Тель-Авив
Вдруг Новый год, и я встречаю его в маленьком домике в квартале от моря. Стены в нём побелены, а в шкафы может поместиться ещё одно дополнительное прошлое. Зимы, я знаю, не будет.
Это был год удивляющих мужчин, регулярно я не верила своим глазам, ушам и вибриссам, часто хотелось спросить: как ты это сделал, а главное — зачем? Иногда казалось, что Санта оставил на меня всех своих оленей. Поразительно, сколько может сломать, потерять и упустить средних размеров самец. Хорошо, что у них есть я.
Это был год великого перепросмотра, когда пришлось взять буквально каждую мелочь, повертеть в руках, определить на новое место или выбросить.
Это был год ранящих утрат, каждая из которых освобождает.
Это был год, когда меня выносили из огня на руках и когда оставляли в беде.
Это был год маленькой и большой щедрости — много было дано и многое отдано.
Это был год долгих слёз.
Это был год большого покоя, когда время исчезает на недели, и большого беспокойства, когда оно дробится на чечевичные зёрна, смешанные с пеплом.
Это был год усилий, значительно превышающих мои возможности (до того такое случилось только дважды), и год сногсшибательной лени.
Это был год, когда люди открывались мне, как никогда и никому, и так же обескураживающе отвергали.
Это был год аскезы, оставивший меня без алкоголя, чёрного чая и кофе, и год удовольствий.
Это был год, который я никогда не забуду и не перепутаю с другим.
* * *
На Алленби встретили рассыпающегося старца в белой кипе. Он, с трудом сгибаясь, подбирал с тротуара визитные карточки проституток.
— Конкурент! — возмутилась я, потому что собираю эти карточки уже пятый год.
— Не, он явно не коллекционер, — авторитетно сказал Дима.
— Клиент? Надо же, — я восхитилась, — молодец какой.
— Нет же, у него выражение лица однозначное, он из соображений морали их подбирает.
— А вот не надо думать о людях плохо. Мы не должны безосновательно сомневаться в его возможностях. Зачем ты его обижаешь — а вдруг…
Идём по набережной от Гордона, вдруг Дима говорит: «Оооо». Впереди гарцует чёрная девица, у которой ноги начинаются приблизительно там, где у меня грудь.
— Невероятная, — соглашаюсь я.
— Между прочим, это парень, — уточняет Дима.
— Что?! Так надо… бежать! Догнать! — Я делаю рефлекторное движение, но Дима успевает меня перехватить.
— Он неподходящей ориентации, — объясняет корректно.
— Не может быть! — Хотя по походке очевидно, что может. — Такая красота и мимо, а?
Между тем парень, отчаянно вертя попой, переходит дорогу под носом у грузовика — победоносная женственность как она есть.
На рыночной площади по пятницам всегда играл барабанщик — прелестный, русоволосый, с обнажённым мускулистым торсом, поблёскивающим от пота. Играл божественно. А тут проходим мимо, сидит некто в майке и бейсболке, стучит невнятное.
— Мальчик! — вскрикиваю я. — Где тот мальчик?!
— Это он и есть, — отвечает Дима. — Просто оделся.
— А почему играет паршиво?
— Просто оделся. А играет как всегда.
А видели бы вы его полуголым — какой силы был музыкант!
Стою на светофоре возле Банана-бич и думаю о смерти — как обычно, когда выдаётся свободная минутка. Во-первых, самурай обязан всегда помнить о смерти, а во-вторых, должен хоть кто-нибудь в этом жовиальном городе сберегать капсулу печали, спрятанную в фальшивом зубе мудрости. Но тут загорается зелёный, навстречу дорогу переходит огромный блондин с татуировкой на передней дельте, и я чувствую, как у меня делается совершенно счастливое лицо.
И мы с ним, с лицом, идём купаться, а по дороге я думаю, что была бы невыносима, если бы обладала только одним из этих свойств — или постоянно думать о смерти, или превращаться в мягкое мороженое при виде огромных блондинов. А в среднем, так и ничего получается, почти приличный человек.
Вообще же местные мужчины интересны тем, что каким-то образом соединяют расслабленную доброжелательность и страсть, с ними как-то успокаиваешься, но не засыпаешь.
Посреди бульвара Ротшильда девушка рыдает на груди у некрасивого парня, умудряясь сохранять некоторую дистанцию — отстранившись телом, но припав головой. Он, с выражением мучительной неловкости на лице, обнимает её на вытянутых руках, и я понимаю, что так, видимо, выглядит френдзона.
Выхожу с утра из дому в костюме для кормления соседских кошек: розовый балахон из последней коллекции младшей горничной Стеллы Маккартни, естественный эффект мятой ткани, сиськи в положении «вольно», срам прикрыт очками в пол-лица. И тут в наш переулок имени Чуда Сиона сворачивает какой-то парень типа Сабониса в лучшие годы. Я резко останавливаюсь и начинаю ныть:
— Ааааа, стоит одеться, как тель-авивский бомж, и внезапно появляются двухметровые мужики.
— Не переживай, — говорит Дима. — Он бы всё равно не заметил — до длинных медленно доходит.
— Я бы подпрыгивала! Баскетболисты же включаются на мячик и автоматически делают дриблинг.
— Опомнись, ты замужем.
— Я потому и замужем, что вовремя подпрыгивала. Которые мышей не ловят, те в девках сидят.
Всё хорошо в этом городе, кроме средне мужского роста 178 см, альтиметр мой привычно настроен выше, я ищу глаза на уровне ста девяноста, а вижу только краны, маяки и минареты.
Лучший наркотик этой страны — морская соль, слизанная с юного загорелого плеча. Лучший вид на этот город — на берегу, где носятся мальчики с тонкими сухими мышцами, сформированными не многочасовым потением в спортзале, а просто жизнью — бегом, плаванием, работой, хорошей едой и любовью. Светлокожие женщины рядом с ними начинают сиять, а смуглые превращаются в змей. Им не нужны гарантии — ни верности, ни общего будущего, ни детей, — им только нужно, чтобы кто-то разделил и удвоил их радость жизни. Они валяются на солнце, не боясь умереть от рака, носятся до изнеможения, не прислушиваясь к сердечному ритму, едят горячий хлеб, не думая о весе. Ни о чём не тревожатся, потому что и через полжизни (для них — десять или пятнадцать лет) в их телах будет гудеть сила. Земные воплощения бессмертия, вечность в миниатюре, счастье в разлив.
Женщины красивы так, что каждая выглядит подарком и благодарностью — будто её специально делали, чтобы порадовать Бога. Они уверенные и сильные, и даже совсем девочка точно знает, что может протянуть руку и опереться — мужчина не ускользнёт и не растеряется, обязательно подхватит, не этот, так другой.
«— О чём тебе разговаривать с этим мальчиком?!
— Разговаривать… Точно, можно же ещё разговаривать!»
Но лучше всё же слизывать соль.
Сегодня вечером я шла вдоль берега, у нас слегка похолодало и от воды наконец-то запахло морем, а не сыростью. Ветер раздувал длинное красное платье и наполнял меня радостью. В такие минуты каждая женщина сама себе и Ассоль, и алый парус — она полна надежд и уверенности в том, что сможет их осуществить. В эти минуты нужно остановиться и запомнить себя — именно сейчас ты живая, настоящая и непобедимая. Кто бы ни злился на тебя, он ничего не может сделать с той силой, которая в тебе есть. Только о ней и нужно беспокоиться, только её и беречь. Ты ветер, ты парус, ты сама жизнь.
* * *
Смотрю рекламный фильм об Израиле, диктор вежливым голосом говорит: «Если Иерусалим — город мудрости и библейской святости, то развивающийся Тель-Авив — полная его противоположность». Ура, думаю я, город дураков и развратников! Эка мы удачно заехали!
В ролике, впрочем, опомнились: «суетливый, дерзкий, расчётливый и меркантильный», но осадочек остался.
Жгуче интересно, почему здесь несколько демонизируют этот милый город. Надо будет хорошенько поискать, где тут, собственно, всё — дерзость, разгул, опасность.
Раз уж говорят об ужасах Тель-Авива, я решила тоже на всякий случай обдумать претензии. На сегодня их три.
Перебирала клубнику, думала добавить в милк-шейк ту, что похуже. Ну вы знаете это рыночное жульё, всегда кладут вниз недозрелую. Так вот, она до самого дна одинаковая. Пришлось с болью в сердце переводить хорошую.
Также следует штрафовать израильтян-водителей, говорящих по телефону, даже если пользуются гарнитурой, потому что они всё равно бросают руль и машут руками от полноты чувств.
И меня сегодня облизал посторонний бультерьер. Видимо, местные бойцовые собаки обучены зализывать противника до костей.
А потом мне написали: «Спасибо, что ваши книги можно скачать бесплатно и без регистрации на многих сайтах!» Это без комментариев. И тут Тель-Авив ни при чём.
Заметила, что охотнее всего пишу Jerusalem, предпочитая сменить раскладку, но не называть его по-русски. Иерусалим так и не уложился на языке, Ерушалаим пока не прижился, а Джерусалем, кажется, был с самого начала, появившись от Руссоса, с этой его душераздирающей интонацией. Великому городу положено иметь великую трагедию, а здесь есть несколько на выбор, какую сможешь почувствовать. У меня же с ним связана ложная память, будто было какое-то прошлое, прожита прекрасная история, длившаяся несколько лет и оконченная, как положено — чуть раньше, чем хотелось, а всё же вовремя, без послевкусия горечи или отвращения. Иногда пытаюсь вспомнить — а что было-то, кроме десяти дней однажды весной? Нет, точно ничего, но я чувствую её как факт биографии. Для человека, который никогда не уверен до конца, что не спит, а потому ощущает надёжную реальность только во сне, совершенно естественно, если история всё же есть — в будущем или происходит сейчас, просто он её пока не заметил.
Не знаю, существует ли анекдот про невидимого Джо, но его следует придумать.
Приходит человек на тусовку, смотрит: народ чинно сидит, попивает коктейли, беседует, а чуть поодаль вдоль стены молча беснуется некто в треуголке, галстуке, жилетке на голое тело и в трусах. Гость осторожно спрашивает:
— Господа, а кто это там?
Ему отвечают:
— А это у нас Человек-невидимка.
— Но его же видно!
— Тихо, тихо, не говорите так, а то он очень расстроится.
Ну как-то так, не смешно, но жизненно.
Недавно встречалась с подругой на рыночной площади. Она видит меня и говорит:
— О, ты такая яркая, тель-авивская.
— Да ты что, я бледная немочь и серая моль.
Потом опускаю глаза — на мне лиловая куртка с огромным капюшоном, лоскутная юбка трёх цветов, рыжие ботинки. Ради справедливости уточняю:
— Всё равно я без лица, ты смотри, какие здесь у всех яркие черты, а я стёртая. Меня никто не замечает.
— Балда, — говорит. — Ты просто близорукая и не видишь, как тебя издалека разглядывают.
Может, и так, тем более я всегда смотрю поверх голов.
Это, чтобы вы понимали, я жалуюсь, потому что у меня, как у порядочного маленького человека, всегда были амбиции серого кардинала. Явиться незаметной, всё увидеть, понять и тихо уйти. Идеальная жизнь — стать призраком йеменского квартала, заметным только по движению воздуха. Внешне слегка имитирую женщину, но без особого усердия, внутри себя я точно не совсем биологическая форма жизни.
Мне действительно кажется, что я тут ловко спряталась.
И да, Человек-невидимка расстраивается, если что.
* * *
Наступил мой личный месяц, который всегда переполнен приключениями духа и тела, и я собиралась писать ежедневно. И всё так хорошо началось: на нашей улице два парня на ходулях репетировали нестерпимо грустную песенку, один с дудочкой, второй с гитарой. Что может быть лучше, для того чтобы осознать себя «вмири зкасок, где тожи люби булочкы, гнум». А главное, я беззаботно вытащила файл с текстом, который, как большая рыба, не идёт ко мне четыре года, и написала туда семь тысяч знаков. Между делом, специально не собираясь, не выспавшись — обычно требуются особый распорядок дня, тщательно созданное физическое состояние и моральный настрой. А тут присела в кресло и ну писа́ть. Чувство при этом, будто летаешь во сне: никакой веры, что сейчас не рухнешь, никаких гарантий, одно чистое волевое усилие — а ведь летишь.
А потом кот ушёл. В хорошем смысле, но на всю ночь. И утром не вернулся. Его не было сутки, и я, в общем, не чувствовала ужаса, но огорчение затопило с головой и смыло краски со всего, что нравилось. Семнадцать лет, никакого опыта уличной жизни. И у меня никакого опыта жизни без него. Не вернётся через неделю — начну искать нового кота.
На следующий день была запланирована пуримская вечеринка. Я надеялась не дожить до возраста, когда решу, что розовый парик мне идёт, но увы. Розовый парик мне идёт. И это была бы ещё одна радость, когда бы не.
Но вечером кот нашёлся, я притащила его домой — расцарапаны губы, грудь и запястье. Более всего потрясло, что вернулся сытый. С его лицом, конечно, немудрено, но всё же впечатляет. Я смотрела на него, спящего без сил, и думала — завтра опять отпущу. Здесь безопасней, чем где-либо, и что стоит моя тревога в сравнении с новым качеством жизни для этой серой пустяковины. У него чип, капсула с адресом и колокольчик — в сущности, гораздо больше, чем многие из нас имеют противопоставить злой судьбе и тупому случаю. «У меня есть четыре шипа». Сейчас эта серая роза удалилась в ночь, я допишу, закрою дверь и усну. Любовь всей жизни, моя безграничная любовь, нельзя сделать больше, чем разжать руки и отпустить драгоценное горло.
А до того возвращалась домой и понимала: я в городе, где способна идти по улице и повторять «я люблю тебя, я люблю тебя». И важно даже не то, что адресатом может быть кот, или человек, с которым живёшь, или виртуальный милый, или сам город. Главное, что это, кажется, накрывает меня невозможная любовь к жизни. Не то пафосное и тягостное долженствование, что не даёт человеку, отправившемуся за сигаретами, спокойно замёрзнуть ночью в заснеженной степи. И не та полухимическая-полузомбическая схема, которую продают психические доктора и глянец. Это теперь заводится в крови, и неважно, что любовь к жизни совершенно не пристала ни духу моему, ни обстоятельствам. Она вроде бы неуместна, как цветок на кактусе или шипы на розе, а всё же так растёт.
Она хрупкая, как положено мифическим цветочнокопытным персонажам — стоит только котику не вернуться, и всё. Но пока она в воздухе, в крови, на пальцах — как пыльца, как запахи марта, как ваше присутствие, мой невозможный друг.
А всего-то третье марта.
* * *
Много гуляю в сабо на высокой платформе, при сильном ветре бывает непросто. Аккуратно ставлю осторожные ноги, будто иду внутри стеклянного шара со снегом — его не то чтобы встряхивают, но слегка перекатывают, и я двигаюсь по узким улицам йеменского квартала, иногда отталкиваясь от стен. Несмотря на десять сантиметров деревянной подошвы, кажется, что я пробую пяткой камень мостовой, прежде чем поставить ногу, пытаясь прочесть дорогу по Брайлю.
Шагаю и думаю, что нарастающая нестабильность мира идёт изнутри — эту землю почти не трясёт, но во мне накопился запас непрочности. Впервые за годы столкнулась с непрерывностью жизни и растерялась.
Последние несколько лет редко оставалась на одном месте дольше, чем на два месяца. Прилетала в Москву, много работала и очень скоро начинала ощущать требования среды: несовершенства мира ожидали действий, дом — ремонта, люди — отношений, да просто время шло, и с этим нужно было справляться. И я быстро покупала билет в какую-нибудь чужую сонную страну и разом выскакивала из потока, как летучая рыбка. Только рыбка взлетает в блеск и ветер, а я будто проваливалась в тесную темноту, где времени нет. Как деталька от металлического конструктора, потерянная лет в пять, — приезжаешь на дачу через четверть века, садишься на древний диван, сосланный из городской квартиры, и зачем-то засовываешь пальцы между плотных потёртых подушек, а там — опа — фантик, пыль и пластинка на три дырочки, которой жизнь назад тебе не хватило, чтобы собрать подъёмный кран. Для неё не было ни лет, ни переездов, она не потускнела и даже не заметила, как потерялась и стала не нужна.
И точно так, между диванных подушек, я проводила две или три недели, в безвременье или во времени чужом, которое у них там течёт по другому руслу. А потом, не успев прижиться и накопить погрешностей, снова уезжала.
Когда же дела удерживали на одном месте, открывалась другая дверь — мужчина, которого я не знала, разговаривал со мной долгими ночами, и я плутала между его букв, как в лесу, засыпала в тени слов и возвращалась к остальным людям так редко, как могла.
А теперь я там, где давно хотела быть, и вроде бы признаю эту реальность своей и наилучшей из всех возможных, даже высадила во дворе пряные травы. Но у меня нет опыта линейной жизни — день за днём, месяц за месяцем встречать один и тот же свет из окна. Просыпаться и знать, что вчерашняя нерешённая проблема никуда не делась и не отложилась; встреча, назначенная три недели назад, не отменилась; отношения развиваются, стареет кот.
Кажется, время увидело меня, оно теперь знает, где меня найти.
Это не плохо, просто я не умею так. Может, научусь, и меня перестанет покачивать в лабиринтах улиц, а базилик, лимонник и шалфей, которые под корень сожрала неизвестная мошка, внезапно прорастут и приживутся. Или хотя бы мята.
А может быть (и это лучшая из всех дверей), я провалюсь в книгу, от которой пряталась четыре года, и тогда уж никто не найдёт меня — ни люди, ни время, ни пряные травы.
А пока я слепо ощупываю камни и трогаю стены, надо мной плывёт и вздрагивает небо, ветер подталкивает в спину, и я беру за руку любого человека, с которым иду, чтобы не споткнуться.
Но даже когда я одна, рядом идёт время, придерживая меня за локоть.
* * *
Под утро открыла глаза и стала думать про снег, и не то чтобы я скучала по зиме, наоборот. Но у меня были саночки, а я из тех подозрительных типов, кто легко соглашается на вторую часть поговорки. Когда тебя катают, это тревожно — ситуацией не владеешь, того и гляди уронят мордой в сугроб. Лёгкий пуховый снежок придумали продавцы морковки — там, где я выросла, он случался раза три за зиму, быстро превращаясь в серую грязь. Она летела из-под полозьев, иногда под ними скрежетал обнажившийся асфальт, папа мчал меня бог весть куда, и прекратить это не было никакой возможности, даже сбросив валенок, — пока не накатают, не отстанут. Другое дело, когда управление отдавали мне, и я тащила пустые санки за верёвочку. Они легко ехали позади, иногда чуть застревали и после рывка легонько тыкались в икры — я тогда думала, что веду за собой какое-то животное, определённо не собаку, а маленькую покорную лошадь или козу. Я была хозяйственным ребёнком, мечтала о полезной живности и всегда жалела, что не было дров или ещё чего, чтобы возить не впустую, а со смыслом. Наездившись, шла домой, и дальше был только один сложный момент — хорошо, если папа сразу взял санки повыше и даже кончиком полозьев не задел лестницу, иначе звук выходил совершенно невыносимый. Но папа редко задевал, поэтому сегодня я не вспоминала ни о чём плохом, а думала только о том, куда подевалась жизнь, что была после лёгкого чистого снега, который иногда всё же выпадал у нас в городе, и длилась до сих пор, до этой бессонницы в предутренних сумерках. Вот так открываешь глаза, а у ресниц искрится и тает, будто снова вывалили в сугроб и можно не вставать, просто ждать, когда подберут.
Несмотря на апрель, в Москве сегодня действительно выпал снег, а в Тель-Авиве открылся купальный сезон, и женщине на пляже теперь положены спасатель и кабинка. Город меж тем потихоньку убирается флажками — в этом нашем детском смысле, когда о ребёнке, принявшем бутылку портвейна, говорили «убрался». К концу недели во флажках будет всё — машины, окна, витрины и самые неожиданные предметы. Здесь это прилично: я расспросила людей, есть ли в иврите слова вроде наших «ватников», «поцреотов» и «колорадов», — никто не вспомнил. Похоже, страну им любить незазорно и рукопожатно. Это, конечно, неприемлемо, вкурено же вместе с бородой Толстого: русский интеллигент всегда находится в оппозиции к государству, потому что государство — машина насилия. Разве же станет приличный человек любить машину насилия? Да ни в жисть. Не таковы мы по природе своей, род наш пошёл от другой, интеллигентной, обезьяны, которая при виде такой машины взяла в руки палку, вставила ей в колесо и с тех пор, кажется, не вынимала.
Здесь же люди ни о чём таком не знают, развешивают флажки и готовятся делать
, по-русски говоря, барбекю. Я обдумала свою позицию и решила на всякий случай быть на диете, чтобы не выгнали из интеллигентов. Тем более когда на пляже спасатель и кабинка.
* * *
Объявления на израильском сайте про животных:
«Отдам бесплатно: ищут доброе сердце 2 очаровательных котёнка. В Тель-Авиве. А также продаётся 1,5 м деревянная кровать с матрасом 20 см (2 года) за 450 ш.».
Неуловимо напомнило анекдот. Надпись на памятнике: «Здесь покоится известный стоматолог Борис Рафаилович Кац. А его безутешный сын Моня принимает в его кабинете на Прохоровской, 21».
Всего три израильские новости из сегодняшней подборки.
Жительница Тель-Авива перерезала верёвку мойщика-высотника, который работал за её окном. По дороге в отделение задержанная буянила. Она выбросила из окна полицейской машины свои брюки и угрожала подать жалобу, что полицейские её изнасиловали.
Молодая женщина подожгла бензозаправочный шланг после того, как ей не дали сигарету на заправке: «Я была под воздействием алкоголя, но я мирный человек и хочу со всеми ладить».
Садовник, подрезавший ветви, застрял на дереве и не смог с него спуститься самостоятельно.
(Насчёт последнего думаю, что он был котик. Или внизу стояла женщина, которая хотела с ним поладить.)
* * *
Саша Гаврилов из тех уникальных людей, которые умеют одновременно смотреть, думать и говорить, а не как я, что-нибудь одно. Поэтому едва мы вошли на территорию тату-феста, он сказал примерно следующее: «Когда в обществе с низким уровнем агрессии люди пытаются её демонстрировать, получается вот так». Только он, конечно, выразился красивей и точней, но я не смогу повторить, потому что запоминать — это уже четвёртое дело.
Почти с порога мы натолкнулись на лоток с брутальными колечками, где среди прочего лежал перстень в виде черепа Микки-Мауса. Я сразу решила, что на сегодня мы увидели всё, но это была самонадеянность. Лавируя между красивыми татуированными людьми, мы выбрались во внутренний дворик, где происходило шоу с подвешиванием.
И тут я в очередной раз отметила разницу: в Москве обычно подвешивают (связывают, прибивают и т. п.) хорошеньких женщин, здесь же никакой половой, возрастной и эстетической дискриминации не наблюдалось — звездой шоу мог стать любой.
Сначала это был трогательный взволнованный юноша, который возносился, как ангел. Вознёсшись, он первым делом сделал селфи. И всё же он трепетал, было видно, что ему весело и упоительно жутко, даже спускался на минуточку поблевать, но потом самостоятельно вернулся на крюки.
Сослепу я заявила, что у человека, руководившего процедурой, «просто русское лицо», и Саша отметил мои сложные отношения с российской действительностью, потому что при ближайшем рассмотрении на ведущем обнаружились не только пирсинг и тоннели, но и вживлённые под кожу лба рожки.
Тем временем центрального персонажа заменили. Оба героя не были похожи на мазохистов — спины чистые, без шрамов.
— Ну да, — сказал незнакомый парень, — клиенты из толпы, подвеситься стоит шестьсот шекелей.
Они. За это. Платят.
Третьим стал русскоязычный дядька, пришедший с дочерью.
Я поняла, что заголовки для жёлтой прессы иногда не нужно придумывать: «Милая девушка в белом платье подвешивает своего отца». Ну да, всё так. Не удивлюсь, если это подарок ему на день рождения.
Трепетом здесь и не пахло, он же из России. Сигаретка, водичка — и уже, в общем, нормально.
А Саша сказал, что вот это всё, собственно, — череп Микки-Мауса как он есть.
* * *
На светофоре глубоко задумалась о том, как сказать на иврите: «Покойся с миром», и прошла на красный. Было бы смешно попасть под машину с этой мыслью, так и не узнав, как это будет во множественном числе мужского рода.
На улице Шенкин вдруг охватило острое чувство покоя, уюта и радости, даже приостановилась разобраться. Ничего не было на этом дождливом углу возле парка, кроме густого запаха травы. Мирный тель-авивский дух, лишённый здесь тревожной криминальной составляющей. Дом, суббота, отдых.
Полтора года назад привезла в Москву из турпоездки в Тель-Авив полупустую пачку ментолового «Винстона», который курил мой друг. Он ушёл чуть раньше, забыв её на столике в кафе, а я забрала. Всё это время хранила и, только переезжая, отдала подруге — у неё как раз кончились сигареты. Но до того мне была нужна вещественная связь с городом, с его теплом, чтобы потом вернуться. Я бы взяла камешек с берега, но здесь только песок.
* * *
С тех пор как убегал гулять, котик мой очень болен, спасается только капельницами, и я не могу говорить ни о чём другом. Недавно в Фейсбуке прочитала примерно такое: «Есть у меня в ленте двое, талантливые литераторы и чувственные люди, он всё время пишет о своей собаке, она о коте, каждый день». И это вроде как печально.
Объяснять, конечно, не нужно никому, кроме себя. Для меня это вот почему.
Любовь светится за какими-то стенами (вообще я вижу её внутри некрасивого шара довольно глупого лиловато-розового цвета, не знаю, как резина, из которой грелки делают), и к ней ведут разные двери. За этой любили меня, за той я любила, там любовь проросла через время, а вот взаимно с самого начала как-то не приходилось. Но котик пришёл и открыл как раз ту, что сразу распахивается на обе створки. И случилось это самое, когда «сквозь наши горячие руки бил любви равнодушный ток», цепь наконец-то замкнулась, и всё стало правильно. Это, разумеется, не по-настоящему. У нормальных, разумеется, иначе. Но у меня получилось так. И когда он умрёт, меня отключат от равнодушного тока взаимной всепроникающей любви.
Что же касается жизни, в которой из любви только животное, то она богаче многих — тех, что совсем без любви. Однажды я уже думала об этом: неважно, кому ты отдаёшь своё сердце — человеку, коту или собаке, боль будет одинаковая и радость тоже. Только кошачья любовь останется с тобой до конца своих дней, а обычная человеческая — до появления сисястой блондинки, лишнего веса, старости или ещё каких обстоятельств.
И последнее. Однажды ко всякой любви — между человеком и кем угодно, котом или другим человеком, — приходят и говорят: «Отдай». Нет, приходит не смерть, с ней не поспоришь. Приходит жизнь и говорит: «Отдай, тебе же неудобно. Смотри, твоя любовь постарела; смотри, ей теперь нужна капельница через день; смотри, ты должен постараться, чтобы её сохранить, — обстоятельства переменились, нужны деньги, придётся шевелиться, от чего-то отказаться или ещё там что. Может, ну его?»
Поразительно, сколько людей, уверенных в своём благородстве, соглашаются. Потому что очень устаёшь. Потому что есть варианты полегче. Потому что хочется разнообразия. Потому что этот проклятый ток любви выжигает схемы. И, да, приедается. Наверняка где-то есть новый объект, с которым всё будет сильней, чище и легче. А эта привязанность, в общем, уже не свежа и несовершенна. И разумеется, не настоящая любовь.
И тут было бы соблазнительно сказать, что потом они раскаиваются и очень страдают. На самом деле ничего особенного. Ну останешься с обрубком души, там, где спилил живую ветку, немного покапает сок, а потом рана затянется. На этом месте никогда ничего не вырастет, но наверняка вылезет на другом. Немножечко предал и продал то живое, что у тебя было, но это даже не грех. Просто у тебя больше этого нет.
Можно отказаться от любого, прежде любимого. Вот только мне это не подходит — пока решаю я, а не смерть.
В ведьминском деле существует понятие «фамильяр». Если говорить приблизительно, ведьма не может совершать магические действия над собой без выгорания, поэтому она отщепляет кусочек своей души, помещает в животное и таким образом получает возможность околдовывать себя сама. Некоторые из нас тоже делятся душой с животным, чтобы создавать себе неодиночество и любовь.
* * *
Невозможно отделаться от ощущения декораций, выполненных с нарочитой недостоверностью. На площадь Бялик неожиданно уронили ночь. Ещё полчаса назад здоровенный длиннолапый щенок случайно упал в пруд с кувшинками, а потом носился вокруг, отчаянно скользя на мокром мраморе, — и вот уже темно. На крыше выключили тяжёлый гроул — он вроде бы неуместен в кремовых домиках, но тут каждый день в это время играют метал. Женщина кормит котов, мужчина присел покурить травы, я пишу. Возле воды две парочки и одиночка, голоса приглушены, как на сцене, будто изображают шум толпы традиционным театральным способом (повторяй «чтоговоритькогданеочемговорить»). Все — привычные фигуры, подчёркнуто не обращающие внимания друг на друга. У каждого своя роль, каждый работает своё пятно в пейзаже, будто нам заплатили, чтобы мы создали состояние этой площади — для невидимого зрителя или хозяина, не знаю.
По ночам я вижу сложные сны, полные вычурных кошмаров; к ним невозможно относиться серьёзно — настолько они искусственны. Я вхожу в картины, которые умножают умирающих котиков в геометрической прогрессии; в человеческих головах заводятся подселенцы, источающие в темноте фосфорное сияние; стены приобретают вязкость и глубину. Ощущение нереальности пронизывает ночь, день и снова впивается в вечер, как острая тонкая спица. Ни таких снов, ни такой жизни не бывает на самом деле, я это знаю точно. Иду по узкой улице за рынком и на всякий случай трогаю стены — нет, этот камень определенно есть, он старый, тёплый и шершавый. И этот жасмин пахнет сам собой без обмана, и фонтан звучит как надо. Кажется, на самом деле не бывает только одного — меня, а всё остальное прочно, надёжно и всегда здесь было. Если изъять из пейзажа эту единственную недостоверную фигуру в мятых кружевах, всё встанет на свои места и обретёт естественность: и неожиданная ночь, и парочки возле воды.
* * *
Вместо марта у меня теперь май: начало весны прошло в постоянном ужасе, но к её концу тревога за кота стала привычной, и я снова научилась выходить из дома для бессмысленных прогулок.
Сосчитала, что в мае исполнилось семь месяцев с тех пор, как ко мне в последний раз прикасались косметолог и парикмахер. Поэтому с трепетом расспрашиваю всех, насколько подурнела. На моих близких можно положиться: подруга сказала, что вид измученный и голодный, а Дима — «бледная, будто тебя запирают в шкафу». Я сразу успокоилась, потому что таков, собственно, мой естественный облик. Если на мне однажды появится румянец, это будет означать, что я попала в руки неопытного танато-визажиста (запретите ему!).
Ещё в мае исполнился ровно год с тех пор, как я не пью алкоголь. Жизнь не обеднела, но отчётливо отличается от многих других жизней, идущих параллельно. Все могут пить в жару белое вино с водой, пробовать коктейли в случайных барах, переходить на «ты» без напряжения. Я же рассказываю каждому свою прохладную былину об отравлении и остаюсь на большое «Вы» с новыми людьми, собаками, тёплым тель-авивским воздухом и даже, кажется, со многими из тех, с кем раньше была близка.
Впрочем, пока писала предыдущее предложение, меня облизали две собаки. Но это не сделало нас родней.
И ещё в этом мае — конкретно сегодня — я искупалась впервые за несколько лет. Объехать четыре моря, пять месяцев прожить у воды, когда берег видно от калитки, и ни разу не зайти глубже, чем по щиколотку, — это чуть больше, чем случайность.
Для меня погружение в солёную жидкость немного бессмысленно, я не умею плавать, но сегодня явилась на пляж, скинула платье и влезла. Посидела немного у берега и в некотором недоумении вышла. Тепло. Мокро.
По возвращении семь раз позвонила мужу, чем несказанно удивила его и себя, потому что в среднем делаю это раз в неделю под давлением изнуряющих обстоятельств.
Написала редактору письмо, переполненное нежностью, насколько это возможно для человека с парализованной способностью транслировать тепло, — то есть очень вежливое и с извинениями.
Объяснилась в любви одному мужчине, случайно.
И, как было сказано, дала двум собакам облизать левую руку.
Следовательно, по сумме признаков я нахожусь в глубоком шоке, откуда и пишу.
Я чувствую вот что:
♦ вдруг обнулились почти три года, прошедшие между последней водой на Банана-бич и сегодняшней. Точно, как тогда, я шла, путаясь в длинной юбке и хихикая после «Лонг-Айленда», который в пляжной кафешке весьма убедителен, — так и теперь, только на трезвую голову, мне легко;
♦ смылось всё тягостное и вязкое, что случилось за это время, а случилось многое;
♦ смылись чужие страхи, навязанное чувство вины и лишний возраст;
♦ постоянное чувство незащищённости никуда не делось, но я могу теперь разделить его с другим человеком;
♦ и я готова, пожалуй, перейти с кем-нибудь на «ты».
Весна тут похожа на московскую тем, что неотвратима, как смерть. Здешний год тоже переламывается, и после этого ни шторм, ни ночная сырость уже ничего не могут изменить. Вчера был дождь, озеро Кинерет не наполнилось, а Рамат-Ган затопило, но ничего уже нельзя поделать с розовеющим небом и нежностью, которая поселяется в теле. Жить в радости трудно, она кипит в крови и требует — а чего требует, сама не понимает. Поднять дозу? Увеличить концентрацию? Ускориться? Но никак невозможно повлиять на течение времени, нужно проживать эти вечера один за другим, в беспомощности, не имея возможности что-то с ними сделать — ни накопить, ни отложить. И даже потратить их так, как они того заслуживают, затруднительно. Я всегда хорошо понимала Симора — и почему он кинул камнем в Шарлотту, и почему не пришёл на собственную свадьбу, и почему застрелился. Когда красоты и счастья больше, чем можешь пережить, это опасней, чем горе. От горя хочется поскорей избавиться, а за красоту сколько ни хватайся жадными пальцами, она проходит — по тебе, сквозь тебя, мимо, — и ничего поделать нельзя, кроме как уничтожить её или себя. Влюблённые выживают только потому, что секс даёт иллюзию обладания. Но когда закат, оттенок моря, запах воды и цвет песка — как спастись?
* * *
Идём с дружочком по Яркону, вдруг из пустого окна высокого первого этажа медленно выплывает голубой шарик. Опускается на землю. За ним розовый. Жёлтый. Снова розовый.
Мы с другом вступаем практически хором.
Он:
— Какой хороший знак!
Я:
— Интересно, а следом сиганёт младенец?
Безусловно, невротику всё — знак. Но каждому свой.
Поняла, что, когда моя жизнь наладится, начну рисовать, и обязательно — Тель-Авив. Пойду на курсы, пусть научат изображать перспективу, а с остальным я справлюсь. Правда, не могу провести прямую линию даже с линейкой, но здесь везде округлый баухаус, а уж циркуль Дима мне найдёт. Пока не определилась, буду ли рисовать, как Реувен Рубин, яркими пятнами, или ограничусь графикой.
Поделилась планами с друзьями.
Юра светски спросил:
— А что станет центральной темой твоего творчества?
— Задницы, — вдохновенно ответила я.
Хотя, конечно, то, что я тут вижу, — не задницы. Это кончик божественной иглы, на котором помещается триллион ангелов, и он поражает в самое сердце. Кто не видел, живёт зря. Эти совершенные круглые попы, что разгуливают здесь просто так, без охраны, свиты и папарацци, — они будут восходить на каждом моём рисунке, освещать и освящать его.
— Да, — согласилась Анечка, — это будет продаваться.
* * *
Сегодня был мой первый в жизни гей-парад, я даже захотела загадать желание, но побоялась, что исполнится через жопу. Поэтому просто записала три диалога, которые мне кое-что объяснили.
Подруга, почтенная мать семейства, рассказывает о делах домашних и между прочим упоминает о дочери:
— У неё сейчас сложный подростковый период, не может определиться с ориентацией, пока привлекают девочки. Очень стесняется своих переживаний. Хочу отвести к детскому психологу.
«Склонности будет исправлять, — думаю я. — Что ж, родители всегда боятся таких вещей».
Подруга тем временем продолжает:
— Хочу, чтобы она перестала стесняться и приняла себя как есть.
Разговариваю с очень светской дамой, обсуждаем общих знакомых из мира искусств.
— Терпеть не могу работать с этим стилистом, он нервный и обидчивый.
— Что ты хотела, наверняка детские травмы и непростая юность, он же гей.
Она смотрит на меня с терпеливым сожалением, как миссионер, обучающий грамоте африканское племя, глядит на дикаря, ради красоты проткнувшего губу карандашом.
— У всех непростая! Так рассуждать нельзя. Какая разница, с кем он спит, рабочие требования для всех одинаковые. У нас не считают, что сексуальная ориентация — это повод для дискриминации или, наоборот, для снисходительности.
В нашем районе сдаётся квартирка. Хозяин сурово предупреждает, что нельзя бросать салфетки в унитаз, иначе засорится и сгорит очистной насос, а это пара тысяч шекелей за ремонт.
— Здесь, кажется, жили два парня? — спрашиваю я.
— Это мой сын. Я его выставил, — мрачно отвечает хозяин.
— Он с другом жил? — осторожно уточняет моя знакомая, которая согласилась помочь с переводом.
Хозяин бросает что-то злобное. «Чёрт, — думаю я, — хороший с виду дядька, и не принял выбор сына». Знакомая же переводит:
— Да какая разница, с кем он там жил! Он сжёг насос!
На Ярконе всю неделю радужные флаги, их развесил муниципалитет. Мне нравится город, где жить можно с кем хочешь, лишь бы ты не жёг при этом насосы.
Почти всю жизнь вечеринки и праздники вызывали у меня одно и то же состояние. Я шла туда в ожидании чудес, но сразу же чувствовала себя чужеродной. Некоторое время слонялась в толпе, а потом уходила в полной уверенности, что оставляю за спиной нечто прекрасное, к чему не смогла приобщиться.
Сегодня всё было совсем не так. Я шла сквозь парад, и парад шёл сквозь меня. Он не отторгал меня, я могла остаться, сколько захочу, а уходя знала, что дверь не захлопывается, можно вернуться в любой момент.
(«Это потому, что они трезвые, — сказал мой друг, — а в пьяных компаниях, пока не нажрёшься, именно так себя и чувствуешь — будто происходит нечто прекрасное, к чему не можешь приобщиться».)
И последнее: в кафе увидела здоровенного татуированного мужика, который держал за руку парня и изредка легко целовал ему пальцы. Я поняла, что, если бы на месте мальчика была девочка, это ничего не изменило бы. Важно одно — сколько любви и нежности у тебя есть для другого человека. И ещё — насколько ты способен их проявлять, хотя бы изредка, хотя бы поцелуем, объятием, эсэмэской.
* * *
В ночи взяли два чемодана и идём на новую квартиру. В камнях мостовой вижу папироску с характерно замятым кончиком.
— Совсем город разложился, — говорит Дима, — третий раз прохожу мимо этого косяка, и никто до сих пор не поднял. Потерял ведь кто-то.
— Или сбросил. Хотя… шли мы с Серёжей по Бен-Иегуде после прайда, видели: на парапете сидит усталый полицейский и мрачно на всех смотрит. Народу весело, а он на службе, чо. Мимо легчайшей походкой проплывает парень и нечаянно роняет недокуренный косяк прямо под ноги менту. Ойкает, всплёскивает руками, затаптывает и утанцовывает дальше. Косяк затаптывает, не мента. А тот сидит как сидел — праздник же у людей, чо… Так что насчёт «сбросил», это я глупость, конечно, сказала. Такой город — нетревожный.
Выгрузили чемоданы, пошли на Бялик, он там в двух шагах. Два часа ночи, ступаем на площадь и видим аккурат посерёдке прудика с кувшинками гильотину. К уличному спектаклю построили, но издалека выглядит вполне настоящей.
Нет, всё равно не тревожно. Наверняка для сигар, просто очень больших.
Утром спросила подругу, что это было — говорит, клоуна казнили.
По случаю переезда приходится много и часто рассказывать друзьям о своей новой квартире. Самая дикая её особенность в том, что комнатный дверной проём высотой полтора метра (остальные — традиционные).
— Но, — говорю я, — почитала фэншуйные сайты, это не ужас-ужас. А для меня даже преимущество: человек вынужден будет нагнуться и входить головой вперёд, поэтому я в случае чего успею дать ему молотком по затылку… И вот странно — опять здесь, как и во всех моих домах, не получается гостевой зоны, чтобы спокойно посидеть и попить чайку.
— Э-э-э, — отвечают мне, — это как раз не странно. Тем, кому посчастливилось попасть в твой дом и не получить молотком по затылку, всё равно будет трудно расслабиться. Да и не стоит.
Бывшая квартирная хозяйка — женщина удивительной не скаредности даже, но мелочности. При подписании договора сделала нам некоторую скидку в квартплате, но при этом требовала запредельного почтения к вещам её покойной матери, вроде древних одеял и ветхих простынок. А я, как назло, разбила пару кружек, которые наверняка обожала её покойная мать, даром что они из серой глины и с какой-то корпоративной символикой. Очень волновалась, а знакомые только пожимали плечами: «Йеменка? Да, вредней не бывает».
Они действительно не без странностей. Однажды, например. Девять утра, я в постели, и вдруг кто-то снаружи приоткрывает жалюзи, и в окне спальни появляется тревожное йеменское лицо. Какая-то женщина сообщает, что она сестра нашей хозяйки и хочет увидеть большую картину бабушки. Зашла в дом, удостоверилась в отсутствии картины, попросила ничего не говорить сестре и убежала.
И вся семья у них такая. Недавно сосед, хозяйский сын, нассал в наше мусорное ведро, которое мы выставили просушить. Он работает в соседней комнате и там нет туалета, а тут вдруг ведро — грех не использовать. Обычно он делал это в клумбу с алоэ. Я когда узнала, порадовалась, что мой базилик съели слизни.
И потому, когда нам всё же вернули гарантийный чек за квартиру, я наконец-то вздохнула спокойно и решила отметить это мороженым. Но вдруг увидела в русском магазине варёную сгущёнку. Может женщина раз в жизни позволить себе спокойно?! Конечно, нет. Но я всё равно взяла банку и пошла платить.
— Отличная штука, — одобрила кассирша, — я недавно вечером перед телевизором в одиночку банку съела.
— Ой, не говорите, мне и так стыдно, растолстею же.
— Да ну, вы однажды поймёте, какая это ерунда, небольшой мазаль в жизни гораздо важней!
Я согласилась, прижала к груди своё небольшое счастье и заторопилась домой.
И только на пороге вспомнила, что у меня нет чайника.
Из посуды у меня есть кружка с черепом, несколько разномастных десертных ложечек на длинных ручках, четыре пятишекелевых ножа, Димина трофейная ложка с клеймом люфтваффе и кошачья миска для воды. Впервые в жизни сложилась восхитительная ситуация, когда можно наконец-то накупить правильной посуды. Я решила, что всё будет стеклянное или чёрное.
Кружек было больше, одну недавно разбил котик. По этому случаю вспомнилась классическая отмазка из мультиков и книжек моего детства: «Это, бабушка, не я, это кошечка твоя!» Но странно, хотя мои родители, как все нормальные люди, совершали воспитательные ошибки и несправедливости, никогда им не приходило в голову ругать за разбитую посуду. Может, потому что мама была главным специалистом по этой части, а кто же маму отругает? А раз ей можно, то и мне тоже. Но скорей всего, мы изумительно легко относились к вещам и к их конечности. Мне всё казалось, что из детства вынесено многовато зажимов и комплексов, но от одного меня точно избавили. Разбила? Да лишь бы не порезалась. Не о чем тут горевать, нечего бояться.
Переезд слегка свёл нас с ума.
— Дима, — говорю, — ты в пятый раз за сегодня выносишь мусор, успокойся уже.
— Да-а-а, — отвечает он, — я тебя знаю. Вожусь тут целый день по дому, а ты потом к какой-нибудь мелочи придерёшься. Скажешь: чего мусор не вынес?! А я вынес!
— Извини, конечно, но это в чистом виде обкуренный Чебурашка из анекдота. Гена такой: «Чебурашка, ты опять накурился?!» — а я такой: «Ты что, Гена, вот твоё полотенце!»
* * *
В четыре часа в ночи раздаётся мужская ругань — соседские парни бросают мусор через забор, прямо к нашей двери, а бдительный квартирный хозяин замечает и орёт на них из окна. Появляется Дима, перебрасывает мешки обратно и на всякий случай спрашивает у хозяина:
— Ма зэ?!
— Зэ Тель-Авив, — веско отвечает он.
Думала, у меня глюки от духоты начались, но нет. Представьте, Тель-Авив, тёплый вечер, променад вдоль набережной — велосипедисты, бегуны, тёлочки красивые, рельефные мальчики, пахнущие морем и ромашковым гелем. Навстречу неспешно идёт большой мужчина с плакатом на груди. Присмотрелась — написано «Putin killer…», дальше не успела. Хотела спросить: «Мужик, опомнись, где ты? И ночь лимоном и лавром пахнет, ты чего?» — но не спросила, конечно. В конце концов, ночь-то пахнет, зачем мне это знать.
Бодро обсуждаю погоду:
— Да ветер же с моря, в Тель-Авиве максимум тридцать три в тени, пожары центрей, а землятресение вообще в Эйлате, так что нормально!
И чувствую, как-то неубедительно звучит.
* * *
Когда в моей жизни появляется новый человек, на стадии знакомства раньше или позже речь заходит о кино — ну там, кто что любит, видела ли последнего «Шерлока», цитаты из «Дня Радио», которые мне было бы естественно узнать. Но я не узнаю`, потому что не смотрела, о чём застенчиво сообщаю. Да, у меня есть как минимум три странности — я не люблю есть, разве что сладкое, не пью и не умею смотреть кино, потому что слишком волнуюсь. И далее следует история, которую уже пора записать, чтобы в другой раз вместо ответа давать книжку.
Случилось это в какой-то безымянной европейской гостинице. Я тогда много и напряжённо работала, готовясь к переезду в Тель-Авив, а раз в два-три месяца сбегала отсыпаться в тихую Европу — там мой вампирский режим дня постепенно возвращался к человеческому. Днём общалась только с уточками в парке, после обеда гуляла по кладбищу, а вечер коротала за квестом на айпадике и чашкой травяного чая. Примерно через неделю такой жизни психика крепла настолько, что я отваживалась на что-нибудь дерзкое — например, заварить пуэр или посмотреть кино.
Дело в том, что я впечатлительная. Ну правда. Кудри мои не побелели до сих пор лишь потому, что папина мама не седела до семидесяти. А так я очень остро воспринимаю визуальную информацию. Слышать и читать о чём угодно могу совершенно спокойно, а вот картинка врезается прямо в ту часть мозга, которая заведует эмоциями, и выжигает её дотла. «До тла», как пишут в интернетиках, и тло потом не даёт спать всю ночь. Зная об этом, берегу себя, я тот человек, который не кликает на ссылки, подписанные «нервным и беременным не смотреть» и «ужас шок видео».
Но после недели на травках становлюсь храброй и робко начинаю рисковать. Именно так я посмотрела Тарантино, «Прирождённых убийц» и «Семь психопатов». Ничто из этого даром не прошло. После «Цельнометаллической оболочки», например, я почти год проработала с военными — очень хотела получить ответ на вопрос «А как у нас?» (не только, впрочем, поэтому — в Тель-Авиве мне дали потрогать М-16). И уж совсем жёстко получилось с «Казино» Скорсезе.
Вечер тогда начался с того, что я захотела платье в крови. Увидела в ленте дизайнерские туфельки с кровавыми каплями и поняла, что мне такое надо. Забила в поисковик «dress blood» и получила несколько страниц синтетических маек в алых разводах.
Не совсем то, что надо, я грезила образом Маргариты («Ничего, что платье в крови, была бы улыбка на устах») — яркие лаконичные брызги, стекающие с груди на подол.
Через пару часов, смывая в раковине красные пятна с серого платья, приговаривала: «Дура ты дура, заказала бы миллион евро».
Потому что, насмотревшись картинок, решила припасть к гангстерской классике. Обманчиво неспешное повествование вовлекло меня медленно и неотвратимо. Сюжет «Казино» пересказывать глупо, с симпатиями тоже всё понятно — я была за Де Ниро. Жена его истеричка, а вот Ники Санторо мне нравился, психов мужского пола я люблю. Страшно переживала, когда он начал лажать — не знаю, почему он не замечал, что катится в пропасть, но я-то всё видела! Я из тех зрителей, которые на детских утренниках кричат зайчику: «Не ходи туда, там волк!» Ему тоже говорила: «Не делай так, Ники», — но он как не слышал. Хотя в целом оставался настоящим пацаном, пусть и бешеным беспредельщиком.
И тут дошло до эпизода с Шэрон Стоун.
Она начала его соблазнять, как всегда, без трусов — это мы за ней знаем, — а он, а он… Похоже, он забыл, что Де Ниро его друг. Сидит такой на диване, она прижимается, а он не то что не уходит, а прям ведётся. Я говорю: «Ники, Ники, что ты делаешь? Жена братка, разве так можно, кто ты после этого, ты же мафиози, а не чмо провинциальное, Ники!» А он не слушает.
Господи, целуются! В горле пересыхает, я в страшном волнении хватаю кружку с чаем — бывают в отелях такие, из дешёвого стекла, — допиваю залпом и бегу налить ещё. На полу подушки, наступаю, нога едет, я падаю со всего размаха на колени, пытаясь подстраховаться левой рукой — с кружкой, да. Через полминуты осознала себя посреди номера, оценила травмы, нанесённые искусством: коленки сбиты до мяса, сухожилие на большом пальце перерезано, платье залито кровью, Ники скурвился.
С тех пор прошло года полтора, палец совершенно зажил и сгибается, как раньше. Я приехала, куда хотела — мне тепло и больше не нужно никуда убегать, всё здесь. Пью вербену с лимонником, иногда даже смотрю кино, приблизительно три фильма в год. Но аккуратно — полы тут мраморные, а нравы в синематографе за последние двадцать лет пали так низко, что не ровён час можно и убиться по случайности, чисто от нервов.
* * *
В очередной раз умилилась здешней позитивности: кардиолог, прогнав меня через какие-то беличьи тесты на колесе, назначил дату следующего визита — без четверти четыре, тринадцатого июля следующего года. Насколько же это отличается от моего обычного состояния умственного вещества, которое не то что на год, а и на три месяца не подпишется, потому что мало ли что. Это же умереть, как я сейчас договариваюсь на московские каникулы: «Ну-у-у, если меня не уронят с самолета, я нормально пройду границы и небо не упадёт на землю…» — а всё потому, что человек смертен, и это полбеды — он иногда внезапно смертен, и это всосано с молоком и вкурено с журналом «Москва» шестьдесят шестого года.
«Похоже, вы в аэропорту Шереметьево», — говорит Фейсбук, перенимая мою обычную манеру: «Где я?! Похоже — не уверена, но мне кажется, — я в аэропорту, московские каникулы закончились». Передо мной на полу сидят пять израильских детей, и я пытаюсь отрефлексировать это всё — хочу ли я улетать? Там нет четырёх встреч ежедневно, зато я не могу квалифицированно обсудить с прохожей старушкой закат — вот как вчера, когда меня остановили посреди улицы, чтобы поговорить о том оттенке синего, который нам показывали на небесах.
За эти десять дней я обогатилась невероятным знанием, постигшим меня в начале Калининского: Москва большая.
Очень. Меня будто из коробочки выпустили, ходила, слегка припадая и сохраняясь перед каждым углом.
Ещё скажу, что город тихий, по крайней мере сильно никто не орёт, и глаз отдыхает во всех смыслах: одеты все, как порядочные фрики, а не стриптизёрами. Ну и нет чудовищного тель-авивского раздражителя в виде средиземноморских красавцев, которых понаехало из Франции, так что идёшь-идёшь и вдруг забыла, чем дышать.
Я жила в арбатских переулках, с шестнадцатого этажа видно ХХС и Кремль. Со мной был юный котик, я уже и забыла, как это — примерно как юный любовник, немного затрахивает, но такая радость. Местная консьержка добавила экземпляр в коллекцию сложных физиономий — «доброе нехорошее лицо». «Не по-хорошему доброе лицо», заметьте, уже было, это другое — напёрсточники, а также мелкая шпана, думающая, что она гангстер. А тут такое, знаете, «прошу пожаловать, дама, ходют тут всякие, управы на вас нет, доброго утречка».
Что же до погоды, то это чудо какое-то и подарок — прохлада, дождик, все в курточках, хотя июль.
Встретила человека, которого помню лет пятнадцать. В лицо бы не узнала — я не различаю попрошаек, — но сам образ приметный: всегда за тридцать, бритая голова, бейсболка козырьком вперёд, сумка через грудь, шорты, когда не снег. Сначала видела его на Тверской, потом на Красной, теперь на Арбате. Тихо и настырно подсовывает прохожим подарок, ароматическую палочку или Бхагавад-гиту (я не чихала!), взамен просит пожертвование, пятьдесят или пятьсот соответственно, сейчас, наверное, больше. И вот шла по Арбату, едва с самолёта, ещё не совсем в сезоне, потому что вдруг дождь, а я в платье, смотрю — ходит. И я думаю: минимум лет пятнадцать. Не сказать, чтобы у меня была бурная судьба или простая до завидности — вряд ли и половина белых людей захочет поменяться со мной, если вникнет в обстоятельства. Но всё же за это время начались книжки, новая страна, ещё там что-то. А он всё ходит, сшибает свою копеечку одним и тем же способом. И жизнь наверняка кажется ему полной, и байки рассказывает о повседневном, и лица кругом каруселью. Неужели совсем-совсем неинтересно, при относительной свободе (не клерк же он в ипотеке), что-нибудь резко изменить? Город, работу, способ жить?
А потом иду дальше, а у стены Цоя орут, как всегда, с живой вовлечённостью, в байк-кафе толстенькие дядьки, художники возле Праги всё так же плохи. И думаю: чего я вообще хотела от людей? Нищие играют в свободу, скамейкеры — в байкеров на покое, и все — в «разведи лоха». Ничего, в сущности, не происходит, но занятия хватит на целую жизнь, и кажется им, будто всё меняется.
Как и мне, как и мне.
Начало экзаменов в Щуке можно угадать по обилию абитуры, выходящей на Арбат с этюдами. Фальшивое раскрепощение невыгодно отличается даже от пьяного куража, хотя казалось бы. И только однажды на моей памяти имитация раскованности принесла приличный результат.
Как известно, в начале Арбата пасутся два похотливых чебурашки, белый и коричневый. Не побоюсь сказать, что, пользуясь служебным положением, они хватают женщин за тела, и это крайне неприятно. Воспитанные на «Денискиных рассказах», многие неспособны ударить мягкую игрушку в плюшевый животик, тем более ногой. И потому я с глубоким удовлетворением наблюдала, как долговязая девица берёт разбег почти от «Праги», раскидывает руки и, натужно хохоча, несётся вперёд, набирая скорость. Арбат забит киосками и столиками, по прямой бежать не получалось, она лавировала с приветственным хрипом, и от этого было особенно страшно. И наконец почти настигла белого чебурашку. Когда он понял, что его наконец-то обнимут как следует, потерял самообладание и кинулся вбок. Так фальшь победила вульгарность и справедливость восторжествовала.
Ещё я встретила ростовую куклу-петуха, который безуспешно раздавал визитки. «Ну вы как дети малые и на окраине не росли, — подумала я. — Кто ж у нас у петуха-то что-нибудь возьмёт?»
Напоследок увидела: младенчик в мышиной шапочке упирается посреди дороги и не хочет идти. Мама произносит традиционную для нашего климата угрозу: «Если не пойдёшь, отдам тебя тёте». Тётя в моём лице автоматически соглашается: «Да, мышка мне пригодится, и мой котик будет рад». Младенец прикидывает перспективу.
Я иду дальше и думаю четыре мысли.
Типично хипстерскую: «Ааааа, мы только что привили ребёнку уверенность в том, что мама его отдаст, если он будет плохим!!!»
Параноидальную: «Ааааа, мы сказали ребёнку, что уйти с чужой тётей нормально!!!»
Совковую: «Ааааа, мы совсем рехнулись на кухонной психологии!!! Детская психика эластична и в норме должна легко переживать такие испытания, противоестественно рефлексировать над каждым чихом».
Честную: «Ааааа, пончики!!!» Я всегда думаю про пончики с заварным кремом, когда в Москве.
Вот ведь как, во всех мыслях есть немножечко правды, кроме четвёртой — она правда вся.
По поводу кризиса московские люди путаются в показаниях:
— Здесь ужас, тяжело и кончаются деньги.
— То есть всё плохо?
— Н-ну почему же?..
Видимо, общий тревожный фон можно как-то выносить, пока есть кусок работы и зима вроде бы не скоро. Я же хочу под свою пальму на Буграшов-бич и смотреть на море, мне нельзя фон, у меня нервы и пять лишних кило, которые надо как-то решать. И котик.
Но чёртова берлинская лазурь в разбеле… Как это сказать на иврите?
Прочитала, что есть специальный термин «ждули-похудюли» для обозначения женщин, ожидающих мужчин из тюрьмы и к этому сроку худеющих. Если бы каждый раз, когда я худею к сроку, где-то сажали очередного мужчину, страна бы заметно опустела.
Но это всё из разряда «двадцати слов, не существующих в русском языке». Иногда берёт лёгкая оторопь от подробности описываемого переживания. Вчера мне сказали, что в иврите есть отдельный тель-авивский глагол, означающий «бесцельно прошвырнуться по улице Дизенгоф», и что какой-то прекрасный человек придумал «сумку-кармелитку» — тележку для похода на рынок Кармель.
Наверняка где-то в ноосфере сложены специальные термины для всего, например, «чувство неловкости, которое испытываешь перед своим домашним животным после того, как погладишь чужое». Обязательно должно быть такое слово, потому что это сильное и понятное переживание, но не совесть. Представьте человека, который пришёл домой после адюльтера, и всё, что он чувствует, — это немного смешное смущение перед собственной кошкой, потому что на нём шерстинки от другой.
Ходила к доктору показать все мои уши — правое, левое и среднее, — потому что после перелета до сих пор не разложило. Велел надувать шарики, много жевать и глотать — то есть жрать и праздновать мне доктор прописал.
В приёмной у него девушка удивительного коричнево-жёлтого цвета с легчайшей прозеленью — цвета детской неожиданности, будем честны, но какая же прекрасная. Никогда не привыкну, что инопланетные красотки ходят здесь просто так и в больших количествах, и целыми днями работают где-то на окраине среди сопливых и глухих.
На обратном пути пошла невозможными огородами, чтобы увидеть церковь Иммануила, которая полностью оправдала крюк: вся в цветах, с часами без стрелок и белой ориентальной кошкой при дворе. Вроде бы ничего такого, чего не было бы в любой части Тель-Авива, разве что с избытком покоя, который, впрочем, здесь тоже везде, если правильно сесть. Но, пожалуй, если я буду вынуждена покинуть этот город, горевать на скамейке я приду именно сюда.
* * *
— Как ты думаешь, есть способ жрать манго и не вымазываться до ушей? Как его едят приличные люди?
— Сверху срезают крышечку и выедают ложечкой.
— Но всё равно же придётся косточку обсасывать?
— Приличные люди не обсасывают косточку.
— Как не обсасывают??!
Так я не стала леди.
Впрочем, ещё в детстве я поняла универсальный закон благопристойной трапезы — не пытаться доесть всё. Не наклонять тарелку с супом, чтобы вычерпать до дна, не вымазывать хлебушком подливу, отделять мясо от куриных костей ножом, а не обгладывать, вырезать мякоть из арбуза, оставляя сантиметр на корке, не обгрызать. Да, пальцы тоже нельзя облизывать. Со всем этим я более или менее смирилась, а вот манговой косточкой поступиться не смогла.
Показала новому месяцу сто шекелей — мне в самом деле сейчас больше нечего просить, потому что жизнь замерла в состоянии счастья, о котором я успела забыть за последние года три. Если говорить о цвете, то в этот раз оно оказалось неожиданно золотисто-оранжевым. Будь под рукой табличка оттенков мулине, я бы сказала точней — никогда не любила ни жёлтого, ни красноватой и розовой примеси в нём, поэтому редко смотрела в эту часть спектра. Так что не во мне дело, раз счастье сейчас цвета перезрелого манго и такой же сладости, видимо, жара окончательно заставила меня утратить волю и позволить ему произойти.
Мне всегда везло на свободных мужчин, все они чувствовали себя независимыми, лёгкими на подъём, способными в любой момент сорваться с места и исчезнуть. И я тоже их такими считала и оставалась рядом, замирая от радости: мне повезло совпасть во времени и пространстве с бродягой, с духом дорог, кабаков, лесов или бог весть чего — с тёмным пером неведомой птицы, которое упало на моё плечо и не спешит улетать. Я любовалась застывшим временем, позволившим нам побыть друг подле друга, и заранее мирилась с конечностью любви. Он уйдёт — не сейчас, так через месяц или через год.
А дни меж тем шли, ничего не менялось, лишь перо на моём плече становилось всё тяжелей, набираясь пыли. Герой не только не уходил, но и мало шевелился. Почти не путешествовал, из дома и то выбирался нечасто, сидел без работы, покупал на ужин кефир одного сорта и злился, когда он исчезал из магазина за углом, но всё же не настолько, чтобы дойти до дальнего супермаркета.
Даже самая юная и очарованная девочка в конце концов начнёт что-то подозревать. Сначала тает восхищение, а потом, однажды, уважение.
Мужчина всё ещё говорил о своей свободе и лёгкости, а я иногда приподнималась на локте и смотрела с любопытством: интересно, он всерьёз думает, что он настоящий?
(Помните, ходила по Сети зарисовка: мама с сыном выбирают еду в кафе. Мама говорит: «Мне салат, а ему…» — и тут официант подчёркнуто склоняется к ребёнку и спрашивает: «А вы чего хотите?» Мальчик, розовея от гордости, делает заказ, а потом шепчет тихонько: «Мама, представь, он думает, что я настоящий!»)
Так вот, я наблюдала с некоторой жалостью, пытаясь понять, насколько человек себе врёт: он правда уверен, что способен принять решение, изменить жизнь? Чувствует себя хозяином судьбы, а не только продавленного дивана, который даже выбросить не может, ведь тогда понадобится другой, а это деньги и хлопоты. Иногда я очень горевала, понимая, что очередное красивое существо почти ничего не может за дверью своего дома, а внутри ходит по протоптанным дорожкам от постели до кухни и туалета, но хуже всего — даже не осознаёт этого. Думает о себе, что настоящий.
А мне, я знала, так нельзя. Я-то про себя точно понимала, что ничего почти не могу, я не перо и облако, а обычное растение в горшочке, чьи корни начнут задыхаться и подгнивать, если долго не пересаживать. И я кое-как выбиралась и уходила, шлёпая мокрыми корнями — бродячий кустик всегда был моим любимым персонажем в булычёвской «Алисе».
Потом привыкла на каждом плато в своей жизни осматриваться и думать: а точно ли я хочу здесь быть, как год или пять лет назад, точно ли хочу провести здесь ещё столько же? И редко когда отвечала себе «да», поэтому рано или поздно брела дальше — без лёгкости (откуда она у бродячего куста), с печалью, но всё же шла.
А сейчас — это моё плато крошечное, до края можно дотянуться рукой, просто маленькое временное пристанище, но впервые за несколько лет я говорю «да», мне хорошо, я хочу, пусть останется счастье цвета переспелого манго, все будут при мне, никто не уйдёт, и я пусть никуда не уйду, шлёпая мокрыми корнями.
* * *
Меня тошнит от любви к этому городу, как всегда тошнило от любви.
То ли дело отношения равнодушного тепла, когда неделями живёшь котиками, в обнимку, питаясь из одной тарелки, с необязательным сексом — не сегодня, так послезавтра, с хихиканьем и киношками, когда засыпаешь легко и аж храпя, будто и не принцесса. Думаешь: близость. Думаешь: привязанность. Думаешь: наверное, влюбилась.
Но это только если забыть, как было с другим, в ледяном и потном раю, сильно смахивающем на ад в представлении хороших людей. Когда сколько вместе, столько и не спишь, потому что даже в крайней усталости не можешь расслабиться и потратить часы на сон, пока рядом дышит твоя жизнь — слишком жаль. Когда невозможно съесть ни куска, в желудке давно не было ничего, кроме чужих секретов, но схватывает живот и тошнит. Думаешь: мне бы домой, мне бы по-девичьи нежно просраться и поблевать. Думаешь: мне бы уснуть. Думаешь: мне бы туда, где не штормит и нет вертолётов, отдохнуть чуток и обратно.
Но из любви не бывает отпусков, от неё только сразу и навсегда, и не ври, что не знал. Все всё знают, Ромео, и не нужно специальных подпунктов мелким шрифтом. Устал — уехал — потерял. Отложить ничего нельзя, как нельзя приморозить время и юность, чтобы потом достать свеженьким и разогреть.
Так и здесь, душа моя, так здесь. Дай любить тебя, пока мы вместе, пусть тошнит и жара, простыни в поту, песок в тапках, и голодно, потому что душа не принимает ни булочек, ни мяса, а только солёный пот с плеча. Это ненадолго, сколько бы ни собирался, ни рассчитывал, ни хотел, — потому что любовь всегда ненадолго. Либо жизнь окажется длинней, либо любовь моя переживёт тебя, и никогда вровень, никогда не будет между нами равнодушного тепла, никогда — просто.
* * *
Когда выпадает случай пожить одной, примерно через неделю становится трудно вспомнить, зачем нужен мужчина. Дима уехал, и в доме тихо, темно и чисто, никто не забывает выключать электроприборы, не орёт в телефон. Пол белый, дорожка во дворе подметена, холодильник пуст, и спокойно, как в гробу.
И вчера посреди этого умиротворения я отправилась ужинать. Свет на крыльце оставила включённым, чтобы не возвращаться в темноте.
Через пару часов прихожу благостная, с китайской едой внутри, смотрю издалека на вьющиеся растения над входом, бамбуковую загородку, бледную лампу и думаю, как же прекрасна моя жизнь.
И тут вижу на полу местного летающего таракана. И на стене. И на бамбуковой загородке. И они продолжают выползать и вылетать, привлечённые, несомненно, энергией моего счастья, ну, и светом.
И я немедленно поступаю, как взрослый самостоятельный человек: накрываю голову шалью и начинаю визжать.
И вот тут, вот тут! Мужчина, который водил меня ужинать, выходит вперёд и своей большой ногой затаптывает первого таракана, а потом ещё нескольких, открывает дверь, загоняет меня, невменяемую, в дом, а потом берёт баллон К-500 и уходит убивать. Через некоторое время за дверью только гора трупов, но он остаётся жив, хотя и слегка подёргивается от отвращения.
И я, понимаете ли, прозреваю. Смысл даже не в том, что у него тапок сорок шестого размера, а в том, что если кто-нибудь визжит, он идёт и спасает, пусть и терпеть не может тараканов. Такой рефлекс.
А для всего остального есть кредитная карточка, кто бы спорил.
Да, пока визжала, успела рассмотреть — они не такие уж страшные, хотя и размером со спичечную коробку. Но золотистые и если не ползают прямо по мне и не лезут в дом, то и ничего.
P.S. Женщина нужна, получается, чтобы убивать для неё?
Если в мире происходит какая-то фигня, экстраверт думает, как исправить мир, интроверт — как исправить себя, а невротик — что он во всём виноват. Поэтому, когда утром я услышала адский грохот где-то возле дома, сразу выключила кондиционер, чайник и вернулась в постель. Совершенно очевидно, что я какой-то последовательностью действий обрушила мир, поэтому единственный выход — лечь и сделать вид, что ничего не было.
Через полчаса решила, что опасность миновала, и вышла на улицу.
Перед отъездом Дима сделал мне хорошенький дворик: зонт, кресло, растения в кадках, стойка со стеклянными кувшинами для красоты и полива, картинки на стенках, всякое такое. И вот выхожу я и понимаю, что ничего этого нет. Огромный эвкалипт в соседнем дворе упал через забор, снёс цветочные горшки с верхних этажей, попутно сломал ещё несколько деревьев. Все наши усилия погребены в хаосе листьев, веток и стволов.
— Отлично, — сказала я нашему квартирному хозяину, — шалаш на Суккот можно не строить.
Но я это к чему — к вопросу о счастье и удаче. Типичное «повезло» в моём исполнении — это когда одно из деревьев, разрушивших мой двор, покрыто такими красивыми розовыми цветами, что ветки можно поставить в вазу…
…только не нужно, потому что это ядовитый олеандр.
* * *
Раньше, когда коту становилось плохо, я схлопывалась и неделями не писала, пока не делалось легче. Сейчас у нас затяжной кризис, и не совсем понятно, как из него выбираться. Но здешняя реальность такова, что не жить невозможно. От стресса у меня всегда возникает ощущение искусственности происходящего, я перестаю чувствовать тело, всё время кружится голова, а мир вокруг кажется киношной декорацией. Состояние не хуже других, я была в нём несколько последних лет, но в Тель-Авиве восковые куклы либо тают, либо всё-таки превращаются в живых женщин. И когда это происходит, уже невозможно делать вид, что тебя не существует, и тогда вся боль и вся радость кипят внутри одновременно и ты живёшь как есть — в слезах, в смехе, в любви и отчаянии.
Когда коту плохо, сердце разрывается от всего. Ему снится погоня, перебирает ногами, а я думаю: теперь он побегает только во сне. Ветеринар выбривает ему лапу, чтобы взять кровь, а я думаю: она не успеет обрасти. Дима покупает незнакомые цветы, предыдущий такой букет стоит уже седьмую неделю, и я думаю: они переживут.
Но в то же время я кормлю кота с ложки «за маму, за папу, за мировой сионизм», гуляю вдоль моря, беспокоюсь о цветах — что за адова порода такая, может, они вообще пьют кровь по ночам? В конце концов в дом приходит человек, понимающий в растениях, смотрит и говорит: «Понятия не имею, что это. Кажется, это вообще не цветы». Ну и ладно, эта инопланетная нечисть прекрасна.
Жизнь отказывается замирать во мне. Тем более доктор показал результаты анализов. Когда вижу цифры, я успокаиваюсь. Всё нехорошо, но я понимаю динамику, могу делать прогнозы, и от этого кажется, что почти контролирую ситуацию.
Не меняя трагического выражения лица, жарю котлеты. Чтобы подчеркнуть бездны, зияющие внутри меня, не лепила из нежного фарша, а купила готовые, замороженные и с кучей вкусовых добавок. Села в уголке и принялась есть. И тут с кровати медленно поднялась серая голова. Зомби кота восстал и, шатаясь, побрёл воровать котлеты. Я не смогла поделиться даже кусочком — очень были острые, — но от сердца слегка отлегло: не знаю, надолго ли, но пока определённо живой.
Одновременно обновила айфон и впервые дала котику новое лекарство, и это оказалось большой ошибкой. Сидишь с двумя любимыми существами на руках и с ужасом прикидываешь, кто быстрей сдохнет, а они икают, дёргаются и зависают. Вроде оба продышались, но больше так не надо.
И кажется, оба меня теперь ненавидят.
Завтра у нас пост, нельзя ничего, даже Интернет, можно только горевать о своих несовершенствах и молиться. Собираюсь сидеть на берегу — самое близкое к Богу место в этом городе, — и просить, чтобы в Книгу Жизни на следующий год меня записали с +1.
Город приготовился к Судному дню: продавец дури, стоящий в начале Алленби, вместо растянутой майки и малиновых трусов переоделся в белое — шортики, футболка, кипа и косяк толщиной в палец. Мясник, обещавший Диме коровью шкуру и продинамивший, в качестве извинения подарил ему говяжьих колбасок. Сейчас принято просить прощения, и я, конечно, тоже прошу — абсолютно за всё.
* * *
Кончился очередной еврейский год, я подумала, нужно понять что-нибудь о результатах, хотя сейчас ещё очень плотное время — не зимнее новогоднее безмолвие, когда всё действительно отчётливо завершается. Но мне важно успеть с промежуточными итогами теперь, пока кот ещё со мной, насчёт зимы я уже не уверена, так что пусть у меня будет хороший год, когда все живы.
Из дурного — всё, что я не хотела, но должна была узнать о старости, о медленном уходе и угасании, — мне приходится видеть сейчас. С февраля в жизни присутствует фоновое отчаяние, я десять лет не теряла никого ценного, а тут это происходит изо дня в день, кот меня покидает, и я ничего не могу, только наблюдать — за ним и за своим гореванием, которое меняет форму и с которым вынуждена быть. Потом обязательно напишу, как в нём живётся, как оно локализуется и оттеняет остальную жизнь и какая там следующая фаза за отрицанием, но сейчас я пока о ней ничего не знаю. Это будет хороший текст, чисто выступление на конференции TED — я в чёрной водолазке, и все плачут, а жизнь торжествует.
Но сейчас-то о счастье — и как же так, спросите вы, как же так, Веничка, отчего же год сладкий — или ты извращенец, или чего-то не договариваешь.
Во-первых, оказалось, что горе, которым не упиваешься, неплохо исполняет жизнеобразующую функцию.
Во множестве разновидностей скорби человек умудряется найти пространство для самолюбования. Картины «Я и Горе» бывают разными: прекрасный я и несчастная любовь, стойкий я и болезнь, преданный я и беда близкого. В совершенно искреннем страдании существует небольшое зеркало, где краем глаза отмечаешь себя, красивого, в чёрном. Достаточно часто, если человек мелок и слаб, он выбирает зеркало во всю стену, чтобы придать себе больше значимости, — обычно оно с прямой трансляцией в Интернет. Именно так образуются несчастные «навеки» влюблённые, жертвенные жёны наркоманов, ноющие больные, которым все должны, и прочие неподдельно бедствующие персонажи, посвятившие жизнь горю.
Если мучения — не ваш выбор, а страдание всё длится и длится, может произойти странная штука. Однажды кончаются силы на переживание. Подозреваю, это какая-то химия, связанная с адреналином или ещё чем. Недовольство прежде было размазано по жизни тонким слоем: немного тоски там, раздражение тут, здесь тревога. В беде на это просто нет сил, остаётся такой тоненький поток лавы, который прожёг себе путь и течёт — но вокруг-то поля цветов. По сравнению с ним какой-то быт, какие-то проблемы — это настолько безопасно, что даже мило. Здесь у тебя огонь, и от этого остальная жизнь особенно нежна, добра и прекрасна. Самое большое счастье, самая сильная любовь расцветают поблизости, очищенные от рефлексии, жалоб и капризов. Радости, вроде вкуса манго, красивых мужчин, чувственных удовольствий, моря и нового айпада, остры, как в первый день творения (что-то же было в раю вместо айпадов). Неприятности вообще не очень понятны как идея. Дима, ходивший расчищать завалы от упавшего во дворе дерева, вернулся несколько белый: ствол и ветки, общим весом под тонну, рухнули там, где я набираю воду для цветов, и в то время, когда я обычно занимаюсь садиком. Но мне просто нечем испугаться: я жива, котик жив, счёт в банке по-прежнему в плюсе — где тут пространство для беспокойства?
И сейчас я обозреваю ландшафт, и вот она, река, и вот жизнь по берегам. По пояс в лаве долго не просидишь, поэтому я выбрала быть на чудесной земле, на красивых холмах. Я у моря, в городе, который люблю, с людьми, которые делают меня счастливой. Каждый день со мной любящие: кот, Дима, несколько друзей здесь и в Сети, семья — мой круг тепла и заботы. Чуть дальше те, кто думает обо мне, читает, отдавая энергию эмоций и внимания.
Каждому из них я благодарна, я больше не чувствую себя мёртвой куклой, как в последние несколько лет — потому что знаю о смерти и вижу по-настоящему живых.
Во многом это свойство места — земля здесь полна чистой и ясной силы, которая входит в человека вместе с солнцем, водой, хлебом и поцелуями.
Но во многом это история принятия. Я часто думала об этом и теперь готова рассказать.
Ещё в июле на встрече с читателями меня спросили: «Вы счастливы?» — и я возмущённо ответила: «Как вы могли подумать?!» Счастье — это же дьявольская ловушка. Только скажи: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно», — и ты умер. Потому что всё хорошо, двигаться не надо, перестаёшь развиваться, а значит, начинаешь гнить на месте. Так что я — нет, не счастлива и не собираюсь, мне ещё роман заканчивать.
Говорила я это, хихикая и, как водится на публичных выступлениях, ни секунды не размышляя.
Но потом всё возвращалась к вопросу — глядя на Москву с шестнадцатого этажа арбатской высотки, разрезая пончик с заварным кремом в грузинском ресторане, обнимая кота уже дома, вымазываясь переспелым манго, идя по линии прибоя в сторону Яффо. Каждый раз во мне звучал мой собственный дрожащий голосок: «Ты что?! А кот? А деньги кончатся? А книжный бизнес накрывается? А как же развитие?!»
Но, понимаете ли, та самая лава сама всё разграничила и обозначила ценности, а заодно и решила вопрос с романом. Тексты прекрасно растут из счастья, не только из истерик и тоски. На такой почве силы в них гораздо больше, а страсть никуда не делась, вон для неё сколько огня — какое здесь солнце, какая боль, какая любовь, вы бы знали. Эгоизма только меньше и тревоги о собственной значимости, это да.
И нет, счастье — это не признак глупости или «необследованности». Это знак свободы, очищенной от иллюзий, и знак существования ценностей и целей бо`льших, чем вы сами. И храбрости: разрешить себе признать то, что имеешь, достойным и важным.
Ещё один важный итог года связан с Тель-Авивом.
Не любить город, в котором живёшь, — неуважение по отношению к городу. Жить в городе, который не любишь, — неуважение по отношению к самому себе. Ровно то же можно сказать и о людях, с которым близок.
Я, впрочем, долго крутила эти фразы, подбирая максимально точное слово — «подлость», «предательство», «низость»? Слишком громко. «Глупость»? Не совсем то. Выбранное в итоге «неуважение» не содержит необходимой доли тоски, которая сопутствует такого рода состоянию. Существование в нелюбви где-то или с кем-то отжирает огромное количество ресурса и жизненной радости. Всё вымученное «вроде бы нормально» рушится, когда удаётся познать другой способ жить — в любви. Поэтому постарайтесь не быть грустными свиньями по отношению к месту, к людям, к себе.
И ещё: человек молод, пока способен изменить свою жизнь, если она не устраивает. Старость определяется не состоянием тела, кожи и волос, а наличием силы для перемен. Не нужно себе врать насчёт будущего, его нет, если уже сейчас вы способны только лежать в сторону счастья. Когда же вы развиваетесь, меняетесь и работаете, не думайте глупостей — вы по-настоящему молоды.
* * *
Сегодня в восемь утра ко мне вернулась часть моей души, которая жила в другом теле семнадцать лет.
Думаю почему-то об одном — что делать с его ошейником. Мы отдали коробку с телом на кремацию, это легко и правильно, но полоску пластика с колокольчиком из рук выпустить не могу. Наверное, поношу пока на запястье.
Боль для нас обоих окончена, дальше будет только легче.
* * *
Важно, наверное, сказать, что у меня всё нормально. Весь последний месяц кот уходил, и я загибалась вместе с ним — сначала от страха, потом от жалости, а в последние часы и от боли. А теперь он не страдает, и это большое облегчение, когда в доме никто не умирает. Некого жалеть — для него всё кончилось, а себя не за что. Понятно, что я плохо сплю, но в целом всё должно стать хорошо в самое ближайшее время.
Недавно говорила, что последние несколько лет довольно часто жила с ощущением нереальности мира. Ходишь, будто вокруг кино, очень красивая картинка, а жизни не то чтобы нет, но она не имеет ко мне никакого отношения. Я и сама-то к себе не очень отношусь, а уж у этих ненастоящих людей за стеклом не было шанса до меня достучаться. Ужасно удобно — кругом сплошные мультики, и как бы странно или гадко они себя ни вели, только смешат и слегка огорчают, зато всегда много материала для наблюдений. В этом была большая свобода: с персонажами можно особо не церемониться, легко управляться с их правилами, деньгами, трудностями и даже с их едой, в которой как-то мало смысла, больше ритуала.
Реальность возвращалась вспышками, только когда вокруг был максимум любви и комфорта — чаще всего дома, где всё настоящее.
В Тель-Авиве это прекратилось достаточно скоро, потому что слишком много жизни — горячий ветер, еда, люди, море, всё обжигает; слишком тонкие стены, чтобы хорошо спрятаться; вездесущий песок и очень много любви, даром, без условий. Кино таким не бывает, догадалась я постепенно, даже при моём умении вживаться в сюжет и одушевлять кукол.
Правда, из-за кота мир временами ещё прятался за стекло, но в хорошие месяцы оно исчезало. Теперь, когда всё кончилось, должно пропасть насовсем.
Пока по вечерам хожу на площадь Бялик, чтобы немого поработать. Здесь происходит много событий. В восемь, например, женщина приходит кормить кошек, и с семи они уже начинают ждать, вытягиваясь в струнку навстречу каждому, кто идёт со стороны старой мэрии. Замирают и очень тихо говорят всем «ми». К девяти же приводят крошечную белую собачку, размером с ладонь, которая быстро начинает командовать людьми и большими псами. Хозяева трусцой бегают вокруг фонтана, чтобы её развлечь, а собак она почти никогда не обижает, недавно только от неожиданности облаяла бультерьера, но он сам виноват, был непонятный, в послеоперационном воротнике. Зовут её Оши.
Я к тому, что вот только вчера вдруг поняла, что они меня ТОЖЕ ВИДЯТ. Я для них та, что сидит с айпадом на скамейке с семи до одиннадцати. И тут же почувствовала острый приступ благодарности — они меня видят, я есть. А значит, скоро исчезнет стекло.
Вот очередная экскурсия. Гид, страстно модулируя, рассказывает о поэтах начала века — Бялике, Черниховски, Альтермане. Внезапно прям взрывается: «Елед?! Факин елед!» Именно в такие минуты я жалею, что иврит мой пока остаётся на уровне двухлетнего младенца. Ужасно интересно, что плохого сделал ребёнок для израильской поэзии.
Поодаль мальчик бегает и орёт первые такты марша Черномора, возле фонтана две девочки поют джаз. Надо признать, поют так себе, но когда люди способны случайно, сидя у воды, немного попеть, чувствуешь себя в «Шербурских зонтиках». А иногда в Болливуде — когда продавцы пляжных принадлежностей включают регги и покупатели начинают вдумчиво плясать. Но это летом, а сейчас холодно, поэтому все серьёзны — только джаз и опера.
* * *
В прошлое воскресенье около полуночи Дима спросил: «Дык чо, мы идём завтра делать паспорта?» Я испытала острый приступ тоски, но поставила будильник на семь.
В девять мы уже сидели в МВД, спустя полтора часа выходили обнадёженные. Осознав наше полное лингвистическое ничтожество, паспортистка позвала Аллу.
«Всегда радуюсь, когда можно поговорить по-русски, а то язык забывается», — услышать такое в присутственном месте очень здорово.
Впрочем, все, с кем я соглашаюсь разговаривать, очень добры ко мне — просто я ни с кем не соглашаюсь, только по большой бюрократической нужде или если нападёт кто. И тогда все очень добры. На мою жалкую попытку перевести поговорку «в одно ухо вошло, из другого вышло» незнакомый добрый человек на набережной только пожал плечами: «Ты говоришь на иврите лучше, чем я по-русски». Потом долго и настойчиво повышал мою самооценку вербально, но в конце всё испортил, попытавшись расцеловать, и я в ужасе бежала. Нажаловалась мужу, он говорит:
— Безобразие, ты целуешься с незнакомыми мужиками!
— А то ты бы обрадовался, если бы я целовалась с кем-то знакомым!
В любом случае, всё это слишком большой стресс для меня, я не могу улучшать свой иврит такой ценой.
Что до паспорта, то я поняла, как можно отличить долгосрочного репатрианта от гастрольного: человек с серьёзными намерениями привозит и котика. Вот и вся правда жизни.
Русскоязычные израильтянки старше полтинника — это чего-то особенного.
Перед интервью на радио. Я, кокетливо:
— В прямом эфире я традиционно ничего не соображаю.
Ведущая, заботливо:
— А в остальное время у вас с этим как? Получше?
После встречи с читателями тётенька спрашивает:
— А где сейчас ваш ребёнок, в садике?
— Не знаю, наверное, на работе, — отвечаю я и готовлюсь выслушать обычное «по вам не скажешь, что у вас взрослый сын» и т. п.
Она, меланхолично:
— Вы знаете, в Израиле так поздно рожают, и в сорок пять, и в пятьдесят, так что я и предположила…
Успешная дама — о другой популярной даме:
— К.? Она меня не интересует. Последний раз я видела её лет десять назад. Думаю, с тех пор она ещё больше постарела.
Рассказываю подруге, что в рамках ассимиляции стала носить лосины без юбки, все израильские женщины так ходят.
— Не могу представить тебя в лосинах, — говорит она, — у тебя такая женственная фигура!
Я несколько задумываюсь, а что такого противоречащего этому есть в лосинах, и только через полчаса до меня доходит. На куртуазном девичьем языке «женственная фигура» означает «большая жопа»!
(Ну, вы знаете — то, что мы пишем друг другу под фотографиями. Потасканная рожа — «неординарное лицо», некрасивая — «женщина с шармом», двадцать кило лишнего веса — «выразительные формы».)
Через неделю рассказываю об этом Юле, она вежливо молчит. В конце вечера выбираюсь из-за стола и жалобно спрашиваю:
— Юля, Юля, разве же у меня большая жопа?!
— Вынуждена огорчить, — отвечает она, — у тебя очень женственная фигура!
Уж сколько говорила о преимуществах близорукости, которая смягчает и украшает окружающий мир, но и с нею бывают дни печали. Например, халва.
Заглядываю так в холодильник за персиками и вижу Димину коробку недоеденной халвы. Вульгарной, тахинной, жирной. Я не такая. Закрываю холодильник.
Но не перестаю о ней думать.
Вульгарная, тахинная, жирная, серая. Потная по краям, с волокнами и твёрдыми крупинками внутри. Сладкая, липнущая к зубам.
Сладкая. После Димы там наверняка мало осталось, не растолстеешь.
Вкус, знакомый с детства, а у меня, кстати, ностальгия!
И я писательница! С Пруста между укусом и проглотом мадленки семь томов сошло, мне тоже так надо!
Это для дела, для работы.
Иду, открываю рывком, беру коробку.
А там хумус.
Лизнула для порядка, но я-то уже всем трепещущим телом, всеми вкусовыми сосочками приготовилась к халве!
Забылась, конечно, шоколадным молоком, но в зазор между ожиданием и результатом поместилось не более одного абзаца, а не семь томов, как я хотела.
* * *
Поняла, что мои грёзы о прекрасной жизни сводятся к одному: придумываю себе очередное красивое место, где буду работать. Море, песок, пальмы, и я с айпадом (done, на пляжике вкопали восемнадцать пальм, сижу иногда под ними). Прелестное тихое кафе, где я упоительно пишу (не-а, мешают люди и еда). Дом с окном в сад и горами на горизонте, и я за столом с ноутом (в планах). Это не любование собой в антураже — в процессе работы я неприглядна, а красот не замечаю. Но они нужны ради избавления от скверного ощущения, что жизнь как-то слишком быстро проходит, пока пишешь. Конечно, она всё равно сжирается в два раза быстрей, но хоть на ярком фоне.
В погоне за качеством потребления сменила рабочий кабинет. Предыдущий был на площади Бялик у фонтана, но последняя моя работа такова, что требует ноута с мышкой, поэтому я переместилась к морю: на пляже возле отеля «Шератон» есть деревянные столы с лавками. Примерно с полуночи до трёх я там, получалось продуктивно и с видом. Однажды в кромке прибоя проскакал гнедой жеребец, наверняка под принцем, но я была с мужем.
А главное — в одну из таких ночей мне продуло ушко, и я стала глуха, как Аделаида Герцык. В изумлении поняла, что в таком виде жить гораздо легче. Я всегда знала, что близорукость оберегает меня от лишних подробностей жизни — что-то хорошее я могу и сама додумать, а фигни всякой и даром не надо. Но кто мог знать, что тревожность напрямую зависит от объёма поступающей информации — чего я не слышу, того и на свете нет. Прозреваю, что, если отобьёт обоняние, я стану буддой.
Проснулась в 11:20 и вспомнила, что через десять минут от северного порта стартует яхтенная регата. Кое-как прикрыла срам, сунула ноги в кедики и побежала к волнорезу на Буграшов-бич. Увидела, как они выплывают — первой летела пёстренькая вёрткая яхточка, вторая солидно шла под огромным белым парусом, а третья, третья была алой. Дождалась дура своих красных парусов. Если бы я хотела гадать (а для невротика всё есть знак), месседж был бы очевиден: стратегии победы на сегодняшний день — это надежда и сила, но первой приходит ловкость. Лёгкости бытия у меня не стало, сил никаких нет, зато я могу хотя бы надеяться и пришкандыбать к финишу как-нибудь так.
Яхты тем временем шли небыстро, я поняла, что смогу сопровождать их по берегу, и припустила в Яффо. Вышла-то на минутку, без солнечных очков, воды и защитного крема, но кто же думает о таких пустяках, пока не припечёт. Когда же припекло, прислонилась ненадолго к прохладной стеночке, и прохожий мужчина тут же сказал, что я красавица. Не поверила, полезла смотреться в пудреницу. Из зеркальца тревожно глянуло краснорожее отражение — ах да, паруса же были алые. Хмыкнула и побежала дальше.
Яхты финишировали без затей, складывали на подлёте крылышки и становились неотличимы. Так что принца я не нашла, поэтому побрела в глубь порта «по искусство», оно там везде — на стенах, в доках и ангарах, висит, поёт, бегает и строит глазки. Я была в страшном воодушевлении и думала, что выгляжу счастливой, но один из предметов искусства погнался за мной и участливо спросил: «Лама казо ацува?» («Почему такая грустная?») Я поняла, что имеет место трагическое несовпадение темпераментов — если на пике бодрости я кажусь местным мужчинам грустной, то в спокойном состоянии, видимо, выгляжу, как чёрная депрессивная воронка. Потом, правда, быстро утешилась, решив, что это тутошний гопнический подкат «чо, дифчонки, стоим-скучаем», а я не ацува, не ацува, не ацува! Я — красавица, хоть и обгорела.
Возвращалась ветру навстречу, по дороге прокляла творение английских дизайнеров, которым прикрылась с утра, — что-то такое они наворотили с этой юбкой, отчего карманы всё время выворачивались. Зато не пустые, я богата ветром в карманах и надеждой, разве же мало этого для победы, разве же мало для счастья.
* * *
Буквально год в стране брюнетов, и у голубоглазого блондина хочется спросить: «Что у тебя с лицом?» Всю неделю гуляла с разными людьми и думала, что время идёт, знакомые мужчины накачивают себе рельефные торсы, незнакомые оказываются блондинами, а ты всё возвращаешься по джипиэс, откуда бы ни шла, потому что нет памяти ни на исхоженные дорожки, ни на дом. Куда ни забрось меня одну, в лёгком платье и с айфоном, я не пропаду, но и не приживусь. Выйду по карте к какой-нибудь воде, приму в подарок мороженое, а дальше понятно. И будет понятно до тех пор, пока не проснусь однажды, не выгляну из дому на минутку и не заблужусь насмерть в трёх шагах, потому что свет упал непривычно, закружилась голова, мир осыпался и снова мгновенно собрался, но уже в новом незнакомом порядке.
И это ни капли не прекрасно, когда от лёгкости у тебя осталось только платье, а сама ты паришь примерно как лепесток кирпича.
Прежде, когда был котик, было и место, а теперь из постоянного только планшет с текстом — сяду у воды, напишу, что смерти нет или, может быть, есть, а мир за моей спиной тем временем сложится в удобном ему виде, я и не замечу.