Странное открытие
Как мы нашли Дирка Петерса
Глава первая
Однажды мне посчастливилось принять участие в открытии, представляющем известный интерес для любителей литературы и искателей всего нового и чудесного. Поскольку с тех пор минула почти четверть века и поскольку в упомянутом открытии участвовало еще двое людей, читатель может найти странным, что общественность по сей день оставалась в неведении относительно события, безусловно весьма значимого. Однако подобная неосведомленность вполне объяснима, ибо из трех участников нижеизложенной истории никто доныне ничего не писал для публикации и один из моих товарищей ведет тихую, уединенную жизнь, а другой болезненно непоследователен и рассеян в своих мыслях.
Возможно также, что в свое время данное открытие не показалось ни одному из нас настолько важным и интересным, каким в конце концов стало мне видеться. Так или иначе, я имел личные причины полагать, что обязанность письменно изложить и опубликовать факты означенной истории лежит не столько на мне, сколько на любом из моих сотоварищей. Когда бы хоть один из них сделал это за прошедшие годы, пусть в самой краткой манере, я бы хранил молчание до конца своих дней.
Историю, которую ныне я намереваюсь облечь в письменную форму, я в разное время вкратце или частично рассказывал нескольким своим близким друзьям, но все они ошибочно принимали повествование о реальных событиях за плод воображения и добродушно хвалили мой талант рассказчика, что, конечно же, не льстило моему самолюбию историка.
Таким образом объяснив и отчасти оправдав свое промедление, которое кто-то может счесть непростительным и даже преступным, приступлю непосредственно к рассказу.
В году 1877-м обстоятельства вынудили меня посетить Штаты. В то время, как и в нынешнее, мой дом находился в окрестностях Ньюкасла-на-Тайне. Мой отец, тогда недавно скончавшийся, оставил мне в наследство акций на весьма крупную сумму, значительную часть которой я надеялся вернуть. Мой адвокат, сославшись на причины, показавшиеся мне достаточно вескими, посоветовал не передавать полномочия на распоряжение наследственным имуществом никакому доверенному лицу, и я решил безотлагательно отправиться в Соединенные Штаты. Десятью днями позже я прибыл в Нью-Йорк, где задержался на день-другой, а затем двинулся на запад. В Сент-Луисе я встретился с людьми, заинтересованными в моем бизнесе. Там все дело приняло такой оборот, что окончательное урегулирование вопроса целиком зависело от соглашения между неким человеком и мной, но, к счастью для судьбы данного повествования, означенного человека в городе тогда не оказалось. Он являлся одним из тех богатых так называемых «королей», которым в Америке несть числа, – в данном случае «угольным королем». Мне сказали, что он владеет поистине роскошным особняком в Сент-Луисе, куда наведывается крайне редко, и домом поскромнее, расположенном прямо в угольном бассейне, где и проживает большую часть времени. Я переправился через Миссисипи в Южный Иллинойс и очень скоро разыскал его. Он оказался простым честным дельцом; мы не стали долго торговаться, и через неделю я имел на руках порядка двадцати тысяч в пересчете на английские фунты, а он – документ о переводе на его имя моих акций одного угольного месторождения и одной железной дороги, и мы оба были довольны.
Объяснив, каким ветром меня занесло в совершенно незнакомые мне края, в дальнейшем ходе повествования я ни разу более не упомяну о деловых или денежных интересах.
Я прибыл в город Беллву в Южном Иллинойсе ясным июньским утром и остановился в старомодной четырехэтажной кирпичной гостинице под названием «Лумис Хаус», в отведенном мне хозяином – краснолицым громкоголосым толстяком – номере, состоящем из просторной угловой комнаты, три окна которой выходили на широкую оживленную улицу, а два в переулок, и смежной комнаты поменьше.
Еще до наступления времени, когда я при желании мог бы вернуться в Англию, я вполне здесь освоился. Первые два дня моего пребывания в Беллву я, несколько утомленный тяготами путешествия, посвятил исключительно отдыху и выходил из номера разве только к табльдоту, три раза в день.
В течение первых двух дней я сделал множество интересных наблюдений из своих окон и засыпал вопросами коридорного. Я узнал, что старое несуразное двухэтажное здание на другой стороне переулка является гостиницей, упомянутой Диккенсом в «Американских путевых записках», в нижнем холле которой он познакомился с шотландским френологом, «доктором Крокусом». Вышеупомянутый коридорный был мастером на все руки и в случае необходимости исполнял обязанности возницы, привратника, посыльного – меняя должности одну за другой и ни в одной надолго не задерживаясь. Сей разносторонний оригинал по имени Артур в целом занимал более высокое положение, чем наши английские коридорные. В первые два дня я изрядно понаторел в умении измышлять разные неотложные потребности, ибо в ходе наблюдений за местной жизнью из окон номера у меня часто возникали разные вопросы, и я всякий раз звонил в колокольчик в надежде получить ответ от Артура, который обычно удовлетворял мое любопытство. Он был чрезвычайно неотесанным парнем, но тихим, медлительным и неприметным. Он частенько ходил под мухой уже к полудню, а к девяти вечера порой еле ворочал языком; но я никогда не замечал в нем сколько-либо серьезных нарушений телесного равновесия – проще говоря, я никогда не видел, чтобы он шатался. Артур открыто признавал, что любит время от времени пропустить стаканчик-другой, но с презрением (а возможно, и с применением рукоприкладства) опроверг бы любые клеветнические обвинения в невоздержности по части спиртного. Да, он упоминал о случаях из своей жизни, когда «здорово перебирал», имея в виду, что в известных ситуациях обстоятельства исключали всякую возможность отказаться от обильного возлияния, но подразумевалось, что подобные казусы имели место в далекую пору ветреной юности.
Не имея чем занять ум (я получал местные ежедневные газеты, одна из которых была лучшей из всех, что мне доводилось читать когда-либо, – не считая, разумеется, нашей «Таймс»; но мои дорожные сундуки еще не прибыли, и я оставался без своих любимых книг), я по-настоящему увлекся изучением людей, проходивших мимо отеля или останавливавшихся поболтать на противоположных углах улицы, и, составив мнение об особах, особенно меня заинтересовавших, спрашивал про них Артура и проверял, насколько мои предположения соответствуют истине.
Один тихий, хорошо одетый молодой человек проходил по переулку три или четыре раза в день. Наблюдая за ним, я несколько раз составлял и изменял свое суждение о нем, но в конце концов решил, что он священник, недавно рукоположенный и буквально на днях прибывший в город. Когда я спросил Артура, верна ли моя догадка, он ответил:
– Вы, как всегда, ошибаетесь, сэр… я имею в виду, насчет парня. – До сих пор я ни разу не ошибался в своих предположениях, но напротив, выказал великую проницательность, с первого взгляда опознав в случайных прохожих двух адвокатов и одного банкира. – Да, сэр, вы снова неправы, но с другой стороны, вроде как и правы. Его зовут доктор Бейнбридж, и он достаточно глуп, чтобы приехать в город, где и без него хватает разных костоправов. Он занимается какой-то там «патией» и явился сюда научить нас лечиться сахаром и воздухом – или чем-то вроде. Он не прописывает никаких лекарств, достойных упоминания; лошадь у него такая жирная, что даже рысью не ходит, и у него нет жены, которая бы чинила ему платье. Говорят, впрочем, он не бедствует; а припадочный сын старого Вагари сказал мне, что он умеет лечить падучую болезнь, но в это я не верю, поскольку вскоре после нашего разговора с мальчишкой приключился сильнейший в жизни припадок. Доктор заявил (так они говорят), что ожидал именно этого и рад, что приступ оказался настолько тяжелым, ибо это означает, что лекарство действует.
Меня особенно заинтересовал один человек, который ежедневно, практически даже ежечасно торчал на противоположном углу улицы и часто приезжал или уезжал в легкой коляске, запряженной двумя черными горячими лошадками. Это был высокий, стройный и гибкий, смуглый мужчина с черными глазами, довольно длинными черными волосами и окладистой бородой, чрезвычайно беспокойный и постоянно расхаживавший взад-вперед. Он то и дело обращался к прохожим, многие из которых останавливались обменяться с ним несколькими словами. Однако в последнем случае обмен едва ли был равноценным, ибо говорил только он, и его высказывания, судя по энергичной жестикуляции, обычно носили весьма выразительный характер.
Из всех своих излюбленных положений он явно предпочитал следующее: обхватить одной рукой столб газового фонаря и мерно раскачиваться взад-вперед, время от времени, когда рядом никого нет, совершая вокруг него полный оборот. Другой его излюбленной позой была такая: встать прямо, уперев кулаки в бока, выгнув грудь колесом и широко расправив плечи, высоко вскинув голову и устремив вдаль неподвижный взгляд. Я не очень сомневался в своей способности сделать верное предположение относительно рода занятий этого человека, ибо, вдобавок ко всем прочим вспомогательным средствам, позволяющим прийти к правильному заключению, нижний этаж углового здания занимала аптека. Когда я спросил Артура, не врач ли означенный мужчина, он ответил: «Ну да, сэр, врач, хирург и акушер. Джордж Ф. Каслтон, член-корреспондент и доктор медицины. Ему следует прибрести лоток и фонарь и торговать «индийскими снадобьями» на городской рыночной площади. Этот малый пичкал меня ими, покуда у меня не разболелись зубы. Коли вам хочется помереть поскорее, вы знаете, к кому обратиться. О, он знает все на свете! Одной медицины для его ума недостаточно. Он руководит правительством и объявляет войны, когда считает нужным. Говорите, «ни минуты не стоит на месте»? Охотно вам верю. Но если бы вокруг вас вдруг зароились его идеи, вы перестали бы сокрушаться насчет его телесной подвижности. Знаете, сэр, этот человек в ходе выборной кампании меняет свои политические убеждения каждый день; никто еще не пошел за ним следом, и вдобавок ко всему он пророк. Просто не связывайтесь с ним, коли вы меня любите, прошу вас».
Все это Артур произнес тихим, наставительным тоном, не выказывая особых чувств даже при упоминании о зубах и делая ударение лишь на словах, выделенных курсивом. Совету «не связываться» с доктором я не собирался следовать. Мое любопытство было возбуждено, и я положил познакомиться с ним, коли представится случай. Он произвел на меня самое приятное впечатление, какое только возможно произвести на наблюдателя, находящегося на высоте третьего этажа. Он показался мне человеком странным и нервным, но по природе своей чуждым всякого зла. Один эпизод, подсмотренный мной из окна, позволил мне заглянуть в душу доктора. Однажды, когда он стоял возле своей коляски, к нему подбежал бедный оборванный негр, глубоко взволнованный и явно взывающий о помощи; и когда я увидел, как доктор затолкнул негра в коляску, запрыгнул следом сам, а затем погнал лошадей во весь опор, у меня не осталось сомнений, что сердце у него большое, как мир. Пару раз в течение долгих теплых июньских дней до меня сквозь раскрытые окна долетали обрывки произнесенных им фраз. Один или два раза я поймал на себе быстрый взгляд почти сверхъестественно ярких, живых глаз мужчины, когда подходил слишком близко к отворенному окну и смотрел с высоты на крыши низких зданий, и понял, что он заметил и запомнил меня, как я заметил я запомнил его. Я задавался вопросом, составил ли он мнение о моем общественном положении и, если да, пытался ли проверить, насколько оно соответствует истине, как я проверял через Артура. Однажды я услышал, как доктор говорил маленькому, трусоватому на вид человечку с воспаленными слезящимися глазами, явно слабому духом и телом: «Да, сэр, будь я Сэмом Тилденом, потоки крови на улицах поднялись бы до ваших стремян. – Никаких стремян у человечка не было. – Эта страна висит на волоске над пропастью, глубже преисподней. Ха-ха! Какая отвратительная пародия на свободу! Слушайте, Пиклс. – Маленький человечек не только слушал, но и дрожал всем телом, как мне представлялось. Время от времени он украдкой озирался по сторонам, словно опасаясь, что кто-нибудь еще услышит доктора и тогда начнется война. – Слушайте меня: «Униженный народ в ярости своей страшнее демонов ада». – Здесь доктор Каслтон метнул взгляд на собеседника, проверяя, оценил ли он столь прекрасную фразу и принял ли цитату за оригинальное высказывание. – Повторяю: «Униженный народ в ярости своей страшнее демонов ада». Народ – слышите, Пиклс? Народ, а не женщина. Только одно может спасти эту прогнившую Республику: дайте нам больше бумажных денег, горы банкнот. Пусть правительство арендует на месяц или возьмет в наем на год все до единого печатные станки в стране; пусть машины приятно гудят, каскадами извергая на пол листы с отпечатанными на них казначейскими билетами, которые затем разрезаются, укладываются в пачки и рассылаются всем нуждающимся в них гражданам без передаточной надписи – без передаточной надписи, Пиклс, и под два процента! Когда-нибудь изучали логику, Пиклс? Нет! Впрочем, неважно; моего ума хватит на нас двоих. Если американский гражданин честен – а я полагаю, он честен, – сей план сотворит чудеса. Если же он бесчестен – не дай Бог! – тогда пусть страна рушится в пропасть, и чем скорее, тем лучше. Мне жаль идиотов, которые не в состоянии понять этого. Люди – а разве для государства интересы людей не превыше всего? – пойдут за мной, Пиклс: люди получат много денег, торговые предприятия разбогатеют, фабрики и заводы разбогатеют, и коммерческая жизнь в стране закипит». Здесь доктор отвлекся на какую-то постороннюю мысль и, не извинившись перед собеседником, запрыгнул в стоявшую рядом коляску, и быстро уехал прочь; а тщедушный человечек, после минутного колебания, шаркающей походкой двинулся дальше по улице. Позже я узнал, что подобные речи доктор Каслтон сочиняет с такой же легкостью, с какой писатель сочиняет свои истории. Порой он отстаивал убеждения, прямо противоположные взглядам своих слушателей, но обычно старался угодить последним, зачастую выдавая их интересы, мысли и желания за свои собственные. В описанном выше случае доктор, вероятно, на самом деле выражал не подлинное свое мнение, хотя на мгновение, по всей видимости, искренне поверил, что является бескомпромиссным членом одной из мелких политических партий, выступающих за увеличение выпуска в обращение бумажных денег в стране: маленький человечек был беден, и доктор Каслтон просто нарисовал перед ним картину счастливого будущего – по крайней мере, у меня сложилось такое впечатление. Сия странная наклонность доктора Каслтона порой приводила к удивительным и неожиданным результатам и, по меньшей мере, один раз повлекла за собой открытие большой важности, как мы вскоре увидим.
Манера, в какой американцы обсуждали серьезнейшие проблемы жизни и отзывались о великих мира сего, была мне в новинку и часто забавляла. Мне неизменно доставляло великое удовольствие спрашивать практически у всех своих собеседников мнения по поводу какого-нибудь важного вопроса или какой-нибудь выдающейся личности, ибо ответ всегда казался мне оригинальным, иногда весьма занятным и нередко поучительным. На второй день, возвращаясь после ужина в свой номер, я ненадолго заглянул в «гостиную для джентльменов», где случайно услышал обрывок разговора между пожилым человеком и мужчиной среднего возраста. Позже я узнал, что мужчина помоложе является известным в стране адвокатом по имени Лилл, что он человек культурный, очень консервативный в частной жизни, но придерживающийся точки зрения, отличной от общепринятой, практически по всем серьезным общественным вопросам; человек высокой нравственности и безупречной репутации, который зачастую откладывал важные служебные дела, если только получал возможность хоть отчасти примирить свои убеждения со взглядами власть предержащих. Мне показалось, что двое упомянутых мужчин не виделись больше года; и когда я вошел в комнату, они обменивались новостями в неспешной, доверительной и благожелательной манере. Когда я оказался в пределах слышимости, адвокат вновь заговорил, нарушив наступившее после смеха молчание. Приняв серьезный вид человека, готового сообщить следующую новость, зажав между большим и указательным пальцами щепотку тонко нарезанного табака и чуть подавшись вперед, чтобы табачная пыль не просыпалась на манишку, он сказал: «Знаете, Дэвид, прошлой зимой я снова перечитал Библию и, должен признать, по-прежнему считаю ее очень безнравственной книгой. Библейское учение поистине дурно. Как бы вы, сэр, отнеслись к столь возмутительному учению, если бы в наши дни кто-нибудь стал распространять его с намерением повлиять на современное положение вещей?» И он продолжал в том же духе, к ужасу (хотя и не особо великому) своего собеседника, который казался христианином – по крайней мере, по происхождению. На другой день, после обеда я вновь зашел в гостиную и увидел там новоприбывшего, занятого разговором с группой мужчин: делегацией местных коммерсантов, насколько я понял. Когда позже меня представили новому постояльцу, я узнал, что его зовут Роуэлл, генерал Роуэлл; мне показалось, я встречал это имя в газетах у себя на родине. Он был рослым мужчиной приятной наружности и произвел на меня впечатление человека, обладающего весьма острым и деятельным умом. Я услышал, как он сказал своим собеседникам (по всей видимости, в завершение переговоров): «Да, джентльмены, если я приеду в Беллву и мы построим скобяную фабрику в вашем городе, мне понадобится всего лишь пять лет, чтобы наша фабрика вышла на первое место в мире по производству гвоздей». Услышав эти слова, я поначалу решил, что вижу перед собой восхитительный образчик забавного американского характера, но здесь я ошибался. Генерал Роуэлл представлял собой такой тип американца – вернее, американского предпринимателя, – деловые планы которого, пусть самые фантастические и грандиозные, редко проваливались и рядом с которым всякие полковники селлерсеры кажутся лишь жалкими подражателями. В данном случае обещание было выполнено с опережением на год или два. В праве выражать личное мнение американцы видели одно из достижений 76-го года, и практически единственным критерием оценки подобного мнения, похоже, считалась его самостоятельность – даже до степени комичной. Например, ни упомянутый выше адвокат, ни доктор Каслтон или любой другой американец из мной встреченных, что бы лично они ни думали по некоему вопросу, никогда не стали бы утверждать, что в силу своего общественного положения и образования способны судить о вещах лучше, скажем, коридорного Артура. Казалось, любой человек имеет также неотъемлемое право быть снобом, но я видел в Америке лишь одного человека, воспользовавшегося этой привилегией. Экс-губернатор Иллинойса высказался по данному вопросу кратко и точно: «У нас нет закона, запрещающего человеку выставлять себя дураком». При желании всякий здесь может фамильярно называть президента республики «Эйбом», губернатора штата «Диком» и так далее. Но не следует думать, что уважение и восхищение перед истинно великими представителями нации в Америке меньше, чем в странах, где к человеку с четырьмя именами и двумя наследственными титулами относятся с большим почтением, нежели к человеку всего с тремя именами и одним титулом. Обычаи во всех странах разные – банальное замечание, но практически только это здесь и можно сказать: в конце концов, между мыслями и чувствами представителей разных стран нет особой разницы, коли судить по существу, а не по форме.
В пояснение одного из вышеприведенных утверждений приведу эпизод, имевший место на третий день моего проживания в гостинице, перед самым моим выходом из уединенного номера на оживленные улицы городка. Когда я сидел в своей гостиной, Артур принес кувшин воды со льдом и поставил на стол. Потом он остановился и посмотрел на меня, словно ожидая очередного вопроса, имеющего отношение к моему окружению. Но в тот момент у меня никаких вопросов не имелось. После минутного молчания Артура заговорил.
– Вы давно видели принца? – осведомился он. К тому времени я уже настолько привык к его образу мыслей и манере выражаться, что даже такой вопрос не особенно удивил меня. Я решил, что Артур задал вопрос по побуждению живого ума, желая завязать приятный разговор о разных пустяках и угодить «двухкомнатному» постояльцу. Не дожидаясь ответа, он продолжил:
– Надеюсь, он в добром здравии. Я виделся с ним, знаете ли, несколько лет назад, когда он приезжал к нам набраться новых идей для своего королевства.
Сие заявление позабавило меня. Артур был вовсе не лжецом и далеко не занудой: он производил впечатление человека честного во всех отношениях, за исключением своей слабости до спиртного – но здесь он, по причинам вполне понятным, просто не мог составить верное о себе представление.
– И где же ты встречался с его высочеством, Артур? – спросил я.
– О, в Питтсбурге, штат Пенсильвания. Мне тогда было всего восемь. Мальчишек в гостиницу не пускали, а поскольку принца окружала целая толпа разных важных персон, поначалу мне никак не удавалось подойти к нему. Но потом они все вышли из гостиницы, чтобы рассесться по каретам. Им пришлось ждать несколько минут, но я никак не мог протолкаться в передние ряды, чтобы увидеть его. Холл гостиницы к тому времени уже опустел, и все глазели на принца; поэтому я быстренько пробежал через цирюльню в боковой холл, а оттуда потихоньку проскользнул в главный и подошел к самой двери. Я находился всего в десяти-двенадцати футах от принца, но в заднем ряду толпы, поэтому я просто встал на четвереньки и пополз между ногами. Я почти вплотную приблизился к принцу, но по обе стороны от него стояли здоровенные парни, все загораживая. Я уж решил, что теперь точно ничего не увижу, но тут заметил, что ноги у принца немного раздвинуты: одна немного выдвинута вперед, и расстояние между коленями дюймов шесть. Я был мелким пареньком, даже для своих восьми лет; и я увидел свой шанс. Я просунул голову промеж коленей принца, сильно вывернул шею и уставился ему прямо в лицо, когда он опустил глаза, чтобы посмотреть, кто там трется об его ноги. Он довольно потешно разинул рот, когда увидел мою физиономию внизу, но нисколько не рассердился; он ведь запросто мог треснуть меня по башке, но не сделал этого. Я убрал голову назад так быстро, что никто больше не заметил меня. Я часто задаюсь вопросом, помнит ли меня принц, и прошу вас спросить его, когда вы вернетесь домой. С тех пор, как я повзрослел, я частенько со стыдом вспоминаю свой поступок. Коли вас не затруднит, пожалуйста, скажите принцу, что вообще-то у нас в Соединенных Штатах не принято так поступать, но я тогда был маленький и не имел никакого понятия о правилах поведения в приличном обществе, поскольку мой отец умер, и я не ходил в школу, а помогал зарабатывать на хлеб. Прошу вас, передайте принцу, что я надеюсь, он на меня не в обиде, и коли не забудете, черкните мне пару строк, будьте так любезны.
Глава вторая
С момента моего прибытия в Беллву прошла неделя. Меня представили доктору Каслтону, и мы с ним обменялись несколькими словами. Я также прослушал несколько из речей, произносимых им на углу улицы, и мой интерес к нему изо дня в день возрастал. По всей видимости, интерес был взаимным, поскольку доктор, казалось, каждый день ждал моего появления – но с другой стороны, к кому он не испытывал интереса? Он полюбился мне своей неподдельной сердечной добротой, забавлял меня своим сумасбродным поведением и восхищал ясностью мышления. Никогда прежде я еще не видел ума одновременно столь стихийного и столь разностороннего. Вероятно, самой яркой особенностью доктора Каслтона являлась следующая: он постоянно находился в ожидании удивительных событий, и за недостатком сенсационных новостей своими силами изыскивал способы взбудоражить общество. Например, погода становилась все теплее, и лето ожидалось знойное, а значит, нам следовало приготовиться к самым страшным эпидемиям; один из наших астрономов обнаружил комету, а значит, скоро всем нам предстояло понять, стоило нам появляться на свет или нет – и так далее, и тому подобное. Он заранее предвидел всевозможные планы и заговоры государственных деятелей, бюрократов и «плутократов». Германия собирается установить свое господство в Европе и «перемолоть своими безжалостными жерновами все европейские государства»; «Франция готовится нанести по Пруссии такой удар, от которого сотрясется вся Земля от полюса до полюса». Казалось, однако, сам доктор видел во всем этом единственно свободную игру воображения – кипение пены над прозрачными, сверкающими глубинами интеллекта, бурление блестящего недисциплинированного ума посреди застойного болота провинциальной жизни. Сей странный человек не причинил бы намеренно вреда даже врагу, если у него вообще когда-нибудь были настоящие враги; в глубине души – и обычно на деле – он был добрым, как мягкосердечная женщина. Но казалось, он просто не мог жить без сверхактивной умственной деятельности и постоянно нуждался в понимании и сочувствии окружающих, способных оценить круговращение его мыслей. Лишь немногие из людей, с которыми он общался и которые располагали свободным временем, были в состоянии обсуждать с ним прочитанные книги, и почти никто не испытывал желания слушать его рассуждения по поводу последних литературных трудов, произведших на него впечатление. Доктор Каслтон уже давно и неоднократно рассказывал, для пользы своих постоянных слушателей, о жизни Александра и Наполеона, подробно объясняя, что, как и зачем они делали, приводя в пример случаи, когда их планы терпели неудачу, указывая на причины означенной неудачи и на пути, которыми он на их месте легко достиг бы успеха. Древний аптекарь, старый бродяга-конфедерат и безработный художник, вечерами торчавший в аптекарской лавке или на углу рядом, слушали с разинутыми ртами подобные лекции, покуда сокровищница чудесных сведений не иссякла. Но доктору требовалось по-прежнему будоражить умы. Он скорее отказался бы на день-другой от пищи для поддержания телесных сил, нежели от пищи для возбуждения ума; а дабы и слушатели тоже получили удовольствие, предмет разговора должен быть значительным, новым, оригинально трактованным и желательно представлять интерес для местных жителей. Поскольку сам доктор находил наслаждение в сюрпризах пугающего или ужасающего свойства, ожидать от него выступлений посредственных и заурядных не приходилось. Под давлением обстоятельств в скучный день, он не позволил бы даже заботе о своей безупречной репутации помешать одной из своих неожиданных выходок. Если городу Беллву суждено погрузиться в умственную спячку, то это случится уж никак не по вине Джорджа Каслтона, члена-корреспондента, доктора медицины.
На восьмой день пребывания в Беллву, выйдя поутру из гостиницы, я увидел доктора Каслтона, который стоял напротив двери в одной из своих излюбленных поз – голова вскинута, плечи расправлены, руки уперты в бока – и внимательно смотрел на молодого человека на другой стороне улицы, беседующего с пожилым фермером: безобидного вида юношу с темно-голубыми глазами и прямыми черными волосами – собственно говоря, того самого похожего на священника молодого джентльмена, которого я видел из своих окон. Что-то в его облике – возможно, в платье – выдавало в нем человека пришлого. Большие глаза доктора Каслтона яростно сверкали, и он явно обрадовался при виде меня. Совершенно посторонний человек на моем месте счел бы свое появление весьма своевременным и решил бы, что является орудием в руках высшей силы, призванным предотвратить кровопролитие. Когда я остановился рядом с доктором, он сказал с плохо сдерживаемым негодованием:
– Этому гнусному негодяю придется покинуть город. Он называет себя доктором, но я привел в движение механизм закона нашего великого штата Иллинойс и выведу чертова мошенника на чистую воду».
Потом, устремив на меня мрачный, многозначительный взгляд, он прошипел (хотя ни одно из произнесенных прежде слов не донеслось до слуха людей на другой стороне улицы):
– Приверженец нетрадиционной медицины, сэр… проклятый шарлатан, лечащий водой и сахаром… ноль без палочки. Знаете, сэр (более спокойным, но все еще весьма выразительным тоном), я давал больному дозу каломеля в шестьдесят гран и давал дозу в десятую часть грана; я бы запросто дал человеку сто гран хинина и делал такое. Я… (тут он извлек из кармана круглую таблетку или костяную пуговицу) …я проникал в самый мозг человека, в Святая Святых Природы Человеческой, так сказать. Когда того фермера (указывая пальцем правой руки на костяной кружочек, лежащий на ладони левой) лягнул в голову мул, трое моих коллег явились на место происшествия до меня и стояли над несчастным, словно беспомощные старухи, ничего не предпринимая. У меня превосходные инструменты, сэр… я больше не читаю книг… вся мировая литература у меня вот здесь (он постучал пальцем по лбу). В один прекрасный момент я счел за лишнее интересоваться чужими идеями. Так вот, я сказал «словно беспомощные старухи», сэр. «Дайте мне кочергу! – вскричал я. – Дайте хоть что-нибудь!» Я послал за своим трепаном. Господи, как хлестала кровь, как трещали кости черепа! Я вынул из мозга осколок кости. Человек выжил. На своем веку мне приходилось делать все, абсолютно все. А теперь в наш город является проклятый шарлатан… Где его жена? Где его несчастные дети, спрашивается? Не говорите мне, только не говорите, что он не женат и не сбежал от несчастной супруги. Пройдите по его следу, с ловкостью дикаря прокрадитесь по пути, коим он явился в наш город, – и помяните мои слова, сэр, вы узрите душераздирающие сцены горя человеческого: рыдающих матерей, безутешных отцов, обесчещенных дочерей. Зачем он явился сюда? Почему не остался там, где жил прежде? Но я выставлю негодяя из города, вот увидите, вышвырну со всеми пожитками: сети расставлены, лавина надвигается, он обречен.
Двумя днями позже, на том же месте, я застал доктора Каслтона за разговором с безобидным на вид молодым человеком, которому доктор представил меня по всей форме. Звали означенного молодого человека, как сообщил Каслтон и как я уже знал, доктор Бейнбридж. Мы обменялись несколькими словами, он пригласил меня заглянуть к нему и в ответ на мою настойчивую просьбу пообещал нанести мне визит. Поскольку я собирался покинуть Америку уже через несколько дней, я предложил выбрать для визита сегодняшний вечер, и он с готовностью согласился на мое предложение. Потом он со сдержанной улыбкой откланялся и оставил нас. Когда он удалился, доктор Каслтон заметил:
– Этот юноша гений, сэр. Причастный к Святая Святых Природы Человеческой. Поверьте мне, сэр, он добьется успеха в нашем городе. Он обретет здесь огромное влияние в ближайшие годы. Я не ошибаюсь в людях, сэр.
Затем я пригласил доктора Каслтона тоже зайти ко мне в номер вечером, хотя бы ненадолго, и он обещал зайти. «Хотя возможно, – добавил он, – мне удастся заскочить к вам лишь на пару минут». Бейнбридж, новый местный кандидат на медицинскую практику, может тратить время, как ему заблагорассудится; но Каслтон, «в течение последних двадцати лет оберегающий жизни тысяч и тысяч людей», может оторваться, в лучшем случае, лишь на несколько минут от исполнения тяжких обязанностей, возложенных на него многочисленными страждущими пациентами.
Немного погодя я распорядился подать в мой номер закуску вечером. Бейнбридж вызывал у меня желание познакомиться с ним поближе, и я уже решил, что он мне нравится: эти ясные голубые глаза смотрели на мир со спокойным пониманием, такие честные глаза. Он производил впечатление человека, сильно предрасположенного к телесным наслаждениям, но умеющего держать в узде все свои желания и пристрастия. С первого взгляда он показался мне чрезвычайно замкнутым и молчаливым, но позже я узнал, что, когда затрагиваются чувствительные струны его души, доверительные речи льются из его уст буквально потоками. Итак, вечером того дня я сидел в большей комнате своего номера – в «гостиной» – в ожидании одного из приглашенных гостей или обоих сразу.
Глава третья
Было около восьми вечера. Я написал пару писем после ужина и теперь бездельничал. На столе посреди комнаты лежали несколько журналов, ежемесячных и еженедельных, английских и американских, пара газет и две-три книги. В номер постучали, и, отворив дверь, я увидел в коридоре доктора Бейнбриджа. Он был в черном сюртуке а-ля принц Альберт, шелковом цилиндре и (поскольку к вечеру заметно посвежело) летнем пальто. Я приветствовал гостя, вероятно, чуть горячее, чем требовали правила приличия, если учесть, что до сих пор мы с ним обменялись лишь несколькими словами. Но, как уже говорилось выше, я часто видел молодого доктора из своих окон, и он был в городе почти таким же посторонним человеком, как я сам; и я приветствовал его столь сердечно, поскольку он вызывал у меня самые сердечные чувства. Я помог гостю снять пальто и сделал все возможное, чтобы он чувствовал себя уютно. Он был чуть выше среднего роста и довольно хрупкого телосложения; с белым, почти бледным лицом. Движения, манера выражаться и платье выдавали в нем истинного джентльмена – каковое качество я признал бы в нем, встреться он мне в моем клубе на родине или окажись в моей гостиной дома, с такой же готовностью, как здесь, в захудалой гостинице провинциального городка в штате Иллинойс. Когда мы уселись и завязали беседу, я с удивлением обнаружил в нем человека весьма культурного. Он держался со спокойной уверенностью, какую мы привыкли (и не без оснований) считать свойственной лишь людям, хорошо знакомым с жизнью столичных городов, причем вхожим в самые высокие круги общества. Ни в тот вечер, ни впоследствии доктор Бейнбридж не продемонстрировал сколько-либо глубоких познаний ни в каких областях, за исключением сферы своей профессиональной деятельности. Однако он имел хорошее образование, и его суждения показались мне весьма здравыми. Из статей на предмет истории округа, напечатанных в лежащих на столе газетах и журналах, я узнал, что в 1869 году он окончил какое-то учебное заведение в Пенсильвании, а в 1873-м стал выпускником медицинского факультета Колумбийского университета. Позже я узнал от самого Бейнбриджа, что с семи до одиннадцати лет он учился дома, под наставничеством сестры, которая на девять или десять лет старше него.
Я усадил гостя за стол напротив себя и сразу же завязал разговор на какую-то тему, представляющую интерес для местных жителей. Вероятно, многих своих знакомых, по-прежнему мне симпатичных, в девяти случаях из десяти я полюбил с первой нашей встречи. Уже после нескольких минут общения с доктором Бейнбриджем я понял, что первое мое суждение о нем не ошибочно и что сам я произвел на него равно благоприятное впечатление.
В ходе той нашей беседы я пришел к заключению, что он прочитал почти все все книги, прочитанные мной, и многие другие. Мы беседовали на предмет истории Англии и Франции с полным знанием дела. Он читал не только английскую, французскую и немецкую литературу, но также английские переводы испанских, русских и итальянских авторов; и поразил меня своим глубоким знанием Скотта, Диккенса, Балвера, Теккерея и других наших писателей. Особенно он восхищался Гете. О Сервантесе доктор Бейнбридж держался того же мнения, что и все мы: впервые он прочитал «Дон Кихота» в возрасте восемнадцати лет, когда тяжело болел и страдал меланхолией, и смех помог ему подняться с постели и распроститься с унынием. «Дон Кихот», сказал он, единственная книга, которую он читал в полном одиночестве, то есть про себя, и которая заставляла его смеяться вслух. Научные труды, особенно относящиеся к области физики, он просто обожал. Он имел воображение самого очаровательного свойства. В ту пору жизни у меня была просто страсть к исследованию человеческой природы: я любил теоретизировать по поводу мотивов и результатов человеческих поступков, вероятных причин известных или предполагаемых следствий – одним словом, считал себя философом. Я никогда прежде еще не встречал человека, который вызывал бы у меня такой интерес, как этот молодой американец. Но и получив возможность узнать доктора Бейнбриджа поближе, я по-прежнему многого в нем не понимаю даже сейчас, когда двадцать с лишним лет спустя пишу эти строки и вспоминаю удовольствие, доставленное мне нашим непродолжительным знакомством в далеком Иллинойсе. Безусловно, он обладал умом истинного ученого. Он сам говорил, что не очень любит поэзию – имел ли он натуру поэтическую? Он любил прекрасное в жизни: любил симметрию в форме, любил гармонию в цвете, любил хорошую музыку. И все же, хотя он читал англоязычных поэтов, казалось, стихи интересовали его значительно меньше прозы. Мысль о таком противоречии озадачивала меня на протяжении всех лет, прошедших со времени нашего общения. Как я заметил выше, доктор Бейнбридж ценил прекрасное и все известные проявления прекрасного, но строгая метрическая упорядоченность языка вызывала у него почти отвращение. Мне часто думалось, что в силу каких-то особых обстоятельств детства он проникся неосознанным отвращением к самой стихотворной форме. Однако из данного правила было исключение, о котором я поведаю ниже.
К тому времени, когда мы выкурили по сигаре, мы обменивались мнениями и критическими суждениями по поводу всех английских и американских писателей, приходивших на ум. Среди книг на моем столе лежал томик Байрона, хотя в основном это были сочинения американских авторов – Готорна, Ирвинга, Лонгфелло, По и нескольких других. Взяв означенный томик и бросив на него взгляд, доктор Бейнбридж заметил, что, если бы все поэты походили на Байрона, он посвящал бы больше времени чтению стихов. Я помню замечание, которое он сделал по поводу личности Байрона, кладя книгу обратно на стол. «Бедняга! – сказал он. – Но чего можно ожидать от человека, у которого мать имеет столь бурный темперамент, а жена холодна как лед? Характер женщины формируется в значительной мере по влиянием мужчин, появляющихся в ее жизни; а характер мужчины в еще большей степени складывается под влиянием женщин, его окружающих. Я задаюсь вопросом, состоял ли когда-нибудь Байрон в близких отношениях с настоящей женщиной – женщиной, нормальной одновременно в части интеллекта и в части нравственности, женщиной со светлым умом и горячим сердцем. На мой взгляд, ни один мужчина не становится настоящим мужчиной без благотворного влияния настоящей женщины».
Сейчас я плохо помню, как именно доктор Бейнбридж отзывался обо всех затронутых в нашей беседе американских авторах, за исключением По; и у меня есть свои причины ясно помнить все, что он говорил о последнем, – по сути и почти дословно. Из всех писателей сильнее всего (за единственным исключением) меня интересует По; и мне кажется, как личность и как художника, доктор Бейнбридж ставил Эдгара Аллана По выше всех прочих творцов, оставивших миру наследие англоязычной поэзии и прозы. И такое мнение, искренне полагаю, объяснялось отнюдь не национальностью данного писателя. Если у Бейнбриджа и были какие-то узкие национальные предпочтения, то я о них никогда не узнал.
Об Эдгаре По, как о поэте, он отзывался с восторгом – разумеется, «Ворон» удостоился самых высоких похвал: это неповторимое и поистине великое стихотворение, заявил Бейнбридж, он считает лучшим из написанных на анлийском языке.
Именно тогда Бейнбридж сказал мне, что мало интересуется поэзией и, за редким исключением, никогда не получает от нее особого удовольствия, но что каким-то образом умудрился прочитать почти все известные поэтические сочинения, опубликованные на нашем языке. Все же, сказал он, некоторые стихотворения захватили и очаровали его. Из английских поэтов нынешнего века один лишь Байрон создал достаточно поэтических произведений, чтобы считаться настоящим поэтом; и далее Бейнбридж пояснил, что факт написания нескольких случайных стихотворений, пусть поистине прекрасных, еще не делает автора поэтом. Потом он упомянул одно стихотворение, которое уже более века признавалось литературными критиками превосходнейшим образцом истинной поэзии. Постепенно увлекаясь предметом разговора и разгорячаясь, он сказал:
– На мой взгляд, подобного рода стихотворения не являются поэзией. Вот Байрон писал настоящую поэзию и за свою короткую жизнь написал достаточно, чтобы называться поэтом в высочайшем смысле слова. Сравнивать данное стихотворение с сочинениями Байрона – скажем, с местами из «Чайльд Гарольда» или «Шильонского узника» или с более короткими стихотворными произведениями – все равно, что сравнивать самое совершенное механическое устройство с грациозным животным – скажем, механическую имитацию тигра или газели с живым прообразом: первое представляет собой восхитительный механизм, свидетельствующий о высоком уровне созидательных способностей человека и всецело подчиненный воле последнего; его движения плавны, неизменны и выверенны, ритмичны, изящны и в части скорости и силы превосходят движения живого прообраза, но они все равно остаются механическими и, для проницательного взгляда, искусственными. Во втором же мы видим нечто большее, чем ритмичность, нечто большее, чем плавность, нечто, неподвластное воле человеческой, недоступное человеческому пониманию и невоспроизводимое человеческими стараниями – нечто большее, чем в состоянии объяснить наука, нечто большее, чем дерзает назвать своим плодом искусство. Первый объясним, второй необъясним; один является созданием усердного мастерства, таланта; другой – творением таинственной высшей силы. Говорят, львы Алексиуса Комменуса рычат громче львов пустыни.
– Но что насчет По и «Ворона»? – спросил я.
– Самым удивительным в «Вороне» (а я утверждаю лишь то, что считаю доказуемым на основании свидетельств, заключенных в нем самом) является следующее: во-первых данное стихотворение есть результат творческого порыва истинно поэтической души; во-вторых, оно являет собой высочайший образец искусства, какой только в силах создать писатель. Я истинно полагаю, что первый вариант «Ворона» – а сии строфы вряд сразу появились в том виде, в каком печатаются ныне, – давали не менее полное представление о поэтическом даре По, нежели опубликованное впоследствии стихотворение. Но этого было недостаточно для Эдгара Аллана По – человека науки, искусного мастера, поэтического гения, одаренного способностью к сосредоточенному умственному труду для достижения литературного совершенства. Это делает «Ворона» редким, даже единственным в своем роде образцом подлинной поэзии.
– Значит, по вашему мнению, – сказал я, – и состояние души, в котором создается подлинная поэзия, и слова, посредством которых выражаются чувства, порождаются вдохновением.
– Да. Но По умел совершенствовать язык вдохновения без ущерба для поэтического замысла. Строфы «Элегии» Грея, передающие психическую волну творческого вдохновения, возможно, сотни раз исправлялись и изменялись за семь лет работы над ними; и возможно, он преуспел в попытке сохранить свое первоначальное чувство, ибо стихотворение, безусловно, обладает высокими художественными достоинствами. Но в любом случае, чувство, выраженное Греем, заурядно; а чувство, выраженное По, абсолютно неповторимо и глубоко захватывает читателя – собственно, является потрясающим душу откровением. Я всегда считал, что Байрон, Мильтон, Шекспир находили поэзию в собственной душе и что слова, в которые они облекали свое поэтическое чувство, приходили к ним столь же естественным образом, как само чувство.
– Такие великие умы, – заметил я, – навсегда останутся загадкой для простых смертных.
– Насколько я понимаю, – ответствовал Бейнбридж, – волны поэтического вдохновения, сильные и слабые, достаточно обычны для людей – так же обычны, как мысленные образы прекрасных предметов материального мира. Но вот своеобразие обусловливается мироощущением, которое, по моему мнению, должно быть стихийным, коли призвано служить к выражению первоначального чувства в чистом виде. Музыкальный гений способен выразить свои впечатления посредством гармоничных созвучий; истинный поэт – посредством слов.
Возьмите отдельное случайное стихотворение, скажем, порожденное патриотическим пылом некоего человека, который никогда более не напишет ни одной поэтической строки. Разве вы не увидите в нем подтверждение моей теории, что всякая истинная поэзия является единственно результатом вдохновения и – как изначально, так и на уровне словесного воплощения – не имеет никакого отношения к очевидному автору?
И умом и сердцем я полагаю «Ворона» непревзойденным шедевром, который, являясь одновременно порождением странного психического состояния и плодом напряженного интеллектуального труда, вероятно, останется последним стихотворным произведением, которым по-прежнему будет восхищаться человечество, когда интеллект в ходе дальнейшего своего развития и роста вытеснит из жизни и умов человеческих всякую романтику, всякие чувства, всякую поэзию, оставив в нашем распоряжении лишь рассудок и волю.
Далее, в ответ на какое-то мое замечание, Бейнбридж сказал:
– Разумеется, я выражаю лишь свое личное мнение, и для меня поэзия Байрона и По исполнена музыки и цвета. Размер некоторых их стихотворений вместе с порядком слов порождает, мне кажется, печальнейшие мелодии для души человеческой – монотонная музыка строф призвана производить поистине странное и неописуемое впечатление. Но подлинное своеобразие их поэзии – и здесь По превосходит Байрона – заключается в способности производить такое же впечатление, какое оставляют некоторые черно-белые картины, где тонкие переходы тени выполнены с таким мастерством, что создают иллюзию цвета – темного, приглушенного, но все же цвета. Сей цветовой эффект поэзии По остался почти (если не полностью) не замеченным мной при первом прочтении, в отличие от музыки строф – и для того, чтобы почувствовать оный в полной мере, мне потребовалось перечитать стихи спустя некоторое время. Последние два-три года я не читал По, и в настоящий момент «Улялюм» представляется мне подобием некоего причудливого пейзажа или полотна, виденного в далеком прошлом.
Я спросил, какие именно цветовые впечатления порождает у него в воображении поэзия По, и Бейнбридж ответил:
– Впечатления красного цвета вообще не сохранилось в памяти. Преобладает черный, более или менее густой; но в данную минуту мне живо видятся краски практически любого пейзажа, в котором отсутствует красный цвет и который открывается взору лунной ночью, в вечерних сумерках или пасмурным днем. И все же, за единственным исключением, музыка и вообще любые звуки никогда не оставляли в моем воображении цветового впечатления, а упомянутое исключение составляют определенные тона скрипки, порождающие в моем сознании образ лилового цвета. Поскольку я незнаком с профессиональным языком художников и музыкантов, я могу попытаться описать эти впечатления лишь своими словами. Я излагаю лишь свое мнение и отнюдь не категоричен в своих суждениях о поэзии. Заключенные в стихах По аллегории нам необходимо разгадать, каждому на свой лад. Для меня лично они не представляют загадки – и несомненно, любой другой человек скажет то же самое; однако при сравнении наши трактовки окажутся совершенно разными.
Но сколь бы высоко Бейнбридж ни ценил поэзию По, среди прозаиков он ставил последнего еще выше, чем среди поэтов. Как я говорил, я сам являюсь страстным поклонником По. Его прозу я всегда считал поистине гениальной – неким явлением, по выражению Бейнбриджа, «превосходящим искусство и подкрепленным самым совершенным мастерством». Но когда мы заговорили о прозе По, Бейнбридж сумел выразить словами все мои чувства и раскрыть и объяснить природу гениального дара этого автора, которую я прежде не понимал полностью.
Затем я спросил Бейнбриджа, что именно в прозе По его столь сильно восхищает.
– Поразительным даром к сочинению коротких рассказов, – сказал Бейнбридж, – на мой взгляд, он в значительной мере обязан своему научному воображению – каковое качество (сколь бы странно ни звучало подобное заявление), будучи направленным в другое русло, превращает человека в великого физика. Я нахожу неверным утверждение, что Ньютон открыл закон всемирного тяготения. Ньютон сначала вообразил факт существования некоего закона всемирного тяготения, а потом приступил к поиску доказательств данного закона и совершил открытие с помощью второго отличительного свойства истинного гения, а именно, неуемной умственной энергии, способности к усиленной работе мысли и тяжелому нервному напряжению. Ньютон открыл закон всемирного тяготения в том же смысле, в каком Колумб открыл Америку: Колумб сначала вообразил себе Америку, а затем начал собирать вещественные доказательства своего убеждения, открыв Багамские острова. То же самое качество – научное воображение – в случае с По послужило к появлению «Низвержения в Мальстрем», «Убийства на улице Морг» и прочих рассказов. И такого рода воображение открывало перед ним верные знания в области не только физики, но и метафизики, и потому он обладал безошибочным «интуитивным» пониманием природы и характера деятельности как здорового, так и больного ума. В «Падении дома Ашеров» душевная болезнь описана настолько достоверно по существу и по форме внешнего проявления, что, чем лучше человек знаком с природой ума, тем более склонен он задаваться вопросом, не лежит ли в основе подобных сочинений личный опыт автора. Однако все эти описания являются плодом воображения. Возьмите «Беса противоречия», «Сердце-обличитель» и другие подобные рассказы По, которые, как подсказывает здравый смысл, не могут все до единого отражать личный опыт одного человека и которые, вне всяких сомнений, основаны на интуитивном предположении.
Я спросил Бейнбриджа, какие рассказы По он считает лучшими.
– Здесь трудно сделать выбор, – ответил он. – Если взять за критерий оценки полученное мной интеллектуальное удовольствие, ответ будет одним; а если степень воздействия на мои чувства – другим. Возможно, я выберу рассказ, одновременно доставивший мне колоссальное интеллектуальное наслаждение и пробудивший во мне сильные эмоции. Вероятно, мы с вами сойдемся во мнении, что главной задачей художественного произведения, как и музыкального сочинения, является создание у человека определенного настроения, и рассказ, сравнимый с короткой музыкальной композицией, призван вызывать у читателя некий ряд родственных эмоций, а роман, сравнимый с многочастной оперой, призван каждой своей частью пробуждать самые разные чувства. Разумеется, литературное произведение может преследовать – и почти всегда преследует – и другие цели. «Падение дома Ашеров» приводит читателя в определенное эмоциональное состояние, причем без всякого обращения к интеллекту; никакой попытки сделать нечто большее, нежели создать означенное настроение, здесь не предпринимается и ничего сверх этого не достигается; но конечный результат достигается в манере, доселе не подвластной ни одному из сочинявших короткие рассказы писателю, за исключением По. Следовательно, если считать главным достоинством художественной литературы воздействие на чувства – обращение к сугубо нравственной стороне ума, – «Падение дома Ашеров» следует признать лучшим рассказом из написанных на английском языке.
Здесь доктор Бейнбридж встал с кресла и, пройдясь взад-вперед по комнате, продолжил с раздраженными нотками в голосе.
– Почему никто из людей, обладающий хоть малой толикой воображения, необходимого для понимания гения По, не написал более или менее пристойный очерк о его короткой жизни? Неужто По находился в помрачении рассудка, когда назначил Грисуолда своим литературным душеприказчиком? Неужто миру суждено знать о нем лишь от людей, которые видели темную сторону его жизни и понятия не имели о главном деле его жизни? Которые смотрели на жизнь и творчество По сквозь мутную призму своих тупых провинциальных умов? Давайте надеяться на тщательный количественный анализ всех свидетельств о жизни и творчестве По – анализ, который не оставит совсем уж без внимания малую долю шлаков, но выявит все до единой крупицы чистого, самородного золота и представит миру нечто близкое к тому, что по праву причитается самому гению, и что полагается знать миру о таком предмете.
– Позвольте мне изменить свой вопрос – вернее, задать другой, – сказал я, когда Бейнбридж снова сел. – Какая из повестей По показалась вам наиболее интересной? Доставила вам наибольшее удовольствие?
– «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» увлекла и заинтересовала меня сильнее любой из двух-трех других.
Я выразил удивление таким признанием, и мои замечания по поводу данного выбора, показавшегося мне свидетельством странного вкуса, выдали желание получить разъяснение. Бейнбридж продолжал:
– Хотя «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» послужила образцом и даже шаблоном для ряда лучших наших приключенческих романов последнего времени, и хотя она сама по себе обладает многими достоинствами, огромный интерес у меня вызывает не только повесть как таковая, но предоставляемая ею возможность проанализировать ум По. Я всегда ломал голову в поисках удовлетворительного объяснения, почему повесть осталась незаконченной. Предположение, что По не располагал необходимым для завершения работы временем, является гипотезой, о которой я упоминаю лишь для того, чтобы сразу опровергнуть. По окончании работы над данным сочинением он написал и присовокупил к нему «Примечания» в почти тысячу слов; а за время, потраченное на составление «Примечаний», он легко мог бы довести повествование до конца – возможно, внезапного, но все же высокохудожественного. Но он этого не сделал. Значит, По не закончил «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» потому, что у него хватило воображения – не хватило фантазии, чтобы придумать материал такого качества, какого требовал тонкий и непогрешимый вкус писателя? Коли так, почему он вообще взялся за нее? Зачем писать шестьдесят с лишним тысяч слов, своим обычным блестящим, отточенным слогом, на малознакомую тему и в новом для себя жанре? За время, потраченное на работу над «Приключениями Артура Гордона Пима» По мог бы написать от пяти до десяти коротких рассказов в своей традиционной манере. Нет, ни одна из этих гипотез не объясняет, почему данное сочинение осталось незаконченным. Мое объяснение заключается в следующем: в основе повести лежат реальные события, и сам По никогда не узнал ничего сверх фактов, изложенных в известной нам части. Вторым главным героем после Пима там является некий Дирк Петерс, моряк, бунтовщик и так далее. По моему мнению, Пим и Петерс существовали в действительности, но По никогда не встречался ни с одним из них, хотя встречался с моряками, знакомыми с Дирком Петерсом, и услышал от них первую часть истории в той форме, какую они приобрела, передаваясь из уст в уста по всему побережью Новой Англии в тридцатых-сороковых годах. Собрав достаточно материала, чтобы при помощи воображения написать интересную повесть для печати, По начал и продолжил работу над ней. А потом по ходу дела он обнаружил, что воображение, ограниченное уже известными и изложенными фактами, не в силах производить необходимый продукт без знания новых фактов, которые наверняка существовали, но оставались недоступными для него. Когда По попытался закончить повествование, написанная холодным, безжизненным языком страница разительно отличалась от всех предыдущих, производивших, как он полагал, такое впечатление, будто он сидит в пивной какого-нибудь старого ночлежного дома для моряков в Новой Англии, с парой кружек пива на столе, и слушает дремотным летним днем отчасти вымышленную, отчасти правдивую историю какого-нибудь старого морского волка, устремив вместе с ним задумчивый взгляд в окно, на белый песчаный берег, старый замшелый причал, далекие паруса в открытом море и внимая тихому плеску соленых волн о прогнившие сваи. Нетрудно представить, как По искал в таких вот ночлежных домах Дирка Петерса; и вполне разумно предположить, что он действительно предпринимал такие попытки. Если Дирку Петерсу было двадцать семь лет в 1827 году, когда на корабле вспыхнул мятеж, значит, к моменту смерти По ему было всего сорок девять – и коли он еще жив, сейчас ему всего семьдесят семь. В своих «Примечаниях» По говорит, что «Петерс, способный сообщить новые сведения, до сих пор жив и проживает в Иллинойсе, но в настоящее время нет никакой возможности встретиться с ним. Вполне вероятно, впоследствии он будет найден и тогда, вне всяких сомнений, предоставит весь материал, необходимый для завершения истории мистера Пима». Я абсолютно уверен, что в конечном счете По узнал точное местонахождение Петерса, но не сумел увидеться с ним, как бы ни хотел этого. В сороковых годах путешествие из Нью-Йорка до Иллинойса было долгим, утомительным и весьма дорогостоящим. И все же По надеялся однажды встретиться с Дирком Петерсом и потому не пожелал сообщить читателям, где именно проживает последний. Затем, к великому прискорбию, он умер, так и оставив повествование незавершенным.
Когда Бейнбридж произносил заключительную часть своей речи, мы услышали тяжелые частые шаги в коридоре, которые замерли перед моей дверью. И как только Бейнбридж умолк, в дверь громко постучали – явно набалдашником массивной толстой трости. Дверь резко распахнулась, и доктор Каслтон вбежал – вернее даже, вихрем ворвался – в комнату. Мы с Бейнбриджем мгновенно встали, и я выступил вперед с намерением пожать гостю руку и взять у него шляпу и трость, но он отмахнулся от меня.
– Нет, нет… у меня ни минуты времени… еще три пациента ждут… – Здесь он бросил взгляд на Бейнбриджа, словно проверяя, какое впечатление произведут такие слова на новичка, который должен радоваться, коли у него имеется хотя бы один-единственный пациент. – Привык исполнять свои обещания… Прекрасный вечер. – Он уселся на краешек кресла и быстро окинул глазами комнату. Не найдя сразу лучшего предмета для разговора, я заметил, что мы с доктором Бейнбриджем сейчас говорили об Эдгаре Аллане По и его незаконченном сочинении, «Повести о приключениях Артура Гордона Пима», и упомянул имя Дирка Петерса.
– Я знаю старого Петерса… хорошо знаю, сэр, – сказал доктор Каслтон без малейшего колебания. – Такой низкорослый старикан… бывший моряк… ростом четыре фута шесть дюймов, или семь… В свое время был отчаянным малым, надо полагать… Теперь старик лет семидесяти или восьмидесяти… лысый, безбородый… Арендует несколько акров земли на берегу. Сейчас очень болен.
В первый момент мы с Бейнбриджем перекинулись короткими взглядами, словно говоря друг другу: «Ну и как вам этот Каслтон?» Но когда он продолжил, а мы получили время подумать, нам вдруг пришло в голову, что, вполне вероятно, Дирк Петерс все еще жив и, возможно даже, обитает в здешних краях, а коли он проживает в окрестностях Беллву, доктор Каслтон запросто мог встречаться с ним. Сколь бы быстро мы ни переглянулись, Каслтон все заметил и прекрасно понял значение наших взглядов.
– Джентльмены, – продолжал он, – я знаю, о чем говорю. Да, действительно, я никогда прежде не связывал Петерса с упомянутым сочинением. В моих книжных шкафах книги стоят в два ряда. Тысячи томов перенесены на чердак, чтобы освободить место для новых книг – у меня никогда не возникает необходимости перечитывать книгу по второму разу. Конечно же у меня есть сочинения По, и в сафьяном переплете к тому же… величайший гений, посланный человечеству неоскудевающей щедрой рукой нашего Создателя. Мне никогда не доводилось читать названное вами великое творение сего могучего светлого ума – однако, я помню «Повесть о snorting thing» и «Литературную жизнь Какваса Тама». Но я уверен – уверен столь же твердо, как в безошибочности всякого веления Высшей Силы, – что Петер живет в десяти милях отсюда и в настоящий момент очень тяжело болеет – на самом деле, готовится отправиться в далекий край, откуда едва ли вернется. В «неведомую страну, из пределов которой не возвращаются путники». Сверхчеловеческими усилиями я поддерживал в Петерсе жизнь много долее срока, назначенного для него Создателем – а именно, три дюжины и десять лет; но мои возможности и возможности науки ограниченны, и начало конца уже близко.
К этому моменту доктор Каслтон расхаживал взад-вперед по комнате, изредка останавливаясь перед висящей на стене гравюрой, беря и кладя на место книги, с интересом рассматривая все вокруг. Складывалось впечатление, будто он вполне удовлетворил свое любопытство, побудившее его «заскочить» ко мне, и скоро уйдет. Уже через минуту после своих последних слов он, похоже, напрочь забыл о Дирке Петерсе. Меня глубоко захватила мысль, что Дирк Петер может находиться в пределах досягаемости, а коли так, вполне вероятно, нам удастся узнать у него, достигли ли они с Пимом Южного полюса, и если да, то что они там обнаружили. Представлялось совершенно очевидным, что ум доктора Бейнбриджа всецело поглощен тем же предметом. Мне не терпелось узнать, что он думает о заявлении доктора Каслтона, ибо чем дольше я размышлял над услышанным, тем сильнее склонялся к предположению, что доктор Каслтон не ошибается. Но Каслтон уже явно думать не думал о Дирке Петерсе, ибо до меня, погруженного в раздумья, доносились напыщенные речи следующего содержания:
– Да, сэр, Англия – могучая держава. Британский военно-морской флот, сэр, может вытеснить – и попомните мои слова, вытеснит! – Францию, Россию, Пруссию, Австрию и Италию из океана подобно тому, как аку… кашало… нет, огромная и прожорливая рыба-меч в своем стремительном натиске, с абсолютной неизбежностью и ураганной силой сметает целую стаю трусливой скумбрии или трески со своего пути, предначертанного Предвечным Творцом.
Сии пророчества Каслтона служили изящным комплиментом родной стране приезжего человека и, за отсутствием здесь других иностранцев, не задевали ничьих чувств. Ни прежде, ни впоследствии я не слышал, чтобы в свободном потоке его красноречия возникали заминки, как в данном случае, – каковое редкое обстоятельство уже само по себе достойно упоминания. Вскоре, несмотря на наши протесты, доктор Каслтон выбежал за дверь, и тогда мы с Бейнбриджем обсудили удивительные возможности, которые открывались перед нами в случае, если Дирк Петерс действительно обитал поблизости. Мы пришли к выводу, что сообщение Каслтона имеет чрезвычайно важное значение, и договорились о порядке наших дальнейших действий. Остаток вечера мы провели за беседой, весьма приятной для меня и явно доставившей удовольствие доктору Бейнбриджу, и расстались уже за полночь.
На следующее утро я заглянул к доктору Каслтону, и он, по обыкновению любезный и услужливый, не просто позволил мне навестить своего пациента, Петерса, но и предложил подождать до завтра, ибо знал, что Петерс в течение дня пришлет за ним (и вообще может прислать с часу на час) – а как только вызов поступит, он известит меня, и мы вместе отправимся к старому моряку, который, по словам доктора, живет в двухкомнатном бревенчатом домишке совсем один.