Книга: Пожирательница грехов
Назад: Под стеклом
Дальше: Фантазии об изнасиловании

Могила знаменитого поэта

Пару раз мы встрепенулись, но напрасно. Мы проезжаем на автобусе крошечные городки: может, здесь, но нет, и мы едем дальше, но опять нет, мелькают безликие лавки, дома вдоль дороги, никаких указателей. Даже когда мы наконец приехали, мы все равно не уверены. Мы глядим из окна автобуса – есть тут указатели или нет? Водитель ждет.
– Похоже, здесь, – говорю я. У меня есть карта.
– Лучше спросить у водителя, – говорит он. Не доверяет мне.
– Я хоть раз ошиблась? – говорю я, но все же спрашиваю у водителя. И снова я права, и мы сходим с автобуса.
Тесная улица с плоскими серыми фасадами, окна занавешены белым кружевом, стены домов утесами возвышаются над узкими тротуарами, никаких газонов. На улице пустынно: по крайней мере, никакого наплыва туристов. Я голодна, мы ехали все утро, но ему важнее сначала отыскать гостиницу – ему всегда нужна база, дом. Прямо перед нами здание с вывеской «Гостиница». Мы задерживаемся у дверей, приглаживаем волосы, поправляем одежду. Он с хрустом затаскивает наш чемодан по ступенькам, а дверь закрыта. Возможно, теперь здесь паб.
В надежде, что гостиница найдется подальше, мы спускаемся по холмистой улице, идем вдоль длинной каменной стены, пересекаем дорогу. За углом тротуар кончается. Мимо проезжают машины, будто им есть куда ехать.
У подножия холма вдоль набережной киоски и скособоченный гостиничный домик, оттуда доносится музыка, хохот.
– Похоже, туристов нет, – радуюсь я.
– Тогда почему гостиница? – спрашивает он, а я не нахожусь с ответом. Он заходит в гостиницу. Вскоре возвращается, разочарованный. Я так устала, даже не вижу моря, замка позади, на холме.
– Неудивительно, что он пил, – говорит он.
– Пойду спрошу, – расстроенно говорю я. Это была его идея, пусть бы он сам и искал. Я захожу в универмаг. Там полно людей, в основном женщины, на головах шарфы, в руках – продуктовые корзинки. Они говорят, что гостиницы в городе нет, а одна подсказывает, что ее мать сдает комнаты. Она объясняет, как пройти, остальные смотрят сокрушенно. Я самый что ни на есть турист.
Мы находим дом, огромный, летняя резиденция восемнадцатого века – тогда городок еще переживал золотую пору. Скромная вывеска: комната плюс завтрак. Наконец-то нам разъяснили внятно. Парадная дверь открыта, мы заходим в холл, из гостиной появляется женщина, будто испуганная. Короткая прическа в стиле сороковых – правда, волосы седые, и странные залысины. Женщина дружелюбная, даже сверх меры: да, говорит, она может сдать комнату. Я спрашиваю, понизив голос, где находится могила.
– Очень близко, из окна увидите, – говорит женщина, улыбается – знала, что мы спросим, – и предлагает нам книжку о городе, с картой достопримечательностей, где указан его дом и прочее. Она находит книгу, а потом говорит, что покажет нам комнату, и прытко взлетает по широкой лестнице, устланной ковровой дорожкой кирпичного цвета. Комната большая, прохладная, с высоким потолком, обои в цветочек, рамы и косяки выкрашены в белый. Вместо занавесок – ставни. Здесь три кровати, и множество комодов и буфетов, словно в кладовке. Громоздкое бюро загораживает когда-то роскошный камин. Мы говорим: прекрасная комната, мы согласны.
– А могила – вверх по холму, – говорит женщина, указывая через окно, и мы видим купол церкви. – Я уверена, вам понравится.
Я переодеваюсь в джинсы и ботинки, а он ходит и выдвигает все ящики: ищет, не прячется ли где засада или чтиво. Ничего не находит, и мы покидаем комнату.
Мы решаем не идти к церкви – он как-то говорил, что церковь так себе, – и отправляемся на кладбище. Должно быть, здесь часто идут дожди: все затянуто плющом, кладбище утопает в некошеной траве – сочной, светлой. Между могилами, словно звериные тропы, проторены дорожки. Сами могилы ухожены, почти на всех трава пострижена, и свежие цветы в круглых подставках с дырочками. И только три старушки ходят по кладбищу с охапками цветов – гладиолусы, хризантемы. Они ходят от могилы к могиле, выдергивают старые цветы и рассаживают свежие, невозмутимо, как стюардессы. Мы им безразличны, они не заговаривают с нами, но и не избегают. Мы – чужие, мы просто ландшафт.
Мы довольно быстро находим нужную могилу: согласно книге-путеводителю, только на этой могиле деревянный крест, а на остальных – каменные. Свежая краска на кресте, в цветнике, на манер английского сада, высажены миниатюрные мускусные розы и бегонии, бордюр из лобулярии неважно смотрится. Я размышляю, кто бы мог высадить его – уж наверняка не она. Три старушки побывали и тут: поставили желтоватую вазу, тусклую, как стаканчик в коробке с крупой. В вазе – оранжевые далии и неизвестные розовые цветы с острыми лепестками. Мы обходимся без церемоний – мы не купили цветов. Замираем в недолгом трауре, затем отходим от могилы: выше по холму – ажурная железная скамья, мы идем к ней. Сидим на солнце, слушаем мычание коров в поле за дорогой и бормотание старушек: мы видим, как они склоняются над могилами и ковыряются в земле, их цветастые платья развеваются на легком ветерке.
– И вовсе тут не плохо, – говорю я.
– Только скучно, – отвечает он.
Мы совершили то, ради чего сюда приехали, в нашем распоряжении весь день. Скоро мы покидаем кладбище, идем по центральной улице, рассеянно держась за руки, заглядывая в витрины редких магазинов: ювелирный, с баснословными ценами, лавка с керамикой и изделиями уэльсского ткачества, замшелый магазинчик, торгующий всем на свете, включая юмористические журналы с голыми девочками. И его книги. В витрине, среди подарочных чашек, карт и тусклых кулонов, выглядывает его фотография в рамке – лицо в полупрофиль. Мы покупаем два мороженых, залежалых и мыльных.
По петляющей дорожке мы спускаемся с холма и решаем подойти к его дому. Мы видим отсюда квадрат фасада, белеющий в полумиле от нас, на диком берегу. Это определенно его дом, на карте отмечено. Идти легко, но только на первых порах: широкая неровная тропа, разломанный асфальт – то ли остатки дороги, то ли ее начало. На краю острого откоса, густо усыпанного листвой, свисают, грозя обвалиться, развалины замка – в год отваливается по камню. Он обожает башенки, он находит тропинку вверх, кривую, словно каракули, – ее проложили дети, по самой грязи.
Он поднимается боком, точно рак, выдалбливая землю ботинком.
– Сюда! – кричит он сверху. Я мешкаю, а потом начинаю забираться наверх. Он протягивает мне руку, до него несколько футов, но тут сплошная земля, я иду вбок, хватаюсь за торчащие корни и карабкаюсь. А если бы сейчас шел дождь?
Он вырывается вперед, ему не терпится. Дорожка в зарослях – словно тоннель, она ведет к пролому в крепостной стене. Я иду на звук, шорох, треск, глухую поступь. От сада остался один скелет: кирпичные бордюры – вместо клумб сплошная трава, несколько розовых кустов пытаются еще покрасоваться, но заражены тлей, а все остальное уже смирилось. Я наклоняюсь к розе – лепестки-сердечки цвета слоновой кости коричневеют по краям, я чувствую себя узурпатором. А он прошел под аркой и исчез.
Я нагоняю его в главном внутреннем дворике. Тут все осыпается: лестницы, крепостные валы, зубчатые стены. Все так разрушено, что трудно сориентироваться, чем были раньше эти груды мусора.
– Наверное, это был очаг, – говорю я. – А это главные ворота. Мы, верно, зашли сзади. – Почему-то мы говорим шепотом. Он отбрасывает в сторону обломок камня; осторожней, прошу я.
Мы поднимаемся по разрушенной лестнице в главную башню. Темень почти непроницаемая, полы земляные. Но, должно быть, люди все равно приходят сюда – вон старый мешок, какая-то одежка. Внутри мы не задерживаемся: я боюсь потеряться, хотя вряд ли, главное – не терять его из виду, а то, не дай бог, положит мне руку на плечо, и я испугаюсь. И еще я не доверяю замку: мне кажется, в любую минуту он обвалится на нас, стоит только громко засмеяться или оступиться. Но мы выходим целые и невредимые.
Мы проходим через ворота под уцелевшей аркой из норманнского кирпича. За воротами еще один внутренний дворик, шире предыдущего, и он окружен стеной, мы ее видели снаружи и вломились. В этом дворике есть деревья, самым молодым лет сто, листва темная, как на гравюрах. Должно быть, кто-то приходит сюда и скашивает траву – она короткая и ровная, как ворс. Он ложится на траву и увлекает меня за собой, и мы лежим, опираясь на локти, озираемся. Фасад замка сохранился лучше, даже можно представить, как когда-то здесь жили реальные люди.
Он ложится и закрывает глаза, приставляет ладонь ко лбу козырьком. Он бледен, и я понимаю, что он тоже устал: мне-то казалось, оттого, что я без сил и он в этом виноват, он сам устать не может.
– Я хотел бы иметь такой замок, – говорит он. Когда ему что-то нравится, он хочет этим владеть. На мгновение я представляю, что это действительно его замок: он жил здесь всегда, и в склепе стоит его гроб, не дай бог, попаду в ловушку и останусь тут с ним навсегда. Если бы прошлой ночью я выспалась, я бы смогла себя напугать, но сейчас не могу и ложусь на траву подле него, гляжу на деревья, ветки колышутся на ветру, и оттого, что я устала, каждый листик прорисован до кристальной чистоты.
Я поворачиваюсь и смотрю на него. За эти дни я не узнала его лучше – наоборот. Я вижу каждый волосок на его коже, каждую пору, другая планета, но он не стал ближе – он дальше, как луна, куда вы наконец опустились. Я отодвигаюсь, хочу разглядеть, а он думает, я ухожу, и ложится на меня, чтобы удержать. Он целует меня, кусает за нижнюю губу, и когда мне становится слишком больно, я отстраняюсь. Мы лежим рядом, оба мучаясь от неразделенной любви.
Это перерыв, перемирие, оно не может длиться долго, и мы оба это знаем. Между нами было слишком много разногласий, расхождений во мнениях, как мы это называли, но дело даже не в этом: то, что для него – надежность, для меня – опасность. То ли мы не выговорились, то ли наоборот: невозможно выразить на языке то, что нужно сказать друг другу, мы перепробовали все. Я вспоминаю старый фантастический фильм про существо из иной галактики, что встречает людей после многолетних мытарств и сигналов через космос, но люди уничтожают его, потому что не понимают. Вообще это скорее передышка, чем перемирие, мы как те комики из черно-белого кино, что колошматят друг друга, потом падают и после паузы вновь подымаются, чтобы продолжить. Мы любим друг друга: что бы это ни значило, это правда, но у нас неважно получается. Для одних это талант, для других – как наркотическая зависимость. И я думаю, приходили ли сюда вообще, когда он был жив.
Прямо сейчас это ни любовь, ни гнев, ни обида, это замешательство, подвешенное состояние, даже страха нет, это как на банкетке перед кабинетом зубного. Но я не хочу, чтобы он умер. Я ничего не чувствую, я, чья-то версия бога, хочу, чтобы он существовал, прямо сейчас, на этой пустой лужайке возле замка с неизвестным названием, в этом чужом городе, где мы очутились лишь потому, что умершие для него реальнее живых. Несмотря на ошибки, я хочу, чтобы все оставалось как есть: я хочу удержать все это.
Он садится: услышал голоса. Пришли две девочки, с корзинками через руку – будто на пикник или просто поиграть, они идут к замку. С любопытством смотрят на нас и решают, что мы не опасны. «Бежим в башню», – говорит одна, и они убегают, исчезая между стенами. Для них замок – обычные задворки.
Он поднимается, стряхивая с себя траву. Мы еще не посетили дом, но время есть. Мы находим тот же пролом в стене и ту же тропку и соскальзываем на уровень моря. Солнце уже переместилось по небу, за нами смыкается сплошная стена зелени.
Все-таки его дом далеко от города. Проселочная дорога заканчивается, дальше мы пробираемся по каменистому берегу. Наступил отлив: огромная бухта простирается, куда ни кинь взор, сплошная равнина грязи, если не считать узенькой илистой речушки, что течет неподалеку. Сухая прибрежная полоса сужается, исчезает, нас выдавливает за линию отлива, мы перебираемся через скользкие груды лиловых и коричневых камней, мы шлепаем по грязи, вязкой, как загустевшие сливки. Вокруг слышится странное чмоканье – это лопается и высыхает на солнце грязь. Еще тут летают чайки, и ветер клонит прибрежный хилый выцветший камыш.
– Как он вообще тут ходил? – говорит он. – Представь еще, что он пьяный и стоит глубокая ночь.
– Наверное, дальше есть дорога, – говорю я.
Наконец мы у дома. Как и повсюду в этих местах, дом огражден стеной – заслон от волн, когда наступает вода. Дом, прижатый к утесу, покоится на сваях: каменный крашеный дом с двухъярусной верандой, огороженной тонкими перилами. В доме не жили много лет: одно окно разбито, а перила разваливаются. Двор зарос сорняком, но, возможно, так было всегда. Я сижу на стене, болтая ногами, а он обходит дом, заглядывает в окна, в уборную (она не заперта), под навес, где прежде, верно, держали лодку. Не хочу на это смотреть. Могилы надежно засыпаны землей, замок древний, как дерево или камень. А этот дом недавний, в нем еще почти живут. В окно я увижу стол с неубранными тарелками, или дымящуюся сигарету, или только что сброшенное пальто. Или разбитую тарелку: судя по всему, они часто ссорились. Она никогда не приходит сюда, и я знаю почему. Он ее не отпустит.
Он проверяет, насколько прочны перила на втором этаже: хочет подтянуться и забраться на веранду.
– Не делай этого, – устало говорю я.
– Почему? – говорит он. – Я хочу посмотреть с другой стороны.
– Ты упадешь, а мне потом тебя с камней соскребать.
– Перестань, – говорит он.
Как она с ним уживалась? Я отворачиваюсь, я не хочу смотреть. Столько проблем: полиция, мне придется объяснять, что я тут делала, зачем он забрался наверх и почему упал. Он не думает, что станется со мной. Но хоть на этот раз он передумал.
Сюда есть другой путь, мы все-таки нашли дорогу: если пройти вдоль берега, а потом подняться вверх по асфальтовой дорожке, там стоит аккуратный домик, и в нем живут. Интересно, они видели, как мы идем? Наверное, гадали, кто мы такие? Выше дорога вымощена камнем, и есть поручни, а рядом забор, и на проволоке висит табличка с именем поэта.
– Вот бы спереть, – говорит он.
Мы останавливаемся, чтобы взглянуть на дом сверху. Неподалеку старуха в летней шляпе и перчатках рассказывает пожилой паре: «Он нелюдимый был – жуть. Местные его толком-то и не знали». Она подробно рассказывает, сколько денег предлагали за его дом: дом, говорит, хотели купить американцы, перевезти через океан, но городские власти не позволили.
Мы идем к нашему дому. На полпути присаживаемся на скамейку, чтобы соскрести грязь с ботинок – она налипла, точно растаявший зефир. Я устало опираюсь на спинку. Нет, я не доберусь до дома, во мне уже почти не осталось сил. Звуки долетают как сквозь пелену, тяжело дышать.
Он наклоняется, чтобы поцеловать меня. Я не хочу, я теперь неспокойна. Я раздражена, по телу бегают мурашки, и я думаю про всякую клинику: про верных жен, что два раза в месяц становятся клептоманками, про мать, которая выбросила младенца в снег, об этом писали в «Ридерз дайджест», гормональное расстройство, любовь – чистая химия. Я хочу, чтобы все это закончилось, эта невыносимая борьба за роль жертвы; пускай все закончится не по правилам, не красиво. Один из нас должен просто встать, пожать другому руку и уйти, и мне плевать, кто останется, это избавит нас от взаимных упреков, сведения счетов, требований вернуть то да это – твой ключ, моя книга. Но такому не бывать, нам придется идти до конца, а конец известен, и это скучно. Меня удерживает ленивое любопытство: как елизаветинская трагедия или фильм ужасов, когда знаешь, кого убьют, но не знаешь, как именно. Я беру его руку и нежно глажу, мелкие волоски растирают подушечку пальца, словно наждачная бумага.
Мы собирались переодеться и поужинать, уже почти шесть, но в комнате у меня едва хватает сил стянуть ботинки. Прямо в одежде я забираюсь на огромную скрипучую кровать, холодную, как остывшая каша, продавленную, словно гамак. Какое-то мгновение плаваю в небе под веками, свободное падение, а потом сон накрывает меня, точно земля.

 

Просыпаюсь резко, вдруг, в полной темноте. Вспоминаю, где я. Он рядом – кажется, спит на одеяле, завернувшись в покрывало. Я тихонько выбираюсь из постели, на ощупь нахожу окно и открываю деревянный ставень. На улице тоже темно, фонарей нет, я с трудом разбираю, сколько времени на моих часах: два часа ночи. Я получила свои восемь часов сна, и организм считает, что пора завтракать. Я вспоминаю, что одета, раздеваюсь и снова ложусь в постель, но желудок не дает уснуть. Я мешкаю, ничего страшного, он не проснется, и зажигаю ночник. На комоде лежит мятый бумажный пакет, а в нем уэльсский кекс, мягкий белый бисквит со смородиной. Я купила его вчера у вокзала: обегала булочные, одни английские булочки, французские пирожные, и я рыскала по улицам как сумасшедшая в поисках местной выпечки, и мы чуть не опоздали на автобус. Вообще-то я купила два уэльсских кекса, свой я съела вчера, но меня это не волнует. Я вытаскиваю кекс и съедаю целиком.
Я вижу себя в зеркале, странную, опухшую, словно меня топили: вокруг глаз фиолетовые круги, волосы торчат, словно у куклы из секонд-хэнда, на щеке след, будто шрам, – я спала, уткнувшись лицом в подушку. Вот что с тобой делается. Я прикидываю, сколько недель, месяцев буду приходить в себя. Свежий воздух, правильное питание и много солнца.
У нас так мало времени, а он лежит на кровати, как бревно, и даже не шевельнется. Мне хочется разбудить его и заняться с ним любовью, я хочу все, потому что мало осталось. Я размышляю о том, что он будет делать, когда я исчезну, и это невыносимо, и может, мне его убить, это что-то новенькое, как мелодраматично, но я озираю комнату, мне нужен тупой предмет, но я вижу только идиотский ночник – обнаженная нимфа с металлическими сосками, из головы торчит лампочка. Разве можно этим убить? И поэтому я чищу зубы, думая, догадается ли он когда-нибудь, как близко был от гибели, и решаю все же никогда не высаживать цветы на его могилке, никогда не возвращаться, и ныряю в холодные складки и провалы кровати. Я решаю посмотреть на восход солнца, но нечаянно засыпаю и пропускаю восход.
Завтрак, когда наконец пора завтракать, бедный, но чинный – штопаные салфетки, треснутое столовое серебро. Мы завтракаем в пышно украшенной, но обветшалой комнате с роскошным камином, который давно не топят, на каминной доске фарфоровые спаниели, раскрашенные семейные фото. Мы почистили зубы и причесались, оделись; разговариваем тихо.
Еда обычная – чай и тосты, яичница с ветчиной и неизбежными жареными помидорами. Нам прислуживает другая женщина, тоже седая, но с рифленой химической завивкой, на губах красная помада. Мы разворачиваем свою карту и отмечаем обратный маршрут. Воскресенье, ближайший автобус до вокзала – только во втором часу, трудно будет уехать.
Он не любит яичницу – она у него из двух яиц. Одно я съедаю за него, а второе советую хотя бы поковырять вилкой для приличия. Он благодарен, понимает, что я о нем забочусь, на мгновение накрывает мою руку своей. Мы делимся снами: ему снились люди с повязками на рукавах, потом я в клетке из тонких плоских костей, а мне – что я убегаю по зимнему полю.
Я съедаю его жареные помидоры, а потом мы уходим.
Мы поднимаемся в комнату и пакуем вещи: вернее, я пакую, а он лежит на кровати.
– Чем займемся до автобуса? – говорит он. Ему тяжело оттого, что мы рано встали.
– Пошли погуляем, – говорю я.
– Мы вчера гуляли, – говорит он.
Я оборачиваюсь, а он протягивает руки, хочет, чтобы я легла рядом, ладно. Краткий вступительный поцелуй, левой рукой он начинает расстегивать на мне пуговицы, а на правой руке лежу я. У него не получается. Я встаю и неохотно снимаю одежду, которую совсем недавно надела. Наступило время секса – прошлой ночью он его пропустил.
Он тянет меня за руку и увлекает под спутанные простыни. Он набрасывается на меня с нетерпением человека, догоняющего поезд, и даже не так, сейчас все иначе, он кусает мой рот, прольется моя кровь, даже если ему погибель. Я вталкиваю его в себя, я хочу, чтобы он был со мной, но впервые со мной лишь плоть, тело, красивая машина, живой труп, его больше нет в этой оболочке, я так его хочу, а его нет. Пружины под нами стонут.
– Прости, что так, – говорит он.
– Все хорошо.
– Нет, черт, я правда извиняюсь. Я не люблю, когда так.
– Все хорошо, – говорю я. Я глажу его спину, отдаляя его от себя: он снова в покинутом доме, снова лежит на траве, стоит под солнцем на кладбище и смотрит вниз и думает о собственной смерти.
– Надо вставать, – говорю я. – Может, хозяйка захочет прибраться.

 

Мы ждем автобуса. Тогда в универмаге мне солгали: гостиница в городе есть, я ее вижу – она за углом. А мы поссорились, поспорили, поругались – случилось то, на что мы и рассчитывали. Обычная ссора, сравнительно небольшая, с той разницей, что она последняя. На ней лежит груз всего остального, большего, за что мы простили друг друга только на словах. Пришло бы два автобуса, мы бы сели в разные. Но мы ждем автобуса вместе, стоим чуть поодаль.
У нас в запасе полчаса, даже больше.
– Пойдем на берег, – говорю я. – Мы оттуда не пропустим автобус, он там недалеко разворачивается. – Я перехожу дорогу, он следует за мной на расстоянии.
Вот обрушенная стена, я залезаю на нее, сажусь сверху. Стена усыпана острыми обломками камней – наверное, это кремень, – осколками стекла и ракушками. Я знаю, что это ракушки моллюсков, потому что видела такие в музее два дня назад. Мы говорим то, что должны сказать, – бесстрастными, обычными голосами обсуждаем, как поедем обратно, на какую электричку сядем. Я не думала, что это произойдет так быстро.
Потом он смотрит на часы и идет прочь, к морю, его ботинки хрустят по ракушкам и камешкам. Он останавливается у зарослей тростника, спиной ко мне, слегка согнув одну ногу. Он стоит, обхватив локти, запахнув плащ, как накидку, шторм приближается, накидка раздувается от ветра, толстые кожаные ботинки обхватывают ноги, меч наготове, голова откинута – будь смел, он даст им отпор, один против всех. Вспышка молнии. Вперед.
Если б и я могла вот так быстро. Я сижу, успокоенная, застывшая, еще не зная, выжила или нет: слова, что мы швыряли друг в друга, лежат обломками, застывшие. Это пауза во время конца света – как себя вести? И сказал человек: он будет и дальше возделывать сад, – есть ли в этом смысл для меня? Да, если б то был маленький финал, только мой финал. Но мы обречены не более чем все остальное, и это все уже мертво, в любой момент испарится залив, холмы вокруг оторвутся от земли, а пространство меж ними свернется и исчезнет. А на кладбище разверзнутся могилы, обнажив черепа, иссохшие, точно грибы-дождевики, а его деревянный крест вспыхнет, как спичка, дом обрушится и превратится в груду картона и бревен, и не будет больше языка. И он восстанет и явит себя нам, и история опадет с него, и все иллюзии о нем, по которым я жила, – все это сойдет с него, и в последний момент он станет тем, что есть на самом деле, а потом вспыхнет и исчезнет. И конечно, мы должны вцепиться друг в друга, прощая друг другу, сокрушаясь, прощаясь с нами самими и со всем, потому что никогда больше этого не обретем.
Чайки мечутся над нами и кричат, будто щенки, которых топят, или будто ангелы неутешные. Вокруг их глаз черные обводы, это какие-то новые чайки, я никогда не видела таких. Начинается прилив, мокрая жижа блестит под солнцем на мили вокруг – ровное поле стекла препрозрачного, чистейшего золота, а на этом фоне стоит, очерченный, он, темный силуэт, безликий, и на кончиках волос его играет солнце.
Я поворачиваю голову и смотрю на свои руки. Они покрыты серой пылью: я рыла песок, теперь я собираю ракушки, выкладываю из них бордюр, квадрат – ракушка на ракушку. В середине аккуратным рядком втыкаю камушки кремния, словно зубы, словно цветы.
Назад: Под стеклом
Дальше: Фантазии об изнасиловании