В танковой академии
Вскоре после этой встречи с незнакомым тогда человеком мне стало в госпитале скучно. Размеренная и расписанная по минутам жизнь выздоравливающего всегда тягостна для него. Я стал все настойчивее просить о выписке и в конце концов допросился до официальной медицинской комиссии. Она признала меня временно непригодным для фронта, однако решила выписать на свободу при условии регулярного посещения госпиталя для процедур. Поселили меня в казармах резерва сержантского состава, а службу определили в Военной комендатуре Костромы. Казармы располагались при вокзале, тогда как комендатура – в центре города, а между вокзалом и городом шла некая ничейная земля, за годы войны превращенная в поле, на котором костромичи сажали картошку. Путь был неблизким, однако меня это не смущало. Я бегал по утрам и по вечерам, если не оставался ночевать в комендатуре.
Вот там-то я вскоре и познакомился с капитаном Дроздовым. И если бы не это знакомство, то еще неизвестно, как сложилась бы моя судьба.
Кадровый командир капитан Дроздов лежал в том же госпитале, но – в офицерском корпусе. Ранение у него было сложным, в бедро, он ходил с палочкой, заметно прихрамывая, и регулярно, как и я, посещал процедурный кабинет госпиталя.
У него была одна непозволительная, с точки зрения боевого офицера, слабость: он любил стихи. Обычные, хрестоматийно-классические, потому что больше никаких не знал. А я знал если не весь Серебряный век, то некоторые его яркие фигуры. Любил Блока и Маяковского, многое помнил наизусть (отец ведь требовал каждый день встречать его со службы новым четверостишьем, а я стремился перевыполнить план). И с удовольствием читал Дроздову чеканные строфы «Скифов» и отрывки из «Соловьиного сада», богатое образами и необыкновенными рифмами «Облако в штанах». Потом в городской библиотеке, которую посещал регулярно, раздобыл «Витязя в тигровой шкуре» в переводе Бальмонта, и мы наслаждались всю ночь, а в перерывах я ходил проверять караулы.
И как-то в конце июня 43-го, разведя утренние караулы, пришел в комендатуру с некоторым опозданием. Дроздов задумчиво посмотрел на меня и спросил:
– Какое, говоришь, у тебя образование?
– Девять классов.
– Хочешь в академии учиться?
– В какой академии?
– В Бронетанковой имени товарища Сталина на инженерном факультете. Хочешь? Тогда зубри за десятый класс. Скоро экзаменующие из Москвы приедут, мне заявка поступила ровно на одно место.
И я согласился, ничегошеньки не зная о биноме Ньютона. Достал учебники для десятого класса и засел повышать собственное менее чем среднее образование.
Однако повысить его мне никак не удавалось. Я жил в резерве сержантского состава, который со дня на день ожидал отправки на фронт, а потому гулял во все тяжкие. Самогонка, денатурат, политура, а изредка и водка заглатывались сержантскими глотками с раннего утра и снова – до утра. Терять парням было нечего, никакая гауптвахта их не пугала («Дальше фронта не пошлют!..»), и сегодня просто невозможно представить, что там творилось. Хохот, шум, гам, пьяные песни, а порою и жестокие драки – все это как-то не вязалось с моими попытками хотя бы просто открыть учебник.
– Гуляй, братва, пока гуляется!..
Я рассказал об этом Дроздову, добавив вывод, что мне придется снять угол где-то в тихом доме. Он усмехнулся:
– Знал, что так оно и выйдет. Я, когда лежал, с женщиной одной познакомился. Сержантская мать, ее сын еще в сорок первом погиб. Она без отца его поднимала, единственный сын… – Он вздохнул. – Словом, она тебя к себе возьмет. У нее комнатенка в коммуналке, но – с кухней. Вот там и пристроишься, и денег она с тебя не потребует, условие у нее такое. Она ночным сторожем работает, удобно.
* * *
Так я попал к Софье Владимировне, тете Соне, как она велела себя называть. В крохотной коммунальной квартирке была кухонька, комнатка метров десять, и все удобства, как говорится, за углом. В комнате стояли железная койка, канцелярский стол и большие фанерные ящики. В них были вделаны полки для книг, и книг было довольно много.
Как потом выяснилось, она – ленинградка. Ее мужа арестовали после убийства Кирова и, как она полагала, давно расстреляли. А ее с сыном и поражением в правах сослали в Кострому, где она должна была отмечаться в милиции два раза в месяц. Софья Владимировна была учительницей, но – была, поскольку ей запрещалось занимать какие-либо должности. И она работала ночным сторожем.
Ее сын мечтал поступить в какой-нибудь (в какой позволят) институт, но сначала решил отслужить в армии, куда пошел добровольно, раньше призывного возраста.
Все это я узнал, разумеется, позже, когда подружился с Софьей Владимировной. От ее сына остались учебники и даже тетради, я занимался по вечерам, а днем по-прежнему разводил караулы. От ночных проверок меня прикрыл Дроздов, Софья Владимировна уходила на двенадцатичасовое дежурство каждый день без выходных, поскольку время было военным. А я занимался до глубокой ночи в кухне, где и спал на топчане.
Софья Владимировна когда-то преподавала зоологию и ботанику, и ее учительское умение и терпение мне очень помогли. Я осилил кое-какие знания за десятый класс, а в начале августа приехал из Москвы и представитель Бронетанковой академии, возглавивший триумвират по приему вступительных экзаменов.
И тут случилось нечто такое, какое я не мог себе представить и в кошмарном сне.
Прибывший из Москвы полковник был небольшого роста полненький живчик с белоснежным пушком на черепе. Он любил улыбаться всем подряд, а меня при моем представлении милостиво похлопал по плечу и объявил:
– Завтра начнем с сочинения. Вот тебе, молодец, список тем. Готовься.
Тем, помнится, было три, но я запомнил только одну, поскольку именно ее и намеревался писать на экзамене: «ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА 1812 ГОДА В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ РУССКИХ КЛАССИКОВ». И вечером уселся на кухне, чтобы просмотреть Толстого. А летом электричества в Костроме вообще не было – его подавали только в госпитали, больницы, на производства и в учреждения. Поэтому все обходились светильниками – в блюдце наливалось льняное масло, в него окунался фитилек из разлохмаченных ниток, который отделялся от масла кусочком сырой картошки.
Горел дрожащий огонек, я читал, Софья Владимировна где-то что-то сторожила, в доме – а была уже ночь – стояла мертвая тишина, и я не заметил, как заснул.
Сколько я спал, не знаю, но когда я, не шевельнувшись, открыл глаза, то напротив себя, на столе рядом со светильником увидел огромную мерзкую крысу. Вероятно, она позарилась на масло и кусочек картофелины, но мне было не до размышлений.
Я медленно поднимал кулак, чтобы одним ударом покончить с этой гадиной, отравлявшей жизнь Софье Владимировне. Поднимал осторожно, чтобы не спугнуть крысу, а когда поднял до исходной позиции, подумал, что в меня брызнут остатки этого чудовища, и крепко зажмурился перед ударом.
И изо всех сил саданул кулаком по светильнику. Раздался звон разбитого блюдечка, и свет погас.
Свет погас, а руку к утру разнесло до размера кувалды. И ныла она, проклятая, от пальцев до плеча.
Полковник хохотал до слез, когда я ему поведал эту горестную историю. Ей-богу, если бы не свойственные ему смешливость и добродушие, я не был бы допущен к экзаменам. А он, отхохотавшись, вытер слезы и сказал:
– Заменим устным. Расскажи нам, что ты намеревался написать в своем сочинении.
Уж что-что, а рассказывать я умел. И рассказывал столь горячо и заинтересованно, что полковник зачел мне заодно и экзамен по математике, а обязательную в те времена «историю партии», написание которой молва приписывала самому Сталину, я сдал на пятерку. И полковник официально объявил, что я принят на Второй инженерно-танковый факультет Бронетанковой Академии имени товарища Сталина.
Объявить-то объявил, но вызов в академию пришел только после Ноябрьских праздников. И где-то в конце ноября я впервые пришел на Второй инженерно-танковый факультет. На нем я встретил свою будущую жену, с которой прожил всю жизнь и которую люблю сейчас так, как не любил и во времена юности своей.
* * *
На нашем курсе – единственном в Академии! – учились девочки. Из пяти отделений курса два были девичьими полностью. Частью – из фронтовичек, но в основном – из вчерашних школьниц, успешно сдавших конкурсные экзамены. Они все ходили в военной форме, дружно хохотали по каждому поводу и были недосягаемо, сказочно прекрасны. А мне было девятнадцать, и я еще не разучился смотреть на всех девчонок разом.
Правда, одну вскоре выделил: этакий колобок в длинной гимнастерке, стоявший на самом левом фланге во время курсовых построений. Собственно, не столько я ее выделил, сколько майор с обожженным лицом. Нас повезли знакомить с новой техникой – со знаменитой СУ-100, «соткой», как фамильярно ее называли тогда. Познакомили и снаружи, и внутри, а потом решили показать, как она стреляет, и майор вызвал рядовую Зорю Поляк. Зоря сказала: «Есть!», взобралась на самоходку, залезла в люк и, как положено, закрыла его за собою на все запоры. Долго целилась, а потом – пальнула. Самоходка отрывисто рявкнула, подпрыгнула, люк открылся, из него повалил дым, а следом появилась рядовая и еще не обученная Зоря Поляк.
И строй дружно грохнул от хохота. Как выяснилось, Зоря от волнения забыла включить вентилятор, пороховые газы превратили ее в негритянку, а над бровью оказался синяк, поскольку стрелок неплотно прижался к прицелу. И Зоря хохотала вместе со всеми. Не только потому, что тогда ей еще не исполнилось восемнадцати. Просто она никогда не боялась быть смешной.
С летней сессией я успешно справлялся, пока не заболел, почему и не смог сдать физику со всеми вместе. Экзамен мне перенесли, но это не освобождало меня от несения службы. Я оказался дежурным по общежитию, а дневальным ко мне попала самая маленькая и самая младшенькая из наших слушательниц рядовая Зоря Поляк. Единственный Ворошиловский стипендиат на курсе.
– Ты готовишься к экзамену? – спросила Зоря, когда мы вдосталь поболтали о Грине, Паустовском, Блоке и Есенине.
– Зачем? – нахально удивился я. – Пятерка мне и так обеспечена.
И показал своей дневальной билет по физике, который для меня сперли на экзамене заботливые друзья.
Боже, что тут началось! Зорька вскочила, одернула гимнастерку, стала алой, будто рак из кипятка, и звенящим от негодования голосом…
– В то время как наша Родина, истекая кровью, отбивается от фашистских орд, когда ее лучшие сыновья и дочери гибнут на полях сражений…
Ну, и так далее. Я тоже встал, тоже одернул гимнастерку и порвал грешно доставшийся мне билет по физике.
Экзамен я провалил с треском, за что и лишился представления к офицерскому званию, оставшись единственным старшим сержантом на курсе, поскольку все вчерашние школьницы стали младшими лейтенантами. Получил выговор по линии командования и общее собрание по линии комсомола. Там меня громили, требуя как минимум строгача, пока слово не взяла круглая отличница младший лейтенант Зоря Поляк.
– Васильев сдаст экзамен по физике. Я ручаюсь за него и даю общему собранию честное комсомольское слово.
И мы начали заниматься. Каждый день после лекций. Зоря была сурова, как айсберг. Сдвинув маленькие бровки, она гоняла меня по курсу физики вдоль и поперек. И так продолжалось до рокового дня переэкзаменовки.
Экзамен принимал доцент Фурдуев, и я оказался один на один с самым ироничным преподавателем академии. Взял билет, сел готовиться. А когда робко доложил, что готов к ответу, он спросил, не отрываясь от какой-то книги:
– Кто тебе помогал готовиться?
– Младший лейтенант Поляк.
– Позови ее.
Я позвал своего наставника, ожидавшего в коридоре, не успев сказать, что Фурдуев ни о чем меня еще не спрашивал. Зоря вошла, представилась и замерла у порога.
– Ты лучше меня разобралась в знаниях Васильева. Как, по-твоему, какой оценки он заслуживает?
– Если подходить с общими мерками, то четыре, – не задумываясь, ответила Зоря. – Если объективно, на крепкую тройку.
Фурдуев поставил мне четверку, так ни о чем и не спросив, а мы с Зоренькой стали друзьями. Регулярно ходили в консерваторию, в музеи, в театры, если удавалось достать хотя бы входные билеты. А по воскресеньям – в Московский университет на открытые лекции по литературе. О Шекспире, Свифте, Сервантесе, Даниэле Дефо. И ни разу не поцеловались. Просто держались за руки, и нам было хорошо.
А на лекциях обменивались друг с другом бесконечными записками. Впрочем, так поступали на курсе многие, потому что у нас были девушки. Но я составлял кроссворды всю первую пару, отдавал их Зоре, и она решала их на второй паре. А потом меня потянуло на формы стихотворные:
А созвездия сирени
Точно гроздья винограда…
Я сказал бы – винодара:
Ведь вино надежды дарит,
Май в созвездиях сирени!..
Ну и так далее. По Лонгфелло в бунинском переводе.
* * *
В 45-м через месяц по окончании войны наш курс выехал в лагеря на берегу озера Сенеж. Мы ехали пригородным поездом, который останавливался на всех платформах. Поэтому путешествие наше было долгим, но мы не скучали.
На вокзальной площади Солнечногорска стоял подбитый немецкий танк Т-4. Я хотел было залезть в него, но тут подали машины в лагерь.
В лагере нас разместили в четырехместных палатках («ворошиловках», как они тогда назывались), и начались лагерные ученья. Кроме основ тактики, стрельбы из танков и стрелкового оружия и многого иного, мы обязаны были сдать на права вождения автомашины, мотоцикла и танка. А для тех, кто не умел кататься на велосипедах, требовалось вначале освоить этот вид транспорта.
Зоря не умела, и мы начали «осваивать».
Надо признать, что Зоренька была довольно тяжеленькой девочкой, очень не доверяла велосипеду и очень уж вертела рулем поначалу. Заодно она вертела и педали, почему мне приходилось все время бегать рядом, поддерживая ее. Это было нелегко, но мне на помощь пришел старший техник-лейтенант Саша Комаров.
Саша был старше меня, успел повоевать, получить орден Красной Звезды, жениться и родить ребенка. Он снимал комнату для семьи, жил бедно, как, впрочем, и все мы, но никогда не жаловался и всегда сохранял на лице спокойную благожелательную улыбку. Позднее судьба свела меня с ним на Уралмашзаводе, где мы вместе испытывали новые танки. Но подружились в академии, еще не зная о том, что после окончания оной станем служить в одной военной приемке. Он был пониже меня, но куда сильнее: этакий малоразговорчивый боровичок.
Мы побегали с двух сторон велосипеда, на котором сидела Зоря, отчаянно крутя рулем и педалями одновременно, и в конце концов Саше удалось внушить ей, что одновременно этого делать не следует. Зоря перестала вертеть руль, и дело пошло на лад.
А через несколько дней после того, как Зоря самостоятельно сделала два круга по плацу, подошло и 3 сентября. День победы над Японией. Он был объявлен праздничным, и желающим дали разрешение съездить в Москву с условием, что они вернутся к вечерней поверке. Мы с Зоренькой тут же и выехали, но, как водится, задержались и еле-еле успели на последний поезд, не говоря уже о вечерней поверке.
Подбитый немецкий танк оказался единственным ориентиром станции назначения: огней в городе не было, в домах не светилось ни одного окна.
Мы взялись за руки и пошли по шоссе к лагерю вокруг огромного Сенежского озера. Выбрались на дорогу, ведущую к лагерю, и – потопали.
Мы громко пели песни и по очереди читали стихи. Мы крепко держались за руки, и нам было хорошо.
Знаете, что такое «хорошо»? Это не просто согласие, это – полная гармония душ. Вероятно, славянский бог солнечного света способен был посылать лучи радости в души людей и в полной темноте…
На другой день мы получили легкую выволочку от начальства за опоздание и два часа строевой подготовки. А нам все равно было хорошо.
А через несколько дней я оплошал на глазах девушки, в которую уже был влюблен.
Мы занимались на мотодроме. Зоря, как и все наши девушки, училась водить легкий мотоцикл, а мне достался мощный и тяжелый ТИСС (кажется, так в те времена называлась эта машина). Девушки ездили по малому кругу, а мы – по внешнему, засыпанному гравием. Зоренька почему-то остановилась, а я слихачил и не сбросил скорость перед поворотом. В результате мой мотоцикл занесло, я врезался ногой в столб с указателем допустимой скорости (куда более низкой, чем та, на которой я демонстрировал свое уменье), упал грудью на бензобак, после чего рычащий мотоцикл упал на меня. Ко мне бросился Сережа Белоконь, извлек из-под мотоцикла, и тут выяснилось, что моя левая ступня смотрит в сторону, природой не предусмотренную. Сережа, не говоря ни слова, схватил эту вывернутую ступню и рывком поставил ее на предназначенное место. Боль была ослепляющей, подбежавшие ребята посадили меня на заднее сиденье мотоцикла, и Сергей помчал меня в медпункт.
Там мне туго забинтовали лодыжку, смазали йодом многочисленные царапины, похвалили Сергея, так вовремя вправившего мне ногу, и дали несколько дней на залечивание ран. Я вышел из медпункта, увидел присланный за мною мотоцикл, сел в коляску и сказал сержанту-водителю, чтобы гнал на стрельбище.
Шел зачет по стрельбе из винтовки, у меня болело от удара плечо, и Зоренька с Сергеем поразили мои мишени своими сэкономленными патронами. Так что зачет я все же получил.
* * *
В лагере мы впервые поцеловались и решили пожениться. Решающую точку в этом поставила Цецилия Львовна Мансурова, обнаружив нас в подъезде дома на Грановского, где в семье ее сестер жила Зоря. Объявила она это весьма решительно:
– Хватит вам, ребята, по три часа в подъездах простаивать. Женитесь, благословляю.
Жениться немедленно нам помешала очередная сессия. Мы сдали последний экзамен 10 февраля, а 12-го поехали регистрировать нашу любовь в органах, для этого предназначенных. В загсе на Конюшковской, по месту Зориной прописки.
Мы – естественно, в военной форме – ехали туда на трамвае, причем я висел на поручнях, протолкнув Зореньку в тамбур. И больше никого с нами не было, кроме старой нищенки у входа в загс, которая щедро одаривала нас крестными знамениями через окошко официального кабинета. И нам было хорошо.
К тому времени мой отец вышел в отставку, получил дачный участок неподалеку от станции Зеленоградская и две смежные комнаты в трехкомнатной квартире в офицерском городке по Хорошевскому шоссе. Вот эти две комнаты он и отдал в полное наше распоряжение.
Об этом он объявил мне, как только мы вернулись из загса, и я его слушал, еще весь осыпанный пшеном – им (за неимением зерна) осыпала нас с Зорей в дверях мама по старинной русской традиции.
Зоренька осталась помогать маме, а я помчался в общежитие. После сессии начались каникулы, но все же я разыскал ребят, которым некуда было ехать. Пригласил их на нашу свадьбу, и они приехали, зайдя предварительно в магазин и отоварив свои льготные карточки. В Москве было голодно, но открыли несколько коммерческих магазинов, где продукты и напитки продавали по повышенным ценам. А офицерам и кому-то там еще выдавали специальные льготные карточки, из которых кассиры вырезали талоны на четверть стоимости приобретаемого товара. Ребята притащили вина, шампанского и, кажется, несколько тортов. И было всем весело, а нам – хорошо.
На следующий день – стало быть, 13 февраля – мы переехали на первую в нашей жизни квартиру. Там была кое-какая мебель, выданная отцу комендантской службой городка. Стол, стулья, кресло, что-то еще. Все было весьма старым и потрепанным (то, что поновее, прибрали к рукам по пути из Германии до Москвы) и носило отчетливый немецкий акцент.
В том же году наш курс выехал на практику в Ленинград, на Кировский завод. В Ленинграде все еще инерционно было голодно, и нас кормили трижды в день проросшей пшеницей с сахаром. Мы жили в казарме неподалеку от Витебского вокзала, и по этой казарме днем и ночью нагло ходили огромные крысы. Кировский завод выпускал СУ-152 – тяжелые самоходки на базе танка КВ. И как-то раз нам с Зорей выпало счастье выехать на испытания. Самоходки испытывали на Пулковских высотах, и мы гордо ехали через город на грохочущем бронированном чудовище.
И приехали на линию Ленинградской обороны. Все там осталось в том виде, как было в войну. Заплывшие окопы, заросшие блиндажи, колючая проволока, земля, сплошь усеянная осколками, изломанным оружием и позеленевшими патронами, будто превратившимися в семена…
А может, и вправду в семена? Разве война не сеет саму себя для будущих поколений?..
Самоходка должна была следовать на боевые стрельбы, нас ссадили в какой-то низинке и велели ждать.
И тут я увидел незабудки. Пока Зоря разглядывала вчерашнее поле тяжелейших боев, я перешагнул через проржавевшую колючую проволоку и направился прямехонько к незабудкам. И уже набрал букетик, когда вдруг увидел минную растяжку. Проследил глазами и заметил мину, к которой она вела. Мину с невывинченным взрывателем. И понял, что меня занесло на неразминированный участок обороны. Осторожно развернулся к юной жене, а она оказалась передо мною. Лицом к лицу.
– Мины.
– Я знаю. Боялась кричать, чтобы ты не бросился ко мне. Сейчас мы осторожно поменяемся местами, и ты пойдешь за мной. Шаг в шаг.
– Первым пойду я. Я знаю, как и куда смотреть.
– Нет, ты пойдешь за мной. Я вижу лучше тебя.
Говорили мы почему-то очень тихо, но лейтенант Васильева говорила так, что спорить было бессмысленно. И мы пошли. Шаг в шаг. И – вышли.
С той поры я часто попадал на минные поля. В январе 1953-го, когда отказался сделать доклад о заговоре «убийц в белых халатах» и только смерть Сталина спасла меня от лагерей. В 1954-м, когда демобилизовался по собственному желанию, обозначив это желание в рапорте как «желание заняться литературным трудом». В Москве, когда спектакль ЦТСА по моей первой в жизни пьесе «Офицер» был запрещен Политуправлением CA без объяснения причин на второй премьере, и мы десять лет жили на Зорину зарплату в 86 рублей, пока я не написал «А зори здесь тихие…». И еще множество раз.
Вот уже более шести десятков лет я иду по минному полю нашей жизни за Зориной спиной. И я – счастлив. Я безмерно счастлив, потому что иду за своей любовью. Шаг в шаг.
* * *
В Ленинграде, как я уже говорил, было голодно, но мы не огорчались, потому что у нас была другая радость. Весь Невский был буквально заставлен книжными развалами, а потому и книги стоили очень дешево. Как только у нас оказывалось свободное время, мы мчались на эти развалы и с наслаждением рылись в старых, хранивших аромат прошлого века книгах. Мы истратили на них все деньги, какие только у нас были, и даже сколько-то там взяли взаймы. И вернулись домой, нагруженные бесценными сокровищами: они не уместились в чемодан, и я волок их завернутыми в шинель. Именно они и легли в основу нашей очень большой и очень бестолковой семейной библиотеки.
Вскоре по возвращении из Ленинграда нас ожидал приказ Верховного главнокомандующего, непосредственно касающийся всех армейских женщин, а потому и направивший нашу совместную судьбу по совершенно иному фарватеру. Все женщины, в войну служившие в армии (а было их свыше трехсот тысяч), подлежали демобилизации. Кроме медицинского персонала.
В офицерской службе таится некая опасность: убежденность в своей социальной защите. Куда бы ни забросила тебя судьба, ты не останешься без привычной работы и крыши над головой, а следовательно, и не пропадешь. Эта уверенность приводит порою к утрате инициативы, а то и к лености. Теперь этого прикрытия лишалась ровно половина нашей семьи…
Я быстро закончил диплом, потому что мне помогали чертить (вот этому я так и не научился) наши друзья, студенты Автомеханического института. Туда вскоре после демобилизации женщин из армии были переведены учившиеся в Академии девушки.
Защитился я на четверку. Считалось, что инженерные факультеты Военных академий дают сразу два образования: общее техническое и специальное военное. Для подтверждения этого у нас была и двойная система отчетов в усвоенном материале: мы защищали диплом как будущие инженеры и сдавали госэкзамены как военные специалисты. Таких госэкзаменов было три: 1) специальность, включавшая в себя знание материальной части танков и бронемашин, их эксплуатацию и ремонт; 2) тактика высших механизированных соединений и, естественно, 3) «Основы марксизма-ленинизма». По специальности и тактике я получил пятерки, а по «Основам» – еле-еле тройку. Из-за свойственной мне нахальной легкомысленности.
Дело в том, что память у меня была отличной, почему я и вызубрил эти «Основы» наизусть. Их тогда сдавали во всех высших учебных заведениях, программа была практически одинаковой, билеты мне достали приятели, и я выучил решительно все ответы.
А вытянув билет, убедился, что ответ знаю, и сразу же решил отвечать, не подумав, какие вопросы может вызвать мой ответ.
И начал отвечать. Громко и убежденно. Пожилой полковник из госкомиссии весьма заинтересованно меня слушал, и я упивался собственным ответом, постепенно превратившимся в некое выступление.
– Все? – весьма одобрительно, как мне показалось, спросил полковник.
– Так точно!
– Артист!.. – полковник поманил меня пальцем и, когда я приблизился и вытянул ухо, тихо сказал: – Ты с таким пылом защищал аргументы Троцкого, что я заслушался. Ставлю тебе тройку только для того, чтобы ты навсегда забыл о своих способностях на голубом глазу излагать чуждые нам идейки. Иди. Артист!..
В те времена слово «артист» в устах военных звучало весьма насмешливо и даже неодобрительно. Артистами называли болтунов, заменявших знания звонкой риторикой, и в этом слове не было того обывательского придыхания, которое столь часто чувствуется сегодня. Тогда в это слово инерционно вкладывалось русское, еще дореволюционное, весьма сдержанное отношение к актерам, с которыми оказывались за одним столом только в сугубо мужских компаниях, да и то, как правило, в состоянии длительного загула. Как вчерашнее, так и сегодняшнее отношения, конечно же, крайности, но мы, русские, чаще всего и полагаем крайности истиной.