Но что ни попадет в твою пучину,
Каким бы ценным ни было оно,
Всю ценность безвозвратно потеряет.
Любовь так преисполнена мечтаний,
Что истинно мечта – одна любовь.
В ночь первую
25 декабря 1601 г.
Первые признаки надвигающейся катастрофы возникают среди ночи, в день праздника в память о рождении твоего бога.
Ты пробуждаешься от теплого, бездонно глубокого сна, разбуженная громким и резким звуком наподобие барабанных раскатов грома, предвещающего начало грозы, или лязга оружия и лат на далеком поле битвы. Этот звук безжалостно приводит тебя в чувство, принося с собой ту самую нежеланную полночную ясность мысли, ту самую тягу к бесконечному самокопанию, что наступает, когда весь мир, кроме тебя, погружен в дрему.
Первая мысль – о том, что шумел муж, твой супруг вот уж двадцать с лишком лет, тот, кто сейчас спит у тебя под боком, краснолицый, небритый, пивное брюхо выпирает из-под одеяла, пивной дух рвется наружу изо рта; его вольготная поза говорит о животном довольстве жизнью, а склонность громко храпеть по ночам (вначале послужившая даже причиной небольшого скандала) известна тебе еще с тех нескольких долгих и насыщенных месяцев, что предшествовали венчанию в церкви, проходу меж рядов и хоть какому-нибудь публичному признанию вашей любви. Поначалу ты едва замечала ее, но за десятки прожитых вместе лет привыкла ко всем звукам мужнина сна – к их шумным ритмам, зубодробительным крещендо и монотонным длинным пассажам, не говоря уж о печальной зависимости их громкости от количества и крепости выпитого накануне.
Однако на сей раз твои обвинения несправедливы, ибо сон мужа если и не совсем беззвучен, то хотя бы спокоен и тих – с уст его слетает разве что тихое, мерное сопенье. Ты садишься, кутаешься в одеяло, так как ночь холодна и отнюдь не нежна, и прислушиваешься.
Звук повторяется. Нет, это не в спальне – шум доносится снизу, источник его вне поля зрения. И это, несомненно, настойчивый стук во входную дверь. Стук в дверь. Заполночь. И этот стук немедленно внушает тебе только худшие – самые худшие на свете – предчувствия.
На миг ты замираешь в постели. В голове полным-полно старых сказок о природе неожиданных звуков, слышанных еще в детстве у домашнего очага небывальщин о стучащих духах, о гостях из чистилища, о зловредных домовых-боггартах, о безымянных ходячих ужасах, о странных пророках и о пришельцах из мира, что лежит за гранью смерти. Но, конечно, будучи женщиной здравомыслящей – правду сказать, известной (если не славящейся) в этом маленьком городке за крепостной стеной своей твердолобостью и тупой практичностью, – ты отбрасываешь прочь все эти глупости, нежно, но настойчиво тычешь мужа в мягкую и обширную область, что спускается от грудной клетки вниз, и шепчешь:
– Уильям? Уильям?
Твой лучший друг, отец твоих троих детей и (с неуклонно убывающей, но не особенно огорчительной частотой) твой любовник, недовольно мычит, вздрагивает и отворачивается к стене; каждое его движение по-медвежьи неуклюже. Но опыт долгой совместной жизни давно приучил тебя к его довольно скромным недостаткам; ты лишь вздыхаешь с показным раздражением, надеясь, что он слышит твой вздох сквозь сон, и от этого становится легче. Рядом с твоим изголовьем – подсвечник, свеча в нем превратилась в крохотный огарок, но все еще горит. Должно быть, ты не удосужилась задуть ее перед сном, как будто ждала этого полночного визита, как будто загодя откуда-то знала о нем.
Дотянувшись до мерцающего неровным светом огарка, дрожа от холода, ты выбираешься из постели, плотнее закутываешься в ночную рубашку и осторожно выходишь из спальни. В доме тишина, все дети спят, и кажется, что ночь исполнена того самого закостенелого деревенского покоя, неизменно напоминающего тебе детство – суровую лесную тишь, строгие шеренги недремлющих дубов и ясеней.
Лестница по пути вниз скрипит под ногами, будто ворчит на тебя за то, что ты не спишь в столь поздний час, да еще имеешь наглость шляться по земле в эту святую ночь. Ворчит, а еще, пожалуй (так думается вдруг в новом приступе суеверного страха), предостерегает, призывает повернуть назад, улечься в постель, зарыться носом в подушку и не обращать внимания на зловещее и беспардонное полночное вторжение. На миг ты даже начинаешь колебаться – а не послушаться ли? – и замираешь на предпоследнем лестничном пролете.
Ты помышляешь об отступлении – не предпочесть ли трусость встрече с неизвестностью? Но ты есть то, что ты есть, и колеблешься лишь мгновение. Ты идешь вперед, прямо к входной двери, делая единственно разумный в твоем понимании выбор, и тем приводишь в движение череду событий, которые распорют и перекроят на свой лад все, что ты любишь.
У порога твоего дома – незнакомец.
По крайней мере, поначалу он кажется незнакомым. Но если приглядеться… в нем есть что-то знакомое – что-то ужасно, пугающе знакомое – в чертах лица, в неожиданно умном взгляде, в его горячности (успевшей забыться за десять с лишком лет), в решительном, медвежьем разрезе губ.
Малый этот высок ростом, небрежно одет, экстравагантно оброс бородой. В нем есть что-то от дикаря, что-то от нищего попрошайки, но более всего – так думаешь ты, окинув этот призрак настороженным взглядом – от властителя дум, пророка, мудреца, того, кто спустился с гор со скрижалями в руках, того, кто наделен знанием.
– Энн? – говорит он, и, к немалому твоему удивлению, стоит ему всего-навсего произнести твое имя, на глаза его наворачиваются слезы.
– Разве мы знакомы, любезнейший? – спрашиваешь ты с надменностью, которую традиционно держишь наготове для лоточников, разносчиков и бродяг всех мастей – для всех, кто имел неосторожность явиться в дом Шекспиров без приглашения, да еще в столь неподобающий час. – Где мы могли встречаться?
– Прости, моя милая Энн. Прошу, не обращай внимания на мою фамильярность. Я и не думал, что встреча с тобой породит во мне столь огромную волну печали.
– Кто вы? – спрашиваешь ты. – Что вам здесь нужно в такой поздний час? Весь Стратфорд почивает в своих постелях, и вам бы, по всем правилам, тоже следовало почивать. Судя по вашему виду, сэр, где-нибудь в канаве или в лесу под кустом. Подальше от глаз приличных людей.
Незнакомец грустно улыбнулся.
– О, твой язычок, как всегда, остер. И ум – также.
– Вы говорите так, сэр, будто мы с вами – давние знакомые. Однако ж я, боюсь, никак вас не припомню.
– О, Энн, милая Энн! Что за горчайшая из встреч! Я совсем не таков, каким ты меня знала, и к этому я был готов. Но неужели во мне нет хоть чего-то – чего-то, что узнает твое сердце? Того, что взывает к тебе из прошлого – или из будущего?
Ты морщишь лоб, сомневаясь, разумно ли хоть самую малость раскрывать душу перед этим возмутительным незнакомцем, но тут же, сама не понимая, отчего, отвечаешь:
– Возможно… да, пожалуй… думаю, есть что-то знакомое в чертах вашего лица, сэр…
Стоящий на пороге кивает, словно благодаря неизвестно за что.
– Этого вполне довольно. Приятно слышать. Что ж, сударыня, у меня есть сообщение для вашего мужа. Для Уилла.
– Правда, сэр? Но кем вы ему доводитесь? Меж вами есть некое весьма отдаленное сходство. Хотя, если вы ему и родственник, то очень и очень дальний.
– Нет, сударыня, я ему не родственник. По крайней мере, не совсем.
– Я вижу.
– Думаю, пока еще не видите.
– Вот как? И неужто ваше сообщение настолько спешно, что его нужно передать хоть среди глухой ночи, но непременно сегодня?
– Передайте ему… – говорит незнакомец, и в это время в его внешности что-то неуловимо меняется. Требуется несколько секунд, чтобы понять, что именно. Внезапно он становится прозрачным, бестелесным. – Передайте ему: Гильдия идет. Передайте: пустота сочится сквозь переплет миров, и он, Уилл Шекспир, в самом сердце событий.
Ошеломленная стремительностью и полной необъяснимостью его слов, ты медленно делаешь вдох и пытаешься подвести итог ночному вторжению:
– Ваши речи странны, сэр. Более чем странны.
Человек на пороге становится еще прозрачнее и бесформеннее, словно призрак на крепостной стене.
– Ваше сообщение, – настаиваешь ты. – Что оно значит?
Незнакомец моргает, делается еще прозрачнее, еще бестелеснее, начинает мерцать и искриться, точно на самом деле его здесь вовсе нет, и тебе кажется, что причиной всему этому – мимолетное движение его век.
– Оно означает… – голос его тоже слабеет, словно ночной гость уходит все дальше и дальше. – Оно означает, что все мы в наихудшей из опасностей. Мы в осаде, нам угрожает полное и окончательное уничтожение.
– Сэр! – поспешно восклицаешь ты. – Сэр, вы с каждым мигом утрачиваете облик. И голос ваш звучит тише и тише. Скажите, кто вы? Вы из Чистилища или из куда более мрачных мест?
– Гильдия, – говорит он, оставляя твой вопрос без ответа. – Передайте мужу: он нужен Гильдии. Скоро за ним придут.
Он продолжает мерцать, постепенно тает в воздухе. «Совсем как блуждающий огонек, – думаешь ты. – Точнее, как отражение в пруду, разбитое брошенным в воду камнем».
– Кто вы? – вновь спрашиваешь ты. – Кто вас послал? Что вам на самом деле нужно от меня?
Незнакомец склоняет голову и снова – в последний раз – печально улыбается.
– На все три вопроса ответ будет один, – отвечает он.
Следует пауза – нарочитая, совершенно неуместная сценическая пауза, наводящая на мысли о второразрядном актере.
– Твой муж, – отвечает он наконец, взглянув тебе в глаза.
Едва произнесен последний слог, незнакомец пропадает окончательно – исчезает из этого мира, будто никогда не принадлежал ему. Ты остаешься на пороге, дрожащая от ночного холода, в испуге, в тревоге, исполненная неослабевающего липкого ужаса.
В ночь вторую
26 декабря 1601 г.
Ты просыпаешься, если судить по свету за окном, ближе к середине утра – на несколько часов позже, чем проснулась бы по собственной воле или просто в силу привычки. В постели ты одна. Уильяма нет.
Разом нахлынувшие чувства более всего похожи на панику. Ничего подобного ты не испытывала с тех пор, как дети были маленькими: твой дом, твое небольшое королевство больше не подвластно одной лишь тебе. В твоей крохотной вселенной возник новый элемент – некая мерзкая злая стихия.
Стоит тебе осознать, что ты совершенно не помнишь, как вернулась прошлой ночью в постель, откуда-то снизу доносятся звуки оживленной беседы. Прислушавшись, ты различаешь три голоса. Один – брюзгливый, несколько скандальный и вместе с тем смущенный – ты тут же узнаешь: так звучит голос твоего благоверного в один из тех моментов, случающихся время от времени меж любых супругов, когда он вынужден взглянуть в глаза какой-то неприятной правде. Два других голоса тебе незнакомы, но оба они полны трагического, тревожного надрыва. Столь бесцеремонное нарушение обычного жизненного уклада тебе ничуть не нравится. Спокойная, однообразная жизнь словно бы перевернулась вверх тормашками под хитрым, злокозненным напором чего-то пышного и чудно́го.
Ты поспешно встаешь, вновь запахиваешься в ночную рубашку и торопишься вниз, поприветствовать незваных гостей.
Приблизившись к дверям в комнату, где собрались трое заговорщиков – однако как же поразительно быстро и неотвратимо это слово, это определение пришло тебе в голову! – ты слышишь фразу, которая еще сильнее обостряет сосущую тревогу в груди, уверенность в том, что неведомая беда вот-вот появится на горизонте.
– Кинжал, что здесь пылился не у дел, отныне в лапах скотта.
Странность этих слов, произнесенных именно в таком порядке, холодная обыденность, с которой они были сказаны – не мужем, но одним из чужаков, незваным гостем, – ввергает в страх и заставляет тебя замереть на месте. На первый план немедленно выходит мысль о том, что все вы – и ты, и твои дети – смертны.
Ты делаешь тихий вдох в попытке вновь обрести равновесие. Разговор в гостиной разом затихает.
Быстрые шаги внутри – и дверь распахнута.
Перед тобой – напуганный, встрепанный, без малейшего следа того сытого довольства, живым воплощением коего он был всего лишь несколько часов назад – появляется муж.
За его спиной видны гости, стоящие по обе стороны от очага, словно часовые. Ни того ни другого ты не знаешь, однако в обоих чувствуешь нечто необычайно знакомое. Оба носят бородки, оба богато одеты. Один чем-то похож на паяца, другой – на ученого мужа. Но тебе позволяют взглянуть на обоих лишь мельком. Муж поспешно затворяет за собой дверь, запускает пятерню в редеющие волосы – этого жеста мучительной тревоги за ним не замечалось со времен долгой болезни, поразившей Хемнета полтора года назад – и говорит:
– Любовь моя, боюсь, у меня мрачные новости.
Напуганный, он всегда говорит в такой возвышенной манере, словно ища утешения в витиеватости выражений.
– Грядут судьбоносные события, любимая. События, что потрясут наш мир до самых основ.
– Что ты хочешь сказать? – с легким раздражением спрашиваешь ты. – Что происходит, Уильям? Кто эти люди, и что им нужно от нас?
– Они… – он осекается, собирается с мыслями, утирает вспотевший лоб. – Это наши союзники.
Ты снова спрашиваешь, что он хочет этим сказать, но в ответ муж лишь качает головой.
– Большего я сказать не могу. Они взяли с меня клятву хранить тайну, и я поручился в том своим словом.
– Они знакомы тебе, дорогой? Ты как-то связан с ними?
– Да, мы знакомы. И связаны друг с другом. Связаны крепчайшими из уз. Хотя до сегодняшнего дня я никогда не видел их.
– Тогда что все это… Что им нужно? Ты каким-то манером попал под их власть?
– Любовь моя, я должен уйти.
– Что? Ты должен уйти? Зачем? С ними?
– Да.
– С чужими людьми?
– Они не совсем чужие. Как я уже говорил. Не совсем.
– Но куда ты пойдешь? И когда вернешься?
– Не могу сказать. На эти вопросы у меня нет ответов.
– Но ты же должен… Нет… Не можешь же ты бросить нас так внезапно.
– Я вовсе не бросаю вас, любимая. Прошу, поверь мне на слово. Все наоборот: то, что я делаю сейчас, я делаю во имя тебя и во имя наших детей – Сьюзен, Джудит и Хемнета. Нам предстоит великое сражение, и я… и я, так сказать, зачислен в ряды сражающихся.
От этой жуткой неожиданной новости щиплет глаза, и слезы застилают взор.
– Но ты же не солдат, дорогой! Ты и шпаги никогда в руках не держал. На поле боя тебе не прожить и минуты.
– На свете есть иные поля сражений. Иные виды войн.
– И тебе необходимо идти? В самом деле?
– Я должен. Ради всего, что мы создали вместе, я должен идти. Пожалуйста. Ну, отчего ты мне не веришь? Неужели я когда-нибудь давал тебе повод не доверять мне?
– Нет, – отвечаешь ты. – Нет. Конечно же, нет. Я всегда была самой счастливой из женщин.
– Благодарю тебя.
– Но… твоя одежда… И нужно же хоть харчей тебе в дорогу собрать.
– Нет времени, любовь моя. Времени не осталось совсем.
Уильям склоняется к тебе и целует тебя в губы с тихой и искренней страстью, какой не проявлял уже много лет, и в этом поцелуе ты вновь чувствуешь всю истинную силу его любви.
Он отстраняется, и ты вновь изо всех сил стараешься понять, что происходит.
– К нам приходил человек, – говоришь ты. – Явился прошлой ночью к нам на порог. Он говорил о какой-то катастрофе. О том, что приближается что-то ужасное. Он – тоже часть всего этого, верно?
Муж удивлен – удивлен, однако для него эта новость не оказалась совсем уж неожиданной. Значит, он понимает, что творится; он что-то знает обо всех этих событиях – и, конечно же, гораздо больше, чем рассказал тебе.
– Уильям, что за гроза собирается над нами? Что за беда нас ждет?
– Молчи, – отвечает муж. – Пока – ни звука.
С этими словами он снова целует тебя. Отчасти – затыкая тебе рот, отчасти – ища помощи и набираясь храбрости перед предстоящим ему загадочным походом.
Он долго, не отрываясь, смотрит тебе в глаза.
– Все будет хорошо, – говорит он. – Гильдия победит. Мы выиграем бой. И катастрофа, грозящая всем нам, будет предотвращена.
Слова его исполнены надежды, однако с каждым словом страх в его взгляде становится все сильнее, и ты ничуть не сомневаешься, что муж лжет.
В ночь третью
27 декабря 1601 г.
Нежное прикосновение к твоему лицу и знакомый голос из темноты пробуждают тебя от сновидений об убийствах и катастрофах.
Да, ты проснулась, но сон не оставляет тебя – окутывает, будто туман, сообщая каждому мигу жизни некую отрешенность, непреходящее ощущение сна наяву.
– Мама?
Ты садишься в постели, отчаянно моргаешь и заставляешь себя окончательно проснуться. В дверях стоит темноволосая молодая женщина – полногубая, решительная, во взгляде дичинка, рука упирается в бедро. По бокам – двое других, близнецы, несколько младше годами, но столь же своенравны и своеобразны.
Сьюзен, Джудит и Хемнет, величайшие в твоей жизни достижения, лучшее, что тебе удалось, твои будущие надежды.
– Где отец? – спрашивает Сьюзен. – Когда он вернется?
– Ваш отец должен был срочно уехать, – отвечаешь ты со всей убедительностью, на какую только способна в сложившихся обстоятельствах, – по очень важным и неотложным делам. В скором времени он вновь будет с нами.
– В скором времени? – это Хемнет, ему уже шестнадцать, но до сих пор выглядит намного младше. Кожа его нежна, лицом он чист – скорее, мальчишка, чем юноша. – А когда именно наступит это «скорое время»?
– Хемнет, дорогой, точно я не знаю. Ничего сказать не могу.
– Но, мама… – голос Джудит необычайно печален, она в высшей степени расстроена. – Пожалуйста! Отчего ты не можешь сказать точно?
– Я уже сказала, – отвечаешь ты, пожалев о раздражении в голосе в тот же миг, как оно вырвалось наружу. – Я сказала вам все, что знаю.
Хемнет шмыгает носом.
– Раньше он никогда не покидал нас. Ни разу. Он всегда был с нами.
– У многих людей отцы уходят из дому, – отвечаешь ты. – Идут в город, в поле, на армейскую службу. Некоторые даже отправляются в Лондон. А стоит человеку угодить в этот устричный садок, он никогда не вернется назад. По крайней мере, таким, каким был.
– Но отец… – продолжает Сьюзен. – Он всегда был… другим. Не таким, как остальные мужчины. Он всегда был с нами. Его место – здесь, разве не так?
– И он будет с нами снова, – отвечаешь ты, изо всех сил стараясь убедить ее, вкладывая в голос как можно больше теплоты и уверенности, которых в тебе нет ни на грош. – Он вернется, и все снова будет по-прежнему. Попомните мое слово: все станет, как раньше.
Снаружи доносится первый слабый раскат грома, рокочущего баса-профундо готовой вот-вот разразиться грозы, и ты, сама не зная отчего, уверена, что эта гроза будет страшнее всех гроз, какие тебе только доводилось видеть.
В ночь четвертую
28 декабря 1601 г.
Дождь льет, как лил последние пятнадцать часов – жестко, беспощадно, без передышки. Струи ливня хлещут в окна, барабанят по стеклу, впиваются когтями в стены твоего дома, словно стремясь пробиться внутрь и разметать в прах все, что ты всю жизнь возводила с такой заботой и любовью.
Ты сидишь в гостиной, едва заметно пахнущей дымом очага, и смотришь, как темная вода за окном бьет по раскисшей земле. Рядом сын. Он насторожен и угрюм, сидит, отвернувшись от тебя, и кажется (хотя ты подозреваешь, что на самом деле его мысли витают вдали, где-то там, куда ушел тот, кто произвел его на свет), что его внимание приковано к битве стихий снаружи, к совокуплению неба с землей. Его сестра наверху, вышивает за пяльцами, а старшей сестры нет дома – вероятно, укрылась от этого великого потопа у подруги.
Тебе совсем не хочется задумываться ни о том, где она может быть на самом деле, ни о личности этой подруги, ни о том, как крепко ее угораздило влюбиться, так как ее милый – вполне благовоспитанный малый по имени Джон – произвел на тебя впечатление человека праведного и достойного. Да, ты много рассказывала Сьюзен об опасностях, поджидающих девиц в период созревания, о соблазнительности мужчин, об их мускусном запахе, о твердости их мускулов и неожиданной нежности, однако сама понимаешь, что, сказанные тобой, эти слова утрачивают изрядную долю должной весомости – ведь именно ты некогда была эпицентром городских сплетен и пришла расписываться в приходской метрической книге с выпирающим брюхом, готовая вот-вот разродиться первенцем. Посему сейчас ты сидишь и молча вслушиваешься в мерный ритм дождя, льющего с небес.
В конце концов, первым нарушает молчание твой мальчик, сбивая тебя с мрачных мыслей о будущем словами, странным образом – но это, конечно же, просто случайное совпадение – соответствующими твоему необычному переменчивому настроению, навеянному курьезными событиями последних дней:
– Мама, а тебе снятся сны?
Ты слегка удивлена вопросом: в нем чувствуется такое глубокомыслие и даже лукавство, каких за твоим простодушным, чистосердечным мальчуганом прежде не водилось.
– Конечно, – отвечаешь ты. – Обычно – снятся.
– О… – ответ тут же приводит Хемнета в уныние. – А я думал… Я сомневался…
– В чем?
– Я почти забыл, как это.
– Что ты такое говоришь?
– Ведь мне ничего не снится уже много лет. С тех пор, как мне исполнилось… одиннадцать. Да, одиннадцать.
Он криво улыбается, но от этой печальной, слишком взрослой улыбки у тебя тут же становится тоскливо на душе.
– Не грусти, мой милый, – говоришь ты с нежностью, с какой не говорила с ним давным-давно, с младенчества. – Сны обязательно вернутся. Я много слышала о таких случаях. Думаю, с мальчиками так всегда. Вот и с отцом твоим было то же самое.
Эта ложь во спасение слетает с твоих губ легко, оставив за собою лишь легкий привкус вины.
– Темнота, – говорит он. – Каждую ночь, и так долго… Только пустота, темнота и безмолвие.
– Ох, Хемнет… – начинаешь было ты, но тут же умолкаешь, чтоб не расстраивать его еще сильнее во время полной неопределенности. Вместо этого ты говоришь со всей непринужденностью, на какую способна: – А твой последний… то есть самый недавний сон… Ты помнишь его? Что тебе снилось тогда?
На некоторое время он задумывается, уходит в себя. Затем, подбирая слова с тщательностью какого-нибудь старого богослова, связывающего воедино нити запутанной дискуссии, твой милый хрупкий мальчик говорит:
– Мне снились люди, живущие в лесу. Но эти люди – не люди. А дивные создания, что, как говорят, коварно наши души… прельщают…
Он умолкает и смотрит на тебя с серьезной откровенностью, отчего вновь кажется много старше своих лет. Подобающего ответа тебе на ум не приходит, и потому вы оба умолкаете. В гостиной снова слышен лишь буйный, настойчивый шум дождя.
Вдруг словно резкий толчок пробуждает тебя от покоя – недолгого, однако ж исполненного необъяснимой важности. Что-то вынуждает вновь встать лицом к лицу с реальным миром.
Чья-то рука сильно, настойчиво стучит в стекло, и сквозь завесу ливня, раздвинутую ею, ты различаешь знакомую фигуру и лицо.
Первая мысль? Уильям! Уильям, он вернулся! Но надежды тут же развеиваются: за стеклом – вульгарное, сплошь в оспинах, лицо нищего попрошайки, хорошо известного в здешних местах бродяги, чьи появления и исчезновения с годами стали столь же предсказуемыми и неизбежными, как смена времен года. Он опять барабанит в стекло. Он изможден, и взгляд его безумен, и в этом пьяном безумии чувствуется что-то театральное, точно он давным-давно вызубрил назубок роль, отведенную ему жизнью, и решил во что бы то ни стало сыграть ее до конца.
– Отвернись, – говоришь ты сыну – осунувшемуся, без кровинки в лице. – Ты же знаешь, это всего-навсего опять старый Том. Ты знаешь его пристрастие – чрезмерное пристрастие – к вину и элю. Ты знаешь, что он – человек пропащий.
– Он не в себе, мама. Он нездоров.
– Это его обычная манера. Туда ему и дорога. Все мы в свое время изо всех сил старались оказать ему помощь, но всякий раз он с презрением отвергал наше милосердие. Всякий раз кусал руку дающего. Порой – с совершенно ненужным насилием и злобой.
Оборванец опять стучит в стекло – пожалуй, в последний раз, ведь твое внимание он уже привлек – и прижимается лицом к его поверхности.
Он что-то кричит, стараясь перекричать грозу, и ты, хоть и не можешь разобрать каждое слово, все-таки слышишь большую часть его бредовой тирады. И, конечно, узнаешь ее структуру и тему, несмотря на многоточия, вставляемые в нее грохотом ливня.
– Я видел это… да… переплет миров… забытье, пустота надвигается… ненасытная… неумолимая… безжалостная…
– Мама?
– Не бойся, – отвечаешь ты. – Ты же знаешь: он вполне безвреден.
Бродяга смотрит на вас снаружи, и искорки безумного знания пляшут в его глазах. Не говоря больше ни слова – ведь сообщение передано, – он отворачивается от окна и бежит прочь, обратно в лоно непогоды. Потерянный для мира, он дико скачет под дождем. Ты и твое обреченное дитя смотрите вслед удаляющейся фигуре безумного бедняги Тома, а он тает и тает вдали, пока ливень, наконец, не поглощает его целиком.
В ночь пятую
29 декабря 1601 г.
– Дорогая! Позволите ли нам войти?
Что бы могло означать это внезапное нашествие визитеров? Что может значить это странное обилие гостей на пороге, явлений и уходов, вторжений одного мирка в другой? И, кстати, что стряслось с течением времени, утратившим размеренность, из непрерывной череды событий превратившимся в нечто избирательное, как будто теперь ты способна воспринимать только отдельные подробности и сцены, как будто жизнь твоя – море, а ощущения и чувства – плоская галька, скачущая по его поверхности, и ты присутствуешь в собственной жизни только в те мгновения, когда камешек соприкасается с водой.
Не будь ты рождена за несколько сот лет до изобретения кинокамеры, этот эффект наверняка показался бы тебе кинематографическим. Однако ты живешь в самом начале семнадцатого столетия, и посему ближайшая точка отсылки принадлежит к иной ветви жизни – к той, что также в последнее время занимает твои мысли. И ты внезапно понимаешь, что это – все это – очень похоже на сон.
– Дорогая, прошу простить нас. Надеюсь, мы не очень помешали?
В дверях стоят две женщины – примерно твоего возраста, одетые с унылой, возможно, чуточку преувеличенной благопристойностью. Дождь прекратился, но тем не менее тебя не оставляет ощущение, будто эту почтенную парочку прибило к твоему порогу штормом.
Ты знаешь их давным-давно; знакомство ваше длится ровно столько же, сколько ты состоишь в браке, и все это время ваши отношения были замешаны на зависти, соперничестве и легкой скуке – так часто случается с отношениями, завязавшимися не по твоей собственной воле, а благодаря замужеству.
– Миссис Куинси, – говоришь ты, – и миссис Локк, – твой тон нарочито вежлив, но и достаточно холоден, чтобы показать твое истинное отношение к их неожиданному визиту. – Какая радость – видеть вас обеих.
Куинси – она на несколько месяцев старше своей спутницы, грузнее и степеннее на вид – держит в руках корзинку из ивовых прутьев, накрытую белым полотном. Локк, до сих пор сохранившая чуточку девичьей стати и манер, с насмешливым энтузиазмом взмахивает руками над этой корзинкой, делает большие глаза и театрально-наивно восклицает:
– Яички! Мы принесли вам яичек, миссис Шекспир! Яичек для нашей дорогой Энн и ее чудного семейства!
– Точнее, – встревает ее спутница, – для тех, кто от него остался.
Твоя улыбка становится еще раздраженнее, а взгляд – холоднее.
– Как это мило, – говоришь ты. – Как любезно с вашей стороны. Но в этом, конечно же, нет никакой надобности.
Говоря это, ты размышляешь о том, сумеешь ли попросту забрать их жалкую корзинку и спровадить этих кикимор с лисьими улыбками восвояси, не приглашая в дом. Даже протягиваешь руку, чтобы осуществить этот план. Но прежде, чем тебе удается сделать хоть что-то, Куинси без приглашения шагает через порог, а Локк следует за нею по пятам.
– А Уильяма дома нет? – спрашивает одна из них.
– Дорогая, – подхватывает вторая, – до нас дошли весьма тревожные слухи. И обе мы так озабочены. Да-да, так озабочены!
На твоем лице возникает гримаса унылой любезности.
– Леди, – говоришь ты так, будто их визит с самого начала был затеян тобой, – прошу вас, задержитесь ненадолго. В конце концов, мне хотелось бы не просто посидеть и побеседовать. – Ты делаешь паузу и вкладываешь в последнюю строку малую толику своих реальных чувств. – А посидеть и посплетничать.
На этот раз провал в восприятии недолог – всего-то несколько минут; он ощутим, но не так уж сбивает с толку.
Ты у себя в гостиной, принимаешь гостей. Кресла сдвинуты треугольником. На столе перед вами – корзинка, полотно с нее снято, внутри – шесть нежно-кремовых яиц, словно подготовленных для некоего фокуса, словно центральный элемент чуда, которое вот-вот сотворит в угоду вам какой-нибудь паяц или уличный фокусник. И, сколь бы явно надуманным ни было это впечатление, вскоре окажется, что оно не так уж далеко от истины.
– Мы были так встревожены, – говорит одна из женщин – та, что постарше.
Локк радостно кивает:
– Четыре дня! Целых четыре! А о нем – ни слуху ни духу!
– Подумать только – Уильям… Наш дорогой Уильям… Обычно – такой работящий…
– Всегда на виду…
– Неизменно преданный своей семье мужчина! – миссис Куинси надувает губы и поднимает брови. В ее позе появляется что-то кошачье. – Хотя, конечно, сейчас мы говорим «всегда» и так подчеркиваем его верность… Но все же, все же… Ох, батюшки, память у меня уже не та, что прежде… Но не было ли кой-чего такого однажды… давным-давно, когда ваши дети были еще совсем маленькими? Кратчайшего периода, недолгих времен, когда он отдал должное… как бы это выразиться… преходящим увлечениям?
Ты медленно делаешь вдох, стараясь думать о чем-нибудь другом, напоминая себе, что эти квочки так изощренно докучают тебе лишь от скуки, от разочарования, из вредности, оттого, что их семейная жизнь пресна, однообразна и, насколько тебе известно, напрочь лишена любви. Но про себя ты, конечно, думаешь о том же, о чем думала с момента скоропалительного, неожиданного исчезновения мужа: «Уильям, о, Уильям, где же ты, Уильям, когда ты вернешься домой?» Несмотря на эти мысли, тебе удается улыбнуться в ответ, будто при виде невинной оплошности со стороны незваных гостий.
– О нет, мой муж всегда был верен мне.
– Безусловно, – вздыхает миссис Локк.
– Уильям ни с кем не целовался украдкой, – говоришь ты. – Ни на кого не заглядывался. Никому не дарил предательских ласк. Уж поверьте моему слову, леди, ему не было нужды растрачивать свое семя на стороне.
– Естественно, – стонет миссис Куинси, отнюдь не потрясенная сказанным. – Об этом никто и не помышлял. Речь совсем о другом. Я имела в виду… Единственное, на что я намекала – на тот довольно щекотливый, давний, ныне позабытый эпизод, когда ваш благоверный позволил себе поддаться опасным соблазнам… театра.
– О, – отвечаешь ты. Напоминание об этом эпизоде, давно похороненном в глубинах памяти, причиняет неожиданно сильную боль. – Все это было так давно. И он сделал свой выбор еще в те времена. И выбор его был верен.
– Но мне, дорогая моя, помнится, что он был ввергнут в соблазн. Разве нет? Актерами. Их обаянием. Их вульгарным искусством!
Ты изо всех сил стараешься сохранить равнодушный вид.
– Юношеская блажь. Не более. Невинное мимолетное чудачество.
Миссис Куинси обнажает зубы в фальшивой улыбке.
– О, но мне помнится, что соблазн был гораздо серьезнее. Ведь он хотел играть на подмостках, не так ли? И писать пьески – тоже. И, возможно, когда-нибудь даже отправиться в Лондон.
– Может он и говорил нечто в этом духе, – уступаешь ты, – размечтавшись или выпивши. Но так и не сделал ничего подобного. На первом месте для него всегда была семья.
– Поэтому я и в недоумении, дорогая моя. В серьезном недоумении…
– Теперь вы понимаете, – встревает в разговор миссис Локк, – почему мы так взволновались, едва услышав об отсутствии вашего супруга. Мы опасались, что к нему вернулись… соблазны минувших дней.
В конце концов ты позволяешь раздражению вырваться наружу.
– Значит, вы полагаете, что он сбежал? К актерам? В их балаганы? Вы это хотите сказать? Стыдитесь, сударыни! Стыдитесь!
Одна из них – а, может, и обе сразу – готовы раскудахтаться, разразиться исполненной самомнения речью, но тут, в наступившей паузе, над столом раздается неожиданный звук.
Слабый треск. Едва уловимая дрожь.
«Яйца», – понимаешь ты. Звук исходит от одного из них.
– Боже мой! – восклицает миссис Локк. – Во имя всех святых!
Подавшись вперед, все вы с тревожным недоверием наблюдаете, как скорлупа трескается изнутри. Нечто крохотное, темное, окровавленное пробивает себе путь в этот мир и издает пронзительный, жалобный писк – исполненный муки, предвещающий беду.
Жалкое создание высвобождается из скорлупы. Перья его слиплись от слизи. В его облике что-то не так – оно уродливо, искажено. Оно поднимается на тонкие липкие лапки, пошатывается, ковыляет вперед, спотыкается, падает, дергается и замирает, расставшись со своей ничтожной жизнью. Только теперь твой разум принимает истину, что лежит перед глазами: бедное крохотное создание имеет нелепый, фантастический изъян. Оно явилось сюда не целиком, но страшно, ужасающе изувеченным.
Гостьи разражаются воплями и визгом, но тебе нет дела ни до них, ни даже до этого кошмарного явления – до худшего из всех дурных знамений. Все твои мысли – там, в темных глубинах вселенной, в межзвездном пространстве, в неустанном поиске твоей пропавшей любви.
В ночь шестую
30 декабря 1601 г.
Уже потом, позже, проведя в тревогах еще одну ночь и еще одно утро, ты вновь возвращаешься туда – в то место, что прочнее всех прочих связано с твоим детством, что содержит в себе всю твою прошлую жизнь, в которой еще не было ни детей, ни Уильяма, ни зрелости.
Лес для тебя всегда был местом, не подверженным переменам, неподвластным бесконечным, неуемным притязаниям времени. Однако сегодня он кажется – невероятно! – немного не таким, как раньше. Лес отчего-то сделался темнее и теснее. Деревья словно придвинулись друг к другу, крепче переплелись и заметно состарились. За сплетением ветвей не видно неба, кусты вокруг тебя – куда выше прежнего, общая атмосфера неласкова, враждебна, лесная идиллия детских лет сменилась зловещим сумраком.
Ты все еще недалеко от опушки, и, поначалу радуясь одиночеству, углубляешься в лесную глушь. Неясно, что привело тебя сюда во время кризиса. Пожалуй, в основном – сентиментальность, да еще стремление найти убежище, обрести утешение в прошлом, раз уж настоящее и будущее столь ненадежны.
Идя вперед, ты слышишь шорох в кустах – несомненно, это какой-то мелкий зверек, потревоженный твоим появлением. Естественно, ты не обращаешь на него внимания и продолжаешь свой путь, все дальше углубляясь в чащу. Однако невидимый в зарослях зверек, похоже, следует за тобой.
Ты слышишь, как он спешит следом, шурша листвой, потрескивая ветками. Он держится рядом, и от этого становится жутковато. «Лиса? – думаешь ты. – Барсук, или, может, пугливая лань?»
Но, кем бы ни был этот зверек, он, конечно же, не настолько велик, так как изо всех сил старается не показываться на глаза – возможно, терпит боль, лишь бы только не оказаться на виду.
Ты останавливаешься, и он останавливается вместе с тобой. Ты вновь идешь вперед, и зверек, очевидно, продолжает держаться поблизости. Все это ты понимаешь не только по шороху в кустах, но и по внутренним ощущениям. Ты чувствуешь его присутствие, странную целеустремленность и неожиданную хитрость.
И вдруг ты понимаешь – сама не зная, отчего, – что за тобой следит не зверь и не человек, но, скорее, одно из тех существ, что, по словам ведуний и опытных охотников, обитают в здешних лесах, из тех, кто одновременно и более, и менее, чем человек, из тех, кто снился бедняжке Хемнету в его последнем сне.
– Кто здесь? – выкрикиваешь ты, чувствуя себя глупой, наивной и беззащитной. – Кто следит за мной?
Нет, ты не видишь его (и век бы не видать), но слышишь его голос – высокий, озорной, переливчатый, исполненный коварства и ума.
– О, сударыня моя, – отвечает голос, и ты осознаешь, что совсем не в состоянии определить пол говорящего, понять, кто он – мужчина, женщина или, чего доброго, нечто среднее, гермафродит, живущий на свете вопреки всем известным жизненным законам. – Ваш муж уже потерян для вас.
– Что?.. – ты запинаешься от удивления. – Что знаешь ты о моем муже?
– Ваш Уильям сейчас на войне. Его противники втайне трудились здесь не один месяц. Присылали послов, лазутчиков, соглядатаев. Однако вся их закулисная дипломатия и все их убийственное коварство не принесло им ни грана пользы. Кинжал все еще на воле и рассекает наш мир. Вот почему теперь идет бой за будущее всех существующих миров.
– Кто ты? Что тебе нужно? – этим ты хотела бы показать свое бесстрашие и готовность к драке. На деле же эти слова, скорее всего, лишь выдали твою слабость, нерешительность, отчаянную недостаточность опыта и сноровки. – О чем ты говоришь?
Смех. Глиссандо беззаботного злорадства.
– Вы сами увидите это вскоре, миссис Шекспир, бывшая маленькая мисс Хатауэй – ведь так вас некогда звали, если я не ошибаюсь? Еще до того, как вы созрели и были с корнем вырваны из здешней почвы – да еще с таким неуклюжим энтузиазмом?
– Ответь мне, – упрямо говоришь ты, – увижу ли я своего мужа вновь?
– Да, и в самом скором времени. Но прежде…
– Что? Что ты хочешь сказать?
Конечно, тебе известно, что эти создания лгут так же легко, как дышат, но отчаянное желание знать, что ждет впереди, заставляет тебя требовать ответа от невидимого существа.
– Да, прежде… Влюбленный уже в пути. Да, сей кавалер идет на зов, а глаза – о, как пылает его взор! А о бок с ним шагает… разрушение.
– По-моему, ты говоришь загадками.
– Тогда позвольте, я скажу прямо, миссис. Грядет всеобщее разрушение. Все, что вам дорого, будет уничтожено, сгинет без следа!
И существо в кустах, лесная тварь, вновь разражается смехом – еще более резким, визгливым и безумным, чем раньше. Его смех заставляет тебя развернуться и гонит из леса назад, к цивилизации, к дому, к сыну и дочерям, и ты, объятая липким ужасом, несешься прочь от зловещего хранителя тайн, пророка тьмы, коварного духа Арденского леса.
В ночь седьмую
31 декабря 1601 г.
Очаг вновь слегка дымит, а ночь бархатиста и тиха. Это время суток по праву должно быть счастливейшим из всех: вся семья собирается вместе, в доме царит атмосфера всеобщей любви и заботы, все вокруг озарено мягкой, уютной аурой понимания. Но вместо этого сейчас, в преддверии смерти старого года, ты сидишь за столом чуть поодаль от детей. Голова полна мыслей об Уильяме (его все еще нет, и тоска о нем не отпускает) и обо всех тревожных, загадочных дурных знамениях, непрерывной чередой пронизывающих твою жизнь с самого рождества.
Время позднее, довольно много выпито вина. Близнецы сидят бок о бок, дремлют. Когда-то им не терпелось увидеть рождение нового года, теперь же оба они близки к тому, чтобы отправиться спать. Сьюзен – ближе, чем позволяют какие-либо приличия – подсела к Джону, своему нареченному, уже успевшему (в этом ты почти уверена) стать и ее любовником, молодому человеку непримечательной наружности и весьма ограниченного ума, что, однако ж, не помешало ему твердо встать на путь, который в конце концов приведет его к ремеслу доктора. Уильям всегда считал его хорошей парой для дочери, тогда как ты сомневалась в этом с самого начала, гадая, способна ли его скучная привязанность сравниться с пылкой страстью, что, как тебе доподлинно известно, таится в твоей дочери и (ох, как вытаращились бы миссис Куинси и миссис Локк, услышав от тебя столь восхитительно скандальное признание!) так живо напоминает тебя саму, твое собственное отчаянное сердце, неодолимую тягу к плотским усладам и готовность позабыть про стыд.
Все эти размышления, пронизанные ноткой нежной грусти, в мгновение ока изгоняются прочь будущим доктором: тупорылый ухажер Сьюзен ворочается в кресле, выпрямляется и тянется к своему бокалу.
С усталым раздражением ты понимаешь, что в отсутствие мужа этот молокосос возомнил себя де-факто хозяином дома и в своей тупой самонадеянности (одна из его главных отличительных черт) полагает, что в данный момент ему следует сказать тост. Ты мысленно вздыхаешь.
– Я полагаю, – говорит Джон с плохо скрытым удовольствием, – что, ввиду прискорбного отсутствия дорогого мистера Шекспира, в данный момент мне следует предложить тост.
Ты улыбаешься без малейшего энтузиазма. Близнецы, встрепенувшись, моргают, садятся прямо и пытаются сделать вид, будто с самого ужина сна у них – ни в одном глазу.
Сьюзен сжимает плечо любимого, подбадривая его – что, как ты подозреваешь, ей не раз и не два придется делать в течение многих лет брачного союза, что ждет ее впереди.
Джон поднимает бокал.
– За отсутствующего мистера Шекспира, – провозглашает он. – За его скорейшее возвращение, а также за все хорошее, что, без сомнения, принесет нам наступающий год.
Ты вежливо соглашаешься. За этим следует звон бокалов и множество оптимистичных добрых пожеланий. Сьюзен, похоже, вполне счастлива, а близнецы хоть ненадолго отвлеклись от тоски по отцу, однако ты не в силах скрыть тревогу, поднимающуюся в груди, словно разлившаяся желчь, словно нечто темное и злое, стремящееся вырваться на волю.
Поэтому, предоставив событиям идти своим чередом, ты превращаешься в простого зрителя, и каждая мысль твоя исполнена страха перед грядущей бедой.
Ты думаешь об Уильяме, о странном голосе в чаще леса, о людях, что увели твоего мужа, о том наполовину иллюзорном пророке, чье появление и исчезновение послужило предвестием этих событий… И, глядя, как дочь целует своего недостойного ухажера, а близнецы обнимаются, ища уюта друг в друге, ты слышишь голос – голос мужа – так ясно, словно он сидит рядом, а вовсе не ушел, не пропал где-то в далеких краях:
– Переплет миров, – вот что ты слышишь, немедленно, не нуждаясь ни в каких доказательствах, понимая, что это – послание, возможно, самое важное за всю твою жизнь.
– Переплет миров, дорогая моя.
Да, это он! Несомненно, он!
– Переплет миров горит. Кинжал разъединил мир. И пустота уже близко.
В ночь восьмую
1 января 1602 г.
Следующий из этой долгой череды нежеланных гостей прибывает без фанфар и без доклада. Он – совершенно внезапно, без малейшего предупреждения – появляется, возникает перед тобой, точно балаганная иллюзия, призрак, призванный на сцену именем трюкачества и обмана. Этот появляется не в грозу, не в глухую полночь, а прямо посреди тихого, погожего дня.
Детей нет дома, а ты стоишь в саду, среди уснувших на зиму деревьев и трав, ждущих весны, чтоб вновь зазеленеть. Вокруг, насколько ты можешь судить, никого. Ты глубоко вздыхаешь. Все существо твое никак не может привыкнуть, приспособиться к долгому, почти невыносимому отсутствию мужа.
Ты закрываешь глаза, чтоб обрести уют и покой в темноте, наступившей по твоей собственной воле, и начинаешь подыскивать подобающие слова для молитвы о бедном Уильяме, пропадающем где-то вдалеке от дома. Но что-то вдруг заставляет прекратить обращение к богу, даже не начав. Ты открываешь глаза – и вот он, улыбается, стоя перед тобой на жухлой прошлогодней траве.
Он молод, поразительно красив, на голове его полно волос, бородка – шокирующе элегантна. Одет он богато, весьма изысканно, и явно не упускает возможности покрасоваться.
– Хелло, – говорит он. – Приветствую тебя, Энн.
Ты держишь оборону, изо всех сил стараясь не поддаться странному сочетанию тревоги и желания, пробужденному в твоем сердце этим незнакомцем, который, впрочем, отчего-то кажется не столь уж незнакомым.
– Кто вы такой, сэр? – спрашиваешь ты. – Какое дело привело вас к нам?
Он строит обиженную гримасу – кокетливо надувает губы, и сей привычный жест явно не требует от него ни малейших усилий.
– Энн! Умоляю, только не говори, что ты не узнаешь меня. Боюсь, мое сердце не вынесет этого.
– Сэр, я совершенно уверена, – отвечаешь ты (однако твоя уверенность – лишь притворство), – что до сего дня не встречалась с вами ни разу в жизни.
Его улыбка лишь становится еще шире и обаятельнее, и это приводит тебя в бешенство.
– Прошу тебя, – говорит он. От уверенности в его голосе, от его убежденности в своей правоте твое сердце сладко замирает, несмотря на все тяготы последних дней, и от невольного волнения мурашки бегут по коже. – Прошу тебя, любовь моя. Ты знаешь, кто я. Я знаю это.
Истина раскрывается перед тобой – медленно, но неуклонно, однако ты еще не готова принять ее. В голове рождаются тысячи возражений, но перед лицом непринужденной красоты этого юноши все они рассыпаются в прах, и тебе удается лишь, заикаясь, вымолвить ряд бессмысленных отрицаний:
– Нет, я никогда… никогда не… этого не может… Безусловно… в этом нет никакого…
Он подступает ближе, почти вплотную, и теперь, стоит лишь одному из вас сделать первый шаг, вы сможете взяться за руки и обнять друг друга вновь. Он так близко, что ты чувствуешь его запах – до безумия знакомый, сладкий, однако мужской, душистый аромат английских полей, приправленный мрачной и соблазнительно-пряной ноткой столичной жизни.
– Ты знаешь меня, – повторяет он.
– Но вы же не можете… Нет, вы не можете быть им!
– И все же, любовь моя? Думаю, теперь ты видишь. Видишь истину. Она прямо перед тобой.
Ты снова вспоминаешь человека, явившегося к тебе в рождественскую ночь, и двоих пришельцев в полумраке гостиной за спиной мужа, и мозаика – фантастическая, невероятная, чудесная – начинает складываться в единое целое. И потому ты, наконец, решаешься просто сказать все вслух. Ты произносишь его имя:
– Уильям…
Он вновь улыбается, но теперь улыбка его мрачна, как церковное благословение.
– Не совсем, – говорит он в ответ. – Я, так сказать, не совсем твой Уильям.
– Говори же, – с внезапной алчностью в голосе требуешь ты. – Расскажи все.
– Проше показать, – отвечает он.
С этими словами он придвигается еще ближе. Руки его – на твоих плечах, губы – на твоих губах, и перед тобой, словно сон наяву, возникает видение: бесконечное множество возможностей, бессчетное количество миров – каждый из них существует благодаря иному решению или противоположному выбору. И в каждом из этих миров ты видишь мужа в новой роли – властитель дум, заговорщик, сердцеед, твой собственный пузатый, лысеющий домосед, и тысячи, тысячи других. Все эти иные миры разворачиваются перед тобой, проносятся мимо нескончаемой чередой несбывшихся возможностей.
Наконец тот, кто не совсем тот, за кого ты вышла замуж, отстраняется.
– Видишь? – спрашивает он. – Теперь понимаешь?
– Смутно, – отвечаешь ты. Твой разум, порождение семнадцатого века, изо всех сил старается приспособиться, свыкнуться с системой знаний, далеко превосходящей твою. – Как будто брезжит что-то в темноте… Все эти вероятности, множество миров…
– Переплет, – настаивает он. – Это называется переплетом миров. И во всех этих мирах – во всех до единого – существует Уильям. Но лишь в одном из них – в этом – он (или мы, или я) никогда в жизни не покинул Стратфорд.
– Я не… – ты моргаешь и вздрагиваешь, точно ужаленная. – Нет, я не понимаю, о чем вы.
Конечно же, это заверение правдиво лишь отчасти.
– В любом другом мире, – объясняет Уильям-красавец, – Уильям ушел из этого городишки. Отправился странствовать с актерами, добрался до Лондона, взялся за перо, прославился и создал целые вселенные. Я тоже. Я ушел в столицу и – боюсь, что вынужден сказать тебе об этом – влюбился. И не раз. И только здесь, в этом, так сказать, томе реальности, он остался дома. И, боюсь, раз все началось именно здесь, здесь все должно и закончиться. Ваш мир избран. В конце концов, кинжал ведь выбрал именно его.
– Избран? – переспрашиваешь ты. – Для чего избран?
– Для того, чтоб дать последний бой. Здесь завершится война, здесь мы встанем лицом к лицу с правдой жизни, здесь принесем последнюю жертву.
– Эти речи звучат зловеще, – говоришь ты. – Они не предвещают ничего хорошего.
– Боюсь, так оно и есть, миссис Шекспир.
Уильям тянется к твоей левой руке, подносит ее к губам и целует.
– Переплет миров выгорает, – продолжает он. – Превращается в ничто. Забытье поглощает все.
– Скажи же, чем я могу помочь, – предлагаешь ты.
– О, Энн, моя отважная Энн… Отчего ты полагаешь, будто можешь чем-то помочь? Пустота надвигается. И ничто, ничто в мире не в силах устоять перед ней.
Миг – кратчайшее мгновение, едва достаточное, чтобы перелистнуть страницу – и его нет.
В ночь девятую
2 января 1602 г.
Рано поутру, как и во всякое утро с сотворения мира, над горизонтом, крадучись, поднимается рассветная заря, но ни один из бессчетного множества дней существования нашей земли не видел такого рассвета. Первый утренний луч не золотится предвестником погожего летнего дня и не болезненно, по-зимнему, бледен. Рассвет – небывалый, чужой.
Солнечный свет темно-красен, багров. Цвет его – цвет ненависти и отчаяния. Багровые отблески падают на землю, превращая все вокруг в преисподнюю, окрашивая мир в цвета Аида.
Ты просыпаешься, открываешь глаза – и словно оказываешься в новом кошмарном сне. Спальня озарена странным кровавым светом, и ты тут же вскакиваешь, охваченная паникой. Самые худшие подозрения роятся в голове. Все уже на ногах, все встревожены внезапной переменой бытия, и дом гудит от испуганных криков.
Ты кличешь детей, они мчатся на зов, и вдруг все вы каким-то образом оказываетесь снаружи, в саду, и смотрите в неожиданно незнакомое небо – насмерть перепуганные и ничего не понимающие. Ты прижимаешь детей к себе.
– Отец возвращается, – сообщает Хемнет с непоколебимой уверенностью в голосе. – Идет домой, и с ним множество других. Совсем таких же, как он, но других.
– Отчего ты так уверен в этом, Хемнет? Откуда тебе знать?
– Потому, что, – с гордостью, странной в сложившихся обстоятельствах, отвечает сын, – я видел это во сне. Этой ночью. В первом сне с того дня…
Ты вопросительно смотришь на него, зная: то, что он скажет дальше, исполнено ужасного, хоть и невысказанного пока что смысла.
Сын пожимает плечами с ужасающей детской безмятежностью:
– С того дня, – говорит он, – когда я должен был умереть.
В ночь десятую
3 января 1602 г.
Едва войдя в церковь, ты понимаешь: не стоило сюда приходить. Помещение переполнено сверх всяких пределов, и находиться среди такого множества человеческих тел, втиснутых в такое крохотное пространство, совершенно невыносимо. Если бы не страх за бессмертные души тех, кого ты любишь, ноги бы твоей не было на улице, но Сьюзен настаивала, а близнецы поддержали ее, и потому ты неохотно согласилась, вышла из дому и совершила сие паломничество, на каждом шагу ужасаясь ярким пурпурным сполохам в небесах.
Страх овладел стратфордцами, и то же самое – в этом ты уверена благодаря многолетним наблюдениям за родом человеческим – творится сейчас в каждом городе Англии – да, даже в самом Лондоне, не говоря уж обо всех других уголках необъятной земли, озаренных кровавым, безжалостным солнцем. Страх на улицах и в пивных. Страх за каждым обеденным столом, от самых богатых до последних нищих. Скотина ходит некормленой, поля оставлены без присмотра. Страх – в глазах каждого встречного. Страх – в отчаянных, безумных выходках некоторых. Страх – в сдержанном отчаянье остальных. Страх в лицах твоих детей, и, несомненно, хоть ты так и не отважилась проверить, в тебе самой – в каждой жилке, и, конечно же, как бы ты ни стремилась скрыть его, отчетливо отражается на лице.
Протолкавшись вместе с детьми сквозь плотную толпу прихожан при входе (одни страстно молятся, упав на колени, другие стоят в театральных молитвенных позах, обхватив руками головы) в обитель господа, ты видишь за высокой кафедрой приходского священника, мистера Стилвела, коренастого, покрытого испариной, рубящего ладонью воздух. Обычно пышущий здоровым румянцем, сегодня он раскраснелся как никогда. В глазах его – странная смесь ужаса и восторга. Все его благолепие, весь тонкий налет цивилизованности осыпался с него перед лицом неведомого, и, хотя большую часть его проповеди в галдеже толпы молящихся прихожан не разобрать, ты узнаешь кое-какие цитаты из Откровения Иоанна, из Книги Иова – но ни словечка о смирении, об утешении, о надежде. Слишком много огня и серы, слишком мало милосердия…
Близнецы держатся рядом, в каждой твоей руке – по теплой ладошке, Сьюзен же немедля отбивается от вас и непристойно громким возгласом приветствует своего возлюбленного. Джон устремляется к вам наперекор встречной волне прихожан. Он зовет тебя по имени и тут же берет под свою опеку всех вас в равной мере – не спуская, однако ж, взгляда с твоей старшей дочери.
– Идемте, – говорит он. – Я занял нам всем скамью.
Ты позволяешь провести себя туда, где будущий доктор занял вам всем места, и вы втискиваетесь меж двух других семейств, двумя рядами впереди миссис Куинси и миссис Локк – они сидят вместе, держась за руки, взгляды их возведены горе, губы шевелятся в такт мрачным фанатическим речам попа. Ты проходишь мимо них, не говоря ни слова, садишься там, где указано, и, несмотря на недавно обретенное миропонимание, нарастающую уверенность в том, что Вселенная устроена совсем не так, как ты привыкла думать, устраиваешься со всеми возможными удобствами. Поддавшись старому ритму библейских стихов, ты присоединяешься к общему хору и молишься вместе со всеми вокруг.
Небеса снаружи становятся ярче и ярче, яростнее и яростнее, готовясь вот-вот разразиться бедствиями. Что за неведомый, незримый мир породил их? Но что-то – сговор жаркой духоты с усталостью и тревожной бессонницей, не отпускающей тебя с самого рождества, а может, чье-то незаметное вмешательство – помогает тебе, несмотря на жуткий гвалт, на пронзительные визги паствы и надсадный рев пастыря, погрузиться в легкую, прерывистую, рассеянную дрему. Стоит лишь уснуть, ты видишь сон, а во сне видишь все и все понимаешь.
Ты видишь целый легион, целую армию Уильямов – одинаковых и в то же время таких разных. Одни из них толсты, другие худы, одни прославлены, другие – в безвестности. Вот чванный фанфарон, опьяненный вином и самомнением. А вот изнуренный, меланхоличный книжник; он мертвенно-бледен, и каждое слово, доверенное им бумаге, для него – словно мучительная жертва. Вот потаскун, не пропускающий ни одной юбки; лицо его раскраснелось от грязной похоти. Вот человек, состарившийся до срока, полупомешанный, исполненный решимости высказать свою правду любой ценой. Вот делец, а вот пророк. Вот гений, а вот везучий дурак. Трубадур, актер, библиотекарь, путешественник, надсмотрщик, бродяга и мот и многие-многие другие. В одном человеке – вся жизнь! Весь человеческий опыт – в тысяче тысяч версий одной и той же личности!
Ты встречаешься взглядом с теми, кто тебе уже знаком – со стройным, прекрасным Уильямом, явившимся в твой сад; с глашатаем беды, первым пришедшим к твоему порогу – и понимаешь: оба они – все они – и есть члены той самой Гильдии.
Какова же природа их битвы? Конечно, речь не о войне в буквальном смысле слова. Ни строя, ни оружия… скорее, тут что-то иное – расплывчатое, аморфное…
Вот оно! Вот и враг.
Огромная белая волна несется навстречу. Пустота. Чистая белая страница, поглощающая все на своем пути. Точно лавина, катится она из мира в мир, обволакивая их, пожирая, обращая в ничто, будто всех этих миров никогда и не бывало на свете.
Ты вглядываешься в массу Шекспиров, ища среди них своего – толстячка-семьянина, до недавнего времени не покидавшего дом. Но его нигде не видать. Тебя пробирает дрожь. Неужели он пропал, исчез в пустоте навсегда?
И тут ты просыпаешься, разбуженная громкими криками, руками детей, стиснувшими твои пальцы, общей сумятицей и отчаяньем.
Разом открыв глаза, ты инстинктивно тянешься к тем, кого любишь, и тут же замечаешь, что изменилось вокруг.
Свет. Свет стал другим.
Все, что с утра было темно-красным, теперь изменилось.
Багрянец сменился ослепительной, беспощадной белизной – яростной, неумолимой и (ошибки тут быть не может) ненасытной.
– Она здесь, – шепчешь ты тем, кто рядом, а заодно и самой себе. – Она здесь. Пустота пришла к нам.
В ночь одиннадцатую
4 января 1602 г.
Ты бежишь – уже не первый час, мчишься к пределам сил, к границам разума.
Выбежав из церкви, ты понеслась по стратфордским улицам, мимо своего дома, бок о бок с детьми. Вы бежите, а мир за спиной пожирает пустота; все, что ты когда-либо знала, растворяется, исчезает, сметенное прочь неумолимой, безжалостной белой лавиной, волной ослепительной смерти. Она преследует тебя по пятам, не отставая ни на шаг, как бы отчаянно ты ни неслась вперед.
Если уж твои силы на исходе, то дети, должно быть, готовы вот-вот сдаться, хотя все трое – стоически мужественные, целеустремленные Джудит с Хемнетом и Сьюзен, тихо плачущая с той минуты, как ненасытное ничто поглотило этого олуха, ее возлюбленного, в паре ярдов от дверей перчаточника – терпеливо, безропотно продолжают бег.
Так, вчетвером, вы, тяжко дыша, на исходе сил, бежите от верной гибели. Наконец – пожалуй, этого было не миновать – впереди поднимается лес, и ты с болезненной ясностью понимаешь, что именно здесь, в Арденском лесу, все и закончится.
Но, как только эта мысль приходит в голову, сзади, будто из самого сердца пустоты, будто зов с того света, доносится тот самый голос, которого тебе так не хватало все эти дни:
– Энн! Энн, любовь моя!
Ты уже потеряла надежду когда-нибудь услышать этот голос вновь, и потому, едва заслышав его зов, несмотря на всю свою непоколебимую твердость, замедляешь бег. Последние дни и часы научили тебя подозрительности и страху, и потому ты гонишь себя вперед, первым делом решив, что это ловушка, что тебя дурачат, ввергая в сомнения. Но голос – тот самый искренний, сердечный голос – не умолкает:
– Энн, прошу тебя!
И ты уступаешь. Ты позволяешь себе толику доверия, останавливаешься и оборачиваешься назад. В тот же миг ты понимаешь, что дети исчезли, стерты с лица мира. И, когда ты вновь поворачиваешься к мужу, с губ твоих срывается пронзительный вопль отчаяния.
Невероятно, но пустота остановилась. Нет, не исчезла, однако выжидающе застыла огромной, неподвижной, монолитной, белой стеной, воплощением абсолютного ничто.
А прямо перед ней темнеет на фоне сияющей белизны, точно чернильная фигурка на чистом листе пергамента, мистер Уильям Шекспир. Твой Уильям Шекспир.
Он в синяках и в крови, волосы спутаны, борода не ухожена, кровь сочится из двух скверных с виду глубоких ран на лбу, но все же это, несомненно, он – тот, за кого ты вышла замуж, кому родила троих детей.
При виде тебя он улыбается наперекор всему, но улыбка его исполнена печали.
– Энн, – повторяет он. – Любовь моя…
– Уильям…
– Путь домой, к тебе, оказался так странен и долог…
– Я знаю. Я видела… Мне позволили взглянуть одним глазком…
– Я пришел с дурной вестью. Боюсь, всему в мире настал конец.
– Пустота, – шепчешь ты, прибегая к странному языку Гильдии. – Пустота достигла нашего мира. Ее притягивает сюда кинжал? И, наверное, ее уже ничто не остановит?
Твой муж склоняет голову. Поначалу ты думаешь, что ему горько от осознания масштаба надвинувшейся вплотную катастрофы или оттого, что его так долго не было с тобой.
Но вот он поднимает глаза, встречается с тобой взглядом, и ты понимаешь, в чем истина. Ему вовсе не горько. То, что ты видишь на знакомом лице – лице человека, которого знаешь лучше, чем кого бы то ни было, – тебе совсем незнакомо. С замершим сердцем ты понимаешь, что ему отчаянно стыдно.
– Мы победили, – признается он. – Победили пустоту. Тут-то ей и конец.
– Что ты хочешь сказать?
– Мы начисто стираем этот мир, любовь моя. Уничтожаем его собственными руками, пока сюда не явилась настоящая пустота.
– Не понимаю, – бормочешь ты. – Нет, Уильям, я ничего не…
– Тактика выжженной земли, любимая. Встречный пал, призванный остановить буйство лесного пожара.
– Нет. Нет, этого не может быть.
– Теперь переплет миров в безопасности. Миллионы миллионов будут жить дальше. Погибнет лишь один ничтожный мирок – один из бесконечного множества. Одна-единственная звездочка исчезнет со звездного неба. Чтоб могли жить и здравствовать все остальные.
– Нет…
– Мы приняли решение все вместе. Вся Гильдия проголосовала, и все были единодушны. Кинжал слишком опасен, и у нас не было иного выбора.
– Но почему?.. – протестуешь ты, однако ответ до боли очевиден.
– Любимая, ты ведь знаешь, отчего были избраны мы.
В уголках глаз появляются жгучие слезы.
– Оттого, что только в этом мире – единственном из всех сущих – ты не покинул семью и дом. Ничего не написал. Всю жизнь прожил с нами. С семьей.
– Да, – отвечает Уильям. – Да, любовь моя.
Он шагает вперед, распахнув объятия тебе навстречу. В его глазах тоже слезы, хоть он и смаргивает их со всем возможным упорством.
А пустота – вернее, псевдопустота – за его спиной вновь приходит в движение.
– Скажи, – спрашиваешь ты, оказавшись в теплых, пахнущих дымом объятиях мужа. – Скажи, а Хемнет? В тех, других мирах он тоже… Или – только здесь… потому, что ты остался дома?
– Прости, – отвечает муж. – Ради бога, прости. Но иного пути нет.
Он еще крепче прижимает тебя к себе, ты тоже обнимаешь его еще крепче, но это не приносит облегчения: огромная, ужасная белая стена все ближе и ближе.
И тогда ты поднимаешь голову, смотришь через плечо мужа в лицо этому воплощению жуткой бесчеловечной логики и со всей таящейся в тебе страстью кричишь, и крик твой исполнен негодования и презрения. Ты выкрикиваешь в пустоту собственное имя и имя мужа, имена дочерей и твоего бедного обреченного мальчика…
Ты кричишь обо всем, ради чего живешь, обо всем, что наполняет твою жизнь смыслом и радостью. И последние слова, звучащие перед тем, как пустота накрывает тебя с головой, неся с собой сладкую целительную прохладу забвения, исполнены глубокой нетленной любви.
В ночь двенадцатую
5 января 1610 г.
В тот вечер, когда он вернулся домой, миссис Энн Шекспир – пятидесятипятилетняя, измученная заботами, давно привыкшая к цене одиночества во всем разнообразии ее форм – была в своем саду одна.
Нет, она не ждала его – по крайней мере, именно в этот день, – ибо не получала о его возвращении никаких известий, да к тому же не питала ни надежд на сие событие, ни желания, чтобы оно, наконец, произошло. И, даже зная о его возвращении загодя, даже заподозрив, что он вернется сегодня, она ни за что не стала бы специально выходить из дому ему навстречу. Она и не подумала бы стоять в саду на манер почетного караула в предвкушении его прибытия. Хотя сей джентльмен, конечно же, обошелся с ней и с детьми вполне достойно, по крайней мере, в материальном смысле – в смысле широких благотворительных жестов, доступных всеобщему обозрению, наподобие этого дома с просторным садом при нем, – она терпела его отсутствие (как физически, так и эмоционально) долго, но, наконец, решила, что он не заслуживает столь нежного отношения, что он, в главном и целом, стал недостоин ее любви и сам разорвал узы их брака.
Конечно, до нее доходило множество слухов. Люди изо всех сил старались уберечь ее от самого худшего, но и того, о чем она слышала – любовные интрижки (столь унизительно для нее затевавшиеся у всех на виду), мальчики (во множестве, самые разные, и – тоже не особо скрываясь), пьянство, кутежи, азартные игры, не говоря уж о целом легионе шлюх – хватило, чтобы понять: он изменил данной у алтаря клятве окончательно и бесповоротно. Слыша очередные новости, она ничуть не удивлялась и не горевала, так как давно, почти что с самого начала, знала о его скрытой темной натуре, о его неуемной похоти и прочих разрушительных страстях. Очередное откровение, услышанное на рынке или на улице, в перешептываниях за спиной, внушало лишь ощущение опустошенности и разочарования той готовностью, с какой он отдался пороку, вкупе с тщательно скрываемым – ради приличия и ради двух дочерей – отчаянием.
Это отчаяние было при ней всегда, не оставляя ее ни на миг, мелькая в глубине ее взгляда, когда при ней восторгались его пьесами, в презрительном подъеме подбородка, когда в ее присутствии принимались перебирать возможных адресатов его тошнотворно-слащавых сонетов, что были у всех на слуху, в мрачном молчании в ответ на вопросы, когда же Уильям, наконец, намерен воротиться домой навсегда. Да, оно, ее безмолвное отчаяние, было при ней всегда. То было ее бремя, за долгие годы совместной жизни каким-то непостижимым образом ставшее ей другом.
Поэтому ничего подобного она не планировала, ни о чем подобном не помышляла, однако все вышло именно так.
Был вечер, час печали, и Энн была одна (Сьюзен давным-давно вышла замуж и переехала к мужу, и малышка Джудит намеревалась в скором времени последовать ее примеру) – дышала холодным зимним воздухом, вспоминая прошлое, а еще, при всем своем материальном достатке, размышляла о природе своих утрат.
Поначалу, увидев человека вдалеке, она решила, что это какой-то приезжий, либо жулик, либо цыган – и во всех трех предположениях была не так уж неправа.
Но по мере его приближения Энн вдруг охватил странный прилив чувств – нечто вроде смятения и одновременно надежды.
В конце концов силуэт сделался узнаваемым: к дому, несомненно, к немалому удивлению Энн, но не того, кто искушен в мастерстве рассказчика, шел мистер Уильям Шекспир собственной персоной – заметно старше, чем при последней встрече, одетый в незнакомое платье, во всем своем лондонском убранстве, лишь самую малость обтрепавшемся по краям, чуточку износившемся и слегка запылившемся в долгих странствиях.
С собой он не нес ничего, и поступь его – опасливый, осторожный шаг – была исполнена раскаяния библейского блудного сына.
На краткий миг взор Энн был – да, конечно, иначе и быть не могло – обманут иллюзией, созданной изменчивой природой последних лучей заходящего солнца. Почудилось, что рядом с мужем идет ребенок – маленький мальчик. Но эта иллюзия, эта видимость исполнения желаний тут же исчезла. Остался один лишь Шекспир.
Он вскинул руку в торжественном приветствии, но, памятуя о его поведении, уверенная в том, что он позабыл все, что связывало их, оставив для нее лишь формальную вежливость, Энн не ответила на его приветствие.
Однако, едва муж подошел ближе, она увидела, как он неухожен, как спутана его борода, как поредели волосы на темени.
Некоторые воображали, что Уильям вернется с триумфом, увенчанный славой, облеченный множеством связей в высшем свете, пышущий важностью столичного жителя перед провинциалами. Однако когда он подошел к садовой калитке, Энн увидела на его лице лишь скорбь, глубокую печаль, и всякому, оказавшемуся свидетелем его возвращения, непременно вспомнилась бы старая истина: ни одному мужчине на земле не быть героем для собственной жены.
Он отворил калитку и размеренным, неторопливым шагом вошел в сад. Он подошел к Энн, и долгое время оба они хранили молчание. Наконец он нерешительно, но предельно искренне, проникновенно, задушевно взял Энн за руку.
– Прости меня, – сказал он. – Ради бога, прости меня.
Подняв на него взгляд, она кивнула, чувствуя, как стремительно сокращается разделяющее их расстояние.
– Иди в дом, – ответила она куда мягче и нежнее, чем предполагала. – Должно быть, ты устал. Должно быть, голоден.
– Спасибо, – просто сказал он, и благодарность его, несомненно, была неподдельна.
Этого было бы достаточно – более, чем достаточно для столь трудного возвращения домой, – но Энн, сама не зная, отчего, потянулась к его свободной руке, привлекла мужа к себе, запрокинула голову и поцеловала его в губы с неожиданной даже для самой себя страстью и всепрощением.
Затем они вошли в дом, и сели к очагу, и заговорили об остатке жизни, что ждал их впереди, на время забыв о прошлом и помня только о будущем.
Той ночью, непонятно, отчего, Энн снился переплет миров, и тот самый Шотландский Кинжал, и безжалостная пустота. Снился бедный утраченный сын, снилась история. Снились возможности и вариации, снились решения – принятые и отвергнутые, снились все те развилки жизненных путей, что таит в себе каждый день и каждый час.
И – хоть этот образ, пришедший из совсем иных времен и мест, был для нее невероятнее, причудливее всего на свете – в одну лишь эту единственную ночь случилось и тебе присниться ей.