63
Поняв, что жду ребенка, я настолько растерялась, что даже позвонила матери. Да, мы воевали всю жизнь, но в тот момент желание поговорить с ней перевесило все прочие соображения. И зря: она меня замучила. Названивала без конца, грозилась приехать и пожить с нами, чтобы присматривать за мной, или, наоборот, увезти домой, в квартал, и отправить к повитухе, которая принимала всех нас. Отвязаться от нее было непросто. Я сказала, что наблюдаюсь у гинеколога, друга свекрови и известного профессора, и рожать буду у него в клинике. Мать обиделась. «Тебе свекровь дороже матери», — прошипела она и перестала звонить.
Несколько дней спустя позвонила Лила. С тех пор как я уехала, мы несколько раз созванивались, болтали буквально по паре минут, чтобы не тратить много денег: она со мной говорила весело, я с ней — прохладно, она не без иронии спрашивала, как моя замужняя жизнь, я серьезно интересовалась ее здоровьем. Но в этот раз я сразу заметила, что что-то не так.
— Ты на меня обиделась? — спросила она.
— Нет, с чего?
— А что ж ты тогда ничего мне не сказала? Если б твоя мать не хвасталась на каждом углу, я бы так и не узнала, что ты беременная.
— Да я сама не была уверена.
— А я думала, ты пьешь таблетки.
— Да, собиралась, — смутилась я, — но потом передумала.
— Почему?
— Ну, годы-то идут.
— А как же книга?
— Там видно будет.
— Смотри у меня…
— Я постараюсь.
— Давай, ты должна делать все возможное.
— Постараюсь.
— А я пью таблетки.
— Так у вас с Энцо все наладилось?
— В общем да, но детей я больше не хочу.
Она замолчала, я тоже не стала это комментировать. Потом Лила рассказала, как она узнала, что ждет ребенка — в первый раз и во второй. Ни об одной из своих беременностей ничего хорошего она сказать не могла. «Правда, во второй раз, — призналась она, — я была уверена, что ребенок от Нино, поэтому радовалась, даже когда мне было совсем плохо. Радуйся не радуйся, все равно будет паршиво». После этого она, все больше сгущая краски, пустилась расписывать мне ужасы беременности и родов; она и раньше это мне говорила, но сейчас подробно смаковала каждую деталь — еще бы, мне ведь все это вскоре предстояло. Вроде бы она пеклась обо мне, хотела меня подготовить, волновалась о моем будущем. Сначала чужая жизнь разрастается у тебя в животе, а потом выходит наружу — и все, ты на поводке и больше себе не хозяйка. Она живописала все периоды моего будущего материнства, в полной уверенности, что у меня все будет так же, как у нее, и делала это, как всегда, очень талантливо. «Представь себе: ты сама куешь себе орудие пытки!» Я поняла: она и мысли не допускает, что у меня все может быть не так, как у нее, что она — это она, а я — это я, что у меня и беременность может протекать иначе, и отношение к детям может быть другим. Как будто, если меня минуют ее проблемы и я стану счастливой матерью, это будет с моей стороны предательством.
Мне не хотелось больше ее слушать, и я отвела трубку подальше от уха. Простились мы довольно холодно.
— Если что понадобится, дай знать, — сказала она.
— Хорошо.
— Ты мне помогла, теперь я тебе хочу помочь.
— Хорошо.
Этот разговор не то что не помог мне, а только напугал. Я жила в незнакомом городе, хотя благодаря Пьетро изучила его вдоль и поперек, чего не могла сказать о Неаполе. Мне нравилась набережная Арно, откуда открывался прекрасный вид, но цвет зданий нагонял на меня тоску. Меня немного раздражали флорентийцы с их вечными насмешками: консьерж, мясник, булочник или почтальон считали своим долгом отпустить какую-нибудь шутку, и мне приходилось отшучиваться, что заставляло постоянно пребывать в каком-то напряжении. Друзья Гвидо и Аделе, так радушно принявшие меня на свадьбе, больше не объявлялись, а Пьетро не выказывал ни малейшего желания с ними видеться. Я чувствовала себя одинокой и уязвимой. От тоски накупила книжек о том, как стать идеальной матерью, и с привычным прилежанием засела за их изучение.
Шли дни, недели, но, к моему немалому удивлению, беременность нисколько меня не тяготила, наоборот, придавала мне легкости. Тошнило меня редко, ничего не болело, настроение не падало, никакой апатии я не испытывала. Я была на четвертом месяце, когда получила премию за книгу, а с ней очередную порцию внимания и денег. Я пошла на вручение премии, хотя политическая обстановка не слишком располагала к известности подобного рода. Но я ощущала себя привлекательной, гордилась собой и пребывала в состоянии такой физической и интеллектуальной полноты, что ничего не боялась и вела себя очень раскованно. В своей долгой благодарственной речи я сказала, что чувствую себя такой же счастливой, как астронавты, ступившие на белую лунную поверхность. Через пару дней я позвонила Лиле — рассказать про премию. Мне хотелось сообщить ей, что ее мрачные прогнозы не оправдались, дела идут отлично, и я всем довольна. Я так поверила в себя, что мне ничего не стоило подняться над былыми обидами. Но Лила уже прочитала о премии в «Маттино» — неаполитанские газеты черкнули о ней пару строк — и, не дав мне сказать ни слова, сурово раскритиковала эту мою фразу об астронавтах: «Белая лунная поверхность! — издевательски проговорила она. — Вот уж действительно, иногда лучше промолчать, чем ляпнуть чушь!» И добавила, что Луна — это всего лишь камень среди миллиардов других камней, ничем не лучше обыкновенного булыжника. По ее мнению, гораздо важнее твердо стоять на земле.
У меня скрутило желудок. Почему она постоянно стремится меня уколоть? Не хочет, чтоб я была счастлива? Или она все еще не поправилась, и болезнь обострила в ней все худшее? В голову лезли жестокие слова, которые я так и не решилась произнести вслух. Она как будто не догадывалась, что своими словами нанесла мне глубокую рану, а если догадывалась, то считала, что имеет на это полное право. Без перехода, как ни в чем не бывало, она перешла к рассказу о своих делах. Она помирилась с братом, матерью и даже с отцом, снова сцепилась с Микеле из-за давней истории с обувной маркой и деньгами, которые он, по ее мнению, задолжал Рино, встретилась со Стефано и потребовала, чтобы он участвовал в воспитании Дженнаро, а не только Марии, по меньшей мере материально. Говоря о брате, Солара и Стефано, она употребляла грубые, на грани приличия, выражения. В заключение она спросила: «Правильно я сделала?» — как будто ее и правда интересовало мое мнение. Я не стала отвечать. Я получила премию, а она прицепилась к моей фразе про астронавтов. Тогда я — не без задней мысли, мне тоже захотелось ее задеть, — спросила, как у нее с головой: прошло то ощущение, что она у нее не на месте? Нет, не прошло, ответила она, но тут же добавила, что прекрасно себя чувствует. «Если не считать того, — со смешком сказала она, — что иногда я краем глаза вижу, как из шкафа выходят какие-то люди. А как твоя беременность? Все нормально?» — «Все хорошо. Просто отлично. Никогда себя лучше не чувствовала», — ответила я.
В те месяцы я много путешествовала. Меня часто приглашали на встречи, посвященные обсуждению не только книги, но и статей, которые я теперь регулярно писала, для чего тоже приходилось ездить по всей Италии, знакомиться с новыми формами стачечной борьбы и реакцией владельцев предприятий. Я вовсе не ставила своей целью стать публицистом, просто делала то, что мне нравилось. Я чувствовала себя бунтаркой, во мне бурлило столько энергии, что моя обычная кротость казалась маской. На самом деле именно мягкая манера общения позволяла мне с легкостью присоединяться к рабочим пикетам, разговаривать с простыми людьми, общаться с представителями профсоюзов и ускользать от полиции. Я ничего не боялась. Когда прогремел взрыв в Сельскохозяйственном банке, я была в Милане, в своем издательстве, но ничуть не испугалась и не усмотрела в этом ужасном событии никаких мрачных предзнаменований. Я чувствовала в себе безудержные силы, ощущала себя неуязвимой. Никто не мог причинить зла ни мне, ни моему ребенку. Среди всего этого хаоса только мы двое были подлинной, нерушимой реальностью: я — видимой, а он (или она, хотя Пьетро хотел мальчика) — пока еще невидимой. Все остальное казалось дуновением ветра, смутной волной изображений и звуков — порой разрушительных, порой благотворных, — и эти неясные картины обретали благодаря моей работе материальную форму. События шли своим чередом, а я облекала их в слова, силой своей магии превращала в рассказ, статью или публичное выступление. Заботило меня одно: необходимость оставаться в заданных самой себе рамках и следить, чтобы ни одна моя мысль не вызвала возражений со стороны Айрота, моего издательства, Нино, который наверняка меня читал, Паскуале, Нади и Лилы (почему бы и нет?). Последние, полагала я, наконец должны были признать: «Зря мы так с Лену, мы были к ней несправедливы, она на нашей стороне. Смотри, что она пишет…»
Я никогда не была такой активной, как во время беременности. Как ни странно, беременность даже пробудила во мне сексуальную активность: я приставала к Пьетро, обнимала его, целовала и чуть ли не силком тащила в постель, где он в своей манере, долго и болезненно, овладевал мной. Затем он вставал и шел допоздна работать. Я спала час-два, просыпалась и, не обнаружив его рядом, зажигала свет и брала книгу. Устав читать, шла к нему в кабинет и звала спать — он послушно шел со мной. Вскакивал он ни свет ни заря, будто вообще боялся спать. Зато я отсыпалась до полудня.
За все это время меня взволновало только одно событие. Я была на седьмом месяце, живот уже был большой. Я стояла у ограды «Нуово пиньоне», когда прямо рядом разгорелась драка, — пришлось убегать. Возможно, я оступилась, не знаю, но вдруг в середине правой ягодицы вспыхнула острая боль, словно раскаленным прутом пронзило ногу. Домой я приковыляла хромая и сразу легла. Боль утихла, но время от времени возвращалась, простреливая от бедра в пах. Я приспособилась передвигаться так, чтобы не было больно, но тут заметила, что при этом хромаю. Меня охватила паника. Я побежала к врачу, у которого наблюдалась по поводу беременности. Он меня успокоил: ничего страшного, из-за дополнительной нагрузки немного защемило седалищный нерв. «Что вы так разволновались? Даже странно, обычно вы такая безмятежная…» Я пожала плечами. На самом деле я прекрасно знала, в чем дело. Я испугалась, что все же унаследовала походку матери, что она завладела моим телом и теперь я на всю жизнь останусь хромой, как она.
После разговора с гинекологом я угомонилась. Боль еще какое-то время напоминала о себе, но потом все прошло. С того дня Пьетро запретил мне заниматься глупостями: довольно скакать туда-сюда. Я признала, что он прав, и остаток беременности провела дома за книгами и почти ничего не писала. Наша дочь родилась 12 февраля 1970 года, в пять двадцать утра. Назвали мы ее Аделе, хотя свекровь возражала: «Бедная девочка! Аделе — ужасное имя. Назовите как угодно, только не так!» Роды были страшно болезненные, но довольно быстрые. Когда малышка появилась на свет и я впервые увидела ее — черные волосики, еще синеватая кожа, — то испытала такое физическое наслаждение, какого больше не испытывала за всю свою жизнь. Крестить ее мы не стали; моя мать жутко ругалась и орала в телефонную трубку, что не приедет на нее даже посмотреть. «Смирится, — утешала я сама себя. — А если нет, ей же хуже!»
Как только я встала на ноги, позвонила Лиле. Мне не хотелось давать ей лишний повод для обиды, что я ей ничего не сказала.
— И все-таки это было прекрасно, — заявила я.
— Что?
— Беременность и роды. Моя Аделе такая сладкая, такая хорошенькая.
— Каждый рассказывает историю своей жизни так, как ему удобно, — буркнула она.