Только дети ушли, едва я успел затворить калитку и вернуться в дом, — вновь звонок. На этот раз пришел С. — сын одной из моих церковных активисток, сильно пьяный. Уперся в косяк руками, мотает грязной головой, лицо серое, губы сухие и бледные:
— Отец! Дай червонец на водку!
— Не дам!
Препираемся, я собираюсь закрыть дверь и уйти, а он переходит к угрозам:
— Батюшка, дай, а то я сейчас кого-нибудь убью!
Наклоняется и вынимает из голенища длинный кухонный нож. Говорю ему:
— Ты — балбес! Зачем ходишь с этим ножом? Тебе за него на станции свои же рожу и набьют!
Он упрямо гнет свое:
— Пусть набьют! Если не дашь червонец, из-за тебя и набьют!
Выгнать бы его, да все мое малодушие: выгоню, а он, чего доброго, в пьяном кураже и впрямь в кого-нибудь сдуру нож воткнет! В итоге совершаем обмен: он мне — нож, а я ему — десять рублей.
С. на моей памяти уже неоднократно пытался бросить пить. В первый раз мы с ним долго и хорошо поговорили, он говел, исповедался подробно и сокрушенно и причастился. Но все же не удержался. С большим гонором, но непостоянный; все перепутано в голове — глупость, высокомерие, тюремная романтика. Пустобрех...
* * *
Неделя Всех Святых в нашем храме — престольный праздник. Мне захотелось отметить его чем-то запоминающимся, и я назначил на этот день настоящее всенощное бдение, то есть службу в продолжение всей ночи.
С утра снова усилился ветер, а к вечеру, когда он начал стихать, как назло, пропало электричество. Как позже выяснилось, где-то на линии произошел обрыв. Пришлось служить при свечах.
На праздник пришли десятка два бабушек; собирались прийти больше, но побоялись оставить дома без света: как бы не залезли, а кто-то и вовсе решил, что раз света нет, то и служба отменяется.
Алтарь таинственно, катакомбно мерцал от пламени свечей и цветных огоньков семисвечника. В храмовом пространстве, безгранично расширившемся во мраке, теплились эти колеблющиеся огоньки. Церковь в такую ночь особенно напоминала корабль, а служба — дальнее и долгое плавание вне пространства и времени. Постепенно восток за деревьями заалел, а когда мы вышли крестным ходом вкруг церкви, пропевая величание всем святым, рассвело окончательно.
Около половины пятого, когда все уже разошлись, я запер храм и направился домой. Меня поразил необыкновенный свет, передать который лишь отчасти удавалось некоторым художникам Серебряного века — лучше всех, пожалуй, Борисову-Мусатову и отчасти Серову, — серебристый свет, не дневной, не имеющий никаких оттенков, ровный, тишайший свет, свет внутренний и созерцательный.
От церковного здания до моей калитки — не более сорока шагов; я наизусть помню тропку, по которой хожу по нескольку раз на дню, а тут вдруг откуда-то взялась целая полянка, усыпанная одуванчиками, которую прежде я почему-то не замечал...
Впереди за церковью, метрах в пятистах, поднимается к небу огромная шапка черного дыма, а под ней пляшут языки пламени. Я сразу же поспешил в ту сторону, поскольку как раз где-то там живет близкая мне бабка Катя — Катерина Платоновна. На пути вижу: и вправду очень сильный пожар — горит деревянный дом, совсем близко от двора, где живет баба Катя. Ее уже на месте нет: обходит пожарище с иконой «Неопалимая Купина».
В бушующем огне есть воистину ощутимая ненависть и алчная, свирепая сила. Старый приземистый сруб-пятистенок к моему приходу уже обуглился до черноты. Дело непоправимое... Под небом, подобно москитной сетке, раскинулся полог из сажи. Сочно трещат яблони, охваченные пожаром, закипает краска на соседних домах, дымки вьются из-под стрех...
На злобного огненного великана несутся с ведрами оскалившиеся мужики, плещут воду, растаскивают штакетник, рубят, хватают, бросают... Бабы собираются кучками, пьяные от пожара. Люди из соседних домов выволакивают на улицу вешалки с шубами и костюмами. Подвывая от ужаса, бабка тянет за собой козу на веревке; за ними семенит белая в пятнах кошка на сносях. Взрослые и дети глазеют на пожар, но не с праздным любопытством, а зачарованно, почти в религиозном экстазе. Когда горит жилище, а я наблюдаю такое уже не в первый раз, торжественное и ужасное действо собирает людей, словно на страшный праздник.
...Из зарослей малины и крыжовника выкарабкивается исцарапанная и запыхавшаяся баба Катя с бумажной иконкой. Увидев меня, подходит и становится рядом. К нам пристраивается еще одна женщина, и мы нестройной компанией начинаем тянуть Богородичные тропари, а далее — уже все подряд, что приходит на память, то и дело осеняя иконкой пожар и ближайшие к нему дома.
Как будто тяжелый снаряд хлестко врезался в землю. Она вздрогнула и покачнулась — это взорвались газовые баллоны. Истошно заголосили женщины, посыпалась матерная брань мужиков. Толпа ринулась в сторону огня и отшатнулась. Такие броски продолжались с бесполезным упорством до тех пор, пока вдали не показалась пожарная машина.
Пожарники прибыли из города, как водится, с запозданием, к тому же без воды в цистерне. И опять началась нервная беготня раскрасневшихся мужиков, теперь уже с пожарной кишкой. Все это походило на какое-то азартное соревнование, на старинную народную забаву. Наконец, кишку протянули к болотцу, резко застрекотал движок, выкачивая болотную жижу, и вот уже высокая и мутная струя дугой вылетает из брандспойта и набрасывается на огонь.
Восторженно свистят и орут ребятишки, а пламя шипит, огрызается, не желая сдаваться, но все, кому непосредственно уже не угрожает пожар, больше не боятся и внутренне расслабляются: стихия разжимает свою хватку. Да и дом, собственно, уже почти догорел...
Жила-была женщина, очень набожная, лет пятидесяти, по имени Полина. Работала в больнице медсестрой. Она ходила в церковь по воскресеньям и праздникам, исправно говела и регулярно исповедовалась. Однажды Полина получила по почте послание под загадочным названием «Святое письмо»:
«Мальчику 12 лет. На берегу реки он увидел Господа Бога. Господь сказал: "Напиши письмо и оно должно обойти весь свет, за это вы получите счастье и спасенье". Не забывайте Господа Бога Иисуса Христа и Пресвятую Богородицу. Молитесь, просите прощенья. Наступит день, когда весь мир покроется кровью; молитесь, просите помощи. Во Имя Отца и Сына, и Святого Духа. Аминь, аминь, аминь.
Одна семья получила такое письмо и написала 9 писем и отослала в разные стороны. И в этой семье были радость и счастье. Другая семья не поверила в это письмо и порвала его, и бросила в огонь, и их постигло большое горе и неизлечимая болезнь.
Письмо было подано с 1918 года в переписку.
Не задерживайте его больше трех недель. У вас может быть большое горе.
Напишите 9 писем и отправьте тому, кому желаете счастья. Когда будете отправлять девятое письмо, загадайте желание, обязательно сбудется в течение трех дней.
Не забывайте Господа Бога.
Молитесь во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь, аминь, аминь».
Несмотря на то что Полина была женщиной верующей, получив письмо, она испугалась и поступила так, как было велено. А недолгое время спустя у Полины обнаружился рак печени. Она еще приходила несколько раз в церковь. «Неужели это мине так Господь наказал за это письмо?» — спрашивала она в недоумении.
Позже ей стало хуже, и ее снова увезли в областную больницу. Мы с Галиной пошли соборовать болящую, когда ее выписали умирать. Ее руки, лицо и даже белки глаз приобрели какой-то мутновато-желтый оттенок. Когда Полина на минуту вышла из комнаты, Галина прошептала: «Какая она лимонная...»
На вопрос о самочувствии отвечает: «Мине уже лучше». Передвигается, как лунатик, с какой-то мертвенной рассеянностью.
После принятия Причастия, когда Галина обтерла ей губы утирочкой, обращается ко мне:
— Губы побиты...
— Что побиты?
— У мине от температуры губы сушит. Я, наверное, еще гриппую, от мужа заразилась...
Когда вышли на улицу, Галина вздохнула:
— Сникла Полина, совсем сникла...
Вскоре Полина преставилась.
* * *
Возвращаюсь из магазина через грязный сквер у станции и вижу группу мальчишек, а в центре ее — сидящего на корточках спиной к дереву заплаканного Тему с буханкой хлеба. Его избил подросток-цыганенок. Этому цыганенку я давал конфеты с печеньем, когда он, в драной цветной кофте, несколько раз заходил на службу к нам в церковь. Подхожу, расспрашиваю и ничего не понимаю: «Тот сказал...», «А этот ему сказал...», «А он первый сказал...». Жалко Тему, шмыгающего носом и опухшего от слез. Спросил у него:
— Пойдем со мной?
Мальчишка трясет головой:
— Не пойду, все нормально...
— Точно?
— Точно, батюшка, идите...
Ему нужно, чтобы я, как взрослый и потому лишний, поскорее ушел, чтобы они смогли довести свои препирательства до логического конца. Когда я уйду, ребята наверняка продолжат этот малопродуктивный диалог: кто, кому, что и когда сказал. Цыганенок уже доказал свое силовое превосходство, а следовательно, утвердил свое видение правоты. Если бы Тема ушел со мной, диалог остался бы незавершенным, сложившееся положение не закреплено, а значит, потребовалось бы новое столкновение. Получается, у Темы не остается иного выхода, как остаться: в глазах собравшихся мальчишек он уже зарекомендовал себя с положительной стороны тем, что не струсил и не сбежал, воспользовавшись представившейся возможностью. В ходе дальнейшего разбирательства ему это непременно зачтется; в худшем случае цыганенок еще раз поколотит его, после чего наступит долгожданный мир. Когда они случайно встретятся на улице, между ними уже не будет не разрешенной с прошлого раза конфликтной ситуации.
* * *
После службы ездил на Центральный поселок отпевать шестидесятилетнюю женщину. Родственники спрашивают:
— Она с протезом в гробу. Это можно?
— Можно.
Туда и обратно меня возили на «москвиче». По дороге домой водитель, долго до того молчавший, заметил как бы невзначай:
— И для чего человек живет? Родился, пожил, и нет его...
Лицо у него примечательное, хотя как следует я мог разглядеть только его профиль — горбоносый, скошенный книзу и какой-то смешливый. Это — накрепко въевшаяся ирония, маскирующая привычное следование принципу невмешательства, данный себе зарок ни во что не вмешиваться. За словами его, сказанными от сердца, невзначай вырвавшимися из души, наверняка ничего не последует: задумываться он не станет, предпочтет попросту отмахнуться. Оттого-то, я думаю, у него на лице и застыло такое дурашливое выражение.
* * *
Близится всенощная, мне скоро выходить на службу, а я присел в углу и перечел несколько страниц из «Братьев Карамазовых». Впервые я взял в руки этот роман лет в двадцать и больше к нему не возвращался. Тогда он меня просто сокрушил, если не раздавил навсегда, а «Легенду о Великом инквизиторе» я читал в лихорадочном исступлении.
Теперь вот внимательно и неспешно перечитываю по главе и с удивлением обнаруживаю, что многое меня совсем не трогает, оставляет равнодушным, как нечто поверхностное, например, все, что связано со старцем Зосимой. В юности этот образ заставил меня искать Оптину: я ведь и не знал тогда толком, где она находится, и кого ни спрашивал, никто не мог мне ответить на этот вопрос. Наконец, поехал почти наугад, как впоследствии оказалось, сделав ненужный крюк, и прожил там счастливо целое лето, открыв для себя старца Амвросия и навсегда полюбив его тихий, кроткий образ.
Старчество и умное делание — все это Достоевский увидел взглядом по преимуществу стороннего этой культуре человека, силящегося постичь ее и терпящего при этом неудачу. Поскольку эмоциональные попытки вникнуть в святость предпринимаются силой ума, результаты достигаются ненадежные и от Христа далекие. Что же касается Алеши Карамазова, то он мне теперь решительно неприятен. Это — портрет антихриста в юности, не иначе.
«Легенда» до сих пор впечатляет, но далеко не в прежней степени. Конец ее — поцелуй пленником старика в бескровные губы — совершенно невозможен: «Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери, отворяет ее и говорит Ему: "Ступай и не приходи более... не приходи вовсе... никогда, никогда!" И выпускает Его на «темные стогна града». Пленник уходит».
Можно ли представить себе, что Спаситель уходит в ночь, в спящий душный город и, бродя по улицам, долго размышляет о том, возвращаться ли Ему утром утешать обездоленных или вознестись на небо сейчас же? Самые нелепые картины возникают в мозгу после прочтения такого финала. Опус не удается закруглить, как ни старается Иван скрыть это беглой небрежностью изложения.
Нет, если уж пришел Христос, то одним монологом старого Инквизитора в этой истории не отделаться!
Ранним утром меня разбудил долгий заполошный звонок в дверь. Еще не проснувшись, я услышал, как перекликаются женские голоса за окном, а потом раздался настойчивый стук. Наспех одевшись, с нечесаными космами побежал отпирать калитку. Три бабки отчаянно ломятся в проем.
— Что стряслось?!
— Батюшка, церковь ограбили! Мы уж думали, с вами бы чего не случилось...
Сам не свой, сердце в груди обрывается — надеваю подрясник и бегом устремляюсь к храму. Входная дверь приоткрыта, торчит вырванными гвоздями наружу ушко, в притворе один замок покорежен, другой вывернут ломом.
Под старушечье оханье входим внутрь. В помещении тепло и тихо. Включаю свет, внимательно обвожу взглядом помещение — впереди небрежно отдернута завеса Царских врат. Велю бабкам: «Молитесь матушки...»
Вхожу в алтарь. Сбоку, на жертвеннике, перевернуты все священные предметы. Покрывало сброшено с престола на пол, нет старинного, конца XVII века Евангелия. Горячей волной охватывает ужас: антиминс! Подбегаю к престолу, шарю руками... Вот скомканный илитон, а под ним — зеленоватый атлас антиминса. Слава Богу... Но нет дароносицы, подаренной когда-то отцом Дм. (к счастью, без Святых Даров), нет складня, которым благословил меня отец К., нет напрестольного водосвятного креста... Понимаю с горестью, что исчезла и коробочка с моим священническим крестом. Пропали две иконы в серебряных ризах, но, на счастье, нетронутыми остались дискос и потир. Бабушки тем временем исследовали церковь и докладывают, что исчезло множество икон, в том числе почему-то даже бумажные печатные.
Позднее появился молодой участковый, и мы повторно осмотрели следы взлома. Тут в церковь заходит какой-то мальчик и спрашивает:
— Можно сказать?
— Чего тебе?
— Там, на Октябрьской, в пруду иконы лежат!
С бабками и сержантом бросаемся к пруду. На берегу — узел, сооруженный из покрывала с панихидного столика, рядом — разбитые стекла и пустые киоты. Десяток бумажных и картонных икон плавают в воде. Мы их выловили и понесли в церковь на просушку.
Народ начал подтягиваться ко всенощной, все уже знали о случившемся. Я видел неподдельное горе на лицах прихожан и, желая утешить их и ободрить себя, обратился к ним с проповедью. Кажется, подействовало, по крайней мере, всенощную отслужили исправно...
Пришел домой, накормил животных, приготовил себе ужин, но есть не хотелось. В полном изнеможении улегся на кровать и долго лежал, глядя в потолок.
Не было ни тоски, ни отчаяния. Испытывать какие-то чувства уже не было сил.
Отпевал в храме старика, а потом, через полчаса, старушку. Обоим за восемьдесят. Сначала на тракторе привезли один гроб, а потом тот же трактор отправился за другим.
Как мне рассказывали, старушка любила выпить. Но не от пьянства, объяснили мне, а от горя. В войну нацисты у нее на глазах бросили маленькую дочку в колодец. Это было не здесь, а где-то в Тверской области, от того горя она и выпивала.
Старушка и горе. Вместе и упокоились. Звали Параскевой.
Пьяниц здесь никогда не величают ни полным именем, ни тем более по отчеству. Просто: Колька, Сережка или Васька, а если требуется уточнение, называют фамилию или прозвище, например, Чайник (есть такой доходяжка в Берендееве). Они не просто пьют, а, как здесь говорят, «лопают» и «жрут» без меры и потому давно потеряли право на полное, уважаемое имя.
Сеньке уже лет сорок. Ничему не учился, никогда не работал. Он приходил за мной, когда скончалась его мать. Стоял у дверей, дожидаясь, когда я соберусь. Лицо худое, испитое и болезненное. Потом мы с ним шли по железнодорожным путям к его дому.
Он — впереди, в зеленоватом драповом пальтишке с мятыми фалдами, я — за ним, стараясь приноровить шаг к неудобному ритму шпал.
Рядом с их домом застряла приехавшая за гробом грузовая машина, требовалось показать шоферу проезд. Сенька вскинулся, засвистел в два пальца и замахал грязными рукавами пальто: езжай сюда, здесь езжай! Метнулся было бежать навстречу, но вспомнил, что идем отпевать.
В квартире, расположенной на втором этаже деревянного барака, холодно, грязно и накурено. Голодная кошка трется о ножку стола, на котором лежит покойница. Пришла церковная бабушка-соседка. Она, Сенька и я — вот и все проводы.
— Мама моя... — дрожа и всхлипывая, приговаривает Сенька. Его колотит с похмелья, свечка в руке дрожит.
— Надо бы лампадку затеплить, — говорит соседка голоском мяконьким, но едким. — У покойницы лампада старинная, еще родительская... Где она, Сеня?
— Щя будет...
Он принялся смотреть по углам, приподнимая узлы с вещами и стопки пожелтевших газет... Пока Сенька шарил в другом конце комнаты, старуха шепотом ябедничала:
— У матери-покойницы коза объягнилась, а он, изверг, с утра ходил по поселку козлятами торговать... Уже напился! — В сердцах старушка выругалась матер- ком и тут же спохватилась:
— Прости, Господи, мою душу грешную! Лампадку эту поминай как звали! Ладно, Сеня, не ищи, родимый, батюшка с собой свечи принес.
...Как-то раз по зиме залезли ночью Сенька с приятелем в одну дачу на краю Волчанки, а хозяин — старый отставной военный против их ожидания оказался на месте. С досады взломщики избили старика, забрали кое-какое добро и ушли.
Хозяин вскоре пришел в себя, вытащил из потайного места ружье и отправился за грабителями. Те еще даже не успели выйти с его участка, когда он, не целясь, выстрелил из двустволки. Другу Сеньки заряд дроби угодил в ягодицу, а самого Сеньку лишь едва оцарапало. Впрочем, испугались налетчики так, что Сенька обмочился.
Увидев, что один из его обидчиков истекает кровью, старик приказал Сеньке положить его на санки и везти за три километра к железнодорожному переезду, где имелся телефон. Сам он с ружьем в руках конвоировал задержанных преступников.
Вызвали «скорую» из Переславля. Раненый, опасаясь милиции, сбежал из больницы, Сенька тоже некоторое время скрывался. Но милиция ими заниматься, видимо, не собиралась, а может, и хозяин дачи не захотел, от греха подальше, начинать судебное преследование, так что дело юридического продолжения не получило.
Весной приехали в Берендеево двое сыновей старика. Они разыскали Сеньку и его дружка и как следует проучили их. Сенька потом долго щеголял в зеленых солнцезащитных очках, скрывая под ними синяки. В этих очках он как-то раз заходил и ко мне, предлагая купить по дешевке килограмм гвоздей и початую банку белой краски. Я отказался, и он молча ушел. Зеленые очки в толстой оправе подчеркивали какую-то презрительную горечь в его опухшей физиономии, неуемную, но уже дряблую дерзость.
Ходил с Причастием сначала к старенькой Анастасии, потом к другой старушке, Алевтине. Обе совсем ветхие, слепые, одинокие. Анастасия родом из Белоруссии, откуда-то из-под Гомеля. Во время войны служила на кухне у генерала Панфилова37 и ослепла после тяжелой контузии. Первый ее муж погиб на фронте, вместе успели пожить перед войной только семь месяцев. Из близких никто не выжил — в родном селе, по ее словам, «земля выгорела до черного проса»...
Если бы у меня были силы передать нищету ее жилья! Комнатка три на четыре метра в путейском бараке. Раздвинул дерюгу, заменявшую занавеску на окне: за тонкими стеклами в прелых рамах с темным ободом растрескавшейся замазки просматривается загаженный пустырь и железнодорожные пути...
Когда я зашел, она сидела у коричневого репродуктора и слушала. Стол, два стула, шкаф и кровать — больше в доме ничего, не считая узлов выгоревшего и серого от пыли тряпья и метровой стопки газет в паутине и высохшей мошке. На уголке одной из газет, торчащей из стопки, вижу год выпуска — 1972-й, видимо, от второго мужа остались. Его уж давно нет, а детей с ним они не нажили... Совсем одна, разве что соседка приходит за плату убираться и делать покупки. Два раза вламывались к ней какие-то пьяные люди, рассказывает, трое их было, издевались, били и требовали денег.
Где-то в далекой Чечне который год грохочет война, воспринимаемая всеми как кошмарный сон, а в русском селе со сказочным названием Берендеево ублюдки мучают слепую старуху, душат вдову, взламывают церковь... Война идет и там, и здесь, и эти войны связаны между собою. Они — порождение одних начал, следствие одних причин.
Я воспринимаю наше время как парадоксальное сосуществование двух областей, двух миров, разделенных непроходимой границей, «так что хотящие перейти отсюда не могут...». Одна область — как бы сфера света, эон, жаждущий возвращения в плерому общечеловеческих, европейских ценностей и свобод. Другая область — мир тьмы, низшей материи, пребывающей в первозданном хаосе. В области света выразительно хмурят брови президенты с экранов телевизоров, сложно выстраивая системы сдержек и противовесов. Там сталкиваются лбами непримиримые политические силы, некоторое число ярких личностей с аналитическим складом ума убедительно полемизируют между собой, политические партии и общественные группы яростно схватываются. Там, в зоне света, «проявилась обеспокоенность», «сложилось убеждение», «столкнулись интересы», а здесь, в области материи, частицы ринулись убивать друг друга, возвращать друг друга в прах, в землю, в мокрый суглинок... Люди, которым выпало на роду прожить жизнь в низшей материи, сносят это зло, терпят его, потому что если не будут сносить и терпеть, то впадут в еще худшее исступление. Люди терпят, чтобы не умереть от бессилия, дав волю чувствам и переживаниям. Но вряд ли когда-нибудь они простят это время...
...Подумалось по дороге домой: какие чудные руки у этих бабушек! Маленькие, с тысячей трещинок, с тонкой коричневой кожей, испещренной пигментными пятнами и веснушками, с многоцветными жилками, с птичьими пальцами врастопырку... Не раз приходило в голову, что эти руки будут судить нас.
Одного мужика из бараков за линией на днях зарезало поездом. Он был пьяницей, по общему мнению, «человеком непутевым». Тело увезли в районный морг, в Переславль.
Сынишка покойного, Игорек, исправно ходит в нашу воскресную школу. После службы, пока псаломщица разучивала с детьми «Царю Небесный», я отлучился домой попить чаю. Когда возвращался, увидел на паперти Игорька. Он прыгал по ступенькам на одной ноге, засунув руки в карманы.
— Игорь, я знаю, что с твоим отцом случилось несчастье... — начал было я, взяв его за плечо. Он вывернулся из-под руки, перескочив на следующую ступеньку, и бросил на ходу, как бы отмахиваясь:
— Он там, в Переславле... Мамка поехала забирать... — Прыгнув еще выше, он оказался на паперти и убежал в храм.
Потом начался урок, и Игорь был совершенно беззаботен. Он переговаривался и толкался локтями с другими мальчишками. Но мне показалось, что, когда я, быть может, неосторожно спросил его о смерти отца, он буквально перескочил, словно со ступени на ступень, чрез что-то жуткое, загородив этот ужасный провал стеной ясного морозного дня, детской возни и смеха.
Понадобился мне второй холодильник. Мой то и дело ломался, хотя уже и мотор поменяли, и заново заправили фреоном. Еще один холодильник никогда не помешает, тем более если купить его задешево. Тут как раз помогла Катерина Платоновна, разузнав, что старик со старушкой, живущие неподалеку, продают старый холодильник, и совсем недорого по нынешним временам. Позвал на подмогу соседа, Алексея Сергеевича, с его грузовиком, и мы поехали.
Старики пригласили нас с Алексеем на опрятную веранду, где стоял прикрытый тряпочкой «Тамбов» выпуска 1966 года, похожий на древнюю «Победу» — обтекаемый, с хромированной ручкой. Увидав его, Сергеич только и произнес: «Вещь!» Он легко опрокинул холодильник и подхватил его спереди, а я взялся сзади.
Дело было в декабре. По гололеду я поскользнулся у крылечка и мягко присел на порог вместе с холодильником. Старик бросился мне на помощь. С трудом мы наконец затолкали громоздкий агрегат в кузов грузовика. Заплатил я старику двести рублей, а дома заставил весь холодильник малиновым и смородиновым вареньем и грибами, которые в изобилии нанесли мои бабушки.
А через две недели случилось мне отпевать того старика. Его сыновья, приехавшие из Москвы, отдали за отпевание те же двести рублей. Вернувшись домой, первым делом направился к холодильнику. Постоял возле него, положив руку на его покатый бок. Он мерно гудел, как будто хотел поделиться со мной долгими воспоминаниями.
После службы я позвал мальчишек, приучившихся ходить в церковь, наносить мне дров с поленницы в сени. Дети принесли по нескольку охапок и убежали достраивать снежную крепость. Один из них позабыл в сенях пакет. Я поднял его и заглянул внутрь — ну конечно же, мальчишка оставил свою сменную обувь!
Я вытащил один ботинок за пятку и повертел в руках. Густо покрытый ваксой, но не протертый ни щеткой, ни суконкой. Конечно, отца посчитай что нет — только отец может научить чистить ботинки суконкой, чтобы носки щегольски поблескивали на солнце...
Башмак размером с мужскую ладонь тронул. Носок потерт, каблук слегка скошен на сторону... Я положил пакет на полку — ничего, как хватится, прибежит!
Подступы весны инстинктивным, природным чутьем прежде всего ощущаются в перемене света, его состояния, его прибавления. День заметно удлиняется, настраивается особая размеренность свето-стояния. Происходит что-то и с деревьями, что-то связанное со словами «очнуться», «встрепенуться», «навострить ухо». Неуловимо, но определенно изменяется положение их ветвей. Еще холодно, ночами морозно, но ветви преодолевают, превозмогают окостенение, меняются цветом. Стволы тоже день ото дня светлеют, отходят от мертвенной серости.
Все громче слышен гомон птиц. Озабоченно проносятся сороки. Свистят и переливаются позывными на вершинах старых лип в моем дворе незаметные маленькие пичужки. Небо — нежно-голубое; прозрачное в вышине, к горизонту оно принимает цвет холодного стекла, но без глянца — просто ровный, гладкий, холодный без блистания цвет. Свет солнца не напористый, оттенка поздних яблок, провеянный морозцем и ветром. Снег на незатененных поверхностях подтаивает с исподу, стекленеет и салится, с карнизов барабанит капель. Сосульки истончаются в основании и обрываются, усеивая своими осколками спуск к калитке. Ветер шумливыми порывами качает ветви. Кошка внимательно принюхивается к доскам, сложенным возле забора, очевидно, к меткам, оставленным котами. Горизонт за железнодорожными путями, там, где начинаются болота, выглядит легче и прозрачнее, там деревья ярче, там еще не собрался вечер и по-прежнему легок свет. Снег сбивается в мерзлые кучи и слеживается, словно вата в старом матрасе...
...Вышел из дома вынести ведро и выгулять собачку. На столбе у церкви перегорела лампочка, поэтому, как говорят у нас в Берендееве, тёмно. На станционных путях тускло светится слабый фонарь. Крыша почты в примерзшем, спекшемся снегу словно залита чем-то вроде гоголь-моголя. Горит яичным светом окно у соседей. Плотная тень за домом резко отделяется от угла почти белой полосой там, куда падает свет от люминесцентной лампы Алексея. Голые кроны растекаются по небу бурыми потеками...
Остановился и смотрю из тени на это небо. Звезды редкие и чистые. Когда засматриваешься, то сначала тонешь в ясном холодном воздухе, а потом начинается и само небо, но уже не хватает глаз смотреть...
Надо заметить, что пост (не процесс, а состояние) влияет на восприятие природы. Душа избавляется от обычных умонастроений, становясь подвижнее, всемирнее...
В первые свои месяцы в Берендееве я прикидывал: с чего начинать ремонт в церкви? Прежде всего решил сходить в сельсовет и попросить у власти денег или, на худой конец, строительных материалов — досок, цемента или чего-нибудь еще... Глава администрации, женщина, с молодых лет с головой погрузившаяся в местную общественную и хозяйственную жизнь, приняла меня доброжелательно, но ничего не дала: у самих нет. И все же пообещала при случае подключить к делу местного фермера, Ивана Филипповича, поскольку тот в свое время брал ссуду у сельсовета и обещал впоследствии выплатить долг молоком.
— Вот пусть он это молоко продаст, а деньги даст вам, на ремонт... — Конечно же, эта зыбкая комбинация, построенная на взаимных обещаниях, не завершилась ничем.
В Милославке я бывал преимущественно по требам, соборуя и отпевая. Десятка два домов за железнодорожными путями выбираются из низины на пригорок. Рядом — зеленая лощина и пруд, за деревней — лес и болото, в той стороне и располагается ферма. О самом фермере время от времени до меня доходили лишь какие-то глухие слухи. Например, рассказывали, что на него работают сезонные батраки, что по ферме во множестве разгуливают злющие собаки и еще что в ня тем в поселке торгуют молоком именно из Милославки. Я все подумывал тогда, не сходить ли к нему переговорить о том молоке, которое он должен обналичить, но так и не собрался, возможно испугавшись злобных овчарок. Потом появились иные источники помощи, а вместе с ними и другие заботы, и о фермере я больше не вспоминал.
И вот почти два года спустя, на первой седмице Великого поста, Берендеево облетела сенсационная новость: сожительница фермера из Милославки, как в жестокой мелодраме, убила его ударом ножа в сердце! Тут же последовал звонок из сельской администрации:
— Мы занимается организацией похорон Ивана Филипповича ввиду отсутствия близких родственников. Не могли бы вы отпеть его в церкви, когда тело привезут из переславского морга?
— Конечно, нет проблем.
Что там случилось на самом деле, до конца так никто и не понял. У Ивана Филипповича, мужчины пятидесяти с лишком лет, когда-то была одна жена, потом другая. Когда эта вторая ушла, он завел себе сожительницу из села Балакирево. Согласно официальной версии, она и убила его после застольной ссоры. По другим рассказам, фермер частенько поколачивал свою возлюбленную, а у той был брат, недавно вернувшийся из тюрьмы, который и пригрозил фермеру, что если тот не перестанет обижать сестру, то горько об этом пожалеет...
Накануне Иван Филиппович продал телка за семь тысяч рублей и вместе с сожительницей, ее братом и несколькими работниками (людьми без определенного места жительства) сел за стол обмывать сделку. Дальше вспыхнула ссора, и кто затем убил Ивана Филипповича — сожительница или ее брат, так и осталось невыясненным. Как бы там ни было, женщина взяла вину на себя, ее отвезли в город и заключили под стражу.
Бывают люди, растерявшие всех, кто когда-то любил их. Это особенно заметно на отпеваниях, и покойный фермер был одним из таких людей. В студеный день, в промерзшем отрытом кузове его привезли из Переславля и внесли в церковь. В гробу покоился крупный мужчина с короткой седой стрижкой, с выражением обиды на припухлом багровом лице. Плохо выглаженный пиджак с широкими лацканами, из-под савана торчат длинные ноги в ношеных домашних тапочках вишневого цвета...
Задевая плечами о косяки, гроб втащили люди в грязных телогрейках — фермерские работники. Пожаловала глава администрации, полнощекая женщина невысокого роста, в шапке из нутрии. Прибыла вторая жена покойного, по слухам, для того, чтобы немедленно вступить в спор о наследстве. Пришли и несколько любопытствующих бабок, как здесь говорят, «посмотреть на покойника». Никто из собравшихся не проронил ни слезинки.
— Ну, прощай, Иван Филиппович... — напутствовала фермера глава администрации, когда заколачивали крышку гроба. Что-то по-человечески теплое почудилось мне в ее словах. Машина с покойником уехала, люди разошлись.
Как-то мы заговорили с соседом, Алексеем Сергеевичем, о покойном фермере. Оказалось, тот остался должен половине Берендеева... «Умел мужик убеждать, но дальше слов дело не шло», — подытожил сосед и махнул рукой, чтобы не сказать худого о покойном.
Был в селе Спас у отца Д. Ночи там черные, потому что во всей округе нет ни одного фонаря и небо открывается зрению во всей своей полноте. Вечером, точнее уже ночью, мы выходили с матушкой Т. во двор и долго смотрели на гостившую у Земли комету Хейла-Боппа. Говорят, в следующий раз ее ждут на небе лишь в 4390 году!
«Кометы состоят из летучих веществ, испаряющихся при подлете к Солнцу», — объяснял по радио ученый-астроном.
Приехал домой, а моя кошка принесла четырех котят...
Праздник Благовещения. Только прилег отдохнуть перед Вечерней, как зазвонил телефон: срочно вызывали к умирающей. Наскоро собрался, взял в храме Святые Дары и пошел.
Больная полусидела на постели, тяжело привалившись к подушкам. Прежде я видел ее в церкви: бездетная женщина лет около шестидесяти с коричневатым лицом и черными волосками над губой и на подбородке, приходящая в храм украдкой, тайком от мужа и, видимо, измученная им. Существо невыразительное и блеклое. Сейчас, перед смертью, уже не таящаяся, больше не пугливая, сосредоточившаяся на внутренней боли.
Пока я готовился, она тяжело стонала, как мне поначалу показалось, в полузабытьи. Я даже испугался, что она может умереть до того, как я успею прочитать молитвы и причастить ее.
Спешно принялся читать правило к исповеди. Потом присел рядом с ней и, держа ее за руку, спросил, в чем она хочет покаяться. Женщина с трудом, но вполне убежденно признала себя грешной. Без порывов и страсти, а с отрешенной кротостью, как могла, исповедалась. Потом добавила:
— Операцию мне делали на сердце тринадцать лет назад, вживили искусственный клапан. Операция прошла удачно, но теперь вот клапан отошел. Болит, — она показала на живот, — вот, все опухло.
— Матушка, — говорю ей, когда она призналась, что сегодня от сильной боли плохими словами ругала мужа. — Если чувствуете приближение смерти, вы уж постарайтесь потерпеть и не ругаться, чтобы не было ни ропота, ни осуждения...
Говорю и сам смущаюсь собственных слов. Легко наставлять, а вот лежит перед тобой человек, который проживет от силы до следующего утра, да еще при этом тяжко намучается! Ему только и пожелать, что облегчения страданий и помощи Божьей при кончине. Дело нескольких, хотя и самых страшных для него часов: отмучиться и испустить дух. Ну что для нас эти несколько часов? Интервал между двумя электричками на Александров. А для него за это время свершится всё, всё произойдет. Как же близко от нас это непостижимое «всё»!
После Причастия спросила:
— Сегодня, кажется, праздник?
— Да, — отвечаю, — Благовещение.
— А что означает это название? Благовестие?
— Это Архангел Гавриил принес Деве Марии благую весть о том, что Она примет от Духа Святого и родит Господа Иисуса Христа... — Я кратко поведал ей о празднике.
— Вот хорошо, теперь я поняла, хоть и напоследок!
* * *
Второй день на глазах непредсказуемо меняется погода. Вчера, в Вербное воскресенье, совпавшее в этом году с еврейской и католической Пасхами, я вернулся со службы в одиннадцатом часу, прилег на кровать и вижу: свет за окошком меркнет, как в кинотеатре перед началом сеанса. До того стоял обычный, хотя и не слишком солнечный день, и вдруг, за несколько мгновений, на землю опустилась тьма. В считаные секунды закружил колючий ветер, принеся откуда-то запоздалый снег, которым принялся посыпать раскисшие грунтовые дороги.
Закачались вековые липы, полетели обломанные ветки, застучала отставшая жесть на крыше. Все вокруг заскрипело, загрохотало, завыло.... После невидимой снизу ожесточенной борьбы из-за туч несколько раз прорывалось яростное солнце и тут же вновь скрывалось за стеной темно-свинцовых туч. Лишь ближе к вечеру буря понемногу успокоилась.
Сегодня пришлось ездить по делам в Переславль, а затем и в Алексино. За стеклом — холмистая русская ширь с полями и опушками. Свежевыпавший снег прорезают полосы оттаивающей земли, земли, постепенно высвобождающейся из зимних тенет. Взгляд едва охватывает дали, открывающиеся с подъема дороги. Окрестности, покрытые разномастными заплатами проталин среди дряблых снегов, дачки из серого кирпича, покрытые толем, еще не очнувшиеся от спячки сухие деревца — все это ложится на душу предвестием скорой весны.
По дороге мы не раз вырывались из солнечной полосы в густую седую вьюгу, так что приходилось даже резко сбрасывать скорость и включать фары. Но уже через пару минут вновь разверзалось бездонное синее небо, отражаясь в лужах на асфальте. Мы не успевали переводить дух от таких смен времен года.
* * *
В прошлую среду отправились с Темой погулять в сторону деревни Петрово. За селом — запруда, по краям обваленная навозом. Он тает и коричневыми наплывами растекается по размякшему льду. Глубоко проваливаясь в весеннем снегу, под которым — мокрая земля, выбираемся к узкоколейке и долго бредем по шпалам, строя заманчивые планы летних походов на рыбалку. Проходим мост и обследуем узкую речушку, после чего возвращаемся к дороге. Вдалеке поднимается высокий столб черного дыма. Неужели опять горим? Уже при входе в село, возле кладбища, нас обгоняет пожарная машина, едущая из города. Проезжает не слишком скоро и без сирены.
День спустя «бабкино радио» разносит слух о пожаре в Давыдове (деревушка за Берендеевым). Сгорел дом, а вместе с ним — старуха с племянником. Хозяйка, и без того любившая выпить, как раз получила пенсию, и по этому случаю любимый племянничек пришел навестить тетку. Незадолго до пожара кто-то из наших видел, как они сидели на крыльце, распевая песни. Останков не обнаружили, все выгорело подчистую.
Через пару дней сообщают, что нашли в углях позвоночник и установили вроде бы, что он женский. Участковый подтвердил, что сгорел и племянник — отыскали среди горелого хлама ногу и железные зубы. Мать зубы опознала.
Впрочем, ни у кого из местных случившаяся трагедия особых эмоций не вызывает. Ну пожар, ну сгорели.... Такое случается каждый год. Сгоревшего мужика тридцать семь лет звали Колькой. Не Николаем, а именно Колькой. Восемь лет отсидел в тюрьме.
Сегодня по дороге вспомнили с соседом Алексеем Сергеевичем про пожар. Я пересказал, как слышал, что сгоревшего опознали по зубам.
— Да, — кивает Алексей, — это он и был. — Сосед, припомнив что-то, улыбнулся. — Пацанами на мотоцикле врезались в дерево, вот ему зубы-то и выбило. Его еще все дразнили, потому что он половину слов не выговаривал, пока новые зубы не вставил. А потом в тюрьму загремел. За что? Да была тут у нас одна шалопутная, ну, вы понимаете, а участковым тогда майор был — настоящий зверь! Поймал он, значит, Кольку, во время отношений... с ней, ну и дал срок за изнасилование. Тогда с этим строго было, сразу восемь лет впаяли!
...Завтра в церковь придет мать этого Кольки, чтобы заочно отпеть сына. Засечкой в деревенской памяти останется лишь то, что бабка с племянником перед смертью горланили на крыльце песни. Это почему-то запомнится обязательно. Есть в этом что-то лихое (от слова «лихо») и разудалое...
* * *
Церковь наша расположена у самой станции. До путей — метров сто, не больше. Стоишь в алтаре у престола, а в окнах проплывают и при этом мерно стучат составы.
Сразу за храмом — мой дом старой, вековой кладки, той же, что и церковь, с пятью окнами по фасаду и самыми густыми и высокими в округе липами в тесном дворе. С весны в их ветвях устраивается несметное число грачей. Они гомонят и вытрясают из гнезд на землю перья и мусор.
Хоть утром, хоть вечером, когда проходит электричка из Ярославля до Александрова и обратно, можно ждать гостей. За время, что я прожил в Берендееве, мне довелось перевидать самых странных и даже порой удивительных пришельцев: далеко не всегда приятных, временами небезобидных — всех, кого приносит и выбрасывает на наш берег железнодорожный прибой из мутного и непроглядного моря житейского.
Но особо и поштучно откладываются в моих мысленных хрониках духовные странники. Их обычно ссаживают с электричек за отсутствием билета. На вокзале они первым делом справляются, где находится дом священника, и идут ко мне. Однажды по лету с последнего поезда явились две пожилые женщины в пыльных монашеских одеяниях, повязанные черными платками. Одна — очевидно главенствующая и говорливая, другая — молчаливая с обветренным крестьянским лицом. Пили у меня чай, и первая сухо и привычно пересказывала историю своих странствий: была гонима за веру в советские времена, преследовалась какими-то злыми людьми, скрывалась, меняла места жительства. Наконец, поселилась в Сергиевом Посаде, у лавры, где претерпела новые притеснения от начальствующих. Кто-то из архимандритов лаврских, по ее словам, особенно люто восстал на нее и передавал ее исповеди соответствующим органам. Несколько детей ее устроились при церквях, один даже вышел в архиерейские келейники. Младшая дочь, на беду, живет слишком свободной жизнью и нажила от разных мужей троих детей.
Рассказчица — уже немолодая поджарая женщина, с сухими губами в мелких трещинках. Взгляд — как кривое зеркало, в котором отражается преломленный, недобрый мир... Ее спутница молча прихлебывает чай с печеньем, не вмешиваясь в не раз уже слышанное повествование, напоминая лошадь, которая, пока хозяин занят, пользуясь случаем, щиплет траву.
Был инок из новооткрытой пустыни. Бежал от наместника, воспитывающего братию посохом.
Заезжал иеродиакон из лавры, нагловатый и разбитной, и с порога попросил денег.
Был жирный паломник, добиравшийся в Тихвин и знавший по именам всех отцов, служащих в ближайших городах и весях. Даже удивительно: о ком ни спросишь, всех-то он знает!
Наконец, некий послушник из глухого заволжского монастыря удивил меня тем, что расхаживал с четками на шее. Я подумал было, что это какой-то местнопринятый обычай. Он растрогал меня рассказом о телеграмме про болезнь матери. На проезд монастырский эконом выделил денег по старым расчетам, а билеты подорожали. Одинокая мать где-то на краю Ивановской области, которой некому подать стакан воды, — такое действует наверняка! Я снабдил его средствами, достаточными для того, чтобы добраться до места назначения.
На другой день, приехав в лавру, встретил его у ворот с сигаретою в зубах и уже без четок. Потом он еще раз попался мне на глаза у гастронома с компанией нетрезвых личностей.
Я сделал вид, будто не узнал его. Как-то неудобно, когда люди врут...
Живет в Берендееве старушка Маша. Ей уже восьмой десяток. Бабушка бессемейная, болящая и умом не вполне изрядная. Живет она на «подсобном», по соседству с тем домом, где когда-то жила сгоревшая бабушка Наталья. Исповедь у нее всегда состоит из двух слов: «Болею я...»
Здесь все произносят звук «о» как-то по-особому, в нем фокусируются такие чувства, такие боль и тоска, что поневоле полюбишь человека за одну эту гласную. А Маша еще и жалкая, простодушная, в одном обвисшем грязном плаще ходит круглый год. Как- то однажды я подарил ей мужское пальто с каракулевым воротником, пожертвованное одним отставным полковником из Москвы, и она его носила, а потом куда-то подевала.
Всю жизнь прожила Маша незамужней. Голова набок, платок, завязанный узлом под горлом, лицо подростковое, с седым волосом, опушившим края губ. Неухоженная, согбенная, но при этом всегда исправно, в жару и в холод спешащая в церковь выстаивать долгие службы.
А недавно узнаю новость: наша Маша приняла к себе старика-пьяницу. В соседний дом подселился мужик-погорелец, шестидесяти пяти лет, которого выгнала собственная старуха, вот он и повадился ходить к Маше. То водицы с колодца принесет, то дорожку к крыльцу от снега очистит, и Маша вдруг расположилась к нему. Говорят, называет его ласково «мой Петенька». Он к ней переселился, чтобы удобнее было пенсию ее пропивать, а она в храм ходить перестала. Спрашивают ее бабки не без сарказма:
— Ты чего это, Маша, в церкву больше не ходишь?
Отвечает:
— Не хожу и не буду! Мое дело! — и сразу же, как пересказывают ехидные бабки, начинает ворковать:
— А мой Петенька сказал...
Однажды мне представился случай посетить пожилую женщину, которую в нашем селе считали колдуньей. Я был наслышан о ней, но встречаться нам прежде не приходилось.
В сельской местности, там, где есть действующая церковь, и Берендеево в этом смысле исключения не составляет, потенциальный приход составляет все наличное население, поскольку всем хотя бы однажды или дважды в год — на Пасху и на Крещение — представляется повод побывать в храме, не считая иных случаев — венчаний, крещений и, конечно же, отпеваний. Женщина, которую называли колдуньей, за все годы никогда в церкви не была и, по слухам, которые до меня доходили, подчеркнуто дистанцировалась от прихода.
Охочие до пересказов бабки передавали: дескать, колдунья не раз говорила, что не ступит ногой в церкву, поскольку нет в ней благочестия, а все нынешние церковницы, прислужницы и уборщицы — все они бывшие матерщинницы, все по молодости погуляли, абортов понаделали, а к старости объявили себя праведницами, а туда, где такие «праведницы», и ходить нечего!
Личность колдуньи по сельским меркам была весьма примечательной. Люди к ней приезжали не только со всей округи и из близлежащих городов, но даже из Москвы! Насколько я мог судить о ее занятиях, опять же с чужих слов, она лечила от пьянства, заговаривала болезни и даже отчитывала — то есть занималась экзорцизмом. Известность ее подпитывалась районной и областной газетами, восторженно писавшими о ней как о «народной целительнице, наделенной чудесными дарами и несущей людям радость и исцеление». Но местные упорно продолжали именовать ее колдуньей, возражая, что никакая она не «целительница» — она колдует да заговаривает всякими заговорами.
И вот однажды зашла ко мне Галина-слепая и, поведав о том, что колдунья сильно занедужила, передала мне ее настоятельную просьбу совершить над ней таинство Соборования. Галина вызвалась проводить меня по нужному адресу и заодно, если понадобится, помочь. Правда, по пути Галина пару раз покряхтела и поежилась:
— Не лежит у меня душа ходить к этой... — она дипломатично опустила слово «колдунья», видимо, сообразуясь с ситуацией, все же мы шли соборовать, и продолжила: — Но уж больно просила она через своих присных, чтобы навестил ее священник.
Дверь нам открыла щуплая малорослая старушка, едва ли не карлица, с седой непокрытой головой, короткой стрижкой, походившая на подростка. Колдунья — а это была именно она — принялась благодарить нас за то, что пришли все-таки, не погнушались, а то она уж и не чаяла...
Первое, что сразу же бросилось в глаза: при явном нездоровье, желтизне кожи, темных подглазьях и одутловатости лица — необыкновенная телесная подвижность женщины. Ей была свойственна чрезмерная телесная кинетика, избыточность движений — от всплеска рук до умиленно и молитвенно сложенных ладоней и потрясания ими при разговоре. Жесты казались либо подчеркнуто аффектированными, либо приглушенными до еле заметных знаков пальцами — середины практически не было. Говорила она сухой скороговоркой, почти не выдерживая пауз между словами, без интонаций, но порой или понижая тон до полушепота, или возвышая его до старческого дребезжания.
Трудно сказать, сколько ей лет было на вид. Моя провожатая Галина говорила по пути, интонируя звук «о» по местному обычаю: «Она еще не старая, ей только шестьдесят», что по берендеевским меркам являлось еще не старостью, а лишь крайним порогом среднего возраста.
Мы прошли через переднюю в довольно просторную комнату. Пока хозяйка убирала нашу одежду, я смог осмотреться. Комната, насколько можно судить, играла роль гостиной и имела не совсем обычный вид. Я, конечно же, не рассчитывал увидеть котел для варки зелья, сову или летучую мышь, но зато у стены помещались два длинных составленных вместе стола, покрытых чем-то вроде оранжевой парчи, сплошь уставленных двумя десятками икон разного размера. Это была современная печатная продукция на картоне, старых образов среди них не наблюдалось. Насколько я помню, были там большие и малые иконы Спасителя, несколько образов Божией Матери, великомученика целителя Пантелеймона и других святых. Перед иконами стояли настольные лампады, лежали пучки свечей, ладан в коробочке и какие-то по виду явно церковные книжки. Остальное пространство на столах занимали банки с водой. Еще в комнате имелась пара стульев и кресел, а на противоположной от столов стороне стояли на тумбочке широкоэкранный телевизор и видеомагнитофон марки Sony.
Прежде чем приступить к соборованию хозяйки дома, я должен был убедиться в искренности ее желания. К тому же у меня оставались вопросы, связанные с ее занятиями, и мне следовало принять решение о возможности или же невозможности совершения Таинства, если вдруг отыщутся какие-либо препятствия. Наша беседа не носила характера исповеди, к тому же в комнате, с согласия самой хозяйки, присутствовала бабка Галина, а значит, беседа эта вполне может быть передана здесь хотя бы частично.
Первым делом я спросил, занимается ли она целительством. Женщина подтвердила, что лечит людей и от пьянства, и от тоски, и от прочих хворей...
— А от семейных раздоров, сглаза и порчи не лечите?
Она посмотрела на Галину и неохотно призналась, что приходится исцелять и от этого — люди приходят, просят помочь, разве откажешь? Тут у нее вышло довольно пространное отступление, до которых, как выяснилось из дальнейшего разговора, она была охоча. Суть его состояла в том, что мир лежит во зле, Антихрист уже пребывает на земле и в последние времена у людей испортились нравы: они ходят, как во тьме, и ищут помощи, а она помогает им.
— Хорошо, а как именно вы им помогаете? Например, в селе говорят, что вы — колдунья. Есть ли основания для таких утверждений?
— Да врут люди! Наговаривают, кто по злобе, кто по зависти. Ко мне приезжает много народу, я всех лечу, а наши думают, что я деньги гребу лопатой. Я денег не беру, разве что кто сколько сам положит. Я лечу молитвой. Люди приходят ко мне, я поговорю, расспрошу, с чем пришли, а потом мы встанем — она показала в сторону столов с иконами — и я молюсь. Читаю молитвы Матери Божией, святым угодникам...
— А что за молитвы?
— «Богородице Дево...», «Живый в помощи...» — все по книжкам читаю.
— И в этом и состоит все ваше лечение? Никаких заговоров? Просто читаете молитвослов, тем и лечите?
— Еще водичку свяченую даю пить.
— Что за «водичка свяченая»?
— Вот у меня водичка стоит, вся из разных источников — девять вод от разных святынь. Вся вода церковная: эту мне из лавры возят, а эту — от Матронушки, эта — из Варварина источника, а вон та — из Никитского... Вода сама святится, если у икон стоит, а я молитвы читаю над ней. Молюсь о том, кто чем болеет, чем недужит, даю пить, и, если человек пришел с верой, ему становится лучше... У меня все с молитвой делается. Ничего без молитвы. Приходят люди, я говорю им: молитесь Богу и тогда Господь вам поможет! И сама читаю с ними, и молюсь долго, пока не почувствую, что Господь мою молитву слышит, дошла она до Него, тогда прошу Бога помочь больному, дать ему исцеление от болезни, прогнать все худое, всю его хворь, немочь, зло, которое он набрал... В человеке много зла копится, а изводить его он не умеет. А все болезни от зла и идут; кому-то зло сделал, позавидовал или что недоброе пожелал, а оно к тебе и вернулось. Все зло — между людей. А я что? Мое дело душу очистить, зло прогнать, вот и все мое лечение. Я верующая, только в церковь ходить здоровье не позволяет.
Наша беседа еще какое-то время вращалась вокруг молитв и лечения, но ничего существенного мне больше разузнать не удалось. Потом я поинтересовался, каким образом проявился в ней столь необычный дар, причем уже в весьма зрелом возрасте?
Моя собеседница несколько помедлила с ответом, очевидно, раздумывая, с чего начать. Затем последовал рассказ, который я приведу от первого лица.
— Я была мастером-ассенизатором в коммунальном хозяйстве, — начала целительница, — обходы делала, отвечала за состояние выгребных ям. От Центрального поселка до Волчанки приходилось делать обходы. Жила нехорошо: и гуляла, и выпивала, и ребенка без отца прижила... Не в радость была такая жизнь. А на Волчанке бабушка одна жила, знающая была, заговаривала, лечила... Да ты, Галя, — она повернулась к моей провожатой, — наверное, слышала про бабку Рынду?
У Галины словно тень пробежала по лицу. Она кивнула и ответила:
— Знала ее хорошо. Когда девчонкой еще была, мама-покойница строго наказывала: «Не ходи в ночь мимо ее двора!» Сильная была ведьма, очень боялись ее...
Галина охотно вклинилась в наш разговор со своими воспоминаниями:
— Я тогда в школе училась. Видели мы с подругами, как на ее дворе белая кобыла ходила, а у нас сроду не бывало белых кобыл! Проходим как-то вечером мимо ее дома, забыли за разговорами, что мимо ее дома идем, а кобыла калитку поддела мордой да и пошла за нами! Свят, свят... Мы пошли быстрее, и она быстрее, ну, мы в разные стороны и прыснули, кто куда. В дом вбежала, запыхалась, маме рассказываю. Говорю, даже перекреститься не успела. А мама отвечает: «Если бы перекрестилась, она бы тебя затоптала...» Вот какая была ведьма!
— Может, бабка Рында и была ведьмой, — вступилась наша хозяйка, — но зла не делала. Она была знающая, — еще раз подчеркнула она, — ведьмы тоже разными бывают. Ничего не скажу — бывают черные, а бабушка Рында была белая...
— А что значит «знающая»? — поинтересовался я.
— Знание у нее было, которое передалось ей от другой знающей, а той еще от другой. Это — особое знание, тайное, его нельзя постороннему открывать. Это — Божье знание и великая тайна.
— И что же, вас эта Рында научила лечить?
— Да, она меня и научила. Дело как было? Я часто мимо ее дома проходила, а она у окошка всегда сидела. Как-то и говорит мне:
— Зайди, Маня, я тебе что-то скажу.
Я зашла:
— Что, бабушка?
Она спрашивает:
— Хочешь, я тебя научу?
— Да разве я для чего гожусь?
— Годишься, — говорит, — я к тебе присмотрелась. Приходи ко мне учиться.
Стала я ходить к ней. Долго ходила, до самой ее смерти, года два, наверное. Все она мне открывала: о лечении, о молитвах — все свое знание перед смертью передала.
— А как она вас учила?
— Рассказывала да по тетрадке заставляла молитвы учить. Тетрадку эту завещала ей в гроб положить. Но я ее прежде всю наизусть выучила.
— И что же было написано в той тетрадке?
— Этого нельзя никому открывать, это — великая тайна! Мука на том свете будет тому, кто ее откроет. На первой странице в тетради клятва написана — прежде чем учить, я читала ее четыре раза на четыре стороны. Больше ничего не скажу. Одно лишь поведаю: там все от Бога, все по молитвам, ничего черного нет, как люди по незнанию болтают...
Мне запомнились еще два момента, о которых уместно упомянуть. Я заметил стопку книг на тумбочке у телевизора. На одном из корешков мне в глаза бросилось слово «магия». Испросив разрешения, я перебрал стопку. Хозяйка пояснила:
— Это так, принесли люди, смотрю иногда... Тут все книжки белые, черные я не смотрю.
Я не запомнил названия ни одной из книг, но все это были издания того сорта, что в изобилии продаются на привокзальных лотках: о приворотах и отворотах, магических приемах и прочем.
Мне трудно описать ощущения, оставшиеся от нашей беседы. На всем ее протяжении меня не покидало чувство, что передо мной — личность гораздо более сложная, чем хочет себя представить. Моя собеседница, несомненно, играла интуитивно избранную роль, на ее взгляд, наиболее подходящую в разговоре со священником. Она хотела казаться проще и простодушнее, чем была на самом деле. С готовностью встречала почти все мои вопросы и переводила их в удобное для себя русло, всячески подчеркивая отсутствие противоречий ее занятий с Церковью и с Богом. Она то и дело ссылалась на священнослужителей из других городов, и из Троице-Сергиевой лавры в частности, которые якобы благословили ее занятие как богоугодное.
И все же при всей внешней благостности нашей беседы мне становилось все очевиднее одно качество, во многом определяющее суть этой женщины. Сквозь тщедушную видимую плоть целительницы, как она себя именовала, или колдуньи, как называли ее местные жители, то и дело яростно прорывалась какая-то необыкновенная надменность. Я бы сказал, что она была воспаленно и невыносимо горда. Например, когда все мои вопросы были исчерпаны, я попросил ее перед началом Таинства примириться с Церковью, покаяться, если имеются на то основания, в отречениях от Бога, в отрицании церковной благодати.
— За долгие годы, — сказал я ей, — вы ни разу до болезни не искали помощи в Церкви, не посетили ни один праздник, но при этом, по вашим же словам, лечите людей церковной молитвой и обращением к Богу. Здесь я усматриваю явное противоречие, объяснение которого мне хотелось бы от вас услышать.
— Я в Бога верую и Бога никогда не отрицала! — воскликнула она и добавила: — А в церковь не ходила и не пойду. Кто у вас в церковь ходит? — Вон N.
Всю жизнь матом ругалась, а теперь у вас в помощницах состоит! А другая (она назвала имя) была коммунисткой. Активистка такая, что покою от нее никому не было, а теперь — главная у подсвечников! Какая же это Церковь? Разве там святые люди? Там грешницы все. Нагрешили, а теперь к Богу побежали. Нет, не пойду никогда в такую церковь! Где среди них святость? Это — притон, вертеп, и нечего мне там делать!
Монолог женщины, впервые за время нашей беседы сделавшийся столь эмоциональным, мог произвести забавное впечатление, если бы не один существенный момент. Я уже упоминал о том, что ей свойственно было говорить почти скороговоркой, что, видимо, стало следствием ее занятий, где немалую роль играет внушение. Собеседник подпадает под воздействие монотонной звуковой волны и потоком маловнятной речи подчиняется воле говорящего (а в данном случае — заговаривающего). Так среди прочего достигается гипнотический эффект. Упоминал я и о повышенной двигательной моторике, и о явном излишестве жестов — вспомогательных средствах внушения. Между тем эта пожилая женщина мне все время кого-то напоминала. Смутные ассоциации никак не могли обрести определенную форму до тех пор, пока не последовал приведенный ответ. Когда же он прозвучал, на нас с Галиной дохнуло чем- то холодным и по-настоящему ужасным: поспешная, сыпучая речь больной, действительно немощной женщины была отброшена как ненужная больше обертка; подобно подтормаживающей граммофонной пластинке, она заговаривала теперь все более низким, густеющим, вязким голосом, постепенно переходившим в бас. В этот момент она более всего походила на марионетку — наконец-то это слово всплыло у меня в памяти!
Вспышка закончилась так же внезапно, как и началась, но было видно, что уже ничего не поправить. Женщине было нужно не соборование — ей требовалось простое, но при этом такое непосильное раскаяние, однако прорвавшаяся столь неожиданно и зримо чужая воля по-прежнему поддерживала и питала точившую ее душу гордыню. Всем своим видом она давала понять, что ни в чем исповедоваться не желает, поэтому я попрощался с ней и ушел. Похоже, и она провожала или, скорее, выпроваживала нас с облегчением.
Через несколько месяцев эта женщина скончалась в больнице от болезни печени.
Старинный друг приехал погостить ко мне в Берендеево. Вечером пошли с ним прогуляться мимо церкви, в сторону кладбища. Встретили у колодца Катерину. Та уже вынула на ночь свой мост и теперь смеется двумя передними железными зубами.
Тихие и теплые вечера, сошла ранняя грязь, исчез куда-то сор, покрывавший дороги. Кругом — болотные плеши с сухой травой на частых кочках, в лужах отражается полная луна. Какой-то человек вышел из-за забора: нескладные тонкие ноги в сапогах, ступает вразнобой, видимо, крепко пьян. «Здорово, мужики!» — кричит нам. В вечернем свете даже на расстоянии двух десятков шагов видно, какое у него темное, побуревшее лицо.
Колька — бывший электрик. Пьющие люди меняются скоро; прошлой осенью, когда он на время перестал «лопать водку», я встретил его у железнодорожного переезда. Он амурничал с дежурной и выглядел плотным, с округлившимся лицом. Отец его, Тихон Иванович, краснолицый с галицийским выговором, крепкий еще старик с розовой плешью, в прошлом году заболев, решил лечиться, мешая лекарства с водкой, и едва не умер, а теперь стал совсем плохой. Жену его тоже я отпевал...
Каким нежным кажется вечернее село, когда закат отгорел, но еще остается на горизонте последнего отсветом! Мой друг, человек очень чуткий, спрашивает: «Отчего гармошки нигде не слышно?» И действительно, кажется, что для полного счастья узнавания только ее и не хватает. Но за все время, проведенное здесь, в Берендееве, я ни разу не слышал, чтобы кто- то играл на гармошке.
В какой-то книжке с писаниями беспоповцев, с трудом разбирая написанное, читал я о том, как сатана научил людей валять валенки и растить картошку. Ясное дело, валенки, а особенно с галошами, имеют явное сходство с копытами на черных мохнатых ногах! Картофель видом темен и вызревает сладкими клубнями в глухих недрах земли, одно слово — земляное, падшее яблоко! Репа и морковь, наверное, казались не столь отвратными, как эти обвисающие на белесых жилках пригоршни грязных клубней.
Минуло всего полтора века со времен «картофельных бунтов», и картошка совершенно обрусела. В Берендееве уже позабыли, когда сажали лен или рожь, но каждую весну исправно совершается великий картофельный исход. Вынимаются из погребов и подвалов семенные запасы на просушку, вывозятся на участки телеги с навозом. Трактористы в эту пору нарасхват — подвезти, вспахать... Все: и бабки, и старики, и дети, приезжающие из городов, и внуки, с корзинами, лопатами, баклажками воды и харчами, — устремляются на поля. Проезжаешь на машине по нашим холмистым местам и видишь нарезы свежей пашни, разлинованную вдоль и поперек весеннюю унавоженную землю и множество копошащихся на ней людей.
Птицы проносятся с тонкими веточками в клювах, выдергивают из поднятых борозд червей и жучков. Дымятся костры с прошлогодней ботвой и перезимовавшим травяным сором. Свежая земля пахнет совершенно по-особенному, когда над ней вьется легкий горький дымок.
Солнце уже садится в сосновый, прореженный березками лес. Он кажется сказочным, не хватает только терема, волка, царевича, медведя или инока в черной мантейке... Пролетаешь на машине куда-то по делам, только успевая увидеть бок вечернего неба, и жалеешь, что тебе не надо сажать картошку!
Баба Катя прошлый год за моим домом на грядке размером два метра на три тоже решила посадить на свой страх и риск. Прежде расчистила землю от высохших кустов смородины, вскопала и удобрила навозом. Посадила ведро, посмотреть, что получится. В положенное время взошла высоченная ботва, в которой с удовольствием пол-лета роились комары, а урожая вышло пол ведра мелкой, как слива, картошки. Баба Катя унесла ее на корм скотине, а мне принесла корзину своей — крупной и отборной.
А еще здесь очень хорошо растут грибы и неплохо — огурцы. Грибы сушат или маринуют в банках, и получается привычный деревенский стол: картошка с грибами, хлебом и огурцами. Знакомый мужик-пьяница наладил выгодный гешефт с моими церковными бабушками: в конце лета и ранней осенью, вплоть до первых заморозков, он по утрам отправляется по грибы и приносит к обеду ведерко, выменивая его на бутылку. Бабкам по лесу ходить уже трудновато, а грибов-то хочется!
Посадка и выращивание картофеля — это страда, отгораживающая человека от реальной близости голода. В слове «страда» есть корневая близость к «страданию» и «радению». В нем слышится какое-то неусыпное общенародное бдение, «поле Куликово» трудовой жизни. Но оно же — и поле брани со своими неизбежными жертвами. Здесь они случаются всякий год: то старика или старушку хватит удар на солнцепеке, то тракторист спьяну заденет кого-то лемехом, а то придет кто-нибудь на свой участок посмотреть урожай, а картошку уже выкопали... В Берендееве, кроме пожаров, существуют три несчастья, три страшные вещи — это когда воры выкопают картошку, когда по зиме обчистят погреб или когда уведут корову.
...А еще хорошо испечь картошку на костре, в жаре подернутых пеплом углей. Взять свежего лука, огурцов, редиски — к Петрову посту все это как раз поспевает... Я пеку картошку прямо у дома, обложив костерок кирпичами. Сижу на лавке во дворе и ем. Чтобы комары не досаждали, брошу на угли свежей травы...
Почему-то, когда остается печеная картофелина и остывает, потом не знаешь, что с нею делать. В детстве, когда выезжали в лес, кто-то из взрослых говорил Битва ангела с сатаной
Галина, Катерина и другие женщины пришли убирать храм перед всенощной. Галина спрашивает:
— Батюшка, вот что это? Соседка моя, когда окучивала на участке картошку, нашла в земле человеческую руку, прямо с кистью!
Я было с тревогой настроился услышать об очередном убийстве, которые время от времени у нас случаются, но Галина повела рассказ совсем о другом:
— Кисть черная, волосатая, рука огромная и с когтями. Соседка перепугалась — что с ней делать? Подумала и решила бросить в костер. Батюшки-светы, черный вихрь поднялся из костра, вонючий, аж едва не задохнулась от смрада, и вихрь прямо по полю понесся наискось и исчез! Дочка этой женщины спросила в Балакиреве у тамошнего священника: что бы это значило? А он сказал ей, что на том месте была битва ангела с сатаною! Вот, батюшка, как же ей быть теперь? Очень уж она за картошку переживает... Может, вам молитвы какие почитать у ней на участке? Или освятить придете? Она пристала ко мне: иди, мол, к батюшке, спроси, что мне делать?
— А может, это была медвежья лапа? — спрашиваю с робкой надеждой.
— Нет... — Галина посмотрела на меня, как на несмышленыша, и коротко хмыкнула: — Рука была один в один человеческая, только огромная и черная!
— Да вы же сами не видели!
— Соседка говорит, один в один человеческая, только огромная. Неужели ж она лапу звериную от руки не отличит?
— Может, убили кого?
— Да на ней же когти... И волосатая, как у обезьяны!
— А что же она ее не сохранила, а сразу в огонь бросила? Мы бы в музей отвезли в Переславль.
— Ой, тьфу! — Галина передернула широкими плечами. — Скажете тоже...
— Ну, передайте своей соседке, пусть, святой водой поле покропит... Мы же не знаем точно, что там было. Что еще сделаешь?
Галина еще помялась:
— Может, и ладану ей дадите? Пусть ладаном покурит, а?
— Хорошо, дам.
Галина согласно кивнула, переложила промасленную тряпку из одной руки в другую и с явным удовлетворением, написанным на некрасивом, но при этом милом лице, поплелась к подсвечникам.
Возле станции Берендеево прежде был женский монастырь. Собственно, даже не монастырь, а так называемая «пустынька», небольшое отделение старинного Феодоровского монастыря. До революции обитель была обнесена кирпичной стеной, от которой теперь не сохранилось и следа, а внутри обсажена липами. Липы росли и за оградой, в небольшом скверике.
В моем дворе сохранились четыре старые липы, еще помнящие монастырь, шесть других возвышаются с северной стороны церкви. На южной стороне тоже оставались деревья, причем еще совсем недавно, но прежнему священнику, отцу Николаю, не понравилось, что они затеняют его окна, и он нанял работников, чтобы их спилили.
В сквере, прилегающем к монастырской стороне, сразу за папертью у дороги тоже можно увидеть несколько лип и еще — совсем одряхлевшие березы. Эти деревья — самое высокое и единственно живое из старины, оставшейся в Берендееве. Сижу под ними на скамейке, ночью глядя на небо, а днем, когда проходит пора комаров, читая книжки.
Работая за столом в своей комнате, я вижу липы из сквера. Зимой между черными голыми стволами золото закатов быстро сменяется глухими сумерками, летом, как лодки на прибрежной волне, покачаются бока коров, лениво пощипывающих траву. Если налетает порывистый ветер, липы согласно гудят, как хор в греческой трагедии. Впрочем, даже на самом густом предгрозовом небе эти деревья остаются монастырскими, сдержанно отвечая непогоде и сменам времен года.
Много раз перед дождем я засматривался на мои липы. Третьего дня как раз хмурилось после полудня; свет померк, низко опустилось штормовое небо. Деревья замерли, словно на глубоком вздохе, листва приняла матовый, болотный цвет. Среди дня наступили прохладные сумерки, и так хорошо было, подпирая рукой щеку, глазеть в окно, не обращая внимания на время: не видно людей, не подают голоса собаки, птицы укрылись в дуплах и гнездах.
Вдруг, словно во сне или в видении, на дорогу перед деревьями выбегают две худенькие девочки в одинаковых красных сарафанах. Их голосов не слышно, они скачут на тонких ножках, показывая друг другу какие-то танцевальные па. Обе светлоголовые, с косичками. Одна — Алексея Сергеевича дочка, а другая — ее двоюродная сестра, приехавшая погостить с северной, кажется с Архангельской, стороны.
Внутри старинной картины, покрытой потемневшим лаком, где за черными стволами мерцает влажная тень, где деревья всегда образуют кущи, на переднем плане мелькают миниатюрные гибкие фигурки.
Древний хор пребывает в нежном изумлении...
* * *
Одиннадцатый день без света — меняют трансформатор. Никогда столько не жил без электричества. Прежнее устройство при малейшей непогоде или скачке напряжения выходило из строя и его наконец решили заменить. Когда привезли новый, более мощный трансформатор и приступили к его установке, то по недосмотру повредили опоры. Несколько дней их чинили, а затем выяснилось, что для заливки приготовили не тот тип масла. После долгих поисков нужное масло нашли, заправили и попытались включить. При этом часть села, к которой относится наша улица и церковь, оказалась под большим перенапряжением, и вновь что-то перегорело. Попутно, пока сливали старое масло и заливали новое, часть его была растащена и распродана, причем покупали масло те же самые жители, что так мучаются без света. Теперь масла недостает, ждем, пока привезут...
Всему этому не видно конца. По-российски характерная ситуация, когда вторую неделю целая бригада электриков из Переславля — восемь мужиков — по нескольку часов в день проводят на пустыре за почтой у развалов трансформатора, перекуривая, громко матерясь, огрызаясь в ответ на понукания нетерпеливых жителей, у которых в эту жаркую пору без холодильников киснет молоко. Цены на него, кстати, резко упали.
Несколько дней жируют местные пьянчужки — бабки поневоле вынуждены скармливать им и собакам заветрившиеся запасы куриных окорочков и тушенки домашнего приготовления. Не одна старуха от сердца посокрушалась в церкви о потраченных впустую запасах с той же жалобностью, с какой еще недавно ханжила Богу о своей «последней копейке» и «житье впроголодь».
А пока дежурная бригада, разомлевшая от жары и выпитого пива с водкой, продолжает ковыряться у трансформатора. Старший в бригаде пошатывается, размахивает руками, громко бранится. Вышестоящий начальник, приехавший на «Волге», ругается еще злее и похабнее и, выбранившись хорошенько, садится в машину и укатывает. Начальство у нас на всех уровнях как-то онтологически не допускает для себя возможности остаться и разрешить ситуацию на месте, предпочитая, забористо выругавшись, усесться в авто и укатить. Частный случай, конечно, но характеризует ситуацию в целом.
* * *
Понемногу почитываю разные материалы о Церкви. Переходя от общих мыслей к тому, что имею, к моей церковной действительности в масштабах Берендеева, просто недоумеваю — кто мы такие, кто я сам? Церковь ли мы?
Все те же двадцать старух, за каждой из которых — выученный мной наизусть набор ее богоспасаемых страстей: сын-пьяница, гуляющая на стороне невестка, соседки-врагини, муж — если живой, то непременно матерщинник, деспот и чаще всего — тоже пьяница, если покойный — то нередко самоубийца. Опять же бабкино одиночество, вдовство, страхи и хвори и вечный рефрен: «гряшна делом, словом, помышлением», «гряшна, как все», «всем гряшна»...
Можно, конечно, всматриваться в каждую старуху, как в икону, как в таинственную «Мону Лизу» сельского православия, как в море безбрежное. И вполне возможно увидеть за каждой эту высь, это море и небо с мерцающими созвездиями. И это будет правильно, по-христиански, это будет по заветам наших нравственных апостолов. Но вопрос остается неразрешенным — при чем здесь Церковь? Где ее место здесь, где то место, о котором говорится в Писаниях?
Если окинуть мысленным взором всю Россию, простирающуюся за чертой Москвы, увидишь сотни, тысячи церквей, и каждая — со своим десятком верных старух, с гуртом более или менее дряхлых бабок. А за каждой бабкой — куст ее больного рода, причем чем позднее побеги, тем они бледнее и истощеннее. И из этих клубней в навозных грядках тянется к небу уродливыми чахлыми побегами вся Русь, полная незрелых, кислых плодов, пустых орехов, червивых яблок. Но и в этих червивых яблоках попадаются свежие, живые семечки, как, например, один восьмилетний мальчик, до благоговения изумивший меня сердечной простотой своей исповеди.
Сейчас, к сентябрю, бабки по обычаю гонят своих внуков и правнуков в церковь причаститься и благословиться на учебу и уехать до следующего лета в ближние и дальние города и веси. Другое дело, что большей частью эти поросли забиты сорняком и заброшены, хотя все, если спросишь, считают себя верующими. Молитв не знают, но хотя бы крестятся на службе без ужимок и выстаивают терпеливо.
Может, эти заскорузлые бабки, как старые корни, принесут еще Богу свой плод во времени, в истории сам-десят, сам-шестьдесят? И тогда вдруг выяснится, что наши пустовавшие церкви были в эту эпоху чем-то вроде полей под паром, обильно унавоженных страданием, терпением, непротивлением злу, сохранившими до поры, под спудом клубни прораставших потомством бабок, а значит, в них-то и состоит смысл нашего церковного присутствия здесь?
(Перед всенощной.) В тихий, теплый, легко продуваемый ветерком день хорошо сидеть на скамейке и читать книгу. Можно разлечься на широкой скамье и смотреть на желтые листья в траве, разглядывая какой-нибудь высокий стебелек. Солнце усиливается, и от этого вспыхивает железо на крыше и растворяются и мелеют тени. Пух летит, придавая стоячему теплому воздуху какое-то направление и неглубокую печаль. Легкий порыв теплого ветра шелестит книжными страницами. Высоко над головой в коричневых тенях жилистые ветви лип машут из стороны в сторону, как руками в детской игре «Море волнуется — раз!».
(После всенощной.) Конец лета. Собаки лают вечерами уже по-осеннему. Стая грачей сорвалась с лип с таким звуком, как будто высыпали в таз тугие яблоки. Деревья под фонарем своими купами цвета морской капусты кажутся густыми, словно войлок, но непрерывно осыпаются малыми, легкими листочками. Сидишь на скамейке, и на плечо тебе падает желтый лист. Говорят, весь сентябрь простоит тепло...
* * *
Померла бабка Софья — Соня, как звали ее другие бабки. Маленькая, комичного вида старушонка. Подходя ко мне, она всегда улыбалась, и, глядя на нее, я не мог удержаться от ответной улыбки. Говоря «улыбалась», я просто не умею передать выражение этого добрейшего лица, что-то невнятно лепечущего. На левом глазу весь ее зрачок покрывало бельмо, похожее на мутно-голубую жемчужину. Мягкий старушечий нос с мелкими черными крапинками, совершенно беззубый рот и выпяченный вперед круглый подбородок с несколькими седыми волосками... Во внешности ее было что-то гротескное — так рисуют старух в мультфильмах. В начале лета приводила правнука — благословить перед армией.
А сегодня ее отпевали. Народу пришло неожиданно много, поприезжали родственники из городов — хорошо одетая, приличная публика. Странно, бабушка Соня не производила впечатления человека с многочисленной родней. Внук не поспел на похороны, он где-то научениях.
После выноса тела Катерина и Галина наскоро замывали пол, как принято, когда гроб с покойником стоял в церкви. Что-то неуютное было в сегодняшнем отпевании, может, чувство уходящего лета? Я простужен, едва не проспал начало, торопливо облачился, под припевы раздул кадило, по-дежурному отпел, посыпал землей, проводил за паперть и вернулся в церковь — несолнечную, с пригашенным светом окон, оттого что солнце скрылось за плотными завесами облаков.
Катерина Платоновна, баба Катя, всегда энергичная, говорливая, вечно хлопочущая и не знающая устали, входя за мной, с шумом вдохнула воздух и передернула плечами, как, бывает, вздрагивают и ежатся, выглянув из теплых сеней на лютую зимнюю стужу: ой, а помирать-то не хочется, страшно!..
За моим письменным столом — окно с двойными рамами со старыми на скрипучих петлях форточками. Форточка наружных рам открыта на улицу, внутренних — в комнату, а фрамуга обтянута марлей. Сидя за каким-нибудь бумажным делом — письмом или отчетом, несколько раз я наблюдал, как любопытные насекомые залетают через первую открытую фортку и, опускаясь ниже, оказываются в ловушке между стекол. Иные после долгих попыток выбираются на волю, другие погибают, так и не найдя выхода. Сейчас вот ползает какой-то жучок, похожий на крупного муравья со слюдянистыми крыльями. Он еще вчера залетел в проем и до сих пор не сумел выбраться.
Несколько раньше в западне оказалась оса, уже измученная борьбой с прозрачным жарким стеклом; она сидит на выщерблине замазки, поджав брюшко рогаликом. Бессчетное число раз она расправляла крылья и перелетала вверх по стеклу до края рамы, не догадываясь перелететь и его, и опять ползла вниз и бесцельно семенила по диагонали. Открытая форточка — рядом, нужно только перелететь над перекладиной и очутиться на воле, но у осы почему-то не хватает воображения. Может, ее сбивает с толку прозрачность стекла? Мухи, наоборот, свободно перемещаются туда и обратно, предпринимая дерзкие попытки найти прореху в пыльной марле, и улетают с разочарованным зудом обратно на улицу.
Оса или жук — пленники за стеклом, а по другую его сторону раскинулся мир с колышущейся листвой и синими, бескрайними небесами. Стоит только отлепиться наконец от прозрачной ловушки и обратиться к грубому выступу деревянной рамы, который отсюда кажется мрачной границей мнимо спасительного стекла, стоит только совершить усилие и подняться чуть выше — и ты спасен!
* * *
Грачи с победным гомоном слетают с лип, как хлопья сажи. В листве деревьев, редеющей к осени, есть что-то недоумевающее, особенно когда сквозь нее плавится вечернее солнце... Непременно кто-нибудь позвонит в калитку вечером. Выходишь, накинув куртку, в тапочках на босу ногу и говоришь по делу или по пустякам. Неструганый тес забора, трава в листве, холод, охватывающий ступни...
Разговаривая с посетителями насчет отпевания, о дровах или о погоде или с проезжим странником о сумме, необходимой на его дальнейший, неведомый путь, я пытаюсь охватить глазом и осознать целиком всю картину: деревья, постройки, разнобой кособоких крыш, белую шхуну церкви, посторонних мне людей, их лица, чьи-то пьяные крики на станции, соседских коров с прогретыми солнцем выпуклыми боками, лениво бредущих между липами, — потом все скрывается из поля зрения и исчезает... Закрываю калитку за приходившими, поднимаю кошку из травы на плечо и вместе с ней возвращаюсь в дом.
Что подумалось? Еще верится в то, что мир — велик, но уже начинаешь догадываться, что однажды он вполне сможет обойтись и без тебя.
* * *
Первые студеные вечера. К мерцанию влажного вечернего воздуха подмешано что-то наподобие эфирного испарения, отчего очертания предметов немного смазываются и ускользают. Может быть, это всего лишь следствие моего неважного зрения? Каждодневно, без малого три года я прохожу короткий отрезок тропы от дома к церкви и обратно, включаю свет над папертью к ночи и выключаю поутру, и всегда что-то происходит в природе за эти минутные проходы.
Господи! Какой мир нам был дан! Какие закаты, разливы, вешние ветра, золотые осени, белые зимы.... Как бесповоротно взрослому человеку вспоминается его покойная мать, и влажнеют райки, и щиплет под веками, так вспоминается несбывшееся счастье России. Как можно было бы замечательно жить, чувствовать, принимать в душу ближнего своего, пить чай, мечтать, вести долгие, добрые беседы! Но столько зла с нами произошло и такому количеству ненависти мы сопричастны, что ни счастливыми, ни спокойными, ни простыми быть мы уже не можем. Бывает хорошо, но не далеко, бывает мирно, но все больше мелко и тревожно, как-то урывками — вот метафизическая среда, бывшая некогда мировым океаном русской души.
Галина-слепая рассказывала про одну нашу бабку, Евдокию, что стоит за подсвечником у иконы «Всех святых». Та во время войны работала на торфоразработках трактористкой. Бабка она и сейчас здоровая, а тогда, знать, была и хороша необыкновенно. Вот эта-то Дуся и сошлась с начальником. («Фамилия какая-то чудная, на „Б“, запамятовала уже», — говорит Галина.)
Погуляли они, а потом оказалось, что она — в положении. Этот начальник не хотел, чтобы дело приняло такой оборот, потому что у него в городе имелись законная жена и дети, и отправил он Дусю как бы в командировку, на родину, к матери в вологодскую деревню, чтобы там, без огласки, сделать аборт. Дал ей хорошие деньги, чтобы все прошло как следует. Мать же сказала Евдокии: «Деньги немалые, жалко их на аборт переводить. Раз уж так вышло, лучше рожай ребеночка, а на эти деньги мы телочку купим!» Так и поступили, купили телку, а Дуся родила девочку, которая теперь замужем за генералом в Москве. Видел ее однажды, такая важная из себя, в кожаном пальто и парике...
* * *
Вчера отпевали заочно двадцатилетнего парня по имени Михаил. Поездом ему отрезало ноги, но умер несчастный не сразу. Его отправили в город, где он и скончался. Из рассказов очевидцев выходило, что парень сам шагнул под поезд. Бабки, насмотревшиеся телесериалов и обожающие отслеживать драматическую канву любой истории, говорили, что Михаил жил с женщиной тридцати восьми лет, у которой четверо детей. Впрочем, дети к случившемуся никакого отношения не имеют; просто они где-то есть, но не более того, потому что их мать предпочитает проводить время в веселых компаниях с выпивкой, на чем, собственно, они и сошлись с Михаилом.
Накануне трагедии его рассчитали с работы, между ним и его сожительницей произошла бурная сцена, говорят, что он ушел из дома в полном отчаянии. Что же на самом деле могло подтолкнуть его к самоубийству? Неужели это так и останется неизвестным? Может быть, все это и называется «состоянием аффекта»?
Внешность этого молодого человека совсем не вязалась с нелепой решимостью разрешить разом все обиды, проблемы и противоречия. Я не имел случая разговаривать с ним, но, поскольку знаю здесь уже почти всех, то и его знал в лицо и по имени. Подобный тип человека хорошо описывал Толстой. Одни люди склонны к худобе, другие к полноте. Одни крупные, другие щуплые. Среди всех градаций телосложения существует знакомый всем тип округлого, румяного человека, не производящего, впрочем, впечатления тучности. Наружность таких людей так тщательно завершена и подогнана, что, кажется, природа задавалась единственной целью: чтобы они ни в чем не встречали препятствий на своем пути. Вся их душевная сфера сосредоточена на жизнелюбии, а вся деятельность направлена на воплощение желаний в жизнь. Михаил относился именно к такому типу. И жаль мне было его именно по-своему, не так, как прочих людей, нелепо и трагично ушедших из жизни. За каждым стояло что-то нечаянное, но особое, за что зацепилась память, ведь обычно человека узнаешь лишь поверхностно, пересекаясь с ним по тому или иному случайному поводу.
Одного мужика бросила жена. Он страдал, но крепился, а потом взял и повесился. Я его видел не раз и не два, но все время мимоходом, когда он у соседей помогал по стройке или заготавливал для них сено. За пару дней до гибели он мне так же случайно бросился в глаза характерными остроконечными усами и черной вязаной шапочкой на голове. Уже за эти две, казалось бы, малозначащие приметы, которыми исчерпывается все мое знание об этом человеке, мне все равно жалко его.
А другая женщина замерзла в овраге у путей, когда возвращалась домой с каких-то посиделок. Она продавала билеты на станции, и я, несомненно, видел ее десятки раз, когда, наклоняясь к окошку кассы, покупал билет на электричку в Ростов или Александров. Но не бросилось в глаза ничего, что заставило бы ее запомнить. Когда ее привезли отпевать в церковь, я ходил с кадилом вокруг гроба и смотрел в красивое лицо, обрамленное погребальным платком, пытаясь вспомнить ее живой. Я непременно должен был ее знать, но так и не смог припомнить, и уже за одно это испытывал какую-то особую жалость к ней. А Михаила было жалко потому, что этому круглощекому крепышу полагалось жить, а не бросаться под поезд...
Когда в храме появились две женщины, попросившие его отпеть, я даже не знал, как поступить. Самоубийц отпевать не положено, но, с другой стороны, он ведь умер не сразу, а в больнице. Я попытался обратиться за советом к благочинному, но того на месте не оказалось. Тогда я позвонил своему знакомому, отцу Н., человеку рассудительному, и спросил, как он бы поступил на моем месте — отпел бы или отправил родственников за разрешением в епархию? Отец Н. помолчал в трубку, а потом сказал: «Даже не знаю... Вернее всего, отпел бы. Если он сразу не умер, то, получается, что Господь дал ему время на покаяние, и он мог раскаяться в своем поступке...»
Из двух женщин, пришедших на отпевание, ни одна, ни другая не приходились покойному родственницами. Одна — просто сердобольная соседка, а другая — бывшая свекровь женщины, с которой он сожительствовал. Я спросил у них:
— Где он работал?
Отвечают:
— Здесь у нас, на широкой колее (имеется в виду основная ветка северной железной дороги, что проходит через Берендеево. — Авт.), ремонтником путей.
— А что же из родных никто не пришел?
— Никого у него нет: мать связалась с пьющим мужиком и сама пьет. Его и хоронят-то от широкой колеи...
На другой день поутру пришли Катерина с Галиной мыть полы в церкви и попутно привезли на тележке четыре бруса в обхват телеграфного столба на ремонт крыши. Мы втроем сгрузили брус в подвал — я чуть было не надорвался, пока мы эти плахи спускали по лестнице с поворотами и углами. Сели рядком на широкую скамью, на которую обычно ставят гроб при отпевании. Галина начала охать, жалуясь на головокружение, высокое давление и сердечную недостаточность (притом что каждый год в одиночку засаживает соток двадцать картошки и несчетное количество огуречных и помидорных грядок), но бойкая Катерина перебила ее:
— Батюшка, вчера-то вы Мишку отпевали...
— Ну?
— Упились все: и сожительница, и мать, и мужики с колеи.... На кладбище надо гроб из машины выносить, а там мокро, глина — они и вывалили его из гроба в грязь. А он без ног-то, как култышка! Всего вываляли; так, запачканного, и уложили, да ноги при этом чуть не потеряли, они отдельно в канаву упали...
Катерина, увлекшись, пустилась было смаковать подробности — с кем жила мать, да с кем раньше отец жил, но Галина, доселе лишь вздыхавшая: «Что делается! Ах ты, Господи...», деловито оборвала ее:
— Поменьше говори, батюшке не нужно все это.
«Красной горкой», как известно, в народе прозвано следующее за Пасхой Фомино воскресенье, или так называемая Антипасха, с которой, впервые после Великого поста, церковный устав разрешает венчания. Кладбище в Берендееве с долей черного юмора тоже называют «красной горкой». Это холмистая возвышенность в пол километра по диагонали, в исторической сердцевине густо заросшая березами, липами и елями, в тесном беспорядке загроможденная семейными склепами жителей села.
Улица Строителей начинается от церковной площади, потом, петляя, совершает у кладбища крутой вираж и выпрямляется перед старой узкоколейкой. Последний дом по правую сторону поворота на «красную горку» — Катерины Платоновны, а по левую на стороне кладбища сейчас простирается пустырь. За два года три дома сгорели на месте этого пустыря.
Первый сгинул в пожаре еще в год моего приезда в Берендеево. Домишко был ветхим, в него нерегулярно наезжали московские дачники. После пожара хозяева продали свой участок.
Новые владельцы перевезли из другой деревни разобранный на бревна пятистенок, собрали и достроили его. Получился совсем неплохой и прочный дом. К нему пристроили веранду, рядом поставили сарай, раскинули арки теплицы, соорудили летний душ, вспахали землю... Я нередко проходил мимо — то отпевать на кладбище, то по вызовам на Центральный поселок. Хозяйство на моих глазах дополнялось все новыми и новыми деталями. Вот у ворот появилась собачья будка и забрехала дворняжка на привязи, вот пошла в рост картошка и зелень в огороде, вот двое детишек — девочка и мальчик — принялись играть на кучке свеженасыпанного песка... Потом, к осени, протянули забор из нового штакетника.
Возвращаясь с Центрального, я наблюдал за тем, как дети краской выписывали узоры на заборе. Мальчик бегал и вычерчивал кистью неровные синие ромбы, а девочка рисовала коричневые буквы, которые приходили ей в голову. Среди откровенной абракадабры на полосках штакетника встретились несколько слогов «да-да-да» и «га-га-га»...
Люди убрали урожай и уехали в Москву. Дом сгорел в октябре поздним вечером.
Следующей весной на освободившийся участок прибыли новые хозяева. Появилась грузовая машина, уставленная щитами, и уже к концу дня на участке стоял новенький, сияющий светлой древесиной сборный дом. Как рассказывал сосед, Алексей Сергеевич, «днем еду туда (в сторону переезда и Центрального поселка), вижу, щиты складывают, еду обратно — уже готовый дом стоит!»
Конечно, такая совершенно неуместная в Берендееве скоропалительность ничего хорошего не сулила. Приезжие странные люди прожили у нас совсем недолго. Их было трое: пожилая женщина, ее дочь и зять — бородач лет тридцати пяти или сорока.
Светлую вагонку выкрасили суриком, поставили сарай, вскопали гряды, пробилась зелень... Но, не дожидаясь урожая, отбыла в Москву теща. Ее дочь после уборки картошки тоже уехала. В доме на осень остался один хозяин и, сердешный, закуролесил... Пил он неделю, другую, продавая за смешные суммы телевизор, ружье, холодильник, что-то из мебели... Баба Катя не утерпела и, не спросясь моего согласия, купила у него диван для меня — выторговала всего за пятьдесят рублей. Вместе с Галиной-слепой, пока меня не было, собственноручно перевезли его на тележке. Диван был неплохой, даже не старый, но уж очень пахучий. И как ни старалась Катерина проветривать его, выбивать и чистить с шампунем, чтобы доказать выгоду совершенной ею сделки, но и месяцы спустя от него все равно отдавало специфической вонью, какая бывает в домах алкоголиков...
Хозяин несчастливого дома, как штопор в пробку, вошедший в запой, вскоре стал подавать заметные признаки умственного расстройства. Я обнаружил это, когда он нанес мне неожиданный визит. Был он одет в зеленую куртку и зеленые же брюки из парусиновой ткани, на ногах были рыжие замшевые остроносые сапоги. Был он черноволос и худ, с заметно выдающимся крупным носом на смуглом лице. Он стоял у паперти, а когда я вышел из церкви, попросил позволения задать вопрос.
— Да?
— Как вы относитесь к Гермесу Трисмегисту?
Я ответил, что порядком подзабыл это имя.
— Но гностические гимны вам, надеюсь, знакомы?
— Безусловно...
— Однако Церковь не постигает их мистической глубины!
— Это весьма спорное утверждение.
— Тогда давайте устроим публичный диспут на эту тему! Я арендую помещение клуба...
Мне пришлось поломать голову, как бы подипломатичнее ответить спорщику. Я посетовал, что мое непосредственное начальство очень консервативно и не одобрит такой полемики, но сам лично я уважаю мистику и отношусь к ней с должным почтением... Удовлетворившись моими объяснениями, он резко кивнул головой, как в наших фильмах это делают немецкие или белогвардейские офицеры (похожие друг на друга), и прищелкнул кожаными пятками своих мягких сапог.
В следующий раз он повстречался мне у магазина, как всегда нетрезвый, и на правах старого знакомого доверительно поделился планами:
— Ухожу наверх!
— О! — только и смог я произнести, пытаясь с ходу сообразить, что бы это должно было означать на языке мистиков. — Кажется, Плотин описывал схожий опыт... — Этим замечанием я думал предупредить его желание поспорить, если оно вдруг возникнет. Но он сегодня был далек от тонких гностических материй.
— Меня вызывают в Москву. Предлагают баллотироваться в депутаты. Делать нечего, придется возвращаться в большую политику...
День или два спустя я вышел за водой к колодцу и с изумлением заметил, как невдалеке, метрах в ста, человек, бредущий по дороге, вдруг странно подпрыгнул. Всякая нечаянность в деревне слишком бросается в глаза. Человек прошел пару шагов и, снова подпрыгнув, по-лягушачьи приземлился на асфальт. Поднявшись с корточек, он как ни в чем не бывало прошел еще несколько шагов, а затем неведомая сила снова подбросила его в прыжке, и он стремительно покатился по ровной дороге, будто под резкий уклон, как в полете раскинув руки. Это был тот самый любитель мистики. Белая горячка наконец вырвалась на свободу, или он вырвался из-под ее власти и унесся в какие- то горние дали.
Его увезли в город, в лечебницу. Бесхозный дом быстро лишился дверей, оконных рам и пола. Что оставалось, сгорело глухой осенней ночью. Здешние пьяницы часто выпивали там. Может быть, они забыли погасить костер или, наоборот, умышленно его не потушили? Но странно, что никто из прежних хозяев не озаботился приехать вовремя и перепродать постройку, пусть даже с потерей части вложенных средств.
— Не иначе как людям деньги легко достаются, — сказал на это сосед, Алексей Сергеевич.
В минувшее воскресенье была обычная служба, после нее — молебен, затем — отпевание. Еще утром я заметил в стороне, у свечного ящика, незнакомого мужчину,
явно приехавшего первой электричкой. Позже Катерина, подходя к кресту, скороговоркой прошептала:
— Батюшка, у нас чужой священник на службе!
Когда я освободился, мужчина подошел и представился:
— Отец Николай из Нижегородской епархии.
Он пояснил, что отпущен за штат местным архиереем с правом перехода на другой приход.
— Вот, был на приеме у вашего владыки; он разрешил присмотреть какой-нибудь из открывающихся храмов. Поездил по области, побывал, где смог, теперь надо возвращаться домой, с матушкой посоветоваться. Отец, будьте добры, помогите как священник священнику на билет. Пока ездил, поиздержался...
Я спросил, сколько ему требуется, и дал даже несколько больше. На вид этому человеку было лет сорок. На службе он стоял в брюках, а подходя знакомиться, выпростал из-под них полы подрясника. Знакомясь, он с каким-то неуместным ликованием продемонстрировал мне свой иерейский крест — у нас, дескать, и кресты одинаковые! Они и вправду были одинаковыми, и в этом нет ничего удивительного, поскольку с тех пор, как ограбили церковь и прихватили мой серебряный крест, я купил в церковной лавке, в лавре, типовой, изготовленный из обычного металла.
Этот отец Николай отдаленно смахивал на портрет Белинского: волосом и бородой рыжеват, лицо морщинистое, «ношеное», какое бывает среди духовенства, или отчаянно бедствующего, или пьющего. Он улыбался просительно, спеша наперед ответить улыбкой на любое слово; в его эмоциях и жестах просматривалась та мера преувеличения, какая не располагала относиться к нему как к человеку искреннему. Поэтому, наделив отца Николая деньгами, я попрощался с ним, предварительно попросив Галину покормить его у себя. Не отпускать же человека в дорогу голодным!
Это происходило позавчера, а вчера наши матушки, Катерина и Галина-слепая, как обычно, пришли убираться в церкви. Перекрестившись, поклонившись иконам и повздыхав у них, они подошли под благословение, а затем принялись рассказывать, как ходили покупать растительное масло. Катерина даже вытащила из своей хозяйственной сумки пластиковую бутыль и открыла крышку — в ноздри пахнуло душистым подсолнечным елеем. В шутку я поддел Катерину:
— Вашим маслом трактор заливать вместо солярки! — а Катерина отмахнулась и, сильно окая, отвечала:
— А очищенное я не могу, вот не могу, и все тут! У меня от него изжога.
Тут как раз зашла в церковь Л.Д., стрельнула глазками по сторонам, перекрестилась и сразу же бросилась ко мне:
— Батюшка! Священник, что был у нас в воскресенье...
— Ну?..
— Оказался рецидивистом! Его арестовали и отвезли в Переславль.
Тут заохали Катерина с Галиной. Галина, узнав о том, что у нее побывал преступник, запричитала так, что я даже немного струсил, как бы мне не влетело от нее за то, что я направил к ней такого гостя.
— Я сразу поняла! — заговорила она горячо. — Не похож он был на священника. Две чашки наливки вылакал, обедать сел и локтями на стол... Я даже соседку, Тоню, позвала, чтобы она с нами посидела... Суп съел и макароны с курицей — нет у него такой апатии, каку священников... (В своей живописной речи, какую я не в силах воспроизвести во всей полноте, Галина умеет порой ввернуть неожиданное словцо, которое покажется поначалу будто бы и нелепым, но, с другой стороны, невероятно уместным.)
Когда схлынула волна возмущения, выяснилось следующее. Плотно пообедав у хлебосольной Галины, этот, как мы теперь уже знали, мнимый священник направился в Скоблево, видимо надеясь поживиться. Бабки рассказали ему, что там собираются восстанавливать церковь и уже есть приход. Он мог предполагать, что жители собрали деньги на открытие храма, и рассчитывал обманным путем присвоить их. В Скоблеве он представился священником, командированным из епархии посмотреть на месте, какие возможности существуют для открытия церкви. Пока он общался с приходским активом, дело подошло к ночи, и церковная староста устроила его на ночлег. Однако или из осторожности, а возможно, заподозрив что-то неладное, она попросила одного дачника из Москвы, который прежде работал в милиции, проверить у священника документы. Дачник, увидев предъявленный паспорт, сразу же определил, что он поддельный, равно как и командировочное удостоверение, напечатанное на епархиальном товарном бланке, какой легко можно раздобыть на любом церковном складе. Не поднимая шума, дачник вернул фальшивые документы, сел машину и уехал в Переславль за нарядом милиции. Мошенник, видимо почувствовав подвох, собрал свой портфель и ушел из деревни. Но из Скоблева ведет только одна дорога; обходных путей по болоту и лесным зарослям чужак не найдет. Там, на дороге, его и перехватили. Уже в городе выяснилось, что этот человек находится в розыске по другим схожим делам.
После того как Л.Д. изложила всю историю в красках и с подробностями, женщины переключились на меня, упрекая в недостатке бдительности. Меня и самого брала досада из-за того, что я оказался столь невнимателен.
Мне тут же припомнились характерные мелочи, которые непременно должны были насторожить меня. Например, здороваясь со мной, человек, назвавшийся отцом Николаем, не сумел это сделать так, как принято между священниками, то есть, совершая взаимное целование в руку и щеку. Я тогда еще про себя это отметил, но подумал, что он просто замешкался. Когда же он прошел для разговора в алтарь, то даже и не подумал сделать необходимые поклоны и поцеловать край престола и Евангелие на нем, что должно совершаться автоматически любым настоящим священником. Я отметил и это, но, поскольку испытывал к нему интуитивную неприязнь, решил не усугублять ее придирками — мало ли, человек оказался в трудном положении, ищет себе место, голова забита другими заботами... И еще: хотя я не расположился к нему сразу, но при этом поверил его подряснику! Пуговки на вороте, вдетые в две петельки, были фиолетовые с каемкой, — такие могли быть пришиты только рукой любящей деревенской матушки. Впрочем, подрясник, конечно, тоже мог быть украденным...
Я сказал своим бабушкам:
— Это урок мне; я с таким прежде никогда не сталкивался.
— И мы не сталкивались, — ответила Катерина, а Галина, еще не успокоившаяся от пережитого потрясения, добавила:
— Вы уж построже будьте, батюшка, всякому душу не спешите открывать! Сказано же в Писаниях, что в последние времена появятся лжесвященники. Так оно и есть...
Около полуночи проснулся оттого, что кошка усердно скреблась в дверь комнаты. Сон пропал, и я просто лежал и смотрел в окно, за которым раскачивались ветви вишни, уже лишившиеся листьев. Потом появился какой-то посторонний звук, непонятная сухая стрельба, поначалу негромкая, как будто кто-то вдалеке баловался хлопушками. Однако щелчки и хлопки раздавались все чаще и громче, теперь уже совсем близко, где-то за соседским домом или возле церкви. Шум катился подобно огромному возу, громыхая ободьями колес и порождая эхо. Все самые нелепые предположения, какие могут прийти в голову только в непроглядную осеннюю ночь, промелькнули в голове — война, авария на железной дороге, какая-то кавказская свадьба, неведомо как нагрянувшая к нам в село... Вокруг все беспрерывно стреляло, щелкало, ухало и откатывалось вдаль гулким эхом.
Торопливо одеваясь на ходу, я поспешил во двор. По левую сторону, невдалеке, где-то за соседскими крышами, поднималось зарево пожара. В воздухе трескуче разрывался горевший шифер. Я побежал на огонь, за дома, через пустырь, минуя картофельные участки и железнодорожную колею. На размокшей, покрытой черной землей улице стояли группками люди, казавшиеся совсем маленькими на фоне огромного красного шара. В нем, словно на рентгеновском снимке, запечатлелся черный остов дома во всех конструктивных подробностях перегородок, ребер обшивки, несущих балок, стрех...
Очень громко, ударив волной разрыва по ушам, взорвался газовый баллон. Какой-то человек бессмысленно метался с двумя ведрами воды. Потом он все- таки бросил их и обреченно уселся на землю. Рядом с местом, где я стоял, на груде матрасов, привалившись, полулежала молодая женщина с двумя детьми — погорелица.
— Аня, как это? — спросила ее одна из наблюдавших пожар старух, но женщина не ответила.
Улицей я возвращался домой, когда за спиной повторился чугунным раскатом взрыв еще одного баллона и спешивший на пожар молодой мужчина матерно выругался в ответ.
Пару месяцев назад сгорел такой же восьмиквартирный барак. Тогда с превеликим трудом удалось расселить по углам семьи, лишившиеся крова. Тем, кто погорел сегодня, рассчитывать уже не на что.
1995-1997
Берендеево
Протоиерей Александр Шантаев родился в 1964 году. Окончил Киевский государственный художественный институт. В 1994 году был рукоположен во священника. Десять лет прослужил на приходах сел Введенское, Берендеево, Львы в Ярославской епархии. В Берендееве, где отец Александр настоятельствовал в течение шести лет, он занялся литературным творчеством. Прототипами многих героев его рассказов стали жители российской глубинки — его прихожане и односельчане. С 2004 года служил настоятелем Спасо-Преображенского собора в Угличском кремле. В настоящее время находится за штатом.
Автор нескольких книг: «Асина память», «Священник. Колдуньи. Смерть. Этнографические очерки сельского прихода», «Между небом и Львами», «Святые блаженные-калеки в современной житийной литературе».