36
Какой мукой обернулся для Лилы тот вечер, я узнала только из ее дневников. Да, она сама напросилась со мной. Да, она надеялась хоть на несколько часов вырваться из колбасной лавки и окунуться в мой мир, познакомиться с профессором Галиани, поговорить с ней. Она думала, что найдет способ себя показать. Лила знала, что нравится мужчинам, — она всегда им нравилась. Но в доме Галиани она почувствовала себя немой, неуклюжей и некрасивой. Она подробно описала каждый эпизод: как мы сидели рядом, но ее никто не пытался вовлечь в разговор; как мне то и дело предлагали то пирожное, то воду, то сок, а ее как будто не видели; как Армандо показал мне семейный портрет XVII века и добрых пятнадцать минут рассказывал, кто на нем изображен, а на Лилу ни разу не посмотрел, как будто не сомневался, что она все равно не поймет ни слова. Они ее не приняли. Она им была неинтересна. В тот вечер Лила впервые осознала, что отныне ее существование будет ограничено Стефано, колбасными лавками, женитьбой брата на Пинучче, редкими разговорами с Паскуале и Кармен и мелкими стычками с семейством Солара. Скорее всего, она записала эти свои впечатления либо в тот же вечер, либо рано утром, придя на работу в лавку. Ею владело одно чувство — чувство того, что она проиграла.
Впрочем, в машине по дороге домой она никак его не проявила, наоборот, всячески старалась показать, как она разочарована. Как только она уселась рядом со Стефано, тот обиженно спросил, хорошо ли мы провели время. Меня все еще не отпускало радостное возбуждение, и я промолчала, предоставив Лиле возможность ответить. Та не замедлила ею воспользоваться, чтобы уколоть меня побольнее. Она на диалекте пожаловалась мужу, что в жизни не видала такой скучной компании и что лучше бы мы с ней сходили в кино, а потом — вот уж чего я от нее не ожидала! — нежно погладила Стефано по руке, лежавшей на рычаге переключения передач. Этим жестом она как будто говорила мне: смотри, у меня-то есть муж, хороший, плохой ли, не важно, но он мой, а у тебя нет никакого, ты знаешь кучу вещей, но не знаешь в жизни главного — что значит быть с мужчиной. «Телевизор смотреть — и то интереснее, — добавила она. — Сплошное занудство. В доме ни одной картины, ни одной вещи, купленной нынешними хозяевами. Мебели лет сто, не меньше, а дому — все триста. Книги — да, есть и новые, но в основном старье; ветхие, пыльные, сразу видно, что их давным-давно не открывали, какие-то древние своды законов, история, науки всякие, политика. В этом доме все только и делают, что читают да учатся, и их предки читали да учились: и отцы, и деды, и прадеды. Ну да, они веками были кем? Адвокатами, врачами, профессорами. Потому-то они так разговаривают, так одеваются, так себя ведут. Они такими родились. Но у них в голове нет ни одной своей мысли, они и думать-то не умеют, только повторяют то, что вычитали в своих книжках. Вроде бы все знают, а на самом деле не знают ничего. — Она поцеловала мужа в шею и кончиками пальцев поправила ему прическу. — Если бы ты пошел с нами, Стеф, то-то удивился бы: попугаи, чистые попугаи. Болтают не пойми что, и сами не понимают, что наболтали. Какой-то голлизм, какой-то левый поворот… В следующий раз, Лену, лучше возьми вместо меня Паскуале, он их быстро поставит на место. Обезьяны, разве что научились пользоваться туалетом, а уж строят из себя! Послушать их, все-то они знают: что надо делать с Китаем, а что с Албанией, что с Францией, а что с Катангой. Ты бы, Лену, их поостереглась, не то не заметишь, как сама превратишься в попугаиху. — Лила рассмеялась и обернулась к мужу: — Слышал бы ты, как она там выпендривалась. Давай, покажи Стефано, как ты с ними разговаривала! Ты да сынок Сарраторе — два сапога пара. Мировая бригада солидарности, технический прогресс, голод, война, бла-бла-бла… Ты что, ради этого ходишь в школу? Чтобы с умным видом говорить: „Любое решение острых социальных проблем служит делу мира“? Ну-ну. Сынок Сарраторе свою проблему точно решил, правда? Ты это знаешь и все равно его слушаешь? Значит, ты тоже согласна стать их марионеткой и позволить этим людишкам дергать тебя за ниточки, лишь бы вырваться из своего квартала? Мы тут будем барахтаться в своем дерьме и биться башкой о стены, а побежишь к ним и будешь вместе с ними лопотать про голод, про рабочий класс и про мир во всем мире?»
Ее как будто прорвало. Она не давала мне и рта раскрыть, и, пока мы катили по корсо Витторио-Эмануэле, я чувствовала, как в меня проникает яд ее слов, и то, что казалось мне лучшим вечером в моей жизни, оборачивается глупостью и ошибкой, выставляющей меня в самом нелепом виде. Я не хотела ей верить. Я понимала, что она обозлена, и знала, что в таком состоянии она способна на все. Она умела в самом добром и хорошем человеке разжечь огонь разрушения. Наверное, правы Джильола с Пинуччей: она своей дьявольской силой сама подожгла свой портрет. В тот миг я ее ненавидела, что не укрылось даже от Стефано, потому что, притормозив возле наших ворот и выпуская меня из машины, он сказал: «Спокойной ночи, Лену! Лина просто шутит. Пока». — «Пока», — пробормотала я и пошла к дому. Они уже отъехали, когда до меня донесся ее голос. Она кричала мне в окно, изображая сюсюкающую интонацию, с какой я якобы говорила в доме Галиани: «Пока, дорогая, пока!»