Книга: Арахнея
Назад: XIX
Дальше: XXI

XX

Был довольно поздний час, потому что Гермон ощущал прохладный ветер, обыкновенно поднимающийся в этой стране между полуночью и солнечным восходом. Слегка дрожа, он закутался в свой плащ. Но вернуться в душную каюту ему не хотелось. Он чувствовал, что воспоминания о Ледше, молящейся там, в этом маленьком храме Немезиды, овладели им и в узком душном помещении эти страшные воспоминания, соединившись с мыслью о том, не воспользовался ли он чужой славой, будут терзать его и душить, подобно гарпиям, и, быть может, омрачат его рассудок. После всего, что случилось, считать игрой простого случая тот факт, что богиня вняла так быстро мольбам оскорбленной биамитянки, было бы более безрассудно, нежели признавать существование богини Немезиды. Ледша восстановила против него и его счастья — а кто знает, быть может, против самого его существования — карающую богиню. Ему казалось все время, что он ее видит с бичом в руке и вновь чувствует, как ее колесо настигает его. Дрожа всем телом, полный глубокого ужаса, поднял он свои ослепшие глаза к темным небесам и, простирая к ним руки, стал молиться, впервые после того, как проникся учением Стратона. Он начал молить богиню со всем жаром его пылкой души, чтобы она удовольствовалась его слепотой и теми страшными душевными страданиями, которые он теперь испытывает, и не посылала бы на него еще новых мук. Домоправителю Грассу было поручено разбудить Тиону, если что-нибудь особенное произойдет со слепым Гермоном. Слыша его стоны и видя, с каким отчаянием он подносит руку к своей больной голове, Грасс подумал, что именно теперь настал тот час, когда нужна Тиона со словами утешения, и отправился за ней. Несколько времени спустя на палубе появилась Тиона. Ее тихий оклик испугал Гермона. Ему стало неприятно, что прервали первую молитву его измученной души, просящей помощи свыше, и слепой резко ответил отказом на ласковую просьбу Тионы покинуть палубу и укрыться от холодного сырого воздуха в каюте. Он объявил, что не в состоянии переносить одиночество в тесном помещении, где даже стены как бы давят его. Тогда она самым дружеским образом предложила ему свое общество, говоря, что сон ее нарушен и теперь вряд ли вернется к ней. Кроме того, она завтра рано должна его покинуть, а между тем у них есть о чем поговорить. Тронутый ее добротой, он наконец согласился и, опираясь на руку домоправителя, последовал за ней в просторную капитанскую каюту. Одна только лампа освещала эту роскошно убранную каюту, и ее свет едва освещал резную обшивку стен из черного дерева, выложенных слоновой костью и черепахой, пестрые ковры и шкуры пантер, разложенные на полу и скамьях, но Тиона не нуждалась в свете для того, чтобы передать Гермону то, что в данный момент занимало ее мысли, а слепой должен был избегать яркого света. Тиона радовалась тому, что может уже теперь рассказать все Гермону и тем, быть может, хоть немного утешить его измученное сердце. Пока он оставался на палубе, почтенная матрона отправилась в каюту Дафны; она застала ее уже на ложе, но все еще плачущей и скоро довела ее до полного признания. С детства были ей дороги оба родственника, но в то время, как Мертилос, которому изредка только мешали приступы его болезни, шел по гладкому пути, приведшему его к славе и лаврам, беспокойный, неуравновешенный характер Гермона и его стремление к чему-то новому, как в его работах, так и в жизни, заставляли ее постоянно страшиться за него, следить за ним и часто незаметно протягивать ему руку помощи. Из этого участия, забот, опасений и отчасти восхищения перед его силой и мощью мало-помалу выросла любовь. Если Гермон до сих пор не отвечал ей тем же, то все же было ясно, что он дорожил ее мнением, уважал ее и нуждался в ее нравственной поддержке. Несмотря на все его отклонения от того, что она называла прямой дорогой, и как бы ни были различны их взгляды, она была убеждена в благородстве его мыслей и верила в то, что, захоти он, как художник, пойти по тому направлению, которое признавалось всеми как истинное художественное, он стал бы выше всех александрийских скульпторов, выше даже Мертилоса. Отец обещал ей после смерти матери предоставить полную свободу в выборе мужа, и, к великой его досаде, она до сих пор отказывала всем женихам. Она и Филотосу в Пелусии дала ясно понять, что он напрасно добивается ее взаимности, потому что именно там заметила, что Гермон ее также любит, а для нее уже не было сомнения, что только одна его любовь может дать ей счастье. Страшное несчастье, обрушившееся на него, как бы еще теснее соединило их. Она чувствовала себя неразрывно связанной с ним, а уверения врача в том, что слепота Гермона неизлечима, еще больше укрепили в ней желание заменить ему, насколько в ее силах, все то, чего он лишился. Излить на любимого человека все, чем было переполнено ее доброе, любящее сердце, отдать всю себя, чтобы облегчить его участь, казалось ей особенной милостью богов, в которых она твердо веровала. Тот факт, что Гермон ослеп, создав такой прекрасный образ Деметры, казался ей делом не простого лишь случая. Богиня, которой он придал ее собственные черты, отняла у него свет его очей только для того, чтобы дать ей, Дафне, возможность украсить и осветить мрак его будущей жизни.
Если, как она думала, его удерживало от признания ее богатство, то она должна была первая подготовить ему тот путь, который приведет их к соединению. Она знала, что ей придется победить и сопротивление отца, который не легко согласится отдать свою единственную дочь слепому, но надеялась, что ей удастся эта победа благодаря тому, что последнее произведение Гермона давало ему право считаться самым выдающимся художником его времени. Полная участия и сочувствия, слушала эти признания Тиона, но, ставя себя на место умершей матери Дафны, она стала ее отговаривать от брака с человеком, лишенным зрения. Дафна твердо стояла на своем решении, говоря, что она вышла уже из детских лет и в 23 года знает, что делает. Что касается Тионы, то она, глубоко веруя в доброту богов, не хотела и думать, чтобы Гермон, этот полный жизни и таланта юноша, нес до конца своих дней такое тяжелое наказание. Если же зрение вновь вернется к нему, то могло ли быть для него что-либо лучше союза с Дафной! То состояние духа, в котором она застала на палубе несчастного художника, огорчило ее и напугало. Теперь, меняя ему повязку, она сказала:
— Как охотно послужили бы тебе эти старые руки, но мне, верно, долго не придется ничего для тебя делать, сын мой! Завтра должна я тебя покинуть, кто знает, на сколько времени.
Он, схватив ее за руку, воскликнул:
— Нет, Тиона! Ты не должна меня оставлять! Ты должна побыть со мною хотя бы несколько дней!
Ей были приятны его слова, и как охотно исполнила бы она его желание! Но даже и он перестал ее просить, когда она рассказала ему, какое лишение для ее старого мужа — ее отсутствие.
— Я часто спрашиваю себя, что он во мне находит, — продолжала она, — но, право, такое долголетнее супружество крепче цепей сковывает двух людей. Если меня нет и он, вернувшись домой, не видит меня, он ходит как потерянный, даже еда ему не по вкусу, хотя уже много лет подряд готовят ему все те же повара. И он, который ничего не забывает, помнит имена тысячи подчиненных, в состоянии выйти к своим войскам в одной сандалии. А казалось бы, как легко можно обойтись без моего старого некрасивого лица! Правда, когда он за меня сватался, я выглядела не такой страшной, как теперь. И он признавался мне сам, что именно такой осталась я в его воображении и такой видит он меня, когда меня нет подле него. Это будет и твоим счастьем, Гермон: все то, что ты видел до сих пор красивым, молодым, таким оно и останется для тебя, если твоя несчастная слепота не пройдет, чему я не хочу верить. Но вот ради этой слепоты ты и не должен оставаться одиноким, мой сын, конечно, если твое сердце избрало ту, которая тебя также любит. Мне кажется, впрочем, что оно так и есть, если мои старые глаза меня не обманывают.
— Дафна! — глухо простонал он. — Да, к чему мне скрывать, что она мне дорога! А все же могу ли я, слепой, принять такую жертву и просить соединить ее цветущую юность с моей!…
— Стой, не продолжай! — перебила его с горячностью Тиона. — Она любит тебя, и быть всем для тебя кажется ей высшим счастьем, о котором она когда-либо мечтала.
— До тех пор, пока не явится раскаяние, а тогда будет поздно, — серьезно возразил Гермон. — Предположим, что ее любовь будет достаточно сильна, чтобы не только терпеливо переносить несчастье мужа, но даже поддерживать бодрость его духа, то все же с моей стороны было бы непростительной низостью извлекать из ее любви пользу для себя и теперь таким, как я есть в данный момент, свататься за нее!
— Гермон! — с упреком воскликнула Тиона.
Но он, не обращая внимания на ее восклицание, продолжал:
— Да, это была бы такая большая низость, что даже самая горячая любовь Дафны не могла бы меня примирить с мыслью, что я ее совершил. Я уже не говорю о ее отце, которому я таким низким образом отплачу за все, чем ему обязан. Я даже, пожалуй, соглашусь, что Дафну при ее безграничной доброте удовлетворит цель заменить беспомощному спутнику ее жизни все и отдаться ему душой и телом. Но я-то! Ведь я по своему эгоизму и так склонен слишком много думать о себе и о своем благе, а теперь при моем несчастье тем более. Между тем, что я теперь такое? Слепой человек! Беднее последнего нищего, потому что огонь растопил и то золото, которым я хотел уплатить мои долги!…
— Глупости! — воскликнула Тиона. — На что же Архиасу те несметные сокровища, которые он накопил?! А раз его дочь будет твоей…
— Тогда, — продолжал Гермон с горечью, — наступит конец моей бедности, не так ли? Таково твое мнение, и большинство людей будут его разделять. Я же, вероятно, вылеплен из другого теста, чем все, и не могу вынести даже мысли о том, что буду зависеть от той, которую я люблю, и не хочу быть ей обязан богатством и роскошью. Мне кажется, я бы скорей согласился еще раз потерять зрение. Да, я бы этого не перенес: каждый кусок становился бы мне поперек горла. И именно потому, что она мне так дорога, я не могу свататься за нее; пожалуй, вместо благодарности за ее самоотверженную любовь я буду в конце концов питать к ней только злобное чувство недовольства, охватывающее гордую душу, которой навязывают бесконечные благодеяния. Вся моя будущая жизнь стала бы только целым рядом унижений. И знаешь ли, к чему привел бы нас наш безрассудный союз? Мой великий учитель Стратон сказал однажды, что человеку легче всего возненавидеть того, кто его постоянно осыпает благодеяниями, за которые он не может отплатить тем же. Это мудрые слова, и во избежание того, чтобы моя сильная любовь к Дафне не превратилась в ненависть, я предпочту еще раз испытать жизнь, полную лишений, которая мне уже хорошо знакома с тех времен, когда я жил и учился в Родосской школе.
— Как будто сильная любовь, — сказала Тиона, — не может сторицей воздать за те ничтожные блага, которые можно купить за золото или серебро?!
— Нет и еще раз нет, — ответил с запальчивостью скульптор. — Тем более, что вместе с любовью внесу я в наш брачный союз еще другое чувство, которое может испортить все то хорошее, что дает любовь, а именно: я стану человеконенавистником, если мне придется отказаться от той творческой силы, которая так сильна во мне, и, осудив себя на вечное безделье, позволю только заботиться обо мне и о моем материальном благе. И больше, чем мне самому, такое мрачное состояние моей души отравит все существование Дафны, потому что, каких бы я усилий ни употребил на то, чтобы с ее помощью терпеливо переносить мое несчастье и, подобно многим слепым, бодро продолжать свой жизненный путь в вечной темноте, я чувствую, что это мне никогда не удастся.
— Ты ведь мужчина, — воскликнула почтенная матрона, — и то, что удавалось тысячам до тебя, удастся и тебе!
— Нет, почтенная Тиона, именно мне это не удастся, потому что моя участь в тысячу раз ужаснее участи всех несчастных слепых. Хочешь ли ты знать, что вызвало на мои уста те стоны, которые тебя перед тем встревожили? Так знай же, я, сын набожной Эригоны, ради памяти которой ты так добра ко мне, я подпал под власть злого рока так же неизбежно, как жертвенное животное, положенное на алтарь, должно неизбежно погибнуть. Между всеми богинями есть только одна, в силу которой я верю и к которой я только что перед тем возносил мои горячие мольбы. Ненависть и обманутая любовь передали меня в ее всесильные руки, и она будет терзать и мучить меня до тех пор, пока я не лишу себя жизни. Я говорю о мрачной дочери ночи, о страшной Немезиде, от которой меня никто не спасет.
Тиона в ужасе опустилась на скамью возле слепого и шепотом спросила:
— Кто передал тебя, злосчастного, в ее мстительные руки?
— Мое собственное безумие, — ответил он и, чувствуя, что полное признание облегчит его душу, он решился поведать своей старой приятельнице то, что до сих пор было известно одному только Мертилосу.
Поспешно рассказал он ей о своем знакомстве с Ледшей, в которой, как ему казалось, он нашел настоящую модель для своей Арахнеи, о его сближении с ней и как под влиянием Альтеи он ее глубоко оскорбил. С возрастающим волнением описал он ей свою последнюю встречу с Ледшей в храме Немезиды, как оскорбленная девушка призывала на его голову гнев страшной богини, так скоро внявшей этим мольбам и наславшей на него такое страшное наказание.
С большим вниманием выслушала Тиона его рассказ и, покачивая своею седой головой, сказала:
— Так вот в чем дело. Ну, тогда, конечно, все является в другом виде. Ты, как сын моей умершей приятельницы, мне очень дорог, но и Дафна не менее близка моему сердцу, и если я еще так недавно видела в вашем союзе обоюдное для вас счастье, то после твоего рассказа я вижу совсем другое. Что значит бедность! Что слепота! Эрос восторжествовал бы и над более тяжкими бедами, но о панцирь Немезиды разламываются и его стрелы. Если она заносит свой бич над головой одного из любящих, то задевает непременно и другого. До тех пор пока ты не почувствуешь себя свободным от этой гонительницы, было бы преступлением соединить с твоей судьбой судьбу любимой женщины. Трудно, право, решить, что именно будет самым лучшим для вас, потому что ты при твоей слепоте и беспомощности нуждаешься в уходе и заботах. Но утро вечера мудренее! Подождем, что оно нам подскажет, и завтра переговорим еще раз об этом.
С этими словами она поднялась, собираясь его оставить. Гермон удержал ее, и с его дрожащих губ сорвался боязливый вопрос:
— Так, значит, ты заберешь Дафну от меня, и вы обе покинете меня?
— Тебя покинуть! При твоей слепоте! — вскричала Тиона, и тон ее голоса, полный упрека, показал ему, как неосновательны были его опасения. — Разве я могла бы отнять у тебя руку, приносящую тебе пользу, бедный друг? Но оставить возле тебя Дафну вряд ли дозволит мне теперь моя совесть. Дай мне время, прошу тебя, до солнечного восхода, подумать обо всем, и я уверена, что мое старое любящее сердце придумает настоящий выход из всего этого.
— Что бы ты ни решила за нас обоих, — попросил слепой, — скажи, прошу тебя, Дафне, что никогда я так ясно не сознавал, как сильно я ее люблю, как теперь, когда ее теряю. Судьба не позволяет мне назвать ее моей, но теперь в том состоянии, в каком я нахожусь, не слышать больше ее нежного голоса, не чувствовать ее близости было бы для меня равносильно тому, как если б я вторично лишился зрения!
— Это ведь не будет долго продолжаться, — сказала ему растроганная Тиона, и, подойдя к нему, она, положив ему руку на плечо, продолжала: — Непреодолимой и неизменяемой считается власть этой богини, которая страшно карает поступки провинившихся перед нею людей. Но есть на свете одно, что умиротворяет ее и задерживает ее никогда не останавливающееся колесо, — это молитва матери. Я слышала об этом сперва от своей матери, а потом и сама испытала, молясь за моего старшего сына, который из самого сумасбродного юноши стал украшением своего рода, и ему теперь, как ты, наверно, слышал, царь уже поручил командовать флотом, который должен покорить эфиопскую страну. Ты, Гермон, сирота, но за тебя могут молиться души твоих родителей. Я только не знаю, молишься ли ты им и почитаешь ли их память?
— Я часто молился несколько лет тому назад…
— А затем ты перестал исполнять эту священную для тебя обязанность, — продолжала Тиона. — Но как могло это случиться? В нашем мрачном Пелусии я не раз думала о священной роще, посаженной Архиасом на земле, где покоится прах вашего рода, и как часто посещала я это место успокоения во время моего пребывания в Александрии и под сенью священных дерев вспоминала о твоей незабвенной матери! А ты, ее любимый сын, ты не посещал этих мест! Неужели же ты и в поминальный день всех умерших не приносил жертвы и не воссылал к ней своих молитв?!
Слепой молча кивнул, а Тиона продолжала:
— Неужели ты, несчастный, не знал, что ты таким образом сам оттолкнул от себя тот щит, который бы тебя защитил от мести богов? И твоя прекрасная мать, которая с радостью отдала бы свою жизнь за тебя… Ведь любил же ты ее, я надеюсь?
— Тиона!… — вскричал оскорбленным голосом Гермон.
— Ну, хорошо, — возразила она, — я верю, что ты уважаешь ее память, но этого еще недостаточно. В годовщину ее смерти, а в особенности в день ее рождения душа матери нуждается в молитве сына и в какой-нибудь жертве, будь то венок или просто цветы, благоухающие масла или кусок сотового меду, даже кубок вина или молока… Об этом заботится и самый последний бедняк. Но уже и горячей молитвы, произнесенной с любовью в память умерших, будет достаточно, чтобы отнять у гнева мстительной Немезиды его карательную силу. Только молитвы души той благородной женщины, которая тебя родила, Гермон, могут возвратить тебе то, что ты потерял. И ты, сын ее, проси ее об этом, и она сделает все.
С этими словами она нагнулась к художнику, поцеловала его в лоб и, не обращая внимания на его просьбу остаться, вернулась в свое помещение. Спустя некоторое время домоправитель Грасс также отвел Гермона в его каюту и, пока он его раздевал, сообщил ему, что посланный из Пелусия привез известие о том, что раньше, нежели рынок в Теннисе наполнится людьми, комендант Филиппос прибудет сюда и увезет свою супругу в Александрию, куда призывает его повеление царя. Рассеянно слушал Гермон это сообщение и затем приказал Грассу оставить его одного. Пролежав некоторое время на своем ложе, он громко произнес имена Дафны, Тионы и Грасса. Не получая ответа и убедившись, таким образом, что возле него никого нет, он встал и, подняв обе руки кверху, начал молиться, исполняя совет своей старой приятельницы. Глубоко убежденный, что поступает хорошо, и стыдясь, что так долго не исполнял своей сыновней обязанности, стал он просить у своей умершей матери прощения. При этом образ его матери ясно предстал перед его ослепшими глазами; так ясно не видал он ее с того времени, когда она его, семилетнего мальчика, последний раз прижимала к своему сердцу. В его памяти воскресли все те ласкательные имена, которыми она обыкновенно осыпала его, и ему вдруг показалось, что он, как в те далекие времена, одетый в праздничную одежду, вышитую искусной рукой матери, идет с нею вместе в «город мертвых», к гробнице его отца. Это была постройка высотой в человеческий рост из красного кипрского мрамора, на вершине которой возвышался отлитый из бронзы спящий лев, а подле него лежали щит, меч и копье. Памяти его отца, храброго гиппарха, погибшего в бою, тело которого было сожжено на поле битвы, была посвящена эта гробница. Ему казалось, что он даже видит, как мать убирает ее цветами и венками, и под влиянием этих нахлынувших на него воспоминаний детства стал он молиться еще усерднее и каяться матери в тех поступках, которые навлекли на него гнев Немезиды. Признаваясь ей во всем, он испытывал чувство, как будто стоит он перед дорогой умершей на коленях и прячет свое лицо у нее на груди, а она, наклонившись, нежно гладит его роскошные волосы, при этом ее прекрасные голубые глаза заботливо и ласково смотрят на него; и мало-помалу к нему стала возвращаться уверенность, что его мать сумеет умилостивить богов и устроить все к лучшему. Побуждаемый каким-то внутренним чувством, стал он мысленно рассказывать матери, что он больше всего на свете любит ту самую Дафну, которую она так часто носила на руках, но что мужская гордость запрещает ему, слепому бедняку, свататься за нее, богатую. Тут горечь этого отречения так овладела им, что заслонила собой видение матери.
Успокоившись немного и подкрепленный молитвой, добрался он ощупью до своего ложа и, пока опускал свою больную голову на подушку, он чувствовал, что теперь может заснуть тем крепким детским сном, который уже давно не смыкал его очей. Таким бодрым и полным надежд не чувствовал он себя давно, и с радостью думал он, что не исчезла его сыновняя любовь и что, несмотря на борьбу и житейские невзгоды, в его душе не заглохли мягкие и нежные чувства.
Назад: XIX
Дальше: XXI