Глава II
Королевский гнев
Итак, поездка в Германию сорвалась, к крайней досаде нашего Наваррского. Вернувшись в Эвре, он не перестал баламутить. Прошло три месяца; к концу марта прошлого года... Да-да, я не ошибся, прошлого... или, ежели вам угодно, нынешнего... Но в этом году Пасха пришлась на 24 апреля, значит, был еще прошлый год...
Да, знаю, знаю, Аршамбо: Новый год во Франции празднуют первого января, но существует довольно дурацкий обычай вести летоисчисление для архивов, договоров и памятных дат начиная с первого дня Пасхи. И главная глупость, вносящая повсюду путаницу, заключается в том, что официальное начало года отсчитывают от переходящего праздника. Так что в иной год получается по два месяца марта, зато в иные совсем не бывает апреля... Разумеется, все это нужно изменить, тут я с вами совершенно согласен.
Уже давно об этом идут разговоры, но до сих пор так ничего и не сделано. По-моему, это раз и навсегда должен решить сам Святейший Папа для всего христианского мира. И поверьте мне, больше всего страдаем от этой путаницы мы, в Авиньоне. Ведь что получается: в Испании, как и в Германии, Новый год приходится на первый день Рождества, в Венеции на 1 марта, в Англии на 25 марта. И до того доходит, что если несколько государств заключили соглашение, скажем, весной, то никто толком не знает, о каком именно годе идет речь. Вообразите себе хоть такой случай: перемирие между Францией и Англией должно было быть подписано перед самой Пасхой; для нашего короля Иоанна это означало бы год 1355, а для англичан – 1356-й! О, я целиком с вами согласен, нет на свете ничего глупее этого, но никто не желает отказываться от своих привычек, пусть даже самых отвратительных. Больше того, похоже, что нотариусы в городах и деревнях, прево и все прочие, кто имеет касательство к делам управления, получают удовольствие, барахтаясь во всех этих сложностях, сбивающих с толку простых людей...
Ну так вот, я говорил вам о том, что в конце марта король Иоанн впал в великий гнев... Разумеется, разгневался он на своего зятя. Надо признать честно: поводов для этого у него было предостаточно. На Генеральных штатах Нормандии, собравшихся в Водрее, не смущаясь присутствием королевского сына, нового герцога Нормандского, были сказаны такие резкие слова об Иоанне II, каких никогда раньше и не слыхивали, и произносили их депутаты дворянского сословия, подстрекаемые братьями Эвре-Наваррскими. Особенно, как мне передавали, свирепствовали оба д’Аркура, дядюшка и племянник, а племянник, толстяк граф Жан, тот дошел даже до того, что крикнул: «Клянусь Господом нашим, король этот плохой человек, но и король он тоже плохой, и храни меня от него Господь!» Как вы можете себе без труда представить, все это дошло до ушей Иоанна II. А на Генеральные штаты северных провинций, собранные вскоре после этого, депутаты от Нормандии вообще не явились. Просто не пожелали приехать. Не пожелали впредь участвовать в утверждении налогов и субсидий, а также выплачивать их. Впрочем, на заседании тех же Штатов выяснилось, что налог на соль и обложение всех торговых операций не принесли того успеха, на который рассчитывали. Тогда решено было учредить с конца года, нынешнего года, налог на ежегодный твердый доход.
Надеюсь, вы сами понимаете, как было встречено предложение отдавать королю часть того, что было получено, нахватано или заработано в течение всего года, а подчас уже и израсходовано... Нет-нет, это не касалось ни Перигора, ни тем более Лангедока. Но я сам знаю: в наших краях немало людей, которые перешли к англичанам, испугавшись, как бы это новшество не распространилось и на них. Налог на доходы совпал со вздорожанием съестных припасов, и почти повсюду начались смуты, прежде всего в Аррасе, где восстал простой люд; и пришлось королю Иоанну II отрядить туда своего коннетабля во главе многих ратных людей, дабы схватить вожаков. Ну конечно, от всех этих событий нашему королю радости было мало. Но какое бы испытание ни выпадало на долю государя, он должен уметь властвовать собой. Однако, как вы сами видите, этого не произошло.
Находился тогда Иоанн II в аббатстве Бопреан-Бовези по случаю крестин первенца его светлости Иоанна Артуа, ставшего графом д’Э с тех пор, как ему пожаловали все владения и титулы Рауля де Бриена, казненного коннетабля... Да-да, тот самый сын графа Артуа, на которого он как две капли воды походил внешностью. При виде его люди опомниться не могли – будто перед ними появился не Иоанн, а Робер Артуа, такой, каким был он в возрасте сына. Гигант, шагающая башня. Волосы рыжие, нос короткий, на щеках какая-то щетина вроде свиной, круглая голова вместе с массивной нижней челюстью вросла прямо в могучие плечи. Ему требовалась не простая лошадь, а такая, что потянет ломовые дроги; и когда он в полном воинском облачении врывался в неприятельские ряды, то производил там немалые опустошения. Но на этом сходство отца с сыном заканчивалось. В смысле ума полная противоположность. Отец был коварен, проницателен, быстр и лукав, даже чересчур лукав. А у сынка в голове были вроде бы не мозги, а раствор извести, который к тому же успел застыть намертво. Граф Робер был великий крючкотвор, заговорщик, подделыватель документов, клятвопреступник, убийца. А граф Иоанн, как бы во искупление отцовских грехов, являл собой образец благородства, честности и преданности. На его памяти отец потерпел крах и был изгнан из Франции. А сам он в детстве просидел недолгое время в узилище вместе с матерью и братьями. Думается мне, что он до сих пор еще не свыкся с мыслью, что не только получил полное прощение, но и отцовское состояние. Взирает он на короля Иоанна как на живое воплощение самого Искупителя. И потом, ему ударило в голову, что он тезка короля. «Мой кузен Иоанн... кузен мой Иоанн...»
Так после каждых двух слов они вставляли «кузен Иоанн». Люди моего поколения, хорошо знавшие Робера Артуа, даже если им пришлось пострадать от его происков, не без чувства какого-то сожаления смотрели на бледную копию, оставленную нам отцом. Ах, граф Робер, первый во Франции гуляка! При жизни этого неистового, казалось, все вокруг гремело. Когда он скончался, на наш век словно опустилась тишина. Даже на поле битвы сейчас будто стоит не такой гул и звон... Сколько бы ему было теперь лет? Постойте, постойте-ка... что-то около семидесяти. О, он был достаточно крепок, чтобы дожить до такого возраста, если бы случайная стрела, пущенная английским лучником, не сразила его при осаде Ванна... Можно только добавить, что, сколько ни старается сын доказать свою преданность короне, ей от этого не лучше, чем от отцовских измен.
Ибо не кто другой, как Иоанн Артуа, перед самыми крестинами, как бы желая отблагодарить государя за столь великую честь – его кумом стал сам король, шутка ли,– сообщил Иоанну II о заговоре в Конше или, во всяком случае, о том, что он считал заговором.
Конш – ах да, я вам об этом уже говорил – это один из замков, некогда отобранных у Робера Артуа и переданных по настоянию Карла Наваррского в его собственность, что оговорили в Валоньском соглашении. Но в замке оставалось еще несколько старых слуг семейства Артуа, до сих пор привязанных к нему...
Так вот, Иоанн Артуа нашептывал королю... правда, шепот его можно было слышать в другом конце залы... что король Наваррский созвал, мол, в Конше знатных сеньоров, в числе коих находятся его брат Филипп, оба д’Аркура, епископ Ле Кок, Фрике де Фрикан, многие нормандские сеньоры, связанные с Карлом старинной дружбой, и еще Гийом Марсель, а может, вовсе не Гийом, а Жан... Ну словом, кто-то из племянников прево Марселя... и один сеньор, Мигэль д’Эспелетт, прибывший из Пампелюна, и что они сговорились напасть врасплох на короля Иоанна, как только тот прибудет в Нормандию, и убить его. Была ли то правда, была ли то ложь? Я лично склоняюсь к мысли, что доля правды тут была и что хотя заговорщики не собирались немедленно перейти от слов к делу, но такое намерение у них все-таки было. Ибо это вполне в духе Карла Злого, который после несостоявшейся поездки к императору Священной империи в расчете с его помощью добиться величия и славы не побрезговал бы, разумеется, свершить злодеяние и повторить сцену убийства в «Свинье Тонкопряхе». Только когда мы предстанем пред лицом Господа в день Страшного суда, станет ведома вся истина.
Наверняка известно лишь одно: в Конше много и долго спорили о том, нужно ли ехать в Руан во вторник на среднепостной неделе на пиршество, которое решил устроить дофин, герцог Нормандский, пригласивший к себе самых знатных нормандских рыцарей, дабы попытаться договориться с ними. Филипп Наваррский советовал ответить отказом. Карл же, напротив, был склонен принять приглашение. Старик Годфруа д’Аркур, тот, что колченогий, был против и твердо отстаивал свое мнение. Впрочем, он поссорился еще с покойным королем Филиппом VI, так как ему пришлось поступиться своей любовью ради выгодного короне брака, и он громогласно заявлял, что он-де отныне не связан с королем Франции никакими узами вассальной зависимости. «Мой король – это король Англии»,– твердил он.
Зато его племянник, тучный граф Жан, который, учуяв сладостный запах готовящегося пира, был рад лететь хоть на другой конец государства, высказался за приглашение. В конце концов Карл Наваррский сказал, что пусть каждый поступает, как ему угодно, что он лично в Руан поедет вместе с теми, кто того пожелает, но что в то же время вполне одобряет тех, кто не намерен появляться у дофина, и что это даже благоразумно, ибо не следует загонять разом всех охотничьих псов в одну нору.
И об этом тоже было донесено королю Иоанну, который теперь уже мог с полным основанием говорить о настоящем комплоте. Карл Наваррский, мол, сказал, что, ежели король Иоанн отойдет в лучший мир, он тотчас же доведет до всеобщего сведения свой недавний договор с королем Англии, по которому он признает последнего королем Франции, и отныне сам Карл будет вести себя как его наместник во французском государстве.
Королю Иоанну других доказательств не требовалось. А ведь первая забота любого правителя как можно тщательнее проверять любой навет, и самый обоснованный, и самый невероятный. Но нашему королю такое благоразумие чуждо. Он жадно глотает, как сырые яйца, все, что может насытить его злобу. Человек зрелого ума сначала все выслушал бы, а потом попытался бы собрать сведения и свидетельства, касающиеся этого тайного договора, о котором ему только что стало известно. Если бы все эти предположения подтвердились и истина стала очевидной, он имел бы немалое преимущество перед своим зятем.
Но он с первого же слова поверил наветчикам и, весь пылая гневом, вошел в церковь. Там, как мне передавали, он вел себя весьма странно, не слушал молитв, отвечал священнику невпопад, оглядывал всех свирепым взором и швырнул на стихарь дьякона уголек, выпавший из кадила, на которое он сам наткнулся. Уж не знаю, как там прошли крестины отпрыска дома Артуа, но полагаю, что при таком крестном отце следовало бы заново окрестить сего новорожденного христианина, иначе вряд ли на него снизойдет милосердие Божие.
А едва закончилась церемония, разразилась настоящая буря. Еще ни разу в жизни монахи обители Бопре не слыхивали таких страшных проклятий и ругательств, будто в королевскую глотку вселился сам дьявол. Начался дождь, но король, казалось, даже не заметил непогоды. Целый час, а то и больше, хотя уже протрубил рог, сзывающий к трапезе, он кис под дождем, крупно шагая по монастырскому дворику, шлепая по лужам в своих пуленах с острыми, загнутыми вверх носками... нелепейшая, между нами говоря, обувь, которую они оба с красавцем Карлом Испанским ввели в моду... и за ним, хочешь не хочешь, тащилась под ливнем его свита – мессир Никола Брак, его мажордом, и мессир де Лоррис, и прочие камергеры, и маршал Одрегем, и гигант Иоанн Артуа, все совсем одуревшие и растерянные. За одну только эту прогулку бархата, парчи и мехов было испорчено на несколько тысяч ливров.
– Во Франции нет иного хозяина, кроме меня! – вопил король.– Он у меня сдохнет, этот мерзавец, эта нечисть, этот хорек вонючий; он, видите ли, снюхался со всеми моими врагами, желая извести меня. Ну нет, я сам его раньше уничтожу. Вырву из его груди сердце собственными руками и велю разрубить его зловонное тело – слышите? – на столько частей, чтобы хватило подвесить по кусочку на ворота каждого его замка, которые я имел слабость ему пожаловать.
И чтобы никогда никто слова за него не посмел замолвить, и чтобы никто из вас и в мыслях у себя не держал уговаривать меня с ним помириться. Впрочем, вскоре и поздно будет предстательствовать за этого изменника, а Бланка с Жанной могут хоть целые сутки напролет слезы лить; пусть все узнают, что во Франции нет иного хозяина, кроме меня!
И он все время повторял «нет иного хозяина, кроме меня» так, словно ему самому требовалось убедить себя, что он и впрямь король.
Наконец, отдышавшись и чуть успокоившись, он осведомился, какого именно числа устраивает его осел сынок пир в честь своего зятя, этой змеи подколодной.
– Пятого апреля, в день святой Ирины...
– Пятого апреля, в день святой Ирины,– повторил он, как будто даже такой пустяк ему трудно было запомнить. С минуту он постоял неподвижно, только тряс головой, как лошадь, и капли дождя летели во все стороны с его русых, прилипших к черепу волос.
– Пятого апреля я еду охотиться в Жизор,– заявил он наконец.
Его приближенные давно привыкли к таким резким скачкам в его настроении и поэтому решили, что король уже истощил свой гнев в бурных тирадах и что этим все и кончится. Но потом произошли эти события на пиршестве в Руане... Да-да, конечно, вы слышали о них, но лишь в самых общих чертах. А я расскажу вам об этом поподробнее, но только завтра, потому что сейчас уже поздновато и мы, должно быть, скоро приедем.
Вы заметили, что в разговорах дорога как-то сокращается. Нынче вечером у нас останется времени только поужинать и лечь спать. Завтра прибудем в Оксер, где меня ждут новости и из Авиньона, и из Парижа. Ах да, еще одно слово, Аршамбо. Будьте начеку, если с вами вступит в беседу монсеньор Буржский, он теперь тоже едет с нами. Он мне сильно не по душе, даже сам не знаю почему, но только мне запало в голову, что он снюхался с Капоччи. А если уж вам случится разговаривать с монсеньором, упомяните мельком имя Капоччи, только имя, а потом скажите мне, как он, на ваш взгляд, к этому отнесся.