Книга: Схолии. Простые и сложные истории о людях (Духовная проза)
На главную: Предисловие
Дальше: Схолия. Блаженные

От автора

Схолии в переводе с греческого —

небольшие комментарии на полях

или между строк античной или

средневековой рукописи.

Дорогой мой читатель!

В твоих руках книга, жанр которой мне трудно определить. Повесть это, роман или рассказ — не знаю. Скорее, это наш с тобой разговор. Я пока еще не знаю тебя, а ты не знаешь меня, но это поправимо. Когда ты прочитаешь эту книгу и перевернешь последнюю страницу, мы уже будем друзьями. А иначе зачем так много писать и занимать твое время?

В юности мне казалось, что жизнь, которую я проживу, еще не началась, что она наступит когда-то завтра, где-то там, в неведомых мне замечательных далеких мирах. Я не понимал, что уже живу и что моя жизнь творится здесь, в окружении людей, хорошо мне знакомых. Со временем я научился смотреть вокруг себя и замечать тех, кто живет рядом.

Я священник, настоятель сельского храма в деревушке, что уже почти слилась с небольшим городом. Когда его строили, сносили все, что могло помешать реализации планов социалистического строительства, а храм стоял в стороне и удивительным образом сохранился. Гуляя в тех местах, мы проходили мимо, останавливались рядом с руинами и представляли, как раньше в этих местах жили люди и молились в этом храме.

Время шло, и люди пришли и принялись отстраивать храм. Храм тоже стал нашим.

Никогда прежде я не думал, что буду священником, а большинство тех, кто сейчас меня окружает, не предполагали, что станут приходить сюда, к бывшим руинам, и молиться.

Мы заново узнавали друг друга, и я понял, что их судьбы — это и есть моя судьба. Мы стали единым целым, семьей.

Эта книга о тех, кого я полюбил и продолжаю любить, даже если их уже и нет с нами. В ней нет ни одного проигравшего, несмотря на кажущийся поначалу трагизм ситуации, здесь все — только победители. В первую очередь, преодолевшие самих себя.

Дорогой читатель, я не обещаю тебе, что открыв эту книгу, ты получишь легкое развлекательное чтение. Нет. Потому что я хочу с тобою говорить. Вместе мы будем смеяться и вместе плакать. Потому что по-другому нельзя, если люди хотят стать друзьями, они должны быть друг с другом честными. А иначе зачем...

...Господь говорит нам: «У Меня -

Свой ритм, Свое время, Свои способы,

Свой план. И Я жду».

Архимандрит Андрей (Конанос)

Вступление

Событие, о котором я хочу рассказать, случилось много лет назад. Какой тогда шел год, точно не скажу. Возможно, 2001-й, а может, 2002-й. Это и не принципиально. Единственное, что отчетливо помнится: на дворе стояла ранняя осень, было еще по-летнему тепло, и сквозь редкие темные тучи светило радостное солнце.

Не первый раз думаю, как нерадиво мы относимся ко времени. Живешь в его потоке, фиксируешь в памяти какие-то события, а когда они случались — и не вспомнишь. Возможно, это потому, что мы, сегодняшние, живем много дольше, чем современники хотя бы Александра Сергеевича Пушкина...

И, к слову, Пушкина называем по имени-отчеству, хотя поэт прожил всего тридцать семь лет, а сегодня седые дядечки с солидными пивными животиками норовят представляться по имени. Если кто и напоминает тебе, что ты уже давно не мальчик, так это только инспектор ГИБДД: «Ну, что, Александр Ильич, нарушаем? Нехорошо...» Однажды, гуляя по старому кладбищу Гродно, — города, где прошла моя юность, — я забрел на участок захоронений первой половины XIX века. Помню странные памятники той эпохи — высокие цилиндры черного цвета. Возможно, на них устанавливали урны, стилизованные под амфоры, а то и мраморные бюсты. Часто на памятниках не указывали, как сегодня, год рождения и год кончины, а писали просто: «Раб Божий такой-то, на этом свете прожил столько-то лет». Никому из похороненных в том углу кладбища не перевалило за сорок. И у меня появилось чувство, что люди той эпохи много бережнее относились ко времени.

* * *

Я хорошо запомнил тот осенний день, потому что именно тогда мы с приятелем отправились в небольшое путешествие на его старом джипе. Маршрут был проложен по заранее проверенным дорогам, отчего получался порядочный крюк. Но при желании можно было рискнуть и поехать незнакомой грунтовкой, в таком случае расстояние значительно сокращалось. Благо в нашем распоряжении имелся хоть и старенький, но все же настоящий американский вездеход.

Как и где мы ехали, я уже не припомню. Добрались до Подмосковья. Подмосковные городки, маленькие и неухоженные, похожие друг на дружку, словно однояйцевые близнецы, если чем и различаются, так только размерами. В какой-то момент мы, изрядно поплутав, оказались в крошечном поселении с замысловатым, не поддающимся запоминанию названием.

То, что мы там увидели, заставило нас остановиться и выйти из машины. На небольшой, на удивление опрятной площади собралось множество людей. Они слушали, как десятка два мужчин и женщин в русских народных костюмах пели какую-то старинную песню. Несколько таких же нарядных пар кружились в танце — знакомом с детства, много раз виденном по телевидению.

Откуда здесь взялись профессиональные артисты? Они смотрелись бы уместно где-нибудь на сцене Кремлевского дворца съездов. Но здесь? Странное место для концерта...

Я прошел за спинами поющих, поднялся на крылечко перед магазином и только тогда увидел стоящих на другой стороне площади молодоженов. Жениха я особо не разглядывал, а невесту запомнил очень хорошо: небольшого роста тоненькую смуглую девочку в белом свадебном платье. Таких нарядных платьев я не видел ни прежде, ни потом. И все то время, что я за ней наблюдал, она ни разу не улыбнулась, оставалась сосредоточенной, со спинкой, словно натянутая струна...

Музыканты заиграли какую-то медленную мелодию, и к невесте подошел мужчина средних лет. Наверное, отец, подумал я, очень уж они были похожи. Он, как и невеста, был весь в белом: белый фрак с бабочкой, белая шляпа и даже штиблеты белые. Он осторожно взял невесту за руку и повел в плавном танце. Тут же образовались еще несколько пар и закружились под музыку. Через минуту танцевала уже вся площадь, включая стариков и детей. Всеобщая радость передалась и нам с товарищем.

Не знаю, сколько времени длилось веселье, и сколько бы продолжалось еще, если бы не налетевшая тучка. Она закрыла собою солнце, и пролился короткий сильный дождь. Все бросились врассыпную, музыканты тоже, и только человек в белом фраке, запрокинув голову и широко расставив руки, улыбался и продолжал кружиться по площади в такт ему одному ведомой мелодии.

Укрывшись от дождя под козырьком магазина, я стоял и смотрел на него. В какой-то момент вдруг показалось, будто в его танце сквозит отчаяние. Но я сам над собой посмеялся: отец выдает дочь замуж, где здесь трагедия? Это же радость!

Рядом по лужам прыгали несколько ребятишек. Они указывали на танцующего дяденьку в белом и тоже смеялись. Дождь кончился так же внезапно, как начался. Всех стали приглашать к столу. Звали и нас с приятелем, мы, поблагодарив, отказались.

— Странные люди, — уже когда мы сели в машину, задумчиво проговорил мой спутник. — Нас, совсем чужих, приглашают на свадьбу. А ты заметил большой автобус? Артисты на нем приехали, скорее всего. Представь, сколько стоит нанять на свадьбу такой коллектив?

— А ты когда-нибудь видел человека во фраке, тем более в белом? Только в кино, наверное. Кстати, что это за городок, названия не помнишь?

— Как-то внимания не обратил. Посмотри на карте.

Но на карте, сколько я ни вглядывался, ничего не нашел.

Назад мы возвращались другой дорогой, и городок остался в стороне. Я все пытался вспомнить мелодию, которую слышал тогда на площади, да так и не смог. Но странный танец человека в белом фраке под дождем запомнил надолго.

В нашей семье тоже подрастала невеста. Через несколько лет я выдавал ее замуж, и, когда свадебная суета достигла своего апогея, меня вдруг накрыли переживания предстоящей разлуки с моим ребенком, да так, что в горле немедленно встал соленый комок...

Но рыдающий на свадьбе дочери папаша в своем новом, специально ради такого случая пошитом костюме выглядит нелепо, и потому ты давишь в себе нахлынувшие чувства и продолжаешь улыбаться...

А вскоре рядом с тобой появляется маленькое забавное существо. Оно идет, смешно переваливаясь из стороны в сторону, и держит тебя за палец. Ты берешь

его на руки, и этот человечек своим маленьким пальчиком касается твоего лица и что-то пытается тебе сказать. Скоро вы друг друга поймете. Обязательно поймете, и будете дружить так искренне, как могут дружить только дети и старики.

* * *

...Недавно в субботу утром крестил детей. Вернувшись из крестильной часовни и переоблачаясь, увидел в окне: по дорожке, ведущей к храму, прогуливается солидный пожилой мужчина. Вдруг он остановился, прыгнул через клумбу на газон и начал вытворять умопомрачительные па. Прыгал на одной ножке, хлопал себя по бокам, разводил руками, кружился, точно медведь, на одном месте.

У меня внутри все похолодело.

— Зина, — подозвал я к окошку старосту. — Ты смотри, что вытворяет. Неужто снова в соседний санаторий болящих завезли?!

Были случаи — люди с поврежденным рассудком несколько раз срывали нам службы. Зина тоже в ужасе наблюдала затем, что выделывает странный человек.

И тут — о радость! — в наше поле зрения попала маленькая девочка двух лет. Она так же, как и старик, прыгала, кружилась, а вдобавок еще и смеялась.

Дитя смеется! И все сразу встает встает на свои места: человек вовсе не безумен, он просто «сумасшедший» дедушка, который очень любит свою маленькую внучку. Два счастливых человека, танцующих на фоне огромного белого храма.

История Глеба. Отцы и дети

— Как я пришел к Богу? О, это отдельная и очень грустная история. К Богу приходишь, когда идти уже больше не к кому. Не то чтобы от меня отвернулись друзья или близкие, нет. Просто порой бывают ситуации, когда никто не в состоянии тебе помочь.

Мы сидим на кухне у моего прихожанина Глеба. Он пригласил меня освятить его квартиру, а потом принялся угощать кофе. Говорят, о любом сотруднике спецслужб можно написать увлекательную книжку. А я по своему опыту знаю, что книги можно писать о любом человеке, пришедшем в храм. Тем более, если это мужчина. Может, в больших городах представителей сильного пола, постоянно ходящих к службе, хватает, но у нас, в деревнях и рабочих поселках, таких единицы. И у каждого — своя неповторимая история. Была она и у моего прихожанина.

— Много лет мы с женой провели на севере, — рассказывал Глеб. — Сперва я нефть добывал, потом увлекся шитьем, освоил профессию портного. Я человек увлекающийся, если что-то делаю, то со всей отдачей. Стал придумывать собственные модели. Пошли заказы, появились деньги. Но в перестройку жизнь на севере становилась все хуже и хуже. Решили мы возвращаться на большую землю. А уже дочка подросла — нужно, как минимум, две комнаты. Вскоре через уже уехавшего из Сибири друга я узнал, что недалеко от него, в соседнем подмосковном городе продается двухкомнатная квартира — как раз по нашим деньгам. Жила в ней одинокая бабушка, но померла, и наследники торопились продать жилье.

Съездили с женой, посмотрели городок, квартиру и решили брать. Так оказались здесь, в Подмосковье. Наследник оставил нам и всю обстановку, но... Ты замечал, как пахнет в домах у старых людей? Не знаю, откуда берется этот запах, но когда его ощущаешь, хочется выгрести все это барахло. Мы так и сделали. Кое-что, правда, на время оставили, а остальное — в огонь.

От прежней хозяйки на стене остались висеть простенькие иконки, какие-то церковные книжки на полке и Библия. Библию и иконки я оставил, молитвослов тоже. Остальное отнес в церковь. И еще, копаясь в ее бумагах, нашел две общие тетради. Полистал я и понял, что бабка, звали ее Надеждой Ивановной, записывала свои воспоминания. Их я тоже решил почитать. А пока забросил тетрадки на антресоли и благополучно про них забыл.

Постепенно обустроились на новом месте. Сняли однокомнатную квартиру под швейную мастерскую. Заказы по старой памяти продолжали поступать от северян, потом появились и местные клиенты. И все бы ничего, если бы не вечная проблема... У одних посмотришь — дети как дети, послушные, целеустремленные, с родителями никаких противоречий, а у нас — беда. С дочерью полный разлад.

В девяностых годах появились и богатые, и бедные. По телевизору, по всем каналам — сплошные истории про красивую жизнь. Хочется всего и сразу, и еще чтобы не работать, а уж если деваться некуда и работать придется, так чтобы совсем чуть-чуть, не в напряг.

Наша Катя как раз заканчивала школу. В друзья все больше выбирала ребят из зажиточных семей. И пошла в ее жизни полоса из пьянок и гулянок. Отказалась помогать нам с матерью, стала дерзкой, порой даже не приходила домой ночью. Мы перестали с ней разговаривать, и она нам объявила бойкот. Представляешь, не общались без малого год. Жили под одной крышей — и не разговаривали друг с другом.

Тогда героин продавался на каждом углу. Мы с женой Леной боялись одного: только бы не наркотики! Надеялись только на то, что пройдет год-другой — перебесится, успокоится и станет умнее. А там, глядишь, замуж выйдет, дети появятся... Все и наладится.

Это было ужасное, даже отчаянное время. Тогда я впервые осмысленно взглянул на иконки, все еще висевшие на стене. И, наверное, в первый раз попросил Его о помощи. Но перед этим оглянулся по сторонам, не видит ли меня жена. Я не знал, как это — молиться. И просто попросил:

— Бог, если Ты есть, помоги. Сделай так, чтобы она не погибла. Ты же знаешь ее, она ведь неплохая девчонка. С ней просто какое-то наваждение. Верни ее нам, пожалуйста. Я Тебя очень прошу. Ты же можешь, ну, что Тебе стоит?

А однажды ночью дочь и ее друзья возвращались на машине из соседнего города. Катя попросила остановиться, пересела на место рядом с водителем. Трогаясь, тот резко выжал педаль газа, автомобиль развернуло и бросило на деревья. Катя, пробив головою стекло, вылетела из машины и пролетела десять метров. А неуправляемый автомобиль, продолжая двигаться, закружился по трассе, и в тот же миг в него ударилась другая легковушка. Удар пришелся рядом с водителем. Если бы Катя осталась там сидеть, удар стал бы для нее смертельным. От места, что справа от водительского, не осталось ничего.

Трое ее спутников без единой царапины выбрались из покореженного автомобиля и вызвали «скорую помощь». Потом даже пришли к нам домой и сказали, что Катю увезли в больницу на перевязку, ничего страшного, утром она приедет домой.

А наша дочь в это время лежала без сознания в приемном покое больнички соседнего города. Хирург, увидев Катю, немедленно повез ее в операционную. У нее было оторвано ухо, полностью разбито лицо, сложный перелом правой руки и декомпрессионный перелом позвоночника с раздроблением одного из позвонков.

Сутра, обеспокоенные тем, что Катя не вернулась, мы с женой помчались в больницу. Хорошо помню, как мы вошли к ней в палату. Вдребезги разбитое лицо, испуганные глаза и фраза:

— Папа, прости, я все поняла.

Уже потом она рассказала, что, проваливаясь в бессознательное состояние, видела какую-то женщину. Та подошла к ней и сказала:

— Обернись назад и посмотри, как ты жила. Теперь тебе предстоит все исправить.

За год до аварии у нас состоялся тяжелый разговор. Я сказал ей: «Тебе придется когда-нибудь ответить за твою бесшабашную, праздную жизнь». И как же она нас тогда ненавидела, считала своими главными врагами! А Бог в одно мгновение расставил все по своим местам. Страшная трагедия стала ее вторым рождением.

Сейчас я произношу слово «Бог», вкладывая в него тот смысл, какой оно в себе и несет. А тогда я ничего о Нем не знал, и если представлял себе Его, то именно так, как Он был изображен на бумажной иконке, оставшейся от прежней хозяйки.

Помню полную растерянность: нужно спасать дочь, но как? Кто ее будет лечить? Что для этого нужно? Мы понимали: предстоят дорогостоящие операции. Где найти средства? А может, и нет смысла искать? Я же видел, как врачи на вопрос, есть ли у Кати шанс, отводили глаза в сторону. А их бодрые фразы, что нельзя падать духом, всегда надо надеяться на лучшее, — не больше, чем попытка морально поддержать нас, родителей.

Какая медицина, какие надежды на лучшее в стране, погружавшейся в разруху? Конечно, где-то есть Германия и Израиль, можно попытаться, поискать денег... Или уже бестолку? Может, лучше смириться, и пусть все остается, как есть? Катька будет лежать, прикованная к постели. Будем о ней заботиться. Пройдут годы, кто-то из нас умрет — мы или она. А если она нас переживет? Кто тогда будет выносить за ней судно?

Помню, как я метался по комнате, и взгляд упал на Библию, которую мы оставили себе. Большого размера, дореволюционное издание. Не знаю, почему я взял ее, открыл наугад и прочитал: «Забудет ли женщина грудное дитя свое, чтобы не пожалеть сына чрева своего? Но если бы и она забыла, то Я не забуду тебя» (Ис. 49:15).

Я читал, читал и приходило осознание, что мы В своей беде не одни. И вдруг словно озарило — тетрадки! Внутренний голос сказал мне: ищи ответ в них. Библия и тетради остались от человека, что жил здесь раньше. Связь, определенно здесь была какая-то связь! Иначе зачем?!

Въезжая, я забросил тетради на антресоли и с тех пор их не видел. Подставил стул, разыскал. Ага, вот они. Что-то я обязательно должен прочитать...

Неожиданно Глеб встал из-за стола и вышел из кухни. Вернулся, держа в руках две большие общие тетради.

— Вот, остались от Надежды Ивановны, прежней хозяйки. Что интересно: она писала с расчетом, что когда-нибудь тетради попадут в руки ее правнука, которого, как я понял, она никогда не видела. Но знала, что он есть, знала его имя. Хочу, чтобы и ты их прочитал. Может, удастся разыскать мальчика? Вдвоем у нас больше шансов его найти. А тогда я открыл тетрадь и начал читать с конца. Я и книги почему-то начинаю с конца. И сразу вот это место. Страшное, скажу тебе, место. Представь, что я испытывал тогда, прочитав эту историю...

Из тетрадей Надежды Ивановны. Болезнь и смерть Светы

«Встречать новый 1978 год к нам из Москвы приехали Света с Леней и Сережкой. Привезли в подарок зеркало, оно и сейчас висит в прихожей, и мне платье серое в коричневый горошек из кримплена. Я уже надела голубое, но тут же переоделась в Светин подарок.

На новогодний вечер мы с Игорем пошли в Дом культуры. Праздник был в разгаре, когда прибежал соседский мальчик и сказал, что у Светы начались страшные боли в желудке. Мы побежали домой, тут же вызвали дежурного врача. Тот приехал, посмотрел Свету, дал болеутоляющие и велел сразу после праздника идти делать рентгеновский снимок.

Новый год прошел невесело: у Светы продолжались боли. Ходили мы и на площадь, и дома гуляли, но меня постоянно мучило предчувствие беды. Еле дождалась окончания праздника. Утром мы пошли на работу, а Света отправилась на рентген желудка. Оттуда зашла ко мне в аптеку, и мы пошли на обед. По дороге Света сказала, что ей дали направление в Москву, что у нее, наверное, язва, и ей будут делать операцию. Боли прошли, и дочь повеселела.

После обеда я вернулась в аптеку, и тут позвонил главврач поликлиники и попросил зайти к нему в кабинет. Сердце мое оборвалось: просто так он не стал бы вызывать, сказал бы диагноз по телефону. Захожу, в кабинете в два ряда сидят врачи, вид у всех какой-то виноватый или напуганный.

Главврач начал издалека, но я не могла больше ждать и спросила напрямую: что со Светой? Рак? Он помялся, стал что-то говорить, но я уже ничего не слышала и, встав, словно слепая, натыкаясь на предметы, вышла в коридор. Глаза застилали слезы, в руках я держала направление в Москву, в шестую клинику.

Вернулась в аптеку и, не выдержав, разрыдалась в голос. Рабочий день закончился. Пора идти домой, а у меня ноги подкашиваются. И еще нужно быть веселой, улыбаться, чтобы никто ничего не заметил.

Так я притворялась целых полгода. Шутила, ходила веселой, а у самой внутри все изнывало от боли, что Света живет с нами последние дни. Еще был постоянный страх, что кто-то из врачей проговорится, и дочь узнает, что ее дни сочтены. Это в девятнадцать-то лет!

Боже мой, какие это были страшные дни и месяцы! Страшнее в своей жизни я ничего не испытывала.

Одиннадцатого января мы со Светой рано утром приехали на вокзал. Подошла электричка, и мы поехали в Москву. Света все время что-то мне говорила, а я делала беспечный вид и смотрела на нее. Мне очень хотелось запомнить ее лицо, самую маленькую черточку запомнить. В больнице врач взял у меня снимки, посмотрел и попросил подождать в коридоре. Свету отправили на гастроскопию. Потом, когда она вышла, врач позвал меня в кабинет:

— Что же вы так поздно обратились? Надо срочно делать операцию. Если вы согласны, мы дадим направление на госпитализацию.

Что оставалось делать? Я согласилась, и мы со Светой отправились в отделение. Я как сейчас все это вижу. Света стройненькая, в сером пальто, красной вязаной шапочке, в сапогах, облегающих ножку. В приемном покое Света сняла пальто и осталась в красном платье. Ей выдали тапочки и халат. Вот мы прощаемся, я успокаиваю ее, говорю, что операции язвы желудка проходят без осложнений. Она уходит, я смотрю ей в след, и слезы застилают глаза.

Неделю спустя, после проведенных анализов, была операция, прямо на Крещение Господне. Мы с Леней с утра сидели в приемном покое. Много раз я подходила к окошку, но все отвечали, пока ничего не известно. Наконец, слышу, из окошка называют мое имя, подзывают к телефону. Дрожащей рукой беру трубку, подношу к уху. Где-то глубоко в душе еще теплилась надежда, может все обойдется.

— Да, я вас слушаю!

— Кем вы приходитесь Свете?

— Мать.

— Кто еще рядом с вами?

— Светин муж.

— Ну, так вот, только для ваших ушей. Операцию мы сделали, но уже поздно... Слишком поздно. Можете ее навещать, вам и ее мужу дадут пропуска. Когда придете, зайдите в кабинет к лечащему врачу, вам все расскажут.

Я положила трубку. Посмотрела на Леню. Тот ждал моего ответа. Я улыбнулась и сказала, что операция прошла успешно, и мы сможем пройти к Свете, но пока она находится в реанимации.

Потом мы пошли в метро, я вышла на Электрозаводской, а Леня поехал к ним домой. Как только мы расстались, слезы из моих глаз полились потоком. Шла и ничего вокруг не видела, а ведь еще нужно было зайти в магазин, купить что-нибудь из еды. Дома никто ни о чем не должен догадаться. Зашла в гастроном у Курского вокзала. Мимо проходят девушки такого же возраста, как и Света, а у меня в голове мысль: «Почему не они, почему моя дочь? Господи, почему моя дочь?!» В ту минуту я не думала, что у этих девочек есть матери, которые переживали бы о них точно так же, как я.

Дома Игорь ждал меня, не ужинал. Я выложила покупки, разделась, умылась и села за стол. Со спокойным видом рассказала, что Свете удалили часть желудка. Сейчас она в реанимации, скоро переведут в обычную палату, и мы сможем ее увидеть.

Сережку мы на время устроили у нас в ясли, договорились. Леня привез из Москвы его кроватку, мы поставили ее в спальне.

В первый же день, когда разрешили посетить дочь, я поехала в Москву. Мне показали, где находится Светина палата. Я зашла. Света была одна, лежала на кровати и читала. Увидев меня, она очень обрадовалась, принялась рассказывать, как врачи готовили ее к операции. Она уже принимала пишу, и ей принесли в палату яйцо всмятку и что-то еще. Я радовалась вместе с ней, а все мое нутро разрывалось от тоски.

На тумбочке у нее стояла фотография, где они втроем: она, Леня и Сережка.

Потом я зашла к лечащему врачу. Услыхав, что я Светина мама, он поначалу даже не мог со мной говорить. От волнения у него перехватило горло. Потом сказал, что Свету разрезали, посмотрели и снова зашили. Все было слишком поздно. Ей сказали, что вырезали часть желудка, где образовалась язва. Прощаясь, он пожелал мне выдержки и терпения. Еще попросил вести себя естественно, ничем не выдавая своего состояния.

— Доктор, скажите, сколько ей осталось?

— Думаю, не больше полугода. Это будет зависеть от состояния организма, ухода и лечения. Пробуйте все, чудеса иногда случаются.

Возвращаясь домой, я чувствовала, что одной мне не вынести, с кем-то нужно поделиться этой бедой. Осмотрелась вокруг. В вагоне ехало много людей, и всем им мое горе было безразлично. Это и понятно. Приехав домой, я все рассказала Игорю. Слушая меня, он сперва онемел, а после заплакал. Горько, как ребенок. Никогда я не видела его плачущим, даже когда он хоронил родителей или близких друзей. А когда пятнадцать лет спустя он узнает о собственном диагнозе, то махнув рукой, продолжит спокойно руководить бригадой монтажников, работающей на восстановлении храма.

В больнице Света пролежала до конца февраля, а потом мы убедили ее перебраться к нам с отцом. Игорь раздобыл в институте самые передовые по тем временам лекарства от рака. Света ложилась на неделю к нам в больницу, где ей делали капельницы с этим средством. А дома мы поили ее каким-то специальным кефиром, говорили будто помогает. Каждую субботу Игорь ездил в Москву за этим кефиром. Его готовили частники где-то на квартире. Еще мы кормили ее медом, калиной, малиной, в общем, всем, о чем узнавали, что нам советовали те, кто был в курсе нашей беды. Мы видели, что момент упущен, но хватались за любую соломинку.

По вечерам мы гуляли со Светой по поселку, ходили за Сережкой в ясли. В те дни она много читала, слушала музыку, и с ее лица не сходила счастливая улыбка. Она часто ходила в кино, ездила в театр, на концерты. Однажды мы вместе поехали в Лужники, смотрели балет на льду. Света была в джинсах и свитере. Худенькая, высокая. Заранее купила букет и выбежала на лед благодарить артистов. Я смотрела на дочь и, забыв о болезни, любовалась ею.

Возвращаясь с выступления, зашли в гастроном. Света увидела кильку и купила целых пол кило. В автобусе Света вместе с нашей знакомой, преподавателем музыкальной школы, запела новую песню Анны Герман «Эхо любви». Света пела первым голосом, а Надежда — альтом. Слушалось удивительно как хорошо.

Так эти месяцы мы и жили. Со стороны посмотреть — все замечательно. На выходные приезжал Леня. Мы готовили что-нибудь и усаживались смотреть телевизор. Потом ходить гулять на реку.

Тринадцатого марта Свету снова положили в больницу. Ей делали уколы. В тот же день знакомая медсестра меня спросила:

— Можно дать Свете картошки с жареной свининой?

— Если ей захочется, дай.

Света с аппетитом поела, и у нее началась сильная рвота. Жить ей оставалось всего три месяца. На работе в аптеке я стала бояться каждого звонка, и когда мы со Светой были дома, тоже боялась, по ночам прислушивалась, дышит ли она. Сильных болей еще не было, обходились анальгином, тройчаткой, пенталгином, анестезином в таблетках, таблетками желудочными с красавкой.

Сережке исполнилось десять месяцев, а двенадцатого апреля он заболел, его положили в инфекционное отделение. Свете запретили поднимать тяжести, а ребенок уже весил немало, и потому с ним положили меня.

Помню 17 апреля, теплый весенний день. В больнице объявили коммунистический субботник. Я одела Сережу и вышла с ним гулять. Все сотрудники больницы убирались во дворе. Много шутили и смеялись. Игорь тоже работал на субботнике. Немного спустя навестить нас пришла и Света. Мы сидели с ней на крылечке, а Сережа бегал рядом. Маленький, забавный, с капюшоном на голове, он был похож на медвежонка. Мы смотрели на него и от души хохотали. Л я про себя все думала, как было бы хорошо, если бы Света не болела.

Потом нас с Сережей позвали на процедуры, а Света пошла домой. Этот день для нас был самым счастливым днем, я запомнила его во всех подробностях, потому что этот день был последним. На другой день ночью у Светы начались сильные боли, она кричала, Игорь не знал, что делать, вызвал скорую. Сделали укол, наверное, с морфием, дочь успокоилась и уснула.

На следующей день я пошла к заведующей отделением, попросила ее приглядывать за Сережей, а сама стала ухаживать за Светой. Она постоянно находилась рядом со мной. Ночью мы с ней спали на одной кровати. Света любила грызть тыквенные семечки. Их продавали у нас в аптеке, коробочка — тридцать копеек. Я брала десять коробочек на три рубля, мы их жарили и после ужина, устроившись на диване, грызли семечки и смотрели телевизор. Каждый день я давала Свете успокоительные, и боли ее не мучили.

Наступил май, приехал Леня, и мы все вместе ходили на демонстрацию, много фотографировались. Дома наделали пельменей, но от пельменей Свету стало тошнить, и она их не ела. Все это время Сережа находился в больнице. Он давно выздоровел, но уже целый месяц жил при больнице. Днем тихонько играл в кабинете у завотделением. Она его так полюбила, что брала к себе, кормила и укладывала спать.

9 мая, после ужина, когда все уснули, мы со Светой долго сидели, обнявшись, перед телевизором и смотрели праздничный концерт. Выступал Хазанов, рассказывал новую юмореску, как он работал в ресторане, а их пришли проверять, и от испуга повара даже положили в котлеты мясо. Мы смеялись от души.

На следующий день у Светы начался запор, живот вспучило, и в пояснице появились боли. Она обвязалась шерстяным платком, так и ходила. Утром 11 мая вызвали скорую. Приехал врач и предложил Свете лечь в больницу.

Света оделась. Ее хотели нести на носилках, но она отказалась:

— Я сама.

Когда мы с ней вышли в коридор, Света сказала:

— Больше я сюда уже не вернусь.

Я начала ее успокаивать, но мои слова звучали неубедительно. Света, опустив глаза в пол, только согласно кивнула, мол, да, мама, я тебе верю.

В больнице я легла с ней в одну палату, а Сережу попросила перевести в детское отделение, чтобы можно было с ним видеться.

Свете сделали клизму, но живот все равно не проходил. Я объяснила, что у нее образовались послеоперационные спайки, возможно, придется делать еще одну операцию. Она согласилась — только бы поскорее. И хорошо бы попасть к тому же хирургу, что оперировал ее недавно в Москве.

Когда пришел Игорь, я попросила его позвонить в Москву, объяснить ситуацию и попросить, если можно, чтобы приехал ее лечащий врач, успокоил больную. Он позвонил, и в конце мая, числа 25-го, действительно приехал ее врач. Веселый, он зашел в палату, спросил Свету, как она себя чувствует, и сказал, что сейчас профессор Петров в командировке, но как только он вернется, ее сразу же вызовут. Света воспряла духом, а я отправилась проводить врача.

— Доктор, сколько нам осталось?

— Самое большое — месяц.

Я вернулась в палату с улыбкой на лице, и мы принялись рассуждать, как будем добираться до Москвы. Решили, что, скорее всего, поедем на автомобиле «скорой помощи».

Света как чувствовала, что время ее жизни уходит, и каждый день все торопила: когда же вернется профессор Петров? Просила позвонить в Москву, но мы решили больше не беспокоить ее врачей. В первых числах июня Игорь попросил знакомого врача представиться Свете, будто бы он от профессора Петрова, и тот просит провести предварительные анализы, чтобы подготовиться к операции.

Перед его приходом я помыла Свету в ванной, Таня, сестра-хозяйка, дала ей новую ночнушку, сменили постельное белье. Когда врач пришел, она лежала такая красивая, волосы рассыпались волнами по подушке, в глазах светилась надежда. Я не выдержала и, выйдя из палаты, расплакалась.

Доктор, как всегда они разговаривают с больными, спросил:

— Как мы себя чувствуем?

Света улыбнулась:

— Это вы должны мне сказать.

В общем, он поговорил с ней, послушал, успокоил. А когда я пошла его проводить, сказал:

— Готовьтесь, самое большое — она проживет еще неделю.

Перед смертью у больных, как правило, наступает улучшение. Вот и Света почувствовала прилив сил и встала с постели. Встала и говорит:

— Мама, надеюсь, я еще не потеряла форму. — И подняла ногу вверх, как это делают гимнасты, выше головы и параллельно туловищу. — И еще я хочу пельменей.

В это время в палату вошла хирургическая медсестра и услышала про пельмени.

— Погоди немного, я тебе принесу, мы дома как раз делали.

Сходила домой и вскоре принесла банку дымящихся пельменей со сметаной. Света все с удовольствием съела. Вечером, впервые за неделю, нормально сходила в туалет и радовалась, что ее дела пошли на поправку.

На следующий день ей опять стало хуже. Все эти ночи после приезда знакомого хирурга я почти не спала. Лежала рядом со Светой и прислушивалась к каждому звуку. Вставала с постели, наклонялась к ней: дышит ли она. Я почти ничего не ела, похудела и весила всего сорок пять килограммов.

За два дня до смерти Светы я заснула утром, правда, спала недолго, а когда открыла глаза, Светы на кровати не было. Я перепугалась, обвела глазами палату. Света сидела на подоконнике, обхватив руками колени, и смотрела на улицу. О чем она думала? Я не знаю.

Я подбежала к ней, заплакала, и уже не я, а она принялась меня утешать.

Я помогла ей слезть с подоконника, довела до кровати. Тут все в палате стали просыпаться, начались процедуры, уколы, в общем обычный больничный день. Днем Света спала, я сидела на краешке ее кровати. Вдруг она открыла глаза и сказала:

— На, возьми, — и кладет что-то мне в руку.

— А что это? — спрашиваю.

— Да ты что, разве не видишь? Это мои медали.

Предпоследние день и ночь были для нас самыми

тяжелыми. Ей все что-то мешало. Она заставляла меня то поднять ее кровать, то опустить. Просила помочь лечь ей на спину, потом на бок, затем на другой.

Наступило утро 6 июня. Света проснулась и вдруг закричала. Сильно. Я подбежала к ней, она обняла меня и шепчет:

— Мамочка! Спаси меня, помоги мне!

Я обнимаю ее одной рукой, а другой шарю по стенке в поисках кнопки звонка. И никак не могу ее найти. Я бросила Свету, выбежала в коридор и закричала, наверное, так сильно, что сестра сразу же подбежала и сделала Свете укол. Когда она вводила лекарство в вену, я заметила, как раствор тут же выходит наружу и стекает по руке. Света успокоилась.

— Ты знаешь, мама, у меня такое ощущение, будто во мне что-то там внутри оборвалось.

У меня тоже все внутри замерло. Меня колотило, точно от холода, но я старалась казаться спокойной. Как раз принесли завтрак.

— Не хочешь что-нибудь съесть?

— Дай мне сухарик. — Она положила его в рот, и, когда он размок, с усилием проглотила.

— Мама, ты меня прости. Я немного посплю.

Я поправила ей подушку и укрыла одеялом. Она лежала на спине, повернув голову к стенке. Задремала.

Вскоре пришел Игорь. Я еле держалась на ногах. Попросила посидеть его возле Светы, а сама провалилась в сон. Сколько спала, не помню, только слышу, Игорь треплет меня за плечо и кричит:

— Надя, вставай! Света умирает!

Я вскочила, подбежала к кровати. Не помню, кричала ли я. Только в палату вбежали врач, медсестра и кто-то еще и стали оттаскивать меня от Светы.

Я видела, как у нее еще билась жилка на шее, а по щеке бежала слезинка. Света умерла 6 июня, где-то между двенадцатью и часом дня. Я ревела, меня успокаивали. Потом мы с Игорем пошли домой. Шли, оба не видя ни дороги, ни людей. Поднялись к себе, сели на диван и дали волю слезам.

Вечером я стала готовить все для последнего Светиного наряда. На самом деле все уже было готово заранее. Пока мы со Светой лежали в больнице, я наказывала Игорю, где и что купить, какого размера и цвета, и он покупал. Днем он всем послал телеграммы, заказал гроб и ленты на венки.

Первым приехал Леня. Мы сели с ним на диван, он обнял меня, и мы заплакали. Мы с Игорем взяли все вещи и пошли в морг. Там санитарка обмыла Свету и одела ее. Мы с Игорем стояли и смотрели. Потом ее положили в гроб и в обед привезли домой.

Со всех сторон съезжались родные и друзья. Я кого-то кормила, где-то размещала на постой. Но где, кого и куда, не помню. Вечер прошел, точно во сне.

Настал день похорон. Света лежала в платье небесного цвета и белом кружевном саване, из-под которого вились покрытые белым тюлем, длинные русые волосы. Тетя Маша, — она часто ходила к нам в аптеку, — потом, встречаясь со мной, говорила мне, что никогда не видела в гробу такой красивой девочки. Она была точно кукла, как живая.

Пришло время выносить тело, а я не могу встать, ноги не слушаются. Кто-то меня поддерживал, но не Игорь, ему самому требовалась помощь. Леня — тот вообще выглядел невменяемым, и ему сделали поддерживающий укол. Рядом постоянно находился кто-нибудь из медсестер.

Гроб со Светой поставили у подъезда, и нас всех сфотографировали на его фоне. Заиграла музыка, многие плакали. До самого кладбища, а это почти два километра, гроб несли на плечах молодые парни, Светины друзья и одноклассники. Казалось, весь поселок вышел на проводы.

Когда Света еще была в силах, она ездила в церковь в соседний город, исповедовалась и причащалась. Тогда не было принято отпевать в храме, и мы, чтобы не смущать людей и не подводить тех, кому это могло бы повредить, отпели Свету заочно. Возле могилы сперва кто-то что-то говорил, затем стали прощаться. На лоб ей положили венчик, а в руки — рукописание. Все подходили и целовали ее в лоб, а Леня поцеловал Свету в губы, как жених целует невесту. Простились, тело накрыли покрывалом и предали земле. Я упала на колени, меня кто-то поднял. Стали заколачивать гроб и опустили его в могилу.

Помню, как бросала горсть земли, и стук земли о крышку гроба. Еще было много цветов, очень много. Светина смерть стала потрясением для всего поселка, тогда еще совсем молодого.

Поминки организовали в красном уголке медсанчасти. Все делали сотрудники, мы с Игорем ничего не делали».

История Глеба. «Ты будешь жить»

— Мы так устроены, что любую ситуацию, любую услышанную историю человек невольно примеряет к самому себе, — продолжил рассказ Глеб. — Прочитав про смерть Светы, я тоже примерил. Представил, что это мы хороним Катю, содрогнулся и закричал: «Нет, ты будешь жить! Слышишь, в лепешку расшибусь, лишь бы ты не ушла. Не будет тебя, не станет и меня. Не хочу доживать свой век в одиночестве».

И все, прежней суеты не стало. Пошел в комнату, где висели иконки, встал под ними на колени и, прижавшись лицом к стене, прошептал: «Прости, помоги понять, что с нами произошло и зачем это произошло. Дай нам сил поставить дочь на ноги. Пускай даже она останется калекой, но оставь ее жить».

Поднялся с колен. Прошел на кухню к жене. Впервые за долгое время я был спокоен и знал, что делать. Мы сели за стол и начали обсуждать наши первые шаги.

— Ты теперь неотлучно будешь при дочери, — сказал я жене. — А я позвоню Диме, попрошу его срочно приехать и помочь.

Дима — тоже портной, мы вместе работали в Тюмени. Не просто наш друг — для нас он был еще одним членом семьи и Катю нашу любил, как собственную дочь. Теперь он жил неподалеку, раньше нас уехав из Сибири и купив дом в соседнем городке. Это Дима в свое время написал нам про продажу квартиры Надежды Ивановны, он мечтал, чтобы мы жили поближе и чаще виделись. А я к нему за всеми нашими заботами так ни разу еще и не выбрался.

В те минуты у меня было такое ощущение, будто кто-то положил мне на плечо крепкую сильную руку. Где-то внутри появилась непоколебимая уверенность, что все будет хорошо, Катя будет жить и встанет на ноги. И как потом ни было трудно, эта уверенность меня никогда уже не покидала.

Начались однообразные больничные будни, трудное лечение.

Пол месяца каждое утро, когда дочь просыпалась, мы рассказывали ей, кто она такая, что с ней случилось и где сейчас она находится.

Когда-то, в эпоху моды на мексиканские телесериалы, мы все вместе смотрели фильм, в котором герой попадает в автомобильную аварию, лежит в больнице, и ему каждое утро помогают вспомнить все происшедшее с ним. Потом мы вспоминали этот сериал и смеялись. Но теперь нам было не до смеха.

Что из того времени осталось в памяти? Глаза дочери. Глаза загнанного болью в угол человека. Из глаз в глаза эта боль передавалась и мне. Однажды я сказал Кате, очень жестко:

— Не раскисай! Хотела — получила. И только попробуй жалеть себя и плакать!

И она терпела боль, которую не заглушали даже обезболивающие.

Выйдя из палаты и закрыв дверь, я сам начинал плакать. Бил себя по щекам и беззвучно кричал себе: «Не раскисать! Не имеешь права! Катьку на ноги поставишь, вот тогда и дашь волю чувствам!»

Жена постоянно была рядом с дочерью, а мы с Димой работали. Иногда по вечерам я читал воспоминания Надежды Ивановны. И чем дольше читал, тем больше жалел, что не довелось нам встретиться. Двадцать лет назад здесь, в этой самой квартире умирала ее дочь. А теперь умирала моя. Конечно, разница в нашем положении была огромная: у нее надежды уже не было, у нас оставалась. Но случись такая встреча, нам было бы о чем поговорить.

Еще Надежда Ивановна писала о родителях, о дедушке с бабушкой. Были они верующими, казалось бы, обычными крестьянами, но какая культура, какое внутреннее достоинство! Раньше мне не приходилось общаться с верующими, а тут передо мной — рассказ о людях, которые оставались верны своей вере несмотря ни на что. Этих людей уже не было, и таких, как они, — это я отчетливо понимал! — уже не будет никогда.

Эти записи меня очаровывали. Они звучали во мне какой-то тихой щемящей музыкой, музыкой прошедшего, и давали силы жить, снова и снова вставать чуть свет, искать заказы, садиться за машинку и работать допоздна. Они поддерживали во мне надежду.

Под влиянием записей Надежды Ивановны я зашел в церковь и впервые стоял на службе. Постепенно приходило понимание случившегося. В том, что произошло с нашим ребенком, виновата была не она одна. Вина в полной мере лежала и на нас, людях взрослых. Мы не заметили, как выросла и стала взрослой дочь и как между нами разом, неожиданно исчезло прежнее доверие и взаимопонимание. Мы стали друг другу чужими. А должно ведь быть что-то такое, что будет связывать нас, связывать на всю жизнь! И это не только воспоминания о пеленках. Иначе зачем мы называем себя семьей?

Менялось мое мировоззрение. Менялся я сам. Ведь я тоже родился и когда-то жил в деревне. Родители изо всех сил старались меня выучить, дать образование. Мечтали, что когда-нибудь пусть не они, но хотя бы их единственный сын, надежда и гордость, перестанет месить резиновыми сапогами непролазную деревенскую грязь и уедет жить в город. Я должен был воплотить в жизнь их мечту.

Я вспоминал бабушку и то, как она умела любить своих внуков. Жила бедно, что могло быть у простой крестьянки? Но не было случая, чтобы, прощаясь со мной, уже взрослым человеком, она не сунула бы мне какой-нибудь подарочек. Хотя бы просто яйцо, еще теплое, только-только из-под курицы. Еще минуту назад ей нечего было мне дать, но вот что-то появилось, и она немедленно совершала дело любви. А я ее тогда не понимал, и зачем мне это яйцо, тоже не понимал. Любить и прощать — способность, которую мы потеряли.

Однажды я сказал дочери в больнице:

— Катя, ты не встанешь, если не простишь тех, кто с тобой это сделал.

Дважды в палату приходил следователь, настаивал, чтобы мы подписали заявление о возбуждении уголовного дела и о том, чтобы через суд вытребовали с виновного деньги на лечение. Мы отказались и попросили больше нас не тревожить. Подписали бумагу, что не имеем ни к кому никаких претензий, и больше о них не вспоминали. Да бывшие Катины друзья, в общем-то, особо нас и не тревожили.

Два месяца, все дни и ночи жена провела рядом с Катей. Я поражался ее мужеству и терпению. Сам я ненадолго забегал к ним в палату. Приносил медикаменты, продукты, деньги — и снова за работу, а жена все это время была с ней. И если я черпал силы в записях Надежды Ивановны и в первых редких своих попытках зайти в храм и помолиться, то откуда брались силы у жены? Я спросил ее об этом позже. Оказалось, что и она научилась молиться — у постели умирающего ребенка.

Врачи нас поддерживали, обещали, что с Катей все будет хорошо. И вот ее выписали — от шеи до ног залитую в гипс, с неподвижной сохнущей рукой. Кости руки срослись неправильно, нервы были пережаты, пальцы не шевелились. Мы привезли дочь домой. Впереди направление на получение инвалидности, в будущем — страх и неопределенность... Но всего сразу не расскажешь, давай прервемся...

Мы простились с Глебом, а я все размышлял о том, что он рассказал мне. Мать, потерявшая единственного ребенка, пишет о своей беде. Уже и самой ее тоже нет на свете, а трагедия осталась, боль потери осталась.

Порою думаешь: то, что случается на земле, никуда не исчезает. Любое сильное чувство сохраняется в каких-то неведомых нам «хранилищах» где-то далеко во Вселенной. А может, эти «хранилища» — совсем рядом с нами или даже в нас самих?

Не может такая история оставаться частным делом одного человека. Человечество едино и, как единый организм, состоит из тех, кто есть, кто был и тех, кто еще придет нам на смену. И если сейчас кому-то из нас отчаянно больно, то почему эта боль не должна касаться тех, кто будет жить здесь, предположим, век спустя? Разве они будут от нас чем-то существенно отличаться?

Мы живем в предвкушении встречи. Когда-нибудь в вечности, выйдя из-под власти времени, мы, потомки Адама и Евы, наконец, соберемся все вместе. И, наверное, что-то друг к другу почувствуем — кровь-то у нас одна!

Любовь и ненависть, жизнь и смерть — это то, что касается каждого, без поправок на время.

Священник, как и врач, сопровождает человека от момента появления на свет и до дня последнего. Но в отличие от врачей, нас волнует и его посмертное бытие. Ведь тот факт, что кто-то из тех, кто был рядом, уже покинул мир земной, по сути, ничего не меняет. Его бессмертная душа продолжает находиться в сфере моей ответственности.

Схолия. «Моя грядочка»

Моего духовника архимандрита Павла я застал копающимся в огороде. К церковному дому прилегал участок, и эти несколько соток земли приносили старику великое утешение. Батюшка — из крестьян Орловской губернии — любил работать на земле, отдавая огороду каждую свободную минуту. И все-то у него на участке было по уму.

— Здесь у меня грядки со всякой мелочовкой: редиска, петрушка, укроп. А как без укропа? — объяснял мне отец Павел. — Свое оно и есть свое, на рынок-то не набегаешься, да и цены там кусаются. А там у меня, значит, теплица под огурцы будет, и еще тепличку для помидоров с перцами соорудим. К осени огурчиков засолим, чтобы по зиме нам с тобой, Сашка, было чем закусить. — И, довольный своей шуткой, батюшка рассмеялся.

Но меня на тот момент огурцы интересовали мало, были темы поважнее.

— Батюшка, сегодня вопрос, который волнует буквально всех, — это вопрос о конце света. С кем ни заговоришь, все обращают внимание на явные признаки его приближения: здесь и оскудение святости, и частые природные катастрофы, и...

Я, было, собрался и дальше пальцы загибать, но отец Павел перебил меня:

— Ты мне вот что лучше скажи — стоит или не стоит в этом году картошку сажать? Может, лучше привозной купить, тамбовской? А что, она хорошая, лежкая.

Мне даже обидно стало: я такую тему животрепещущую поднимаю, а он все про огород. Батюшка, видя, как я про себя возмущаюсь, улыбнулся:

— Ты сам посуди, что для Господа есть наша земля? Да почитай тот же огород, что и у меня. Знаешь, сколько нужно трудиться, чтобы земля дала урожай? Подкормить почву нужно? Нужно. А поливать, а полоть? Все нужно. Все, чтобы урожай получить. А Господь? Он ведь еще и саму землю должен был создать, и создавал ее из «ничего». Создай, да еще смотри, чтобы она снова в «ничто» не обратилась! И ради чего этот каторжный труд? Да все ради урожая праведных человеческих душ. Я работаю весну и лето, а Бог трудится всегда. Вот такой у Него «огород круглый год»! Если я работаю, а урожая не получаю, тогда мне ту же картошку проще на рынке купить, а землю бросить. Вот тебе и ответ на твой вопрос. Когда Божий огород перестанет давать урожай праведников, тогда и наступит миру конец. Незачем будет на него такие силы тратить...

* * *

Давно уже нет на свете отца Павла, а я все вспоминаю его мудрое крестьянское богословие и тружусь над своей «грядкой». И действительно, видишь, как люди, подобно семенам, приходят в храм, стоят на службах, беседуют со священником. Редко кто приходит по зову души — все больше из-за болезней и неустроенности. Вот и думаешь, какое «семечко» задержится и даст корни, а какое, подобно перекати-полю, покатится дальше, гонимое ветрами мира сего...

Редко, очень редко встречаешь людей, чье предназначение с детства — храм и молитва. У нас в воскресной школе много ребятишек, а сами, без родителей, не приходят в храм. А как подрастают, мы их на службах и вовсе не видим.

Может, что-то не так делаем? Не знаю. Вот только Анечка сама пришла. Дело еще было при прежнем батюшке, за несколько лет до моего настоятельства. Училась она в девятом классе, и кроме нее, в семье в церковь никто не ходил.

Пришел подросток в храм, самый обыкновенный ребенок из самой обычной семьи, в которой слово «Бог» никогда не мыслилось с большой буквы. Постояла девочка на службе, а потом объявляет батюшке:

— В школу я больше не пойду, теперь буду ходить к вам в церковь.

Больших усилий стоило уговорить ее закончить девять классов, но не больше. Потом на церковные деньги ее посылали в Москву учиться иконописи. Возвратившись из столицы, девочка самостоятельно работать еще не могла, нужна была практика под руководством опытных мастеров. Планировали пристроить ее в одну такую артель, но Анечка открылась, что мечтает о монастыре.

Мать поначалу, было, противилась решению дочери уйти в монастырь, но, в конце концов, не устояв перед напором ее просьб, согласилась. И Анечка с радостью уехала в соседнюю епархию, где стала трудницей в женской обители. Правда, пробыла она там недолго, всего около полугода. Что там произошло, я сказать не могу, но, как предполагаю, с девочкой случилось то, что называют у нас иногда «страхованием». Она пересеклась с силой, которой обычно не позволяется проявлять себя перед неопытными подвижниками. А у нее эта встреча почему-то произошла, и Анечка так испугалась, что оказалась в психиатрической больнице.

После лечения ни о каком возвращении в монастырь уже не могло быть и речи. Девушка жила с мамой и продолжала ходить к нам на службы. Состояние Анечки улучшалось, и если можно было говорить о признаках болезни, то проявлялись они большей степенью в ее отчужденности от мира. Как правило, она старалась остаться одна, практически ни с кем не разговаривала, только отвечала на вопросы, сама же их почти не задавала.

Анна не смотрела телевизор, не интересовалась внешним миром. Зато не пропускала ни одной службы, и еще у нее неожиданно открылся талант к рисованию. И раньше девушка училась рисовать, но каких-то видимых успехов не достигла, а сейчас стала писать лики святых. Писала быстро, с помощью одной только шариковой ручки.

Ее рисунки заметили и предложили начать работать с профессиональными иконописцами. Для Анечки наступило трудное время, учиться приходилось по-настоящему. Что-то у нее получалось легко, а какие-то нюансы никак не выходили. Тогда она садилась в уголок и плакала, тихо и безутешно. Всем сразу же становилось жалко этого, по сути, совсем еще ребенка, ее утешали, как могли, подсказывали, ободряли. Тогда она, улыбаясь сквозь слезы, вновь и вновь выводила неподдающиеся элементы до тех пор, пока у нее, наконец, не начинало получаться.

Я не сказал, что девушка, пребывая в каком-то своем собственном мире, постоянно улыбалась. Чувствовалось, что тот ее мир был добрым и очень светлым. Она никогда не позволяла себе с кем-нибудь заспорить или, не приведи Господь, повысить голос. Если кому-то было от нее что-то нужно, она беспрекословно отдавала или отходила, уступая место, будь то в храме или в трапезной. И еще она постоянно причащалась. Часто исповедовалась.

Ей всегда становилось физически больно, когда рядом кто-нибудь ругался, когда люди не ладили между собой.

— Батюшка, я не могу выносить, когда вижу, что между людьми нет любви, мне становится плохо и хочется убежать.

В монастыре Анечку научили послушанию. Она продолжала считать себя монахиней в миру и отдавалась в полное послушание маме и настоятелю. Кстати, если говорить о послушании, то лучше всего оно постигается именно в монастырских стенах. Оно и понятно: разве сможет та же самая мать-игуменья поддерживать порядок среди сестер, если каждая из них будет делать то, что ей вздумается? Как считается в монашеской практике, послушание есть прямой путь к спасению, и ценится оно очень высоко.

Со временем Анечкино мастерство росло. И не только потому, что удавалось ей все тоньше и тоньше накладывать светотени или искуснее выписывать узоры райских одежд. У нее все лучше получались лики и руки святых. Она научилась смотреть на мир их глазами. Или, если можно так сказать, лики святых смотрели выражением глаз самой Анечки. Она интуитивно вкладывала в них свою неизменную печальную мудрость и одновременно какой-то отпечаток неземной радости, которые читались в ее взоре. Иногда у нее начинали катиться слезы, сами по себе, тогда мама давала ей таблетки, и слезы прекращались. Я сейчас вспоминаю, что она никогда не называла человека просто по имени, а говорила «Ниночка», «Зиночка» и обращалась к людям только на ты.

Ее работодатели, люди сами по себе не очень воцерковленные, оставляли за Анной самый трудный участок работы. Выписывая детали и богато отделывая иконы, они неизменно привозили к Анечке писать лики и руки святых. И я видел, как под ее быстрыми и безошибочными мазками образы оживали. Она писала и для нашего храма, и многие прихожане заказывали ей именные образочки. Так Анна стала основным работником в семье, и уже сама содержала маму.

К деньгам у нее было особое отношение. Если постараться дать ему определение, то можно сказать «никакое». Деньги ее совсем не интересовали. Она никогда не торговалась при оплате за работу.

Однажды я даже решил ее испытать и, рассчитываясь за очередную работу, когда она, улыбаясь, сказала, что хочет получить пять тысяч, сделал удивленное лицо и произнес:

— Анна, побойся Бога, это слишком дорого.

Она, не меняясь в лице и все так же улыбаясь:

— Тогда четыре тысячи.

Вновь нахожу повод торговаться, все больше и больше сбивая цену. И Анна сказала:

— Батюшка, я мечтала подарить эту икону храму, возьмите ее, пожалуйста, как жертву. — И все та же неизменная спокойная улыбка на лице...

Долгое время Анечка не могла получать пенсию по инвалидности, поскольку всякий раз на вопрос председателя комиссии о средствах к существованию простодушно рассказывала о своих иконах. Из ее ответов выходило, что она такая богачка, что не ей нужно пенсию давать, а она должна содержать сотрудников психбольницы. Девушка смотрела на людей в белых халатах и улыбалась им своей доброй ласковой улыбкой.

Наконец, нашу Анну положили в областную психиатрическую больницу, чтобы подтвердить всё-таки назначенную ей годом раньше вторую группу инвалидности. В больнице она должна была провести несколько месяцев, и поэтому мы спешили с ней закончить иконы для большой деревянной ризы на престол.

Сперва она писала «Тайную вечерю» и написала ее быстро. Сюжет это классический, часто изображаемый. Зато следующий образ — «Моление о чаше» — оказался очень редким, а поскольку мы писали в старом стиле, то Анечке пришлось создавать собственную икону, что прежде ей приходилось делать очень редко.

В «Несении креста» она крупно выделила фигуру Спасителя, сгибающегося под тяжестью ноши. А на последней, четвертой доске повторила хорошо известное «Снятие с креста». Икона, несмотря на статичность форм, вышла у нее настолько живой, что я невольно воскликнул:

— Аннушка, да ты словно сама это видела!

Поначалу она звонила из больницы, говорила бодрым голосом, рассказывала, что вместе с другими больными расписывала тарелки, но через некоторое время Анечка начала грустить и даже плакала в трубку:

— Батюшка, заберите меня отсюда, я очень скучаю по храму и по всем вам.

Мы, как могли, старались ее поддержать, уговаривали потерпеть:

— Ведь врачи желают тебе только добра.

— Меня не пускают в церковь, я не могу причаститься, — жаловалась Анечка.

А еще через несколько дней мы узнали, что она тяжело заболела и находится в реанимации. Тогда же раздался ее последний звонок:

— Батюшка, мне очень плохо, молитесь обо мне, у меня все болит. И еще я мечтаю вновь всех вас увидеть, только здесь поняла, как же я вас люблю.

Внезапно разговор оборвался, и строгий женский голос запретил мне беспокоить больную.

Уже потом мы узнали, что у Анны ночью внезапно поднялась температура, она стала бредить и метаться в постели. Дежурной сестре в психбольнице хотелось спать, а наша девочка своими стонами ей мешала. И большая сильная женщина привязала ее руки к верхней спинке, а ноги — к основанию кровати, заткнула рот полотенцем и так оставила на ночь. Она вовсе не была злой, эта медсестра, просто привыкла к чужому страданию. Зачем кого-то беспокоить? Ночью всем хочется спать.

Утром Анну нашли в критическом состоянии и отправили в реанимацию. Большую сильную женщину от греха подальше немедленно уволили. Мать, дежурившая возле Анечки, увидела что та, наконец, пришла в себя и сказала ей:

— Я подаю в суд на руководство больницы.

В ответ Анечка улыбнулась своей ласковой улыбкой и попросила:

— Не нужно, мама, прости их. Ты себе не представляешь, как ТАМ хорошо.

* * *

Мы хоронили ее за неделю до Великого поста. После отпевания гроб везли на машине, и хотя шофер старался ехать медленно, из-за выпавшего накануне снега народ все равно не поспевал, приходилось почти бежать.

Моя «грядочка» бежала по снегу, одновременно пела и плакала. Вдруг кто-то из них окликнул меня, показал рукой на солнце:

— Батюшка, смотрите!

В тот февральский день небо было привычно серым, но вдруг мгла разошлась, и мы увидели солнце, окруженное круговой радугой. В ней, словно в воде, слева и справа отражались точно такие же два солнечных диска. Солнце играло, будто на Пасху, я впервые видел это явление.

Когда стали землею забрасывать могилу, небо вновь затянулось серой мглой.

А на следующий день все слегли. Начинаем первую неделю поста, а у нас ни одного чтеца.

* * *

Вспоминаю Анечку и думаю: вот вроде и человек был неприметный, придет вечно позже всех, проберется, как мышка, на свое местечко и застынет у стены на всю службу, стоит — не шелохнется. А ушла — и храм опустел. Конечно, духовный плод созревает независимо от земного возраста, и Господь знает, что делает, посылая жнецов на Свой «огород». Мы это понимаем, но только нам-то теперь как — без ее улыбки?..

...На днях ее последние иконы рассматривал, понять хотел, почему они у нее будто живые? Так может писать только тот, кто все это видел сам. Разложил по порядку: «Тайная вечеря», «Моление о чаше», «Несение креста», «Снятие с креста».

Беру самую последнюю, четвертую по счету и словно прозреваю: да вот же она, наша Анечка, возле креста стоит, саму себя изобразила. Но она была человеком скромным и никогда бы на такое без благословения не дерзнула.

Выходит, что же, Господь Сам, укрепляя ее в предстоящих страданиях, провел нашу девочку Его крестным путем до Голгофы и благословил ей стать рядом со Своим Крестом?

А на том опустевшем месте в храме возле стены теперь стоит ее мама.

Из тетрадей Надежды Ивановны. Воспоминания детства

Дома я рассмотрел тетради, которые дал мне Глеб. Пожелтевшая от времени бумага, страницы, исписанные ровным женским почерком. Текст без абзацев. Писали еще чернильной ручкой. На первой странице обращение...

«Дорогой мой Ванечка! Совсем недавно я узнала о том, что ты есть. И что после того, как я уйду, на земле останешься ты, моя кровиночка, мой след. К сожалению, я больна и, боюсь, не успею тебя разыскать. Поэтому я решила написать тебе, что я знаю о наших с тобой общих предках. Еще я расскажу тебе о твоей бабушке и твоем отце. Может, когда-нибудь эти записи попадут в твои руки...

Я, твоя прабабушка, Шишова Надежда Ивановна, родилась в селе Старая Рачейка Сызранского района Куйбышевской (ныне Самарской) области 7 января 1932 года.

Село наше большое, в нем есть все необходимое для жизни: больница, аптека, школа, клубы, детские сады, библиотека, хлебопекарня, магазины, лесозавод, заготзерно; железная дорога проходит через центр села.

Почему наше село назвали Рачейкой, точно никто не знает, но мне отец как-то рассказывал, что село раньше было маленькое, лес подступал к нему вплотную. Речка Башарка протекала в непролазных зарослях ольхи. Была эта речка неширока и неглубока, в засушливое время сильно пересыхала и была, как ручеек. Так и назвали наше село Ручейка от слова «ручей», а постепенно «у» заменили на «а», и получилось «Рачейка».

А «старая» потому, что на левом берегу Волги было выстроено другое село, которое назвали Новая Рачейка. При мне, когда я уже подросла и ходила в школу, наша река Башарка тоже была в зарослях ольхи, ветел, ивы. Сейчас все повырубили, и речушка совсем обмелела.

Меня всегда занимало, кто был родоначальником нашей фамилии, так сказать, патриархом. Откуда наша фамилия «стала есть». Узнать теперь, увы, невозможно. Одно только можно сказать с полной вероятностью, что фамилия наша так же стара, как и сама Рачейка, а может быть, даже и старше. Это очень распространенная в нашем селе фамилия, чуть ли не половина жителей Рачейки являются потомками мифического «Шиша».

Родилась я в самое неподходящее время. В 1932 году была сильная засуха, а на следующий год все Поволжье охватил голод. Тогда вымерло больше половины всех жителей, особенно на левом берегу Волги. Мама рассказывала, что у нас было получше, но и здесь народу умерло много.

В то время наша семья не состояла в колхозе. Ни маме, ни отцу идти в колхоз не хотелось, но бабушка Анисья Кузьминична, мать отца, плакала и просила:

— Ванюшка, все пошли в колхоз, идите и вы запишитесь, а то сошлют. Куда вы с малыми детьми? Да и мы уже старики.

Вот и пошли.

А до этого у них все забрали — и корову, и лошадь с жеребенком, овец, разный инвентарь. Потом вызвали отца в правление и дали подписать бумагу, что корову он сдал добровольно. Отец подписывать ничего не стал, пошел и корову привел обратно. Его посадили, корову опять увели на колхозный двор, а отца стали преследовать по каждому поводу.

В колхозе он на лошади развозил обед и воду. Один раз на Троицу он опоздал с обедом на час. Это послужило поводом к его исключению из колхоза. Собрали правление, приписали ему «саботаж» и выгнали из колхоза.

Мама вспоминала, что бабушка Анисья очень переживала и плакала, а мама обрадовалась и сразу побежала к отцу с матерью, нашим дедушке Андрею и бабушке Наталье, сообщить радостную новость. Они тоже поблагодарили Бога и сказали, мол, не переживайте, Бог все устроит.

Отец после этого уехал в Кузоватово, устроился там на работу, снял квартиру. Приехал и забрал туда маму, в это время она была беременна мною, и девчонок — Катю и Клаву. Я точно не знаю, сколько месяцев мама там прожила, но когда подходило время родить, она засобиралась домой в Рачейку.

Мама рассказывала:

— Жили мы дружно с хозяевами. У них тоже были дети. И они меня просили: «Не уезжай, Лиза, мы баньку натопим, напарим тебя, роди здесь».

Но мама уехала домой, и я родилась в нашей рачейской больнице.

Уже начинался голод. Все отняли, ничего не осталось, все зерно вымела продразверстка. Тогда мама стала ездить в Сызрань за мякиной. Деньги выручали за сданные в «торгсин» вещи и на рынке покупали на них муку. Ездила мамка одна, зимой — на санях. От Раменки до Сызрани километров никак не меньше тридцати. Ехать приходилось лесом, а темнело рано. Но Бог хранил, а ведь бродячих голодных людей было много, и жулья разного сколько!

Хлеб тогда выдавали по норме. Развешивали и всем выдавали по кусочку, а желудок пустой, еще просит. Тогда мы стали печь лепешки из лебеды, липовых орешков, из мякоти подсолнуха. В общем, брали все, что можно было есть, добавляли просяной мякины и муки, только чтобы лепешки не рассыпались. Желудок набивали, но сытости не было, и в туалет сходить было невозможно. Еще варили крапиву, свекольную ботву.

У нас была своя коза. Мама в большой чугунный казан наливала воды, добавляла стакан или два козьего молока и несколько ложек пшена. Этот суп мы и ели с теми лепешками. Картошку варили по счету на каждого и ели только одно яйцо».

Схолия. Голод

Голод в человеке живет своей собственной жизнью. Человек существует сам по себе, и голод в нем — сам по себе. Сегодня в дни праздников, в память какой-нибудь даты Великой Отечественной войны в парках и на площадях играют оркестры, а всем желающим предлагают отведать солдатской каши.

Я видел репортаж с такого мероприятия, и как один ветеран сказал: «Это не та каша, что нам доставалась в окопах. Эта — вкусная, сытная, с тушенкой. А нам привозили супчик-рататуйчик, в котором, если повезет, можно было поймать немного крупы и кусочек картошки. Еду добывали сами, больше обходясь подножными кормами. Чувство голода было постоянным, особенно в первые два года войны».

На днях знакомый рассказал мне случай с его отцом. Того во время боя командир батальона послал связным — передать информацию командиру роты. Под огнем он добрался в расположение роты, но приказ передал не комроты, а его помощнику. Что было дальше, он не знал: то ли помощник приказ не передал, то ли командир тот отговорился, никаких, мол, указаний не получал, но поставленную задачу рота не выполнила.

После боя, в котором полегло много народу, привезли кашу. И не просто кашу, а настоящую гречневую, с мясом. Бойцы про такую еду уже и не помнили.

Привезли на всех, в том числе и на убитых. Так что ели от пуза. Ест батька моего знакомого, наслаждается, как вдруг в землянку входят комбат с особистом. Комбат достает пистолет, передергивает затвор:

— Иванов, отставить прием пищи. На выход.

Тот, словно не слышит, продолжает орудовать ложкой.

— Иванов! На выход!

— Товарищ командир, дайте поесть!

— Боец Иванов! За неисполнение в бою приказа командира вы приговариваетесь к немедленному расстрелу.

Отец молча ест. Офицеры стоят рядом и смотрят.

— Товарищ командир, сделайте милость: я поем немного, а потом вы меня расстреляете.

Комбат посмотрел на особиста — тот махнул рукой: ладно, мол, пусть ест. Командир сунул пистолет в кобуру, и они ушли. Отец доел кашу и отправился на выход. Стоит, ждет, когда его начнут расстреливать, а там никого. Так и не расстреляли.

Из тетрадей Надежды Ивановны. Память о чуде

«Однажды после поездки за мякиной мама заболела сыпным тифом. Она металась в бреду. Ее косы обрезали, голову наголо остригли. Мама провела в больнице много месяцев, но Бог пожалел нас, мы не остались сиротами, а нас у нее было пятеро. Но пока мама была в больнице, умерли от голода дедушка Степан и бабушка Анисья. В июле — дедушка, а через несколько месяцев и бабушка. Папа вернулся домой из Кузоватова, устроился на железную дорогу грузчиком. И мы снова жили все вместе.

Когда я была еще совсем маленькой, мама брала меня в церковь, и я влюбилась в батюшку. Во время службы я могла сказать:

— Мама, мама, а Саня на меня опять посмотрел!

Однажды я сидела на печке, а священник зашел к нам. Я увидела его в окошко и закричала:

— Мой жених пришел!

Мама говорит:

— Надюшка, посмотри, он уже седой.

А батюшка смеется:

— Наденька, не бойся, это я волосы мукой посыпал.

Пришло время, и начались гонения на Церковь. Священника нашего обложили большим налогом.

Староста храма Яков Иванович Иевлев после службы вышел перед прихожанами и попросил их — кто сколько может — помочь заплатить налог.

Наш папа был церковным активистом, ходил вместе со старостой по домам и собирал деньги, кто сколько может. Сельское начальство быстро сфабриковало дело, и священника, старосту и нашего папку забрали и отвезли в тюрьму в Сызрань. Они просидели несколько месяцев. Мама часто ездила на свидания с отцом, в последний раз поехала вместе с женой Якова Ивановича. Тогда отец сказал маме, что его, наверное, выпустят на волю, а отца Александра и Якова Ивановича — нет.

В воскресенье утром, рассказывала мама, мы дома пекли ватрушки, лепешки. Вдруг ворота скрипнули, открывается дверь и на пороге — папа. Бабушка с мамой обнимали его, обрадовались.

— А Яков Иванович и батюшка тоже приехали? — спросила мама.

— Нет, их не выпустили.

Так они и пропали, больше их никто никогда не видел и ничего о них не слыхал.

Церковь нашу закрыли, крест и колокола сбросили, растащили всю утварь. Люди стояли и плакали. Некоторые тайком уносили домой и прятали иконы. Что-то сохранили, но многие образа сожгли. А церковь... Чем она только потом не служила: и складом для зерна, и столовой.

Во время войны, когда я уже училась в школе, нам давали металлические жетончики, вроде тех, что выдают в театре, когда сдаешь пальто на вешалку. По ним нас в здании церкви, превращенном в столовую, кормили обедом. Давали какой-нибудь супчик и по стакану компота. До сих пор помню вкус того компота.

После войны в церкви был клуб. В нем показывали кино, устраивали вечера и танцы, а когда шли выборы, там голосовали. Одним словом, очаг культуры. Но это уже было в шестидесятых годах. Я окончила институт и работала в городе, а когда мы семьей приезжали в отпуск в село, мама всегда предупреждала, чтобы в церковь — ни ногой. Если хотите смотреть кино, идите в заводской клуб или в санаторий.

* * *

...Мне сейчас уже много лет, а ту ночь я помню до сих пор. Шел 1937 год. Я была совсем маленькая. В эту Рождественскую ночь мне исполнялось пять лет.

Накануне Рождества Христова у нас в доме готовились к этому прекрасному и таинственному празднику. Мама пекла сдобнушки и пирожки и все складывала в большую корзину. В избе стоял такой манящий аппетитный запах, от которого кружилась голова, а в животе урчало. Я ходила кругами возле корзины, но мама сказала, что всему свое время, Младенец Иисус еще не родился, потому кушать скоромное нельзя.

Отец разменял бумажные деньги на мелочь, по 10- 20 копеек, по пятачку. Ссыпал все в тарелку, сказал, что славильщиков Христа будет много, а одарить нужно всех и угощеньем, и денежкой, пусть хоть и маленькой.

На всех улицах села тоже готовились к встрече Христа. Около каждого дома лежали охапки соломы или сена. Дети, несмотря на мороз и ветхую одежонку, носились по улицам, шумели, спорили, у кого больше сена и соломы заготовлено. Скрипел под ногами снег, и мы все старались отыскать в небе Вифлеемскую звезду.

Ноги в худых валенках и руки стыли от холода, но никто не обращал на это внимания. Две мои старшие сестры тоже стояли возле большой охапки соломы со спичками наготове. До полуночи еще было время, но домой никто не уходил.

Тут мама позвала меня в дом. Дала узелок со сдобнушками и пирожками и велела отнести это Стешенке с ребятишками. Жили они в самом конце улицы, дальше уже околица. Домишко у них был маленький, старенький. Отца у ребят не было, а их мама, Стешенка, ходила по домам побираться. Этим они и кормились, а детишек было трое.

Давая мне узелок, мама сказала:

— В дом не входи, крыльцо у них провалилось. В темноте можешь ногу сломать. Стукни в окно, положи узелок на завалинку и бегом домой.

Видно, мои глаза выдали меня. Мне так хотелось, ну, хотя бы кусочек.

Мама меня пристыдила:

— И вам всем хватит. Вот родится Христос, и разговеемся. А эти отнеси и в сердце не жалей. Ты им дашь, а тебе Господь даст в пять раз больше.

Бегу я по улице, а сама думаю: «Да как Господь узнает, что я несу? И как Он их сосчитает и даст мне в пять раз больше?» А потом услышала веселые крики детей. Вот он, миг Рождества!

Раньше ведь улицы не освещались, а тут запылали костры! Взлетели к небу искры от горящих соломы и сена. Село просвечивается, как на ладошке, а на сердце такая радость, что передать невозможно. Родители нам объясняли, что Христос родился в таком же холодном хлеву, как наш. Родился там, где были волы и ослы, овцы, ягнята. И все они согревали Его своим дыханием. Вот и мы жгли солому, чтобы согреть родившегося Младенца.

На улице было красиво, но мороз делал свое дело, пробирался сквозь одежонку. Сестры остались на улице, а я побежала домой. Сбросила шубейку, дырявые валенки и забралась на горячую печку.

В доме полумрак, горят только лампадки да свечки перед образами. Мама хлопочет, готовит незатейливый обед. Отец ей помогает. Эти минуты нельзя забыть. Я молчу и потихоньку плачу — то ли от умиления, то ли от боли. Руки и ноги, отогреваясь на горячей печи, болели нестерпимо.

Входят первые славильщики. Они ходят не по одному, а целыми стайками. У того, что постарше, через плечо висит холщовая сумка, в нее складывают гостинцы. Зайдя в избу, славильщики запевают: «Рождество Твое, Христе Боже наш...» Вот они закончили, и мама кладет им в сумку угощенье на всех. А отец каждому дает по денежке: старшим по 20 копеек, младшим — по 10, а некоторым и по пятачку.

А я лежу на печке, все жду и думаю, когда же Господь придет ко мне и принесет в пять раз больше того, что я отнесла Стешенке. Хотя мне тогда было всего пять лет, я уже умела и читать, и считать, и решать незамысловатые задачи. Всему этому меня научила мама. Но никто не приходил, и я уже стала засыпать, разморенная теплом печки.

И вдруг открывается дверь и входит Он. Я смотрю на Него во все глаза. Он высокий, худой. Шапку Он снял, как вошел в дом, и все время держал ее в руке. По плечам рассыпались светло-русые волнистые волосы, а в руке у Него такая же холщовая сумка, как и у детей. Не говоря ни слова, Он подошел к печке, на которой я лежала, и посмотрел на меня ласковыми, излучающими свет глазами. Потом погладил меня по голове и подал мне сумку. Я взяла ее, но сказать ничего не могла — губы меня не слушались.

Он поклонился всем и вышел. Родители молча стояли в недоумении, а когда опомнились, мама попросила отца, чтобы он Его догнал и пригласил к нам пообедать. Отец бросился вдогонку, но на улице Его уже не было.

Наутро в селе говорили, что Он был у многих, но никто не знал, кто Он, откуда, как Его имя. Это осталось втайне».

Схолия. Рождественская елка

Очень люблю праздник Рождества Христова. К нему мы долго готовимся: собираем подарки, ставим в храме елки и, хотя их не принято украшать, все же украшаем. Причем одну елку сами дети должны украсить теми подарками младенцу Христу, которые они делают своими руками.

Для воскресной школы проводим елку с постановками, костюмами и счастливыми родителями, но самая интересная елка для так называемой «неорганизованной публики». И «публика» тоже готовится: учат стишки о Рождестве Христовом, кратенькие молитовки, что-то поют, что-то рисуют. Конечно, на выходе из храма каждый получит подарок. А за выступление перед другими детьми и перед батюшкой полагаются дополнительные дары — книжки, раскраски, шоколадки, игрушки и много чего еще.

За спиной батюшки стоит волшебная коробка, из нее, как из рога изобилия, сыплются призы. Обычно помогают владельцы магазинов, привозят игрушки с небольшими дефектами и разный другой неликвид. Игрушки вполне пригодные, а главное — их много, так что качество вполне возмещается количеством.

В этом году игрушек не привезли: то ли делать их стали лучше, то ли какие-то проблемы у дарителей. Помоги Бог этим людям — они очень хорошие, но сейчас многим трудно. И все же вечером, буквально в последний час один мой друг привез мне большой пакет неликвидных мышей-брелоков — героев прошедшего года. Как эти мыши меня выручили!

Обычно детей на праздник приводят родители. Дети и взрослые ликуют — в другие дни такого торжества детских голосов не услышишь. Тесновато, конечно, но, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Детям нравится, да и взрослым тоже. А еще, наверное, важно то, что подарки для детей всегда бесплатны. Говорят, если у тебя есть, что дать просто так, к тебе обязательно выстроится целая очередь за тем, что дают, причем совершенно не важно, что дают, главное, что за так. И впрямь, очередь выросла.

Ребенка поднимают на возвышение, ты прижимаешь его к себе, чтобы он не упал, а малыш в этот момент что-нибудь лепечет тебе на ухо. Я люблю детей, потому общение с маленькими человечками для меня праздник.

После выступления, уже получив приз, дитя невольно бросает взгляд на мой чудесный ящик: а что там есть еще? И смешно, и вот она, наша человеческая натура: любопытство и неудовлетворенность тем, что имеешь.

Наконец, храм пустеет, все подарки и призы розданы. Больше всего понравились моей маленькой «публике» мыши.

Даже одна мама не устояла и рассказала стишок, заработала себе шоколадку. Тишина, умиротворение, тихая радость. Вдруг слышу:

— Батюшка, а я жду, хочу рассказать тебе стишок.

Из-за колонны выходит девочка лет восьми-девяти. Я хлопаю себя по карманам, припоминая, что у меня осталось. Пусто. Говорю:

— Дитя мое, прости, у меня ничего не осталось, я все раздал.

— А мне ничего не нужно, батюшка, — говорит ребенок. — Я тебе бесплатно расскажу.

Мы еще долго с ней разговаривали. Воистину: нет слаще общения, чем общение друзей.

Из тетрадей Надежды Ивановны. О дедушке Андрее

«Нашего дедушку Андрея на бабушке Наталье женили рано. Она была на год его старше, а когда ее пришли сватать, она на полатях играла в куклы. Так мне рассказывали. Их дома стояли через дом. А она плакала и не хотела идти. Дедушка не хотел жениться, у него была тяга жить для Бога, но отец сказал, и он отца не ослушался. У них с бабушкой дети умирали, осталась одна-единственная дочь, наша мама — Лизанька.

Была она бойка, за словом в карман не лезла, любила попеть, понаряжаться, но дедушка держал ее в руках, и если она задерживалась на посиделках, то получала подзатыльник. В другой раз, как бы ребята ее ни уговаривали, она уже по одному слову отца бежала домой.

Парни за ней ухаживали и сватались, но она настояла, что выйдет только за Ванюшку Большакова, и дедушка уступил. Всем женихам отказывал, а когда маме и отцу исполнилось по восемнадцать лет, они с мамой с одного года, их поженили.

Так вот, дедушка по прежнему имел желание идти в пустыньку и жить для Бога. Он отправился в Саровский монастырь Арзамасского уезда Нижегородской губернии, к отцу Анатолию. Поначалу тот, было, не хотел его принимать, но дедушка не уходил, и потому послушник окликнул его и завел в келью.

Дедушка рассказал, зачем приехал в обитель, и отец Анатолий сказал, что это похвально. Расспросил, с кем он живет, а потом сказал так:

— Вот когда родителей похоронишь, дочь выдашь замуж, жена даст отпуск, тогда и придешь ко мне.

Дедушка с бабушкой поженились в начале 1890 года и прожили вместе до 1917 года. Летом 1917 года дедушка с бабушкой и зятем, то есть с нашим отцом, пешком пошли в Саровскую пустынь к отцу Анатолию. Он их принял, бабушка в келью не входила, осталась стоять за дверью — женщинам не положено. Дедушка рассказал, что родителей он похоронил, дочь вышла замуж, а с ним пришел его зять.

— А жена как?

Спросил через окошечко, отпускает ли она мужа. Бабушка ответила:

— Ну, если Богу угодно, то я не против.

— А ты сама-то, может, в монастырь пойдешь?

— Нет, я буду жить с дочкой.

Старец благословил ее и благословил дедушку на пустынную жизнь. Дал ему много советов, какое «правило» исполнять и какие книги читать. Им с бабушкой обоим было тогда чуть больше сорока лет.

Домой дедушка летел, как на крыльях, — так он был рад, что все, о чем он мечтал, сбывается. Читать и писать он выучился самоучкой, а писал только печатными буквами. С Евангелием не расставался. Читал сам и ходил на «беседы» в церковную сторожку. Там собирались верующие, кто-то грамотный читал и потом всем объяснял прочитанное. Так дедушка и постигал церковную науку.

Когда они вернулись из Сарова, дедушка Андрей в двух с половиной километрах от Рачейки, на взгорке, построил себе келью и сарайчик для дров.

Огородил все это заборчиком, что спускался к речушке. Тут же был ключ, где он брал воду.

Дом, в котором они с бабушкой жили, дед продал, а бабушке на том же месте построил небольшой домик в одну комнату с большими сенями, соорудил большой чулан. В нем хранилась одежда, а в сенях дедушка устроил шкафчик и полки для припасов. Кроме того, отстроил надворные постройки и тоже окружил все забором.

И в декабре 1917 года дедушка Андрей ушел жить в пустыньку. Три года он жил полным затворником, никого не видел и ни с кем не разговаривал, только молился и читал Священное Писание. Иногда приходил на службу в церковь исповедаться и причаститься. Был у него свой огород, где он сажал картошку и другие разные овощи, из деревьев у него росли только три яблоньки. Первое время бабушка носила ему еду. Дедушка сделал такую специальную полочку. Положит она хлебушек на полочку, постучит условным сигналом и уйдет. Дед подождет, пока та скроется из виду, и только тогда выйдет забрать передачу.

Через три года к нему стали приходить люди. Бывало, что приходили издалека. Дедушка соорудил пристройку к келье, где бы люди могли поесть и переночевать. В 1921 году он снова пошел в Саров, но отца Анатолия уже не было в живых. Дедушка попросил отслужить на его могилке панихиду и вернулся к себе. Когда встречались они со старцем и тот благословил дедушку совершать определенное молитвенное «правило», была у них договоренность, что спустя три года тот придет за новым «правилом», а если отца Анатолия к тому времени уже не будет в живых, то дед продолжит исполнять прежнее правило и класть все те же триста поклонов в день.

Дальше: Схолия. Блаженные

Lucia
Ea citala na rodine gazetu "Moya semya", tam vel rubricu batiusca, potom prishlosi uehati, cac mne ne hvataet ego rasscazov, cogda nashla etu stranitu bila prosto sciastliva
Татьяна Юревич
Дорогой Батюшка, благодарю за подаренную радость от прочтения книги! С удивлением обнаружила много знакомых географических мест и сюжетную линию. Желаем дальнейшего плодотворного литературного творчества!
Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8 (495) 248-01-88 Антон.