Книга: Лабиринты
Назад: VIII. Винтер
Дальше: Примечания

IX. Мозг

Если, по представлениям современной космологии, мир возник из ничего, в результате взрыва точки, не имевшей измерений, однако таившей в себе не только всю материю и энергию Вселенной, но еще и время и пространство, – а это ведь конструкция, возможная лишь в математике, то почему бы и нам не вообразить, вместо упомянутой чисто гипотетической точки, некий чистый мозг. У него нет идеи внешнего мира, потому что никакого мира не существует. Если в распоряжении Вселенной было 16 миллиардов лет, пока она не достигла своего современного состояния, то пусть и этот мозг поразмышляет 16 миллиардов лет, даже больше, прибавим сюда время, в течение которого Вселенная канула в небытие или свернулась, двинувшись обратным ходом, и спустя триллион лет после взрыва, ну плюс-минус месяц, опять сжалась до точки, не имеющей измерений. Поначалу этот мозг будет только чувствовать, а так как, кроме него самого, не существует ничего, что он мог бы чувствовать, то он будет ощущать только себя самого, а так как память его пуста, то чувствовать он сможет только пустоту, он будет чувствовать, что ничего не чувствует. Вначале будет страх, чистейший ужас. Сколько времени этот страх продлится – неизвестно, может, миллионы лет, а может, лишь долю секунды. Ведь мозг, который мы тут выдумываем, это живой человеческий мозг, самое загадочное и самое сложное образование, какое нам известно, это целая галактика функциональных элементов, нейронов, взаимодействующих друг с другом, объединенных в сеть. Мозг подразделяется на мозжечок, ствол мозга, промежуточный мозг и большие полушария мозга. Сразу же или когда-нибудь, однажды, у него появится ощущение – потока ионов, проходящего через него, а так как это поток импульсов, ощущение будет возникать и пропадать, снова возникать и снова пропадать, с ужасающей регулярностью. Однако ионы не будут передавать мозгу информацию, ведь ничего, кроме мозга, нет, ни пространства, ни времени, и мозг поневоле начнет мыслить, что, конечно, не следует понимать буквально. У него еще нет языка, нет образов, нет звуков. Его мышление можно уподобить скорее чувству. Итак, мозг начинает чувствовать, и первым появляется чувство времени, оно внезапно возникает из страха. Мозг чувствует настоящее время, в котором проносится импульс, а за этим импульсом другой, за ним еще и еще, они появляются из небытия, затем он чувствует прошлое, в котором теряются прошедшие импульсы, – образуется память, мозг чувствует, что одни импульсы исчезли, а другие возникают. Из-за ощущения времени рождается ужас – в дополнение к страху. Это ужас оттого, что время может пройти, а леденящий страх – остаться. В паническом страхе потерять время мозг непрестанно будет пытаться ощутить время, настичь время, но так как ему дано ощущать только импульсы, то он и ощутит в них ряд бинарных чисел, а чтобы не быть настигнутым страхом, будет считать импульсы, считать и считать. Ведь с каждым новым числом мозг отдаляет страх. Стоит ему остановиться, сделать небольшую паузу в счете, как тотчас рушится все выстроенное из чисел здание и надвигается страх. На первых порах мозг всякий раз начинает счет сызнова, но потом он все-таки запоминает число, до которого досчитал, и начинает счет с него. Однако, раз уж мы тут выдумываем не какой-нибудь, а человеческий мозг, в нем должны быть запрограммированы все человеческие чувства. Со временем ему надоест считать, к чувствам страха и ужаса добавится новое – скука. И со скуки мозг будет снова и снова пробовать заняться чем-нибудь другим вместо счета. Он отделит числа от импульсов и почувствует ритмы, ритмы соединятся и усилятся, грянет жуткая какофония, сначала ее подстегивает ужас, но потом дирижировать диким концертом станет любопытство, желание чего-то нового, в ритмах мозг почувствует звуки, хотя еще не будет их слышать, затем он различит квинты, октавы, модуляции, наконец музыку. Все это он мыслит, хотя и не сознает, что уже мыслит, – у него же нет языка, а значит, он не может знать, что, создавая музыку, он «мыслит». Он ощущает лишь опьяненность звуками, он чувствует, что в звуках есть некий порядок, и возникает новое чувство – радость: он же создал порядок! – бесконечный ряд чисел не был порядком. И вот мозг пьяно бредет куда-то в неизмеримом времени, которым он располагает: от тональной музыки к атональной; он сочиняет музыку, не слыша, что это за музыка. Стоит ему остановиться, он тотчас откатывается назад, в страх, проваливается в ад. Страх не исчезает, и спастись от него мозг может, только непрестанно измышляя что-то против страха. Между тем к страху небытия теперь примешивается что-то еще. Чувства – скука, любопытство, радость – проходят, исчезают в небытии, от этого возникает чувство бессилия. А от бессилия рождается гнев (на само бессилие), ярость и, наконец, печаль. Потом – спустя миллионы лет, миллиард, два миллиарда, много миллиардов лет, либо мгновенно, непосредственно, в гневе, ярости, печали? – мозг открывает «себя», свое «я», и это «я» мыслит, оно мыслит себя как нечто, противостоящее страху, как то, что само уже не есть страх, но ощущает страх. А еще это «я» смогло почувствовать время и число, а затем создать ритм и музыку. Столкнувшись с самим собой, почувствовав свое «я», подвластное потоку времени, мозг всецело обращается в чувство. Все его чувства встрепенулись, вырвались на волю и борются друг с другом – радость, бессилие, гнев, любопытство, печаль, разражается буря чувств, и все они ищут свою причину. Но чтобы найти причину чувства, необходимо мышление, и мозг, лишь бы устоять под натиском чувств, хватается за свой первый объект. Мозг уже нашел его, объект, в котором есть все, что может защитить от страха. Число. Любопытство заставляет мозг исследовать, что представляют собой числа, он выдумывает четные и нечетные числа, затем ноль; радуясь и гордясь этим открытием, он обнаруживает отрицательные числа, его воображение словно озаряется вспышкой, когда он открывает ряд бинарных чисел и логика взрывает математику, мозг додумывается до иррациональных чисел, первичных чисел, возведения в степень, извлечения корня, придумывает воображаемые числа, мозг сталкивается с трудностями, он чувствует отчаяние, пока не находит решение, и неукротимую радость, когда находит. Его воображение смелеет все больше, он чувствует плоскость, чувствует аналитическую геометрию, аналитическую стереометрию, и вот уже он дерзко мыслит пространство как чисто математическое образование, с неевклидовой геометрией мозг справляется без труда, потому что никакое мировоззрение не мешает ему свободно конструировать, он развивает свою математическую мысль, свою неумолимую логику. Но это лишь по видимости бегство от натиска чувств. Из своих мыслей относительно количества, привязанного к форме, структурам, функциям и т. д., то есть к чисто математическим понятиям, мозг соорудил гигантское здание, однако ему ясно, что в этой конструкции нет ничего, кроме него самого, ведь он, мозг, не существует вне своего мышления, он имманентен своему мышлению, он лишь зеркало своего мышления. И вот он делает попытку помыслить «другое» в отрыве от себя, мозга. И чувствует отчаяние, потому что, переставая мыслить, он снова и снова оказывается на краю бездонной пропасти, которую старается заполнить своими измышленными математическими объектами, упорно, хоть и безуспешно, и наконец, от отчаяния, потому что ему не выбраться из тюрьмы своих мысленных конструкций, мозг начинает мыслить материю. Вместе с материей он мыслит пространство, оно мыслится мозгом уже не только как математическое образование, но и как пространство, существующее вне самого мозга, это пространство объемлет мозг подобно тому, как сам он объемлет материю, которую мыслит, а материю он мыслит так: первые мельчайшие частицы, почти бесконечный ряд частиц, которые все увеличиваются, до кварков, затем стабильные и нестабильные элементарные частицы, лептоны, мезоны и барионы, протоны и нейтроны, атомы, элементы, молекулы, соединения углерода, межзвездная материя, газовые туманности, солнца и планеты, галактики, квазары, вселенные – стабильные, разлетающиеся, бесконечно расширяющиеся или сжимающиеся, вселенные, состоящие из антиматерии, вселенные, где скорость частиц выше скорости света. Вселенные возникают и исчезают, не вызывая эха. Снова и снова все поглощает бездна страха, но спустя еще миллионы или, может, миллиарды лет – а кто скажет, сколько? – мозгу, этому загадочному «я», начинает брезжить, что же он такое ищет: ему нужно то, что он сможет помыслить как внешнее по отношению к нему, мозгу, но и не только – оно само по себе должно иметь способность мыслить и чувствовать. Это второе «я». А из чего оно состоит? И чем мыслит его собственное «я»? У него есть атомы, состоящие из элементарных частиц, и молекулы, состоящие из атомов, оно представляет собой сложное расположение атомов и молекул, это «я» существует в пространстве и устроено в миллион раз хитроумней, чем все, что до сих пор мыслил мозг. В мышление мозга вмешиваются паттерны, которые им не осознаются, они возникают в стволе и промежуточном мозге. Мозг обмозговывает два десятка аминокислот и мыслит их отнюдь не только математически, да это было бы и невозможно, при чудовищном количестве вариантов (единица со 190 нулями), в запасе-то у него всего ничего – триллион лет, десять в 17-й степени секунд, а это единица с 17 нулями, маловато. Поэтому мозг действует избирательно, играет, распаляясь из-за неразрешимости головоломной задачи, музицирует, словно молекулы – это ноты. Невероятно, но факт: он вдруг замечает первичную клетку и, в первый раз за все время, обнаруживает в ней то же чувство, которое он ощущал вначале, вместе с первобытным страхом, – он является носителем этого чувства, оно живет в нем самом, и только теперь, пройдя огромный кружной путь, мозг осознает бытие. Первичная клетка делится, деление продолжается – из одной клетки возникают две, четыре, восемь, шестнадцать и т. д., – мозг мыслит жизнь и систему, в которой возможна жизнь, Солнце с планетами, Земля с Луной, древние моря, «первичный бульон» из протоклеток. Но чем быстрее деление первичных клеток, тем чаще случаются отклонения, нарушения репродукции. Эти отклонения тоже делятся – мозг додумывается до идеи эволюции, проигрывает ее на все лады. Когда-то раньше он считал импульсы, чтобы не проворонить свое первое понятие – время, теперь он считает акты репродукции, и всякий раз, когда репродукция настолько неудачна, что исключается возможность дальнейшей репродукции, он вдруг цепенеет. Чем мощнее напирает поток жизни, тем чаще в нем остановки – Ничто. Чувство начинает считать интервалы в жизни – считать смерти. Чувство интегрирует небытие в жизнь, но, выдумав смерть, оно выдумало и убийцу, бытие противоречиво. Мозг чувствует, что обладает бытием, что он существует, но ведь и математика существует, правда только в его мыслях, а вот мысли не существуют где-то вне мозга, у них нет собственного бытия. Но и жизнь, которую мозг себе выдумывает, она тоже пребывает в нем самом, в мозге, – все эти одноклеточные, многоклеточные, грибы, плесень, медузы, черви, нематоды, членистоногие, моллюски, иглокожие, позвоночные, рыбы, пресмыкающиеся, птицы… Вся эволюция, которая сама себя поглощает, продвигаясь от смерти к смерти и от убийства к убийству, тучнея на своем собственном навозе, – она тоже в мозгу, мыслится им, она не где-то вне его. Если мыслишь о жизни, то должен мыслить и о смерти, мыслить бытие вместе с небытием. Мозг мыслит мир, и мыслит его как двойную бессмыслицу – бессмыслицу по мысли мозга и бессмыслицу как таковую; мыслить о мире не имеет смысла, и самая мысль о нем лишена смысла. В этом мире нет правильного или неправильного, а только полезное или смертоносное; это – ад. Математический мир превратился в мир ценностей. Мозг выдумал себе мир, его не понимая. Мозг одолевает неукротимая страсть к игре, он ненасытен, необуздан, жизнь для него – игра, чудовищный гротеск, который творится в нем самом, в мозге. Он в смятении. Ему кажется, будто в нем мыслит какой-то второй мозг, мозг в мозге, что в его «я» есть другое «я». И как только мозг подумал об этом, на него чудовищным водопадом обрушивается эволюция – все, какие есть, млекопитающие, стада топочущих мамонтов, мастодонтов, слонов и носорогов, стаи хищных кошачьих, буйволы, волки, антилопы мчатся по степям, небо темнеет от полчищ летучих мышей, нетопырей-кровососов, в джунглях раскачиваются на ветвях маки-домовые и гамадрилы, ревут павианы, визжат шимпанзе, гориллы колотят себя кулаками в грудь, все мычат, блеют, ржут, воют, ревут, трубят, шипят и фырчат – и вдруг поток иссякает. Мозг, почти бездумно, с невероятной ловкостью разыгравший эволюцию млекопитающих, приходит в замешательство, создав приматов. Он никак не возьмет в толк, какую такую ошибку допустил, только не по нутру ему эта обезьяна, мутант, не похожий на других обезьян. У этого существа нет шерсти – непозволительная роскошь, оно же не слон, у которого поверхность тела относительно невелика, при огромной слоновьей массе, так что можно не бояться солнечных ожогов. У голой обезьяны, которую прогнали с деревьев обезьяны покрупнее, не остается другого выхода, она ныряет в озера, которых полно в саванне на краю тропических лесов.
На протяжении сотен и сотен тысячелетий – для мозга они все равно что секунда – обезьяна еле выживает, оказывается, в озерах кишат крокодилы, но однажды озера высыхают, и тут это существо выбирается на сушу, в саванну. Ноги у него окрепли, спина выпрямилась благодаря плаванию, и странное голое создание вполне способно к прямохождению. Встав на задние ноги, оно с любопытством оглядывает степь. Поначалу, обитая на деревьях, оно было вегетарианцем, собирателем плодов, потом, в озерах, кормилось рыбой и лягушками, теперь придется ему стать охотником. Но для этого оно плоховато приспособлено, мозг никогда еще не выдумывал чего-то более жалкого. Лишь из какого-то необъяснимого любопытства мозг не расстается с этим уродливым порождением своей мысли, этим слишком уж очевидным ляпсусом. Как бы то ни было: если у мозга вначале был страх, то у этого существа вначале был ужас. Во внешнем мире ему грозят несравнимо большие опасности, чем любому другому животному, и оно боится внешнего мира больше, чем любое другое животное. Однако, к своей великой досаде, мозг способен вчувствоваться в это существо, как ни в одно другое из всех своих вымышленных созданий. А упорство, с каким это существо борется за жизнь, восхищает мозг, вызывая желание измышлять его и далее.
Голое, лишенное шерсти, оно лезет поближе к огню, а приручив огонь и принеся огонь в пещеру, оно впервые преодолевает свой ужас – ведь в пещере оно снова обрело надежное убежище материнского лона, к тому же в пещере пылает, тлеет и снова разгорается огонь, от которого в испуге шарахаются хищные звери. Из этого защищенного места новое существо вновь и вновь выходит в окружающий мир, навстречу опасностям, но также и приключениям, потому что теперь, когда приручен огонь, ужас стал чем-то соблазнительным, заманчивым. Новое существо ходит не на охоту, а воевать – вначале использует камни, потом дубины, каменные топоры, копья, потом изобретает лук и стрелы; война оттачивает его мышление. Большие звери – это враги, не только хищники, но и буйволы, гигантские олени, мамонты. У войны свои правила – не гонись за косулей, если невдалеке затаился саблезубый тигр; наш воин пока слабее почти всех крупных животных, но сражение есть сражение, война не разбирает, потери несут обе стороны, как новые существа, так и звери. Наш воин, чей товарищ по орде пал, растоптанный буйволом, мстит за погибшего, убивает буйвола своим примитивным копьем, а убит ли буйвол-убийца или другой, роли не играет. Стадо буйволов воюет с ордой новых существ. Если наш воин считает, что, убив буйвола, он отомстил, то он уверен и в том, что буйвол, поддевший на рога кого-то из орды, отомстил за буйвола, которого проткнул копьем кто-то из новых существ, даже если чувство, с которым он убивает, еще нельзя назвать местью (мозгу она тоже еще неведома), это, скорей, вспышка ярости (мозг ее тоже чувствует): животное вызывает у него жадность, ужас, враждебность, ненависть. Все права у сильнейшего – такова единственная заповедь, самый сильный убивает слабого, если тот напал на сильного, открыто либо из засады, или посягнул на одну из его самок, а когда убивают сильнейшего, его место занимает слабый. Так убийство становится движущей силой эволюции. Сидя в пещере, существа настороженно следят друг за другом, заснуть и то опасно. Этому существу враждебна и природа, молния угрожает ему лично, бурные реки хотят уничтожить его лично, так же и камень, сорвавшийся с кручи. Это существо все воспринимает лично. Но тот, кто уверен, что вокруг лишь враги и враждебные высшие силы, живет в постоянном ужасе. Наше существо сумело преодолеть ужас, лишь противопоставив ужасу агрессию. Оно становится самым агрессивным хищным животным, потому что физически оно слабее всех животных. Но агрессивность оттачивает разум, формирует язык – пока это свист, предостерегающие или грозные крики, – вместе с языком развивает мышление, с мышлением – память, с памятью – ассоциации, а значит, и фантазию; и постепенно чувство собственного «я» превращается в понятие «я». А это уже первый шаг в направлении от животного: животные обладают сознанием, но свое «я» они только чувствуют. Они знают, что такое опасность, и умеют ее избегать. Они различают, что для них хорошо и что плохо, различают также живое и мертвое. Но для них нет ничего абстрактного, все конкретно: опасность для газели – лев, а газель для льва – пища. В их мире нет смерти, есть лишь конкретное мертвое животное. Причем животное вполне способно почувствовать, что какое-то другое животное перестало быть живым, – падаль не движется, не играет, ни в чем не участвует. Однако ни одно животное не способно иметь понятие смерти: понятия отсутствуют в конкретном мире животных. Когда у нового существа появилось понятие своего «я», оно поняло, что и другие в его орде тоже имеют свое «я». И не только они – животные, по его мнению, тоже. Более того, теперь все, что угодно, имеет свое лицо, свое «я», отличное от моего «я»: животное, дерево, вода, скала, молния, вся природа. А еще наш воин понимает, что неизбежно умрет, это его первое «научное открытие», первый осознанный логический вывод о собственном существовании, ведь признание своей смертности – это уже обобщение, перенесение в область логики, абстракции, мыслительный процесс. Чем проще вывод, тем значительней его воздействие. Открытие смертности производит изменения в сознании нового существа. Додумавшись до понятия смерти (между прочим, новое существо понятия не имеет о том, что такое «понятие»), оно тем самым исключает себя из мира фауны (хотя, конечно, понятия не имеет, что совершает логическую операцию исключения). И тут нашего воина покидает мужество, не изменявшее ему, когда он боролся с кем-то в своей орде, воевал с животными и сражался с природой. Ужас можно преодолеть хитростью или предосторожностью, но ужас смерти непреодолим ничем. Он поражает мощнейшим ударом. И возникает опасность, что новое существо из-за сделанного им самим открытия понесет поражение, снова превратится в животное, ретируется в породившее его материнское лоно.
Однако и мозг, измышляющий новое существо, внезапно чувствует, что попался в ловушку, поставленную его собственным созданием, он же, мозг, открыл бессмысленность бытия, его бренность, а теперь до этого додумалось новое существо. Ужас бренности, ужас небытия, страх – это ведь им обязан своим происхождением мозг, страх был с ним с самого начала, и вот страх настиг и новое существо. Мозг отнюдь не преодолел свое первое чувство – страх окружающей пустоты. Теперь этим страхом полны вытаращенные глаза существа, скорчившегося у стены в пещере, существа, которое есть его, мозга, мысль. Но, глубже вникая в него своим чувством, мозг чувствует, что существ два, это мужчина и женщина. Женщина ближе к смерти, чем мужчина, тот претерпевает смерть от убийства непосредственно как происходящее с ним событие, противоположность жизни, несчастный случай, угроза которого существует всегда, каждую минуту и однажды-таки сбывается. А женщина рождает живое, обреченное смерти. Дитя, выходящее из ее лона, есть часть ее самой, оно смертно, как и сама женщина. Смерть – проблема мужчины, но не женщины. Он смертен – это повергает мужчину в панику. Он восстает против смерти, а женщина приемлет неизбежность смерти, и, умея смиряться со смертью, она становится сильнее мужчины. Он бессилен против первого научного открытия, своей смертности. Но есть и второе, сделанное женщиной, и о своем открытии она умалчивает: не рождение является истоком жизни, а зачатие. Это ее тайна, и на этой тайне основана власть, которую женщина постепенно берет над мужчиной, – матриархат. Животные не подозревают, что причина рождения – зачатие, ведь, чтобы усмотреть связь между зачатием и рождением, необходимо сделать вывод гораздо более сложный, чем вывод о смертности существа. Умалчивая о своем знании, женщина толкает мужчину обратно в мир животных. Хуже того, мужчина становится не просто животным, которое знает, что умрет, но и утрачивает свою биологическую функцию. Многие сотни тысяч лет он унижал женщину своей необузданной сексуальностью, а теперь женщина его унижает – оставляя его в неведении, в то же время позволяет приобщиться к своей вере, она ведь снова и снова рождает живое. Захваченная, плененная круговоротом природы, женщина «выверила» существование души. Оружие и ловушки, изобретенные человеком, созданы на основе опыта. Правда, до изобретения пращи, копья, всех этих дубин и стрел он дошел не просто так, а потому, что мыслил и наблюдал; не говоря уже о таком сложном оружии, как бумеранг. И свои понятия: топор, копье, зверь, еда, женщина, мужчина, дитя, жизнь, смерть – он тоже составил на основании опыта. Он не использовал ничего, кроме своего опыта, никакого «научного мышления», никакой «физики». Но чтобы выносить условия своего существования, конечного – потому что человек открыл собственную смерть, эмпирическое понятие конца, – он должен был преодолеть «познаваемое опытным путем». А преодолеть его он мог только благодаря женщине: она выбрасывает мышление прочь из пределов опыта. В том магическом мире, который она создает мужчине и в котором властвует, она удваивает природу, наделяя природу душой. Теперь человек различает в себе самом тело и душу, тело смертно, душа живет и после смерти. Человек становится метафизиком, чтобы выжить. Однако понятие бессмертия еще слишком абстрактно. Когда Одиссей по наущению Цирцеи отыскивает вход в Аид и, выкопав яму, сливает в нее кровь черного барана и черной овцы, к нему толпой приходят души умерших, чтобы испить крови. Старцы и юноши, девы и дети, израненные герои в окровавленных доспехах. Они, «безжизненно-веющие», испускающие ужасные стенания, как и подобает теням усопших, кружат над местом жертвоприношения. Описание умерших, которое опять же сочиняет мозг, сочиняя Гомера, сочинителя «Одиссеи», пожалуй, ближе всего к тому представлению о душе, которое было у человека на первых порах. Душа – призрак, в мире полным-полно призраков, это призраки мертвых людей и призраки мертвых животных. И теперь война человека с человеками и война человека с животными ведется как двойная – в этом мире и в ином мире, хотя «иной мир» пока еще не где-то там, а размещается в пределах «этого мира». Когда человек убивает буйвола или хищного зверя, он мстит за души членов своей орды, растоптанных буйволами или растерзанных зверями. Но если человек погибает в схватке со зверем, это означает, что зверь отомстил за душу другого зверя, убитого каким-то другим человеком, а если человек убил главаря своей орды, чтобы занять его место, за главаря мстит тот, кто убивает нового главаря. Лишь так ненависть превращается в месть. Месть становится метафизической обязанностью. Ведь если человек, павший в борьбе с человеком или на войне с животными, не отомщен, его душа может натворить зла, наслать болезни или несчастья. Опасность грозит человеку не только от умерших человеков, но и от мертвых животных. Ему надо как-то умилостивить разгневанных призраков. Человек хотя и способен преодолеть ужас, в который его повергло первое научное открытие, но он непрестанно испытывает еще больший ужас: ужас перед «потусторонним» миром призраков, смешанным с «этим» миром. Технические навыки бесполезны, каменные топоры да стрелы не страшны призракам. Как горю помочь, знают женщины. По-прежнему отданные во власть ненасытной похоти мужчин, все время то брюхатые, то родящие, то кормящие, они изобретают искусство. Изображение еще не отделилось от предмета изображения, в пещерах появляются первые наскальные рисунки. Душа хищного зверя, забравшаяся в пещеру, чтобы разорвать спящих людей, или душа древней праматери видят, что пещера занята – там они сами или существа подобные им самим, и они уходят. Тот, кто владеет изображением, обладает властью над изображенным, искусство рождается из магии. Не только живопись, – надев маски животных, люди заклинают танцами, отгоняют боем барабанов враждебные души животных. К тому же мужчина уже так сильно потеснил своих противников – животных, что война человека и животных превращается в охоту, человек преследует зверя. Изменения климата, вызванные ледниками и прочими катастрофами, преобразуют окружающую среду, и в новых условиях человек выживает более успешно, чем животные. Ледники отступают – расширяется территория, где человек охотится. Появляются первые поселения, окруженные колючими плетнями. Мужчина убивает животных, женщина собирает плоды и травы. Мужчина изобретает оружие, женщина приумножает знания о природе – что годится в пищу и что не годится, что целебно и что ядовито; убивать она тоже учится. Она создает первую культуру, плетет первые узоры, мастерит первые украшения, а так как леса, болота, джунгли и степи населены призраками, душами, которые алчут крови и требуют жертв, женщина совершает первые культовые действия. Она развивает метафизику. Воображение, получив ускорение от опыта, все мыслимое считает реальным: одаренная фантазией женщина выдумывает богинь, бессмертные существа женского пола, измышляет космологическую династию: превыше всех восседает на троне богиня-мать, она распоряжается рождением детей у человека и детенышей у животных, из ее лона изливаются водные потоки, реки, ручьи и вся флора, она – сама Праматерь-земля, ее дочери – богини солнца и луны, они регулярно рождаются и вновь возвращаются в материнское лоно. Ниже уровня главных богинь располагается целое войско богинь-животных, неутолимо кровожадных, и богинь мщения, предводительниц душ, чьи тела не отомщены; их может умилостивить только принесение в жертву людей и животных, совершаемое жрицами Праматери-земли. Но, распространяясь на потусторонний мир, матриархат обустраивает для себя и мир земной. Вожак человеческой орды давно лишился власти, старейшина получает приказания от жрицы Праматери-земли, сексуальная жизнь регулируется замысловатой системой табу. Общество становится более сложно организованным. Оглашается первая заповедь: не убий женщину. Женщина необходима. Она рожает, она священна, а у мужчины только одно назначение: защищать женщину и добывать пищу, он разве что полезен. Жить должны и она, и он. Госпожа и ее слуга. Мужчина учится сеять зерно и приручать животных. Он пахарь или пастух. Каин и Авель. Для женщины пастух важнее, чем пахарь, пастух защищает орду, над которой властвует женщина, и защищает стадо от диких зверей, которые по-прежнему шныряют вокруг загонов для скота, он, пастух, одновременно и воин. Однако изменился образ врага. Если раньше врагом был зверь, то теперь это другой мужичина. Зверь побежден, победитель выходит на бой с другим победителем. Каин убивает Авеля, мужчина убивает мужчину. Согласно легенде, порабощенный пахарь, который сам тянет плуг, убил привилегированного пастуха – это первое убийство, потому что убийство как таковое, убийство, понимаемое как убийство, появляется, только если есть закон. За древнейшим убийством следует древнейшее предательство. Женщина открывает мужчине тайну отцовства. Мужчине возвращается его биологический смысл. Так начинается революция, бунт мужчины против женщины, быть может самый кровавый переворот в истории человечества. Жуткие побоища, изнасилования. Однако мужчины убивают не женщин – они убивают друг друга из-за женщин, закон же еще в силе. Мир иной перестраивается. Кроткая, щедрая, дарительница, хранительница, богиня-мать вытеснена кровожадным, прожорливым богом-отцом, богом орды, который с богиней-матерью произвел на свет всю орду – дождевым облаком он навалился на землю, как мужчина на женщину. Богиня солнца превращается в бога солнца; лишь земле и луне разрешено остаться богинями, земле в качестве праматери, луне в качестве повивальной бабки, а их жрицу отдают в подчинение жрецу мужских богов. Так возникает вторая династия богов. Потусторонний мир отражает земной мир, и наоборот. Мужчина властвует над женщиной от имени бога-отца, вождь властвует над ордой. От имени бога-отца заповедь несколько расширяется: не убий другого человека; вождь желает жить в безопасности. Орда становится племенем. Мозг измышляет эпоху человеческой эволюции. Земля еще почти безлюдна, однако племен уже не одно, а много, правда обитают они на таком расстоянии друг от друга, которое кажется непреодолимым, подобно расстояниям между звездами. Но однажды какое-то племя сходится с другим, охотничьи и прочие угодья оказываются пограничными. Племя встречается с другим племенем и дивится: смотри-ка, есть, кроме него самого, еще племя! Другое племя поклоняется богу-отцу, не тождественному тому богу-отцу, которому поклоняется первое племя, – начинается противостояние двух племен; каждый бог-отец властвует над прочими богами и богинями – начинается противостояние божественных династий; у каждого племени есть заповедь «не убий» – оба племени оказываются перед дилеммой: абсолютная эта заповедь или ее должно соблюдать только наше племя? Поначалу оба племени отступают, наступают, медлят в нерешительности, отходят назад и наконец нападают. Этого жаждут боги. Заповедь «не убий» относится только к людям своего племени. Но кто бы ни победил в первой войне двух племен, которая разражается в мире земном и мире потустороннем, победитель может истребить или закабалить побежденное племя, но не его богов. Он вынужден подчинить их своей династии богов, а чужих жрецов и жриц – своим жрецам и жрицам. Чем больше численность племени – а она растет, потому как племя побеждает все новые племена с их богами и богинями, постепенно превращаясь в древний народ, – тем больше численность божеств, которых надо как-то систематизировать, и тем больше численность жрецов и жриц. Из одного-единственного бога-отца фантазия сотворила целый мир с иерархией богов и богинь, и человек начинает выдумывать те или иные связи, якобы существующие между богами. Они воплощают определенные качества и определенные виды деятельности человека.
Но не все божества настроены благожелательно. Прежде всего, человек не доверяет богам чужого племени, которое он когда-то победил. Жречество приобретает все большее значение. Жрецы верят, что они, жрецы, знают, какой бог дружелюбен, какая богиня благоволит мужчинам и какая их уничтожает, какой бог оделяет добром, какой – злом, дает жизнь и смерть. Доброжелательного бога полагается благодарить, ему в жертву приносят то, что дорого человеку, – сына-первенца, кабана, ягненка; враждебному богу жертвуют пленников, одержав победу над каким-нибудь племенем. Одно метафизическое озарение сменяет другое, но интервалы между ними составляют целые тысячелетия, до окончания древней истории еще далековато, и граница между земным и потусторонним мирами остается нечеткой. Камень, который человек ставит стоймя и обливает кровью, – не знак бога, это и есть бог. Столб, который человек втыкает в землю и украшает цветами и плодами, не напоминание о богине – это и есть богиня. Человек ставит ограду вокруг камня или столба, укладывает на нее жерди – появляются первые храмы, в которых живут боги. Человек с мучительным трудом обрабатывает камень, и на камне возникают очертания, угадывается лицо, человек строгает столб, тот начинает отдаленно напоминать женскую фигуру, человек создает богов по своему образу. Вокруг жилища богов вырастает первый город, и появляется первый правитель города. Если вождь племени правил как наместник древнего племенного бога, бога-отца, повелевавшего другими богами и богинями, и был ядром целой кометы богов, то городской правитель становится смертным божеством: замазанный кровью своих врагов, он надутым лоснящимся болваном сидит на троне, сложенном из черепов убитых супостатов. Он заранее позаботился – на тот свет уже отправлены слуги для исполнения его приказаний, когда он умрет, в жертву будут принесены еще сотни людей, дабы и на том свете правитель мог распоряжаться их душами. Покорные этому смертному богу, идущие ради него воевать, причастны к его божественности. Человек, который уже не боится зверей, теперь может не бояться и смерти; если он верит в богов, он смерть приемлет, а если он герой, он смерть презирает. Человек должен бояться бессмертных богов и смертного бога. Приказы смертного бога – это повеления богов, а боги повелевают при посредничестве жрецов и жриц и от имени правителя; кто против него, тот против божественных заповедей. Опора правителя – жречество, опора жречества – правитель, вместе они образуют оборонительный вал, за которым потусторонний мир, там подстерегают боги и призраки, там царит древний страх небытия. Возникают все новые города, все новые правители, мозг выдумывает имена и названия, и, раз такое дело, человек изобретает письменность. Имена эти известны, как мы думаем, с глубокой древности, от них словно веет чем-то странным, чужим. Это названия городов: Ур, Урук, Лагаш, Элам; имена правителей: Урукагина, Лугальзагеси, Ур-Намму, Нарам-Суэн, Утухенгаль, Сумуабун, наконец, Хаммурапи. Мозг принимается сочинять всемирную историю. А так как это человеческий мозг, который выдумали мы сами, то сочиняет он нашу всемирную историю – кровавую, случайную, разумную или бессмысленную, это уж зависит от оценки, а она всегда субъективна. Еще бы. Миллионы лет мозг играет со всеми возможностями, какие есть в его распоряжении. Итак: строительства пирамид не происходит из-за восстания рабов, в битве при Иссе Александр гибнет, пронзенный персидским копьем, Ганнибал разрушает Рим, Мохаммед II завоевывает Европу, Монтесума сбрасывает в море Кортеса, Лютер устанавливает культ Вотана, монголы побеждают Ивана Грозного, Первую и Вторую мировые войны ведут Китай и американское государство инков. Но, проиграв бесчисленные варианты, мозг все-таки сочиняет ту историю, которая и есть наша история. Итак, еще раз: рабы Хеопса, Хефрена, Микерина сооружают пирамиды, в сражении при Саламине флот Ксеркса гибнет у него на глазах, император Цинь Шихуанди повелевает строить Великую китайскую стену длиной 2450 километров, Брут наносит удар кинжалом, мятежник-еврей умирает на кресте, христиане опустошают страны Востока, Яна Гуса сжигают на костре, в Константинополе последний греческий император погибает в уличном бою с турками, Колумб ищет путь в Индию, Писарро приказывает удушить гароттой инку Атауальпа, палач, состоящий на службе у Георга фон Вальдбурга, похваляется, что отрубил головы тысяче двумстам крестьянам, убийцу Генриха IV четвертуют, привязав к лошадям, Валленштейна убивают в замке Эгер, Фридрих Великий вынужден присутствовать при казни своего друга, Дантон и Робеспьер обезглавлены на гильотине, Наполеон умирает на острове Св. Елены, Карл Маркс пишет «Капитал», Бисмарк фальсифицирует «Эсмсскую депешу», Гитлера не принимают в Венскую академию искусств, Вильгельм Второй не хочет войны, Сталин приказывает убить Троцкого, на Хиросиму и Нагасаки сбрасывают бомбы, во Вьетнаме ядохимикатами уничтожают джунгли, в Пекине по велению маленького старикашки танками давят студентов, и по прошествии 160 поколений после Лугальзагеси население Земли составляет пять миллиардов человек. Все те же империи поднимаются и разваливаются, все те же «горячие» и «холодные» войны, те же катастрофы, землетрясения, извержения вулканов, падения и взрывы гигантских самолетов, разливы нефти при крушении танкеров, миллионы жертв на дорогах, все то же развитие экономики, с инфляцией и кризисами, с эксплуатацией и экспансией. Все повторяется. Все те же революции и бунты побеждают и сгорают, окончившись ничем, те же религии и те же идеологии проповедуются, утверждаются, разъедаются коррупцией, тот же Будда, тот же св. Павел, с тем же женоненавистничеством, абсурдным и абстрактным, тот же Мохаммед на горе Хира бьется в конвульсиях от своих видений, у Грюневальда снова на кресте распят такой великан, что прогнулась перекладина, Исаак Ньютон вычисляет год рождения Авраама, Бах, для кого набожность стала проклятием, плодит детей, числом двадцать, Кант, микроцефал, пунктуальный – хоть часы по нему проверяй, злится, так как поблизости от его дома заключенные распевают псалмы; Гёте твердит, мол, его главное произведение – «Учение о цвете»; Георг Бюхнер, забыв о начатой драме «Войцек», препарирует жаб и лягушек, Бальзак женится на Ганской, Адальберт Штифтер перерезает себе горло, Готфрид Келлер занимает должность статс-секретаря кантона, Верлен стреляет в Рембо, Джойс полтора десятка лет возится с «Поминками по Финнегану», Эден фон Хорват погибает на Елисейских Полях от удара молнии, каток мировой истории прокатывается по «Человеку без свойств», Гюнтер Грасс составляет кулинарные рецепты, Макс Фриш строит городской открытый бассейн.
Наконец, совершенно случайно, как малозначащая деталь в бескрайнем потоке мыслей, как мимолетная мыслишка, попутно с какой-то другой мыслишкой, в мозгу возникает и моя персона. Сначала мозг обдумает различные возможности меня. Я семи или восьми лет от роду не выжил, попав под мотоцикл, или я умер от детского паралича, я стал художником или студентом, сгинул в болоте морального разложения, прежде чем до меня додумался мозг, пишущий этот вот «Мозг». И тут он, конечно, вступает в конфликт со мной и с самим собой. Что такое «Мозг»? Мой вымысел, который я записываю, или это я – вымысел мозга, фикция, которая пишет «Мозг»? Если я – фикция, то и «Мозг», который я пишу, – фикция, и тот, кто читает «Мозг», и критик, который критикует «Мозг», – тоже фикции. Кто кого выдумал? Существую ли я вообще? Или существует только некий мозг, который, спасаясь от страха, творит мир в своих грезах, мир, рожденный грезой, в котором некто пишет по той же причине, что заставляет мозг грезить? Однако и перед мозгом стоят эти же вопросы и антиномии, это же «или – или». Что реально? Мозг, который мыслится кем-то, пишущим то, что он мыслит? Или реален некто, пишущий о том, что мозг мыслит о том, что этот некто – его измышление? Если реален этот некто, если реально все мыслящееся мозгом, тогда кто же такой я? – мыслит мозг, который мыслил, что это он, мозг, мыслит себе этого некто, который о нем, мозге, пишет. Может быть, реален только он, пишущий «Мозг», а все, что он пишет обо мне, – мыслит мозг далее, – все мои мысли – не мои мысли, а мысли пишущего? И сам я только мысль? В свой черед, я, тот, кто написал «Мозг», задаюсь вопросом: если я – мысль мозга, мысль, которая сочиняет «Мозг», то не всё ли представляет собой мысли – и «Мозг», и рука, которая его пишет, и тело, частью которого является рука, и голова, сочиняющая «Мозг», наконец – «я», мое «я»? Не восходит ли всё к мозгу, который мыслит меня, не оказывается ли, что все – его мысль? И не становится ли мозг идентичен той не имеющей измерений точке, в которую сжалась вся материя и энергия Вселенной, а также время и пространство, и, следовательно, в ней заключена и возможность самой жизни? Однако вопросы эти – мозг ли мыслит меня, пишущего «Мозг», или это я пишу «Мозг», то есть описываю мозг, который мыслит меня, – из категории вопросов неразрешимых, хотя теоретически мыслимых. Все либо возможно, либо реально, но нет ответа на вопрос, реально оно или только возможно. Поэтому возможно – или реально – всё, что меня окружает: карандаш, которым я пишу, бумага, которую я исписываю, стол, на котором пишу, книги на столе, шеститомный толковый Дуден, словарь иностранных слов, однотомный толковый Брокгауз, старая, 1882 года, Энциклопедия всеобщей мировой истории, французский, английский словари и два философских словаря, наполовину исписанные мной типографские объемные макеты, стаканчики с карандашами, ножницами и ручками, телефон, часы, которые я вечно забываю заводить, подарки от С.: большой кусок кварца, маленький серебряный тигр на каменной подставке, привезенный с Синая, кристалл в виде пирамидки, потом резинка, клей и точилка для карандашей, законченные и незаконченные рукописи, настольная лампа, которая горит и днем, большой лист промокательной бумаги, заляпанный кофе, еще один такой же лист, место, где я рисую, виниловые пластинки, банка с растворимым кофе, чашка, термос; на большом письменном столе всегда мало места, уж не знаю, реален стол или возможен, существует он или вымышлен, и не знаю, реальны или возможны окна напротив моего стола и за окнами сад на террасах, постепенно зарастающий, потому что на террасах полно деревьев и кустов; этот сад я постоянно расширял или мог бы расширять, чтобы со все большими мучениями карабкаться наверх в свой кабинет или чтобы была такая возможность – карабкаться, и оттуда сверху едва различал или мог бы различать озеро и линию гор. Все это, реальное или вымышленное, мыслимо, так же как мыслим и самый мир, который миллионы лет тому назад из моря Фетиды поднял на поверхность земли Альпы; мир, который возможен, даже если бы его выдумал мозг, который я придумал вместо не имеющей измерений точки, взорвавшейся двадцать миллиардов лет тому назад; мир, вымышленный мозгом, что мог бы принадлежать богу с бородой или богу без бороды, нажившему себе сахарный диабет и сейчас спящему на каком-то пляже, из одежды на нем только старые брюки от смокинга, а спит он на матрасе, из которого вылезает конский волос, лицо обращено к берегу, прикрыто сомбреро, мокрое; тут же рядом – порножурналы, «Атлас частей света и общего устройства мира» Штилера, издательство Юстуса Пертеса, 1890 год; Энциклопедия Мейера в 18 томах, 1893–1898; «Философия в будуаре» де Сада, великое множество телефонных справочников; третий том «Церковной догматики» Карла Барта, озаглавленный «Учение о Творении: О божественном правлении»; стопки биржевых бюллетеней, «Шпигель», Biblia Hebraica ad optimas editiones imprimis Everardi Van der Hooght; брошюрки и прочая макулатура, и целые горы нераспечатанных писем, они покрывают весь пляж, на них то и дело набегает прибой, и среди всего этого там и сям блестят бесчисленные настольные и наручные часы из дешевой жести, серебра, золота, платины. Ладно, даже если этот мир кое-как сложился в грезах, привиделся мозгу дурацкого метафизического бога, – все равно это наш мир, не важно, реальный или только возможный, уж какой есть, он наш потому, что причина того, какой он есть или каким мог бы быть, в нас самих, реальных или только возможных, выдуманных, эта причина лежит в нашей эволюции, которая сделала или могла бы сделать нас агрессивными, так как мы боялись животных и своих собратьев, тех, кого мы, живя с ними бок о бок, любили, и тех, кого ненавидели, потому что они оттесняли нас от очага, где мы искали тепла, и потому что мы завидовали их добыче, с которой они возвращались с охоты, когда мы возвращались с пустыми руками. За миллионы лет, в течение которых мы готовились – или могли бы готовиться, – мы формировались – или могли бы формироваться, а сформировавшись, мы вступили – или могли бы вступить – в историческую эпоху, будучи к тому подготовленными, обладая сложнейшим по своей организации органом, самым сложным из всего, что нам известно в универсуме, – нашим мозгом, который способен – или мог бы быть способным – постигать своей мыслью универсум, хотя в этом постижении он никогда не доберется до конца, а значит, безразлично, представляет ли он собой фикцию или сингулярное явление, и в том и в другом случае он воображает другие мозги, а значит, и других людей, и в том и в другом случае он совершает фантастические путешествия в рациональное, но также и замыкается в иррациональном, в религиях, культах, суевериях. Без эмоций, без любви, без веры, но также и без страха, ненависти и зависти не способен жить человек, реальный или выдуманный мозгом, принадлежащим богу, который где-то в районе Южного полюса крутит ручку вселенской кофемолки, – разве что разум признает, или мог бы признать, что человеческий мозг, человек, и есть чудо, вызывающее любовь и изумление, ибо это и есть рациональная реальность. Все это мыслимо – как действительное или как возможное. Но достанет ли на это сил у разума?
Действительной или возможной была дорога из Кракова.
Мы едем, или могли бы ехать, через густую, как лес, рощу цветущих каштанов, на холме монастырь с необычайно строгим уставом; пятьдесят километров по плодородным землям. У автозаправок очереди машин. Затем длинное здание из красного кирпича, в здании ресторан, перед зданием киоск. Автобусы, люди; экскурсионное настроение. Построенное по регулярному плану поселение, в нем тоже все из красного кирпича, оно напоминает – или могло бы напоминать – рабочий поселок; над въездными воротами чугунная надпись: «Труд освобождает». Поселок был, или мог быть, окружен забором с колючей проволокой, по которой пропускался, или мог пропускаться, ток высокого напряжения, на равных расстояниях друг от друга стоят, или могли бы стоять, вышки охраны. В одинаковых кирпичных строениях и в одинаковых больших залах, которые были, или могли быть, помещениями, где спали, за стеклом – горы очков, обуви, одежды, груды костылей и протезов, один зал сплошь заставлен чемоданами, на них бирки с адресами владельцев, дальше – горы детской обуви; подобную экспозицию мог бы создать Йозеф Бойс. Везде в залах, коридорах, подвалах поспешно проходят – или могли бы проходить – школьные учителя со своими классами и туристы, любопытные и странно торопливые, а перед поселком возле киоска полно детей с мороженым. Потом мы поехали – или могли бы поехать – из Освенцима в Биркенау, в Освенцим II. Длинное здание со смотровой вышкой в центре, через него проходят железнодорожные рельсы. Влево и вправо тянется бесконечный забор из колючей проволоки, по ней тоже пропускался ток, дальше вышки и вышки, крепкие, угрожающего вида остовы, похожие на призраки деревянные конструкции. За распахнутыми воротами железнодорожные пути разделяются. Одна колея поворачивает направо, две другие, параллельные, ведут вглубь территории. Мы въезжаем в боковые ворота, зеленые лужайки, высокая трава, вдалеке лиственный лес, справа несколько бараков, отремонтированные. У какого-то водоема дорога кончается. Мы выходим из машины. Возле водоема веет чем-то жутким. Проходим по узкому мостику. Пересекаем луг и оказываемся на широкой, вымощенной камнем площади с могучим абстрактным монументом, на нем надпись на польском языке, наш спутник переводит. В надписи умалчивается о существе того, что здесь происходило, смягчен и ужас, накатывающий на тебя от развалин по обе стороны площади – развалин газовых камер и крематориев, с подведенными к ним железнодорожными рельсами.
Есть места, где нечего делать искусству. Мы подходим к руинам. Угроза падения. Мы смотрим вниз, там длинная глубокая яма. Возвращаемся по прямой как стрела, длинной дороге к зданию с въездными воротами. Когда памятник остается за спиной, снова наваливается ужас. Справа темные бараки, заборы с колючей проволокой. Слева по бесконечной равнине тоже тянутся ряды колючей проволоки, укрепленной на столбах высотой выше человеческого роста, на каждом столбе проволока входит в белые изоляторы, тянется дальше, к следующему изолятору на следующем столбе. За этим ограждением – целый лес кирпичных призм, они как надгробные стелы, поставленные по обряду незнакомой религии, – печные трубы давно сгнивших бараков. Вдоль рельсов растут цветы. Ландшафт смерти зелен.
Это место не вымышлено моим вымышленным мозгом и не пригрезилось ему, оно не вымышлено и мозгом бога с бородой, и мозгом бога без бороды, который на Ямайке, в постели, одетый в купальный халат, слушает тарахтенье пишущей машинки Габриэля, шум дождя и шорох пальмовых листьев. Это место не моя греза или измышление. Оно немыслимо, а то, что немыслимо, то не может быть, так как не имеет смысла. Кажется, что это место само себя выдумало. Но оно есть. Бессмысленное, как действительность, и непостижимое умом, как она, и не имеющее основания.

notes

Назад: VIII. Винтер
Дальше: Примечания