83
Годы, проведенные в университете, стали важным этапом в моей жизни, но не для нашей дружбы. Я приехала в университет робкой и неуклюжей девчонкой. Мне сразу стало понятно, что я говорю на книжном итальянском, порой звучащем нелепо; если я не знала итальянского слова, то заменяла его «итальянизированным» диалектизмом. Пришлось над этим работать. Я понятия не имела об этикете, слишком громко разговаривала и чавкала за едой: на меня постоянно оборачивались, и я старалась за собой следить. Стремясь продемонстрировать свою коммуникабельность, я вмешивалась в чужие разговоры, высказывалась о том, что меня не касалось, и вела себя слишком фамильярно. Надо было учиться держать дистанцию, оставаясь приветливой. Как-то раз одна студентка родом из Рима ответила на какой-то мой вопрос, пародируя мой акцент, и все рассмеялись. Я обиделась, но заставила себя тоже рассмеяться и произнесла еще пару фраз, нарочно усилив акцент до карикатурного — вроде как мне самой весело.
Первые несколько недель я боролась с желанием вернуться домой и, как всегда, выстроила себе защитный экран скромницы и тихони. Постепенно я вжилась в эту роль, и ко мне стали относиться с симпатией. Я нравилась студенткам и студентам, кураторам и преподавателям, и происходило это вроде как само собой. На самом деле я неустанно работала над собой. Научилась контролировать свои жесты и голос, придумала целый свод писаных и неписаных правил и неукоснительно их соблюдала. Я в меру возможного избавилась от неаполитанского акцента. Мне удалось доказать, что я способна на многое и достойна уважения, ни в коем случае не прибегая к высокомерному тону, напротив, иронизируя над своим невежеством и делая вид, что сама удивляюсь хорошим оценкам. Мои главные усилия были направлены на то, чтобы не нажить врагов. Если кто-нибудь из девушек проявлял ко мне неприязнь, я старалась быть с ней особенно внимательной, сердечной и всегда готовой помочь; при этом я никому не навязывалась и от всех держалась на отдалении; даже когда бывшая недоброжелательница смягчалась и сама искала моей дружбы, я не спешила ей навстречу. Точно так же я вела себя с преподавателями. Разумеется, с ними я была более почтительной, но моя цель не менялась: я хотела добиться уважения, симпатии и доброго отношения. Самых равнодушных и строгих преподавателей я слушала с живым интересом, притворяясь, что полностью поглощена лекцией, и надевая на лицо кроткую улыбку.
Я вовремя сдавала все экзамены; в учебе подчинялась уже привычной мне строгой дисциплине. Я панически боялась провалиться и потерять то, что, несмотря на все трудности, расценивала как рай земной: собственную комнату, свою кровать, свой письменный стол, свой стул, книги, книги и еще книги, не говоря уже о городе, разительно не похожем на мой родной квартал и вообще на Неаполь, и окружавших меня людях, которые учились и с удовольствием обсуждали изучаемые предметы. Мое упорство принесло свои плоды: ни один преподаватель никогда не поставил мне балла ниже чем тридцать из тридцати. К концу первого года я вошла в число самых перспективных студентов; отныне на мое вежливое приветствие все без исключения отвечали с искренней теплотой.
За все время случилось всего два происшествия, и оба пришлись на первые месяцы учебы. Та самая девушка из Рима, которая передразнивала мой акцент, однажды утром налетела на меня и на глазах других девушек заявила, что у нее из сумки пропали деньги, и, если я немедленно ей их не верну, она пожалуется директрисе. Я поняла, что приветливая улыбка здесь не поможет, и влепила ей пощечину, сопроводив удар потоком отборных ругательств на диалекте. Девчонки пришли в ужас. Я слыла у них безобидной рохлей, и моя реакция их ошеломила. Римлянка застыла с разинутым ртом. Из носа у нее текла кровь, и подруга повела ее в туалет. Через пару часов обе снова зашли ко мне, и та, что обвиняла меня в воровстве, сказала, что деньги нашлись и она просит у меня прощения. Я обняла ее и сказала, что с удовольствием принимаю ее извинения; я не кривила душой. Учитывая, в каком мире я выросла, сама я ни за что не стала бы извиняться, даже если бы была виновата.
Второе событие произошло накануне праздника посвящения в студенты, перед самыми рождественскими каникулами. Это был своего рода бал первокурсников, участие в котором считалось обязательным. Девчонки только о нем и говорили: на балу ждали мальчиков, которые учились на пьяцца Кавальери; наконец-то состоится встреча мужского и женского отделений университета. Но мне идти на бал было не в чем. Осень в Пизе выдалась холодной, выпало много снега, который произвел на меня потрясающее впечатление. Но вскоре я поняла, что ходить по обледенелому тротуару не так уж весело, руки мерзли без перчаток, и ног я не чувствовала. В моем гардеробе было два теплых платья, сшитые матерью два года назад, поношенное пальто, унаследованное от тетки, большой голубой шарф, который я связала собственными руками, и единственная пара туфель на низком каблуке, многократно чиненных. Мне и в обычной жизни приходилось нелегко, что уж говорить о праздничном вечере. Что было делать? Обратиться за помощью к однокурсницам? Большинство из них уже заказали себе ради такого случая новые наряды; может, кто-нибудь из них согласится одолжить мне свое повседневное платье, чтобы я хоть прилично выглядела? Но после примерок у Лилы во мне накрепко засела мысль, что чужие вещи мне не идут. Притвориться больной? Наверное, это было бы самым разумным выходом, но… Сидеть здоровой у себя в комнате, умирать от желания почувствовать себя Наташей, танцующей с князем Андреем или с Курагиным, и смотреть в потолок, слушая доносящиеся издалека звуки музыки, гул голосов и радостный смех? Нет, это было бы ужасно. В конце концов я решилась: пусть мне предстоит пережить минуты унижения, но я хотя бы ни о чем не буду жалеть. Я вымыла голову, уложила волосы в высокую прическу, чуть подкрасила губы и надела одно из своих платьев, единственное достоинство которого заключалось в том, что оно было темно-синего цвета.
Я пошла на бал. Поначалу я чувствовала себя не в своей тарелке. Но мой наряд был хорош уже тем, что ни у кого не вызвал зависти, напротив, пробуждал в других студентках чувство вины и стремление к солидарности. И правда, девчонки с удовольствием приняли меня в свою компанию, а мальчики без конца приглашали на танец. Я моментально забыла, какое на мне платье и какие туфли. Кроме того, именно в тот вечер я познакомилась с Франко Мари — парнем на год старше меня, внешне малопривлекательным, но веселым, остроумным, раскованным и склонным к мотовству. Франко был из зажиточной семьи из области Эмилия и состоял в коммунистической партии, впрочем, яростно критикуя царящие в ней социал-демократические настроения. Начиная с того времени редкие часы своего досуга я проводила с ним. Он накупил мне платьев и туфель, подарил новое пальто, очки, вернувшие мне на лицо глаза, и кучу книг о политике, которой интересовался больше всего на свете. Он рассказал мне о преступлениях Сталина и заставил прочитать сочинения Троцкого, благодаря которым он и проникся антисталинизмом, убежденный, что в СССР нет ни социализма, ни, тем более, коммунизма: революция захлебнулась, и все надо начинать сначала.
Именно Франко впервые вывез меня за границу. Мы отправились в Париж на слет европейской коммунистической молодежи. Но Парижа я толком не видела, потому что время мы в основном проводили в каких-то прокуренных помещениях. Все, что я запомнила, — это улицы, гораздо более пестрые, чем в Неаполе и Пизе, пронзительный вой полицейских сирен и оторопь от обилия черных лиц — не только на улицах, но и в зале, где Франко произнес длинную речь на французском, встреченную бурными аплодисментами. Когда я поделилась опытом своей политической деятельности с Паскуале, он не сразу мне поверил. «Чтобы ты, и… Нет, быть того не может!» — восклицал он. Но потом, когда я рассказала ему, какие книги читаю, он смущенно умолк. Окончательно его добило мое заявление, что теперь я — троцкистка.
От Франко я набралась новых привычек, которые особенно укрепились после лекций некоторых профессоров: употреблять слово «изучаю», даже если читаешь научную фантастику, писать краткое резюме каждого прочитанного текста и впадать в восторг от каждого пассажа, повествующего о последствиях социального неравенства. Франко горячо пекся о том, что он называл моим «перевоспитанием», и я охотно позволяла себя перевоспитывать. Но, к моему большому сожалению, я так и не смогла в него влюбиться. Мне нравился Франко, нравилось его нервное тело, но я никогда не чувствовала, что не смогу без него жить. Мои непрочные чувства к нему угасли, как только его отчислили из университета: он получил на экзамене девятнадцать из тридцати. Мы несколько месяцев переписывались, он пытался восстановиться, подчеркивая, что делает это только ради меня. Я поддерживала его, он попробовал пересдать экзамен, но снова провалился. Мы обменялись еще несколькими письмами, а потом он пропал, и больше я ничего о нем не слышала.