Перед войной
Перед войной мы жили уже в Воронеже, куда перевели отца. В 40-м году наша школа по какому-то там обмену послала желающих под Калач. В свою очередь, казачата из какой-то станицы приехали к нам. Я выразил горячее желание и поехал под Калач. В донскую станицу, имя которой, к сожалению, уже забыл.
Это была честная работа от зари до зари. Поначалу я очень уставал, но потом втянулся и работал, как все мои казачьи сверстники. Кормили там два раза в день густым наваристым борщом, не считая лежавшего на деревянных выскобленных столах «приварка»: хлеба, вареного мяса, кур и яиц вкрутую, сала и овощей разного рода, среди которых особенно запомнились огромные плошки с крупным нечищеным чесноком. На этих двухразовых обедах не было никакого ограничения как в еде, так и в «приварке», и я вернулся с шеей, плавно переходящей в плечи.
Но еще до возвращения меня определили возить зерно. Бричку насыпали вровень с бортами, и волы неторопливо тащились через степь сорок верст до элеватора. Пока дорога шла через свекольные поля, приходилось смотреть в оба, потому что волов неудержимо тянуло к свекольной ботве. Зато когда кончались поля и по обе стороны дороги начиналась нескончаемая, выгоревшая на донском солнце степь, волов напрочь переставали интересовать окрестности. Их вообще ничего не интересовало, кроме еды.
Бричка медленно ползет по степной, покрытой толстым слоем нежнейшей пыли дороге, а я смотрю в черное ночное небо. С него часто срываются звезды, чертя краткий миг своего существования, и я лениво раздумываю, как же похож этот миг на человеческую жизнь. Если она удалась. Если высветила хотя бы крохотную траекторию пути представителя всего человечества в черной бездне бытия…
Я ведь не знал, да и не мог знать, что через год я буду видеть те же звезды в окружении и молить Бога, чтобы он послал хотя бы две-три темные ночи. Мы взываем к звездам, исходя из личных, всегда корыстных интересов. Но тогда, когда я смотрел в небо, лежа на теплом зерне, я был великодушен, думая не о себе, а о человечестве в целом. Чего не приходит в голову в шестнадцать лет!
Признаться, там я влюбился в свою ровесницу, с которой так и не перемолвился ни единым словечком. Не только потому, что девушки взрослеют гораздо быстрее юношей во всех смыслах, но и потому, что я и от природы был наделен повышенной застенчивостью. А тут – казачка, которая по всем статьям считается девушкой на выданье без учета образовательного ценза. Естественно, она чувствовала мой повышенный интерес – все девушки на свете наделены этим чувством, – а поскольку была заводилой среди девушек на току, то я подвергался совершенно неожиданным атакам. То в меня летела полная лопата зерна, то моя собственная лопата вдруг ломалась пополам, то меня походя сваливали на груду половы, а сверху оказывалось такое количество девичьих упругостей, что я с трудом выбирался из-под них, красный совсем не от затраченных усилий. А сколько было хохота, соленых шуток казаков, тут же поддержанных девицами, розыгрышей и прочей веселой игры, которую так немыслимо трудно принимать, когда тебе – шестнадцать!
Именно это и послужило причиной, почему я чуть ли не по два раза на дню обращался к своему бригадиру. Я был согласен на любую работу, только не на току! И в конце концов получил унылых волов и бричку, до бортов наполненную зерном…
Ах, если бы можно было вернуться в то счастливое время!..
* * *
Наконец мы прибываем на элеватор, и наступает час мук.
Никто мне не помогает, потому что все заняты на токах. Все решительно, даже дети. Я знал, на что иду, ребята меня предупредили, но терпеть насмешки от девчонок я больше не мог. И теперь тружусь в поте лица, как то и было предписано Адаму.
Сначала я пересыпаю зерно из брички в мешки. Распределив его по чувалам, волоком оттаскиваю к весовщику и предъявляю. Он кочевряжится, поскольку мешки получаются неодинакового веса, но я чуть ли не слезно его уговариваю, упирая на то, что я – один-одинешенек. В конце концов, он соглашается, ставит клейма, и я опять же волоком оттаскиваю свои мешки к началу восхождения на Голгофу.
Потом долго брожу, разыскивая пенек или что-либо на него похожее. У меня нет помощника, который бы взваливал чувал на мои плечи, и мне нужно некое приспособление. В конце концов, мне везет, и я качу толстый обрубок бревна к моим мешкам. Здесь я устанавливаю его на торец, ставлю на него чувал, а уж потом, крякнув, взваливаю этот 75-килограммовый чувалище на собственную городскую спину. И, покачиваясь, иду по крутым сходням на второй этаж к прожорливому зеву ссыпки. На обратном пути сдаю пустой мешок и получаю квиток, удостоверяющий, что, по крайней мере, 75 кг зерна сданы государству.
Поклон тебе до земли, отец, за то, что ты с детства настойчиво прививал мне чувство долга. Сначала – перед семьей, как то всегда водилось в дворянских провинциальных семьях без всяких громких фраз. Потом – знакомство с историей, и долг перед семьей незаметно перерастает в долг перед Россией. Неоплатный долг русской интеллигенции…
Чувство долга – единственное, что поддерживает меня на сходнях с грузом в три четверти центнера на плечах. Если бы не это чувство – я бы не дошел. Я бы бросил мешок с зерном к чертовой матери…
Нет, русская интеллигенция – совсем не аморфные, кисло-сладкие мечтатели Чехова. Антон Павлович, как мне кажется, всю жизнь втайне завидовал настоящей русской дворянской интеллигенции, но, будучи мещанином города Таганрога, и помыслить не мог о причастности к ней. И изливал самого себя в своих беспомощных героях, поскольку дворянская интеллигенция России всегда ставила долг перед Отечеством на первое место. Она ощущала свою огромную ответственность перед прошлым, поскольку вся русская культура была дворянской.
И я, задыхаясь и изнемогая, волок чувалы…
Из-за этого рекордного урожая наш класс вернулся в школу что-то около двадцатого сентября. С опозданием на три недели, зато с благодарностью от колхоза. И тут выяснилось, что школа не учится, а деятельно готовится к двухдневной общегородской репетиции по противовоздушной обороне. С затемнениями, запрещением позже десяти вечера появляться на улицах без особого пропуска, тревогами и прочими удовольствиями.
И теперь, когда я читаю в серьезных трудах по истории Великой Отечественной войны (естественно, издания сталинского периода), что, де, мы к войне не готовились, что фашистская Германия напала на нашу ультрамирную страну вероломно и внезапно, я улыбаюсь. Историей вертели, как то было выгодно правящей верхушке, и продолжают ту же традицию и сегодня.
Мы нагло лжем собственному народу не потому, что наивно полагаем, будто эта ложь во благо государства, а потому, что власть большевиков в конечном итоге выродилась во власть обывателей с крестьянской психологией, освобожденной от христианской морали. Нынешняя бессмысленная суета вокруг русской Церкви только подтверждает это. Так веруют не христиане, воспитанные с детства на заповедях Христа, а язычники, полагающие, что крестного знамения достаточно, чтобы искупить все грехи разом.
* * *
Вернемся в роковой для нас сороковой год. Больше всего этой кутерьмой с учебными тревогами, затемнениями и патрулями на улицах были, естественно, довольны мы. Школьники старших классов, которые писали сочинения по «Герою нашего времени» в противогазах. Трубка при этом отсоединялась от громоздкого фильтра и лежала в сумке рядом с ним. Мы дышали вполне нормально, а списывали как хотели, потому что преподавательница тоже была в противогазе, но ей приходилось страдать, так как трубку она отсоединить не осмеливалась (еще донесут, не дай бог!). Проку от этой государственной затеи было нуль, зато шумихи и всяческих удовольствий нам хватало.
Однако показуха закончилась, а у нас отменили уроки физкультуры. Вместо нее ввели «Военное дело» и впервые отделили мальчиков от девочек.
Нас учили строевой подготовке, обращению с винтовкой образца 1892-го дробь 30-го года и с пулеметом, как с ручным, так и со станковым. Мы разбирали и чистили это оружие, выполняли строевые команды и бегали кроссы по пересеченной местности. Девочки учились оказывать первую помощь, делать уколы, перевязывать раненых и вытаскивать их из-под огня.
И закончили мы свой девятый класс на месяц раньше без экзаменов; нам просто зачли четвертные отметки. Не знаю, было так во всех городах или нам повезло.
А повезло нам, как я теперь понимаю, благодаря хаотичной застройке купеческого города Воронежа. Его центральный (и очень большой) квартал был застроен кирпичными зданиями в два-три этажа. Внутри же его стояли деревянные дома и сараи, потому что во дворах держали всякого рода живность. Кур, уток, индюков, свиней и даже овец. Все это требовало дворовых подсобных помещений, которые были чрезвычайно опасны из-за возможных пожаров. Вот их-то и решено было ликвидировать в первую очередь, для чего и мобилизовали комсомольцев из школ этого квартала. Так сказать, по месту жительства. Я попал старшим одной из пятерок. Мы ходили по дворам, уговаривали хозяев живности убрать свои сарайчики, но толку из этого не вышло. Хозяева встречали нас в штыки, немедленно писали коллективные письма в обком партии, а поскольку инициатива эта была местной, то обком предпочитал не создавать ненужного шума. Шли вялые отписки, создавались какие-то комиссии, кому-то разрешали держать живность в дворовых сарайчиках, кому-то – не разрешали. Избирательность вообще характерна для советской системы, никакого равенства не существует, но существуют родственники, знакомые, земляки и т. д. и т. п. Уже тогда, по крайней мере в провинции, проявилось то, что махровым цветом расцвело сегодня. Устройство родственников и земляков на должности, предоставление им мелких льгот – признак все той же крестьянской культуры, подмявшей под себя дворянский менталитет России с его долгом перед Отечеством, а не перед соседом по хате.
Это наше бурное начинание тогда захлебнулось, но с началом войны, благодаря приказу сверху, возникло с новой силой. До ухода на фронт, т. е. до 4 июля, я деятельно занимался разгромом частного сектора в центре города, но на сей раз с моей группой ходили либо представители милиции, либо чиновники из райкома партии.
* * *
…Тот воскресный день выдался в Воронеже на редкость жарким. Где-то на краю горизонта темнели облака, но в городе было душно. И мы со школьными друзьями решили идти купаться.
Но пока собирались, облака стали тучами, а когда поравнялись с нашей бывшей (семилетней) школой, хлынул дождь. Мы спрятались на крыльце под навесом, а гроза грохотала во всю мощь, и, помнится, мы этому буйно радовались. Но вдруг открылась дверь школы, и наш бывший директор Николай Григорьевич выглянул из нее. Лицо его было серым, это я помню точно.
– Война, мальчики… – сказал он.
А мы заорали: «Ура!»…
Из четверых мальчишек, глупо оравших «Ура!» на крыльце школы, в живых остался я один.
Купаться мы раздумали и ринулись по домам. Обрадовать матерей, что наконец-таки началась… Мы еще не знали, не понимали и представить себе не могли, что это событие на века войдет в историю как Великая Отечественная война.
Дома я застал маму, которая разглядывала большую карту Европейской части СССР – у нас дома было множество карт, потому что я их любил и собирал. Я восторженно сообщил, что наконец-то началась война, мама странно посмотрела на меня и вышла из комнаты. А я сразу же подошел к расстеленной на столе карте.
На ее глянцевитой поверхности остались два пятнышка. Следы маминых слез. И я понял – нет, не понял, а почувствовал, – что мое детство закончилось. Его провожали две мамины слезинки…