Книга: Мистер Эндерби изнутри
Назад: Часть вторая
Дальше: Глава 2

Глава 1

1

Эрррррррррррп.
Эндерби тошнило в очень маленькой уборной. А еще он только что женился. Эндерби, женатый мужчина. Блюющий новобрачный.
Когда лоб охладился, он сел, вздыхая, на маленькое седалище. Кругом внизу под ним июньская погода; июнь — месяц свадеб. В одиночестве, в жужжавшем и гудевшем крошечном туалетике, ему впервые удалось почувствовать радость и одновременно испуг. Невеста, пусть даже лишь в строгом костюме, уместном для регистрационной конторы, выглядела очаровательно. Как сказал сэр Джордж. Сэр Джордж снова стал дружелюбным. Все было прощено.
Она почти первым делом потребовала извиниться перед сэром Джорджем. Эндерби написал: «Страшно жаль, что я, кажется, уподобил ваше лордство глупому болвану, но думал, вы оцените этот слабый бунтарский жест. Вы ведь сами, бог знает зачем, со смертельными муками пробовали свои силы в искусстве и, хотя ради вашей поэзии ее распоследний ценитель даже не пукнет, вполне способны понять, какой часовой механизм заставляет поэта тикать и как он ненавидит тяжелую руку под пустой риторикой…» Это, сказала она, фактически не годится. Тогда Эндерби попробовал покороче, чистой прозой, и сэр Джордж с большой радостью принял скрипучее официальное извинение.
О, она принялась перестраивать его жизнь. С самого начала, за совместными завтраками в большой гостиной ее большой квартиры, за окнами которой маячила февральская Глостер-роуд, стало ясно, что дело может идти только одним путем. Ибо какие еще отношения считаются жизнеспособными в глазах света, как не те, что у них только что начались? Эндерби вынужден был отказаться от взаимоотношений домохозяйки с жильцом, поскольку не платил за жилье. Практически единственный другой известный ему тип отношений с женщинами: мачеха — пасынок. Он знал и ценил Весту за то, что она, чистая и красивая, — антипод мачехи. Второй брак отца повлек за собой кратких пасквильных теток со стороны мачехи и сказочно образцовую сводную сестру, слишком хорошую для сего мира и поэтому вскоре умершую от ботулизма, которую Эндерби визуально всегда представлял в виде болтавшейся на ниточке целлулоидной куклы, пародии на свою мачеху. Он не чувствовал Весту сводной сестрой. Подруга? Несколько раз прокатил это слово по нёбу, сплошь прописными буквами, и все такое прочее, испробовал на вкус меланхолическую сумрачную акварель с изображением Шелли и Годвин с ляжками хористов, как на иллюстрации Блейка, созывавших на чтенья в причаленной лодке гостей, высокогрудых и довольно глупых леди, любительниц готических романов, под скрипичную игру мошек в скорбном воздухе. Эпипсихидион. Эпиталамион. О боже, с этого слова действительно все началось, ибо оно дало начало стиху.
Крик в облаках и стая перелетных птиц,
Чужой планеты небо семилунное
Из аметиста, оникса, карбункула,
кровавика, рубина, яшмы и агата.
Или двойные солнца,
Что борются, как львы, и источают
Огонь, который можем мы стерпеть,
Сплетаются и вьются, сочетаются
В любви беспозвоночной, которая сплавляет наши «я»
В первичном соке радости творца
Пред сотворением материи,
Две сферы на одной орбите…

За завтраком они должны были пить черный чай высшего сорта; ей, в костюме цвета ржавчины с тяжелой брошью из кованого олова на левом лацкане, сразу предстояло идти на работу. Эндерби на кухоньке, в пастельной прелести которой чувствовал себя особенно громоздким и грязным, ставил чайник, чтоб мачехин чай заварить, и слово «эпиталама», подобно объявлению о прибытии поезда, заставило дощатый пол содрогнуться с громовым раскатом. За обеденным столом он с пыхтением расставлял слова, видя в возникавшем стихе песнь торжества зрелой страсти, — Гертруда и Клавдий в «Гамлете», рыжебородые губы на белой шее вдовы. Рядом с ним стыл листовой чай. Явилась поденщица, миссис Описсо, смуглая, задастая, грудастая, чесночная, усатая, с бриллиантовой ухмылкой, эвакуированная с Гибралтара во время войны, в крови которой переплавились шарики генуэзцев, португальских евреев, сарацин, ирландцев, андалузцев, и, прерывая уборку, расспрашивала:
— Ты что делаешь в этом доме, а? Не выходишь, не работаешь, а? И кто ты ей такой, а? Скажи. — Трудно было сказать; недостаточно объявить, что не ее это дело.
…Поздоровевший вечер
Сочится млеком, медом, запустив ракеты,
Что высоко парят над праздниками богачей,
В десятках сотен парков королевства,
Лучами той постели осиянных…

Веста не обязательно посчитала бы эпиталаму предназначенной ей и ее Гостю-Другу-Протеже, так как уже заметила сардонически:
— Если вы собрались нынче утром любовные стихи писать, позаботьтесь не отослать их нечаянно сэру Джорджу. Однажды беспечность доставит вам крупные неприятности, попомните мои слова.
Эндерби повесил голову. Она была в то утро усталой и раздражительной, утомленно терла лоб, словно в телерекламе какого-нибудь шарлатанского анальгетика, с нежно-голубой дугой усталости под зелеными глазами. Стояла у дверей в чистой ржавчине, в шифоновом шарфе двух оттенков зеленого, в коричневом крошке-беретике наискосок, в коричневых замшевых перчатках в тон туфлям, стройная, элегантная, тихо менструируя (что вызывало у Эндерби благоговение). Он сказал:
— Знаете, на одних женщин менструация сильней действует, чем на других. Попробуйте джин с горячей водой. Говорят, чудеса делает.
Она чуть покраснела и спрашивает:
— Откуда вам это известно?
— Из «Фема».
— Все это весьма странно, — вздохнула она. — Я должна, когда выдастся время, точно определить характер наших отношений.
Омой корабль вином! В пространных водах,
Что вечно носят то кольцо, с каким земля смиряется
Лишь вдалеке от городов, пускай он пляшет, скачет…

И опять, в другой раз, точный характер не получил еще определения.
— Вопрос в том, что с вами делать.
— Со мной?
— Да, вот вопрос.
— Ничего со мной делать не надо. — Он в страхе на нее косился над раздробленными фрагментами тоста, которым его кормили, как ручную птичку. — Я, в конце концов, поэт. — Внешний мир ответил выхлопом грузовика.
— Я хочу точно знать, — сказала Веста, обхватив за завтраком чашку замерзшими утренними руками, — сколько у вас денег.
— Зачем вам это знать? — спросил хитрый Эндерби.
— О, оставьте, пожалуйста. У меня рабочий день впереди. Не надо никакой чепухи. Прошу вас. — Эндерби принялся предъявлять содержимое левого брючного кармана. — Я не про те деньги, — резко одернула его она.
Эндерби осторожно сказал:
— Десять тысяч фунтов в местных государственных облигациях из пяти с половиной процентов. Дивиденды. Две тысячи фунтов в Ай-си-ай, Би-эм-си, «Батлинс». Основной капитал.
— А. Доход какой?
— Около шестисот. На самом деле немного, да?
— Ничто. И я думаю, ваша поэзия дает меньше, чем ничего.
— Две гинеи в неделю. От «Фема», благослови его бог. — Ибо в конце концов Эндерби подписал контракт и уже видел напечатанную за подписью Крепость Веры белиберду: «Крошки щечки, крошки ручки гимном славят Бога, а беззубая улыбка радует святых…»
— Правда, такого дохода и иметь-то не стоит. Поэтому надо придумать, что с вами делать.
— Со мной? — мгновенно вспыхнул Эндерби.
— Слушайте, — сказала она, — я знаю, вы поэт. Только не надо нас потчевать поэтической драмой в духе раннего мистера Элиота, правда? Тем более за завтраком.
— Стихомифия, — прокомментировал ученый Эндерби. — Только именно вы все это затеваете.
Ну, еще кое-что не затеялось: полезная служба, deuxième métier поэта. С Валентинок до Троицы ему было позволено, пусть не в уборной, мирно трудиться над «Ручным Зверем». Но после медового месяца все должно было пойти по-другому.
И ты, чей страх пред картой мира
Откроет долгий шумный войсковой парад
Приятных, или, в крайнем случае, нейтральных
Отображений недруга…

Его собственных небольших денег не надолго хватило б, еще до того, как настала пора капитальных покупок. («Позвоните в „Лев“ и закажите пару бутылок джина. Заплатите миссис Описсо. У меня нет наличных».) И жадные лапы Фортнума с Мейсоном и Военторга. И новый гардероб для себя: Лондон не особенно жалует болезненный случайный прикид побережья. Капитал Эндерби таял. Она, расточительная шотландка, в деньги не верила, только в вещи. Отсюда дом в Суссексе на ее имя за семь тысяч фунтов, его брачный взнос; а еще мебель, а еще новый «велокс», который водила Веста, Эндерби в самом трезвом состоянии управлял машиной, как распьянейший пьяница. И норковая шуба, свадебный подарок.
Кто предложил брак и когда? Кто кого любил, если вообще; и за что? Эндерби в позе мыслителя на седалище унитаза хмурился на вернувшийся вечер, когда он сидел, заканчивая эпиталаму, в ее двойной гостиной перед внушавшим ему восхищение предметом мебели — перед буфетом, массивным, навощенным, объявлявшим дату (1685) среди резных ромбов и прочих фигур, выдуманных столяром, запечатлевшим свою любовь к гигантскому негроидному корабельному дубу, который формовал и выглаживал. Над буфетом висел портрет Весты работы Гидеона Далглиша; с перламутровыми плечами, высокомерная в бальном платье, она, казалось, вот-вот втянется центрифугой обратно в поджидавшие, но невидимые тюбики с красками. Над открытыми книжными полками фотоснимок покойного Пита Бейнбриджа. Он красиво усмехался в шлеме, сидя за рулем «ансельма» (2493 литра, шестицилиндровый, 250 л. с., дисковые тормоза Джирлинга, карбюраторы Вебер 58 ДКО и т. д.), в котором встретил смерть всмятку. Эндерби начал последний станс:
И даже смерть способна синими губами мелькнуть на том пиру,
Шмыгнуть, как мышь, иль птица, в коридорах,
Увешанных гербами без разгадки…

И почувствовал неожиданный, нежеланный позыв личной, в противоположность поэтической, силы: он, недостойный и некрасивый, наконец, ожил, тогда как талантливый и блестящий красавец вдребезги разбился. Эндерби усмехнулся, позаимствовав у покойника форму усмешки, как бы триумфальной. Веста, читая новый блистательный роман недоучки, оторвала взгляд от своего Паркер-Нолла застала усмешку, и спрашивает:
— Чему усмехаетесь? Что-то забавное написали?
— Я? Забавное? О нет. — Эндерби прикрыл рукопись неловкими лапами, как прикрывают обеденную тарелку от навязываемой второй ложки картофельного пюре. — Вовсе ничего забавного.
Она встала, очень элегантно, посмотреть, что он пишет, и спрашивает:
— Что вы пишете?
— Это? О, по-моему, вам не понравится. Это… Ну, нечто вроде…
Она схватила листок с нацарапанными строчками и вслух прочла:
…По крайней мере, двое могут отрицать,
Что прошлое имеет хоть какой-то запах. Могут присягнуть,
Что корни терпеливости и страсти в одной и той же парадигме,
Признать в той музыке,
Что вся вина на свете, словно воздух,
Окутала тела живущих.

— Понимаете, — с излишней поспешностью объяснил Эндерби, — это эпиталама. К женитьбе двух взрослых людей.
Она необъяснимо склонила голову со сладко пахнущими волосами цвета пенни и поцеловала его. Поцеловала его. Его, Эндерби.
— Теперь у вас здоровое дыхание, — заметила она. — Телу и душе порой трудно прийти к согласию. Выглядите лучше, гораздо лучше.
Что он мог на это ответить, кроме: «Благодаря вам»?
И сейчас, страдая воздушной болезнью, сидел в этой воздушной уборной, вынужденный признать, что нынешней весной и в начале лета возник новый Эндерби, — более молодой Эндерби, у которого меньше жира и ветров; новые зубы, достаточно несовершенные, чтобы выглядеть настоящими; несколько красивых костюмов; искусно отделанные у «Трамперса» в Мейфэре волосы, деликатно дышавшие «Эврикой»; Эндерби, не столь неловкий в обществе, с поздоровевшим аппетитом без диспепсической страсти к специям и к хлебу с джемом, тщательней выбритый, с более чистой кожей, с остекленевшими от контактных линз глазами. Видела бы его теперь миссис Мелдрам!
Кто упомянул про любовь? Упоминал ли кто-нибудь про любовь? Жили они в целомудрии под одной крышей, как весталки, как феникс и черепаха, и Пит Бейнбридж из некоего Элизиума автогонщиков усмехался над странным дружеским сожительством. Но приходится только подбрасывать да глядеть, как крутится на натертом полу потертая монета, все громче и громче звякает музыкой, вертится, точно мир. Из кармана или из сумочки? Эндерби не помнил, но точно знал, что как-то вечером кто-то из них произнес это слово в той или иной связи, может быть, рассуждая о его инфляции в популярных песнях и в хриплых речах неотложной потребности, может быть, обсуждая его персонифицированную идентификацию с Богом в религиозной поэзии XVII века. Потом начался быстрый процесс, для анализа слишком тонкий и иррациональный, когда кто-то высвистел голубя-ястреба с безопасных высот спекуляций на першу, и в мгновение ока — на пару сомкнутых рук.
— Мне было так одиноко, — сказала она. — Так холодно по ночам.
Эндерби, потенциальный обогреватель постели, оставался по-прежнему потенциальным во время краткого полета к медовому месяцу, ибо жили они до сих пор в целомудрии. До сегодняшней ночи. Сегодня ночью в «Альберто Тритоне» на виа Национале. Чего-то, задыхался Эндерби, следует ждать.
— Эй, вы там, — сказал голос, имея в виду «послушайте». Эндерби приподнялся с крошечного седалища и послушал. — Билет не наделяет вас правом на безоговорочную монополизацию сортира. — Хорошо сказано, признал Эндерби. Голос американский и авторитарный, поэтому он поспешил уступить место, теперь вполне уверенный, что лучше себя чувствует. За складной дверью глубоко задышал, видя крупного мужчину типа туриста, с кивком мимо него протиснувшегося. Бифштексная физиономия и две камеры — соответственно фото и кино — на животе наготове. Интересно, задумался Эндерби, сфотографирует ли он сортир. В иллюминаторе засияла летняя тучка. Он шел по проходу к своей нареченной, холодной, прелестной, сидевшей, глядевшей на летнюю тучку. Она взглянула на него снизу вверх, улыбнулась, спросила, лучше ли ему. А когда он сел, протянула руку. Кажется, начинается новая жизнь.

2

Словно попав в хорошо оснащенную баню, Эндерби был потрясен разнообразными жидкостными ощущениями после посадки в Риме (снижения. Вечный Город: паста, старый хлам, монументальные развалины, каменные крепыши с фиговыми листочками, телятина, Ватикан, лестницы в подвалы, кости мучеников. Все крыто звонким серебром, освежается фонтанами. И желаем всего наилучшего). Он облился холодным потом, когда запоздавший со спуском желудок заставил хозяина увидеть Рим в неком мачехином контексте (папа на картинке на стенке спальни благословляет семь холмов; полупрозрачный образ святого Петра, вставленный в крест с четками цвета бланманже, закладка изданного в Риме служебника с изображением Святого Семейства в виде любителей спагетти среднего класса). Потом трепещущие струи согрели его, покрытая гусиной кожей рука, державшая новобрачную за руку, вновь разгладилась, когда в «Мировых новостях» вынырнуло изображение полногрудой старлетки, плещущейся шутки ради в фонтане Треви. Были там также потасканные красавцы князья, вовлеченные в пакостные бракоразводные дела; Чинечита крупней Ватикана. Собственно, все хорошо, все должно быть хорошо, волнующе, чувственно. Эндерби с гордостью глянул на новобрачную и почуял укол желания, подобный отдаленным слухам о войне, законного желания; на миг она идентифицировалась с этим новым городом, который предстояло, абсолютно законно, пустить на поток и разграбление. Он сказал ей несколько слов, вернувшихся из времен его службы в ВС:
— Io ti amo.
Она улыбнулась и стиснула его руку. Эндерби, латинский любовник.
Тепло, волнение, чувство омоложения, благополучно пережитая посадка (стюардесса самодовольно ухмылялась на выходе, как будто сама после полетной беременности произвела аэропорт на свет; американец, который выставил Эндерби из сортира, начал отчаянно щелкать). В клочковатой процессии к зданиям Кьямпино, раскинувшимся в жаркой погоде медового месяца, Эндерби, как на чистой странице, видел на плоском голом летном поле формулу своей новой свободы, то есть освобождения от своей старой свободы. Тощий, как Кассий, и мрачный, как Каска, таможенник-римлянин грубо дернул «молнию» саквояжа Весты и продемонстрировал всему залу новую ночную рубашку. Мрачно подмигнул Эндерби, что тот принял за доброе предзнаменование, хотя лицо у мужчины было изголодавшееся, и поэтому он доверия не заслуживал. Жирный водитель автобуса, трясясь по Аппиевой дороге, пел какую-то масленую заунывную арию с amore, вызывая тем самым доверие. А потом — у-ух! — опять холодная вода, когда солнце заволоклось тучами над мшистым акведуком, развалиной выросшим из сухой травы над старыми плитами, лежавшими, как крупные лепешки дерьма, под рекламой бензина в полосатых комических красках. Американец из сортира кормил свои камеры, словно усевшихся на коленях ручных собачек. Тем временем Эндерби все больше угнетало ощущение путешествия по мясницкой лавке дурной истории средь ребристых скелетов, уже насильно напичканных кусками гнилой империи. Сразу за пределами поля его зрения спокойно стояли ростры, на которых покоились в виде какого-то хора Сенеки усмехавшиеся безносые древние римляне, разжиревшие на сицилийской кукурузе и на крови гладиаторов. Они будут присутствовать в медовом месяце; это их город.
По прибытии к аэровокзалу на виа Национале солнце вдруг полыхнуло пожаром на сиропном заводе. Неимоверно сильный карлик-носильщик донес их вещи до отеля всего за несколько домов, и Эндерби дал ему на чай слишком легкие подозрительные монеты. В вестибюле отеля их с поклонами встретили и приветствовали неискренними золотыми улыбками.
— Синьор Эндерби, — сказал синьор Эндерби, — и синьора Бейнбридж.
— Нет-нет-нет, — сказала синьора Эндерби.
— Еще не привык, понимаете, — улыбнулся Эндерби. — У нас медовый месяц, — объяснил он администратору, суетливому римскому карлику, который подхватил:
— Медовый месяц, а? Я шчитал, все вовсем раззабыли про медовый месяц. Давно у меня не бывало медового месяца, — с сожалением признал он.
— Слушайте, — сказала Веста, — я не совсем хорошо себя чувствую. Нельзя ли проводить нас… — Мгновенно раздались крики, началась беготня, перетаскиванье чемоданов.
— Дорогая, — сказал озабоченный Эндерби. — Дорогая, в чем дело?
— Устала, и все. Лечь хочу.
— Дорогая, — сказал Эндерби.
Вошли в лифт, сплошное рококо филигранной работы, в хрупкую воздушную клетку, поднявшую их на этаж, вымощенный венозным мрамором. Эндерби с интересом увидел открытый римский туалет, но отмахнулся от интереса. С теми временами покончено. Номер им показал молодой человек в пиджаке винного цвета с плоско расплющенным носом, вопиющим противоречием мифу о римском профиле. Эндерби дал ему несколько ничего не стоящих кусочков металла и спросил vino. (Эндерби заказывает vino в Риме.) Молодой человек яростно замахал руками сам себе, потом с напряжением поднял одну, стиснув зубы, словно тягал смертельную тяжесть, демонстрируя Эндерби пространство между ними, — бутылку воздуха с рукой-донышком и рукой-горлышком.
— Фраскати, — зловеще кивнул он и вышел, кивая.
Эндерби повернулся к жене. Та сидела на обращенном к окну краю двуспальной кровати, глядя на виа Национале. Комнатка была полна уличным шумом — лязг трамваев, конский топот, «фиаты», «ламбретты».
— Устала, устала, устала, — проговорила Веста, снова с синими дугами под глазами, с утомленным в резком римском свете лицом. — Совсем никакая.
— Это не?.. — осведомился Эндерби.
— Нет, конечно. Сегодня ведь наша свадьба, правда? Все будет в полном порядке, когда отдохну. — Она сбросила туфли, и — Эндерби сглотнул — быстро стянула чулки. Он отвернулся к скучному виду улицы: столичная строгость, никаких сверкающих южных зубов, никаких песен. В магазине через дорогу, будто нарочно для Эндерби, специально выставлены в витрине уцененные религиозные образы, дурно раскрашенные агиографии в фестонах из четок-бусинок. Когда он опять повернулся к постели, Веста уже лежала с непокрытыми тонкими руками и плечами. Не пышная женщина; тело соответствует допустимому женскому минимуму. Так и надо. Эндерби однажды застал мачеху пыхтевшей от напряжения, раздевавшейся в ванной в одном из редких случаев мытья целиком, с трясущейся плотью, с болтавшимися, словно колокола, грудями. Он содрогнулся при воспоминании, губы его, произнесшие «б-р-р-р», на миг стали мачехиными, трясшимися от холодной губки. Раздался стук. Эндерби читал Данте с английским подстрочником; и знал: там есть строчка со словом «войти». Принялся рыться в памяти и обнаружил его в тот момент, когда дверь отворилась.
— Оставь надежду, — провозгласил он на прекрасном тосканском, — всякий, кто сюда… — Нерешительно заглянул длиннолицый официант. Потом вошел с подносом и вышел, не дожидаясь чаевых. Эндерби, свихнувшийся англичанин, вздохнул и налил вина. Дурное предзнаменование. Как у Байрона, который проснулся в брачную ночь и принял пламя в камине спальни за адское. Он сказал:
— Дорогая. Может быть, выпьете, дорогая? — И сам жадно глотнул. Очень милое винцо. — Поможет заснуть, если вы собираетесь спать. — Она утомленно кивнула. Эндерби налил другой стакан, золотая моча полилась в чистом свете, с икотой выходя из бутылки. Протянул ей, она приподнялась, чтобы выпить. Эндерби с любовью и жалостью увидел на ее плечах свою руку, помогавшую сесть. Она выпила полстакана и сразу, к ошеломлению и ужасу Эндерби, лихорадочно отреагировала. Оттолкнула его и стакан, соскочила с кровати, надув щеки, побежала босиком к умывальнику, схватилась за края, застонала, и ее стало рвать. Очень озабоченный Эндерби пошел следом и встал рядом с ней, стройной и беззащитной в минимальном несоблазнителном летнем белье.
— Это ваш ленч выходит, — пояснил он, наблюдая. — Жирноватый, правда? — Дальнейшие стонущие позывы. Он плеснул воды из бутылки.
— Ох, боже, — простонала она. — Ох, Иисусе. — Открутила оба крана, и ее вновь стошнило.
— Выпейте воды, — предложил Эндерби. Она хлебнула из протянутого стакана и снова срыгнула, но на этот раз больше водой, богохульно постанывая между спазмами. — Вот, — заключил Эндерби, — сейчас вам будет лучше. Поганый пудинг подавали. Сплошной джем.
— Ох, Иисусе Христе, — рыгнула Веста. (Сплошной джем.) Эндерби, бывший мастер желудочно-кишечных расстройств, с теплым чувством смотрел, как она все выплескивает. Потом, слабая, мокрая, вялая, обессилевшая, потащилась обратно в постель. — Хорошее начало, — выдохнула она. — Ох, Боже.
— Хуже нет самолетной еды, — заявил Эндерби, умудренный своим первым полетом. — Понимаете, все разогретое. Еще вина выпить стоит. Желудок успокоит. — Восхищенный почти рифмой, он тихонечко повторял: — Успокоит, успокоит, — мягко расхаживая по комнате, сунув одну руку в карман, в другой держа вино.
— Ох, заткнитесь, — простонала Веста. — Оставьте меня в покое.
— Да, дорогая, — примирительно сказал Эндерби. — Конечно, дорогая. Поспите чуточку, дорогая. — Услыхал в своем голосе льстивые нотки заграничной шлюхи, поэтому исправился и погрубей буркнул: — Пойду узнаю насчет аккредитивов. — При этом он стоял у дверей, словно бросал им вызов или к ним примерялся. Когда постучали, смог сразу открыть. Длиннолицый парень был ошеломлен. В руках полно роз, красных и белых.
— Fiori, — сказал он, — per la signora.
— От кого? — насупился Эндерби, ища сопроводительную карточку. — Боже милостивый, — сказал он, отыскав. — Роуклифф. Роуклифф сидит в баре. Дорогая, — сказал он, оглядываясь. Но она заснула.

3

— А, — сказал Роуклифф. — Получили известие, получили цветы? Хорошо. Где, — спросил он, — миссис Эндерби? — Выглядел он точно так, как тогда, когда Эндерби в последний раз его видел, в плотном старомодном костюме с золотой часовой цепочкой, усы Киплинга, пучеглазые очки, пьяный.
— Миссис Эндерби, — сказал Эндерби, — умерла.
— Я не ослышался? — уточнил Роуклифф. — Уже? От римской лихорадки? Прямо совсем как у Джеймса!
— А, понятно, о чем вы, — спохватился Эндерби. — Виноват. Знаете, она стала миссис Эндерби только сегодня. Надо привыкнуть. Я думал, вы мою мачеху в виду имеете.
— Ясно, ясно. А ваша мачеха умерла, да? Очень интересно! — Эндерби украдкой обследовал бар, полки, заставленные спиртным всех стран мира, серебряную чайную урну, аппарат «эспрессо». За стойкой без конца кланялся коротенький толстый мужчина. — Выпейте «Стреги», — посоветовал Роуклифф. — Данте, — кликнул он, и не по-дантовски жирный мужчина преисполнился внимания. Тогда Роуклифф заговорил на весьма затейливом итальянском, полном, насколько мог судить Эндерби, сослагательного наклонения, однако с самым что ни на есть английским акцентом.
— «Стрега», — сказал Данте.
— А вы, — ядовито полюбопытствовал Эндерби, — и во всех итальянских антологиях тоже представлены? — Ему был размашисто подан стакан «Стреги».
— Ха-ха, — не особенно весело сказал Роуклифф. — Есть фактически весьма неплохой итальянский перевод того самого моего стишка, ну, вы знаете. Хорошо пошел по-итальянски. Ну, расскажите мне, расскажите мне, Эндерби, что пописываете в данный момент?
— Ничего, — сказал Эндерби. — Заканчиваю длинную поэму, «Ручной Зверь». Я вам о ней рассказывал.
— Безусловно, — кивнул Роуклифф. Данте тоже кивнул. — Очень хорошая мысль, безусловно. Надеюсь скоро прочесть.
— Мне хотелось бы знать, — сказал Эндерби, — что вы тут делаете. Не похоже, чтобы отдыхали, только не в таком костюме.
Роуклифф сделал то, о чем Эндерби читал, но никогда раньше не видел: приложил к носу палец.
— Правильно, — признал он. — Совершенно определенно не отдыхаю. Работаю. Всегда работаю. Еще «Стреги»?
— И вы со мной, — сказал Эндерби. Данте кивал и кивал, наполняя стаканы. — Себе тоже налейте, — велел Эндерби, расточительный в медовый месяц.
Данте поклонился и осведомился у Роуклиффа:
— Americano?
— Inglese, — поправил Роуклифф.
— Americani, — конфиденциально подавшись вперед, сказал Данте, — мать твою. Mezzo mezzo.
— Un poeta, — пояснил Роуклифф, — вот кто он такой. Poeta. Форма женская, род мужской.
— Прошу прощения, — извинился Эндерби. — Вы не хотите, случайно, на что-нибудь намекнуть?
— Фактически, — объявил Роуклифф, — я уверен, что все мы, поэты, в действительности представляем собой что-то вроде цветущего гермафродита. Знаете, как Тиресий. У вас медовый месяц, да? Выпейте еще «Стреги».
— Вы в каком это смысле? — настороженно спросил Эндерби.
— В смысле? Смысл ваше дело, не так ли? Смысл смысла. А.А. Ричардс и Кембриджская школа. Сплошная болтовня, если желаете знать мое мнение. Хорошо, не желаете больше пить со мной «Стрегу», тогда я с вами «Стрегу» выпью.
— «Стрега», — сказал Эндерби.
— Очень милый у вас итальянский, — заметил Роуклифф. — Парочка симпатичных гласных. Две симпатичных «Стреги», — сказал он, когда последние были поданы. — Благослови всех Бог. — Выпил и запел: — Кто последний придет, пускай сюда идет…
— Как вы узнали, что мы здесь? — полюбопытствовал Эндерби.
— На аэровокзале, — объяснил Роуклифф. — Прибывшие сегодня из Лондона. Всегда интересуюсь. Тут, говорят, медовый месяц. Замечательно, Эндерби, мужчина в вашем возрасте.
— Вы в каком это смысле? — спросил Эндерби.
— Для вам, джентльмены, «Стрега» насчет заведения, — сказал Данте и налил.
— Tante grazie, — сказал Роуклифф. — Вот куда, Эндерби, вас завело бесконечное беспокойство о смысле. — И запел, поднявшись, чтобы привлечь внимание: — Будь ты мотом, будь ты жмотом, Боже, храни королеву. Тут нет смысла, да? Будь ты обормотом. Еще лучше. В вашей поэзии слишком много смысла, Эндерби. И всегда было. — Эти слова породили несколько пьяных отрыжек. — Пардон, как говорится. — И выпил.
— «Стрега», — сказал Эндерби. — Е uno per lei, Dante.
— Нельзя так говорить, — заметил Роуклифф, икая. — Вы дьявольски жутко говорите по-итальянски, Эндерби! Дурно, как ваша поэзия. Пардон. Справедливая критика. Но повторяю, идея с чудовищем чертовски хорошая. Слишком хорошая, чтоб поэму из нее писать. Ах, Рим, — лирически произнес он, — дивный, дивный Рим. Замечательное место, Эндерби, нет такого другого. Слушайте, Эндерби. Я сегодня иду на прием. В доме принчипессы такой-то сякой-то. Не хотите пойти? Со своей миссис? Или вам надлежит лечь пораньше сегодня, в законную брачную ночь? — И затряс головой. — Ларошфуко или какой-то другой распроклятый подлец сказал, что не следует в первую ночь это делать. Да что он знал об этом, а? Сплошь гомосексуалисты. Все писатели гомосексуалисты. Должны быть. Точно. К черту писание. — Вылил на пол последние капли «Стреги», объяснив: — Ларам и пенатам, пускай идут, лакают. Излияние, то бишь возлияние. Придут лакать, огромные чертовы псы. Еще «Стреги».
— Вам не кажется?.. — осторожно спросил Эндерби. — Я хочу сказать, если вы в гости идете…
— Еще не один час пройдет, — сказал Роуклифф. — Часы, часы, часы. До начала у вас полно времени, чтоб с этим разделаться и не раз кончить. То есть если сумеете. Знаете, креветки дьявольски помогают. Мощный усилитель мужской потенции. Scampi. Данте, — крикнул он, — пусть креветок пришлют вот этому синьору. Благослови его Бог. — И покачнулся на стуле. Данте сказал:
— Вы сегодня поженаты? Очень хорошо. «Стрега» насчет заведения. — И налил. — Salute, — поднял тост. — Molti bambini, — подмигнул он.
— Симпатичный марака, — сказал Роуклифф и выпил.
— Вы говорите очень неделикатные вещи, — заметил, выпив, Эндерби. — По справедливости надо вас отдубасить.
— О боже боже боже мой, нет, — сказал Роуклифф, тряся головой и зажмурившись. — Только не сегодня. Слишком жарко. Расе, расе, это город мира. — И стал засыпать.
— Troppo, — констатировал Данте. — Черес-чук. Ведите его на дом.
— Нет, — сказал Эндерби. — Проклятье, у меня медовый месяц. В любом случае, он мне не нравится. Гнусный тип.
— Зависть, — пробормотал Роуклифф, не открывая глаза, склонив голову к стойке. — Я во всех антологиях. А он нет. Я поэт популярный. Известный, любимый и уважаемый всеми. — А потом аккуратно, словно проделывал профессиональное акробатическое упражнение, рухнул вместе со стулом на толстый ковер бара; казалось, падал очень медленно, выполняя ротационную фигуру. Шум, хотя и глухой, оказался достаточно громким, чтобы привлечь из вестибюля отеля мужчин в тесных костюмах. Они очень быстро говорили по-итальянски и с ненавистью смотрели на Эндерби.
— Я к этому никакого отношения не имею, — объяснил Эндерби. — Он был пьян, когда я с ним встретился. — И сердито добавил: — Проклятье. У меня медовый месяц.
Двое мужчин наклонились над Роуклиффом, и Эндерби выпал шанс бросить на город интимный, не туристический взгляд: у одного мужчины была перхоть, у другого на шее шрам от ожога. Роуклифф открыл один глаз и сказал очень четко:
— Не верьте ему. Он шпион, притворяется, будто медовый месяц проводит. Напоил меня, штобы выведать гошударшственные шекреты. Рашкрыт жаговор по швержению итальяншкого правительштва. Бомбы шпрятаны на Форуме Траяна и в темпио ди Вешта.
— Мою жену оставьте в покое, — предупредил Эндерби.
— А, жену, — сказал один мужчина. — Capito.
Все разъяснилось. Обманутый муж Эндерби свалил Роуклиффа гневным справедливым ударом. Дело чести. Роуклифф захрапел. Двое мужчин ушли к себе в вестибюль искать для него такси. Данте вопросительно взглянул на Эндерби:
— «Стрега»?
— Si, — сказал Эндерби. Подписал счет и сосчитал количество других подписанных счетов, все за «Стрегу». Поразительно. Надо поосторожнее, не все на свете деньги у него в кармане. Но разумеется, рассуждал Эндерби, после медового месяца он начнет зарабатывать. Капитал для того существует, чтоб его тратить, говорит Веста.
Роуклифф перестал храпеть, чмокнул губами и объявил:
— Ты сотворил надо мною неправое дело, о Эндерби. — Глаза не открыл. — Я зла не желал. Просто хотел должным образом увенчать твою брачную ночь. — И издал громкий храп. Вошел шофер такси с квадратными усами прямо под носом, снисходительно покачал головой и стал поднимать Роуклиффа за плечи. Явились штатные служащие отеля, включая мелкую сошку в некогда белых куртках, Данте встал в позу за стойкой. Все ждали, чтоб Эндерби взял Роуклиффа за ноги.
— Знаю, — сказал Эндерби, — я inglese, и он inglese, на том дело, черт побери, и кончается. Я его не выношу, понимаете? Iо, — сказал он, мучительно составляя фразу, — non voglio aiutare. — Все улыбнулись, решив показать, что ценят старания англичанина использовать их прекрасный язык, но смысл проигнорировали, возможно, отлично наученные храпевшим Роуклиффом. — Не буду помогать, — повторил Эндерби, хватая Роуклиффа за ноги. (В левой подметке была дыра.) — Разве так проводят проклятый медовый месяц, — сказал Эндерби, помогая, весьма неуклюже, нести Роуклиффа к выходу. — Особенно в Риме. — И пока он шел, пыхтя, высокопоставленные представители отеля глубоко кланялись или мягко кивали с улыбками.
Виа Национале огненно пылала солнцем, блистала людьми. Пульсировало ожидавшее у бровки тротуара такси, Эндерби с шофером потели, прокладывая себе путь, Роуклифф все храпел. Какой-то нищенствующий монах загромыхал своим ящиком перед Эндерби.
— Катись, — сказал Эндерби.
Американец — не из сортира — нацелил аппарат, чтобы щелкнуть.
— Катись, — рявкнул измученный Эндерби.
Шофер поднял колено в поддержку храпевшего тела, освободил руку, открыл пассажирскую дверцу. Роуклиффа впихнули, свалили тюком, как стирку за полгода.
— Всё, — сказал Эндерби. — Дальше сами.
— Dove? — спросил таксист.
— О Господи, да, куда? — И, по-прежнему пыхтя, грубо тряся неподвижного Роуклиффа, Эндерби принялся громко кричать: — Где ты живешь, гад? Давай, говори, где.
Роуклифф очнулся с ошеломляющей резкостью, будто просто прикидывался отключившимся, чтоб его донесли до такси. Голубые глаза, вполне ясные, бросали на Эндерби отблески римского неба.
— Тибр, Отец-Тибр, — молвил он, — которому молятся римляне. Виа Манчини у понте Маттеотти.
Шофер с легкостью это усвоил.
— О мир, о жизнь, о время, — продекламировал Роуклифф. — Здесь покоится тот, чье имя не на воде написано. Во всех антологиях. — И вернулся к тяжелому сну, храпя громче прежнего. Эндерби поколебался, потом сделал то, чего от него, видно, ждал весь ждавший мир: грубо толкнул Роуклиффа и занял место рядом. Тронулись. Шофер прогудел по виа Национале, резко свернул на виа Четвертого Ноября. Когда мчались на север по виа дель Корсо, Роуклифф вновь вполне ожил, степенно сел и сказал:
— Найдется у вас, дорогой Эндерби, такая вещь, как сигарета? Предпочтительно английская.
— Пришли в себя? — спросил Эндерби. — Может, я вот тут выйду, а вы сами домой доедете?
— Вон там слева, — указал Роуклифф, — увидите Пантеон, если хорошенько присмотритесь. А вон там, — рука его метнулась вправо, стукнув Эндерби, — вниз по скромной улице, в самом конце, фонтан Треви. Бросьте туда монетку, вас сфотографируют зазывалы в беретах. Будьте другом, дайте сигарету. — Эндерби протянул последнюю помятую «Сениор Сервис». Не поблагодарив, Роуклифф взял ее, прикурил твердокаменными руками. — Теперь, Эндерби, мы подъезжаем к пьяцца Колонна. Вон сама колонна, а наверху, видите, Марк Аврелий.
— Могу тут выйти, — предложил Эндерби, — и вернуться в отель. Понимаете, жена моя совсем плоха.
— Правда? — сказал Роуклифф. — Плоха в каком отношении? Впрочем, большая любительница поэтов. Могу утверждать. Ей всегда нравился мой стишок в антологиях. Знаете, Эндерби, вы вполне можете стать великим. Она любит примазываться к победителям. Примазалась к одному замечательному, только в области спорта. Понимаете, поэты не погибают, в отличие от автогонщиков. А теперь приближаемся к виа Фламиния, а вон там, как вы видите, сам Отец-Тибр, куда плюют римляне.
— Что вы знаете о моей жене? — спросил Эндерби. — Кто вам сказал, что я женился на Весте Бейнбридж?
— Было в популярных газетах, — объяснил Роуклифф. — Не видели? Может, она от вас прятала. Сообщали: вдова Пита Бейнбриджа снова выходит замуж. Видно, популярные газеты вас почти не знают. Только, знаете, после смерти биографию напечатают. Биографий Пита Бейнбриджа не было, так что вдова осталась неизвестной читателям «Дейли миррор». Ах, вот и виа Манчини. — Он стукнул в стеклянную перегородку, совершая перед шофером гротесковые боксерские жесты. Шофер кивнул, дико вильнул, остановился у маленькой пивной. — Вот тут мое скромное жилье, — сказал Роуклифф. — Наверху.
— Вы в самом деле так думаете? — спросил Эндерби. — Я считал, может быть, возбуждаю в ней некий инстинкт хранительницы. А я ее очень люблю. Очень-очень люблю. Влюблен, — признал он. Роуклифф кивал и кивал, расплачиваясь с шофером. Казалось, он абсолютно оправился после запоя «Стреги». Два поэта стояли на теплой улице, охлаждаемой речным воздухом. Эндерби упустил такси и сказал: — Черт. Я такси упустил. Надо к жене вернуться. — И напомнил себе, что не любит Роуклиффа за присутствие во всех антологиях. — Поразительно, — заметил он, — как вы, черт побери, перехватили инициативу. Мне вообще не следовало с вами ехать.
— «Стрега», — сказал Роуклифф, кивая, — очень быстро выходит из моего организма. Думаю, раз уж мы тут, еще ее выпьем. Или литр-другой фраскати.
— Мне надо вернуться. Может, ей уже лучше. Может, гадает, куда я девался.
— Спешить некуда. Знаете, новобрачная и должна ждать. Должна лежать на прохладных простынях с ароматом лаванды, пока муж напивается до импотенции. Ночь Тоби, знаете. Так обычно говорят. В честь Товии из апокрифов. Пошли, Эндерби. Я одинок. Брат поэт одинок. И я вам кое-что расскажу.
— О Весте?
— О нет. Гораздо интересней. О вас и о вашей поэтической судьбе.
И они вошли в заведеньице. Там было темно и тепло. Стены с псевдоэтрусской вульгарной мозаикой: пляшущие мужчины и женщины в профиль; стеклянные кувшины с вином, высокие мутные стаканы. Старик эпохи Виктора-Эммануила посасывал пышный ус; два мошенника с искренним взором, круглыми физиономиями и, несмотря на жару, в пальто, мошеннически перешептывались друг с другом. Шамкавшая старуха, с усилием совершавшая каждый шаг, принесла литр мочи двум английским поэтам.
— Salute, — сказал Роуклифф. Содрогнулся при первом глотке, второй пошел лучше. — Скажите, Эндерби, — попросил он, — сколько лет вы мне дали бы?
— Лет? О, около пятидесяти.
— Пятьдесят два. А когда, по-вашему, я писать перестал?
— Я не знал, что перестали.
— О, давно, давным-давно. Эндерби, я ни строчки не написал с двадцати семи лет. Удивляетесь, да? Но писать стихи очень трудно, Эндерби, очень-очень трудно. Писать стихи после тридцати способны только те, кто выдерживает конкуренцию, понимаете, в еженедельных газетах. Можно, конечно, добавить парней с обезьяньими железами, в том числе Йейтса, только это игры не делает, клянусь богом. Величайший поэт-старик нашего времени, богом клянусь, — чертов Воронов. А мы, остальные? Драматических поэтов больше нет, Эндерби, и, ха-ха, безусловно, поэтов эпических. Значит, все мы — лирические поэты, а долго ли длится лирический порыв? Вообще нисколько, мой мальчик, максимум десять лет, черт возьми. Знаете, не случайно все в молодости поумирали, главным образом почему-то в Средиземноморье. Дилан, конечно, в Америке умер, только, если подумать, Атлантика — то же Средиземноморье. Я хочу сказать, если подумать, американская цивилизация типа приморской, совсем не речная. — Роуклифф покачал головой пьяным жестом: фраскати разбудило заснувшую «Стрегу». — Я хочу сказать, Эндерби, что вам дьявольски повезло вообще писать стихи в таком возрасте… сколько вам?
— Сорок пять.
— В сорок пять лет. Я хочу сказать, вы чего сейчас ждете? А? — Он позволил фраскати снова лениво набулькаться к себе в стакан. Снаружи пылал и струился дневной римский свет. — Не обманывайтесь, милый мальчик, насчет длинных повествовательных поэм, черт их побери, пьес и прочей белиберды. Вы — лирический поэт, а лирическому дару приходит пора умереть. Как знать? Может, он уже умер. — Роуклифф прищурился на Эндерби над стеклянной флягой фраскати, которая плыла и плясала у него в руке. — Не ждите больше озарений, внезапно снизошедшего безумного вдохновения, Эндерби. Тот стишок, что во всех антологиях, единственный, которым я живу и собираюсь жить дальше, был написан в двадцать один год одному моему дружку, понимаете, Эндерби. Молодость. Единственная стоящая вещь. — Он печально кивнул. Простой символ юности, как в кино, дал оркестровое сопровождение его словам, мелькнув мимо на улице, — девушка-римлянка с высоко поднятой головой, черными волосами и дымчатыми бакенбардами; грудь вздернута, водянисто-текучая талия вроде ляжек животных у Гарри Плафмена. — Да, да, — подтвердил Роуклифф, — молодость. — Выпил фраскати, вздохнул. — Вы не чуете, Эндерби, что ваш дар умирает? Знаете, этот дар присущ юности и ничем не обязан ни опыту, ни знаниям. Фактически, атлетический дар, спортивный. — Он открыл перед Эндерби рот, демонстрируя кривые зубы разного цвета. — Что вы будете делать, Эндерби, что будете делать? Конечно, для мира все это ничто. Если бы мир пришел и услышал, как мы оплакиваем смерть лирического дара Эндерби, то принял бы нас не просто за сумасшедших. Он подумал бы, Эндерби, будто мы, Эндерби, — он подался вперед, зашипел, — на самом деле о чем-то другом говорим под невинным прикрытием. Может быть, счел бы нас коммунистами.
— А, — сказал Эндерби, испуганный призраком приближавшейся импотенции, может, даже уже наступившей, — вы что делаете?
— Я? — Роуклифф опять выпил. Плечи его спазматически дергались, перемалывали воздух, как спагетти. — Я, Эндерби, разбавлением занимаюсь. Большой мастер. В чистом виде больше ничего не получишь. Вот вопрос: живем мы или частично живем? Или, — сказал он, — может быть, — неожиданно заморгал в убийственном свете перед щелкающими камерами, вскочил во весь рост, отпрянул к стене, как к утесу, вытянул тощие руки, со страшным лицом, — умираем? — Потом рухнул на стол на манер голливудского любителя абсента, но никто из римлян не обратил никакого внимания.

4

— Ну, — сказала Веста, — что же это вы делаете, что себе думаете? И где это вы были? — Эндерби себя чувствовал как бы провинившимся пасынком — единственное ему реально известное чувство, — глядел на нее, повесив голову. Она была великолепна в платье цвета бледно-желтого нарцисса с широкой юбкой, с блестящими гладкими волосами цвета пенни, с летне-медовой кожей, вновь здоровая, глаза зеленые, широкие, грозные; в высшей степени великолепная и желанная женщина. Эндерби сел и пробормотал:
— Понимаете, это все Роуклифф.
Она скрестила обнаженные руки.
— Вы же знаете Роуклиффа, — мямлил Эндерби и добавил в смиренной попытке смягчить преступление из преступлений: — Он во всех антологиях.
— Скорей всего, во всех барах, если я что-нибудь знаю про Роуклиффа. И вы с ним. Честно предупреждаю вас, Харри. Держитесь подальше от таких, как Роуклифф. Так или иначе, что он делает в Риме? Все это звучит для меня подозрительно. Что он вам говорил? Что рассказывал?
— Сказал, лирический поэт все равно что автогонщик; что вы снизошли до брака со мной для того только, чтоб упоминаться во всех биографиях, разделить мою вечную славу и почести; сказал, мой поэтический дар умирает, и что я после этого буду делать. Потом отключился, пришлось помогать выносить его, и от этого мне очень пить захотелось. Потом долго не мог такси поймать, не мог вспомнить названье отеля. И поэтому опоздал. Но, — заметил Эндерби, — вы ведь не говорили, когда возвращаться. Правда? Вообще ничего не сказали.
— Вы отправились с аккредитива деньги получить, — напомнила Веста. — Должны были здесь оставаться, со мной. Прекрасное начало медового месяца, шляться с такими, как Роуклифф, пить и выслушивать ложь о жене.
— Почему ложь?
— Этот мужчина прирожденный лжец. Все время пытается делать мне пассы.
— Когда? Откуда вы его знаете?
— Ох, он был каким-то там журналистом, — объяснила Веста. — Вечно всем мешал да болтался вокруг. Может быть, здесь с кино связан, просто рядом толчется. Смотрите, — очень сурово предупредила она, — впредь без меня никуда не ходите, понятно? Вы просто не знаете света и слишком наивны для жизни. Мое дело за вами присматривать, нести за вас ответственность.
— А мое? — спросил Эндерби.
Она чуть улыбнулась. Бутылка фраскати, заметил Эндерби, оставленная им в спальне на три четверти полной, теперь опустела. Веста безусловно поправилась. На улице стоял мягкий ранний римский вечер.
— Что сейчас будем делать? — спросил Эндерби.
— Пойдем поедим.
— Рановато немножечко, правда? Не считаете, что надо выпить чуточку перед едой?
— Вы достаточно выпили.
— Ну, — сказал Эндерби, вновь взглянув на пустую бутылку фраскати, — вы и сами неплохо заправились. Да еще на голодный желудок.
— Ох, я внизу пиццу заказывала и пару клубных сандвичей, — призналась Веста. — С голоду умирала. И сейчас умираю. — Вытащила из гардероба накидку цвета бледно-желтого нарцисса, прикрыть голые плечи от вечерней прохлады или от итальянской похоти. Она распаковала вещи, заметил Эндерби; плохо ей было очень недолго. Они вышли из спальни, спустились по лестнице, не доверяя хрупкому филигранному очарованию лифта. В коридорах, в вестибюле отеля мужчины откровенно восхищались Вестой. Щипачи за попку, вдруг понял Эндерби, все итальянцы — щипачи за попку, чтоб их разразило; вставала проблема. Наверно, в такой отсталой стране до сих пор бывают дуэли по вопросам чести? Эндерби шел по виа Национале, отставая от Весты на шаг, кисло улыбаясь рекламным щитам на фонарных столбах. Неприятностей не хотелось. Он никогда раньше не понимал, какую ответственность накладывает жена.
— Мне говорили, — сказала Веста, — есть одно заведеньице на виа Торино. Харри, чего вы отстаете? Дурака не валяйте, на вас люди смотрят.
Эндерби подскочил к ней сбоку, но тайком от нее прикрывал на ходу ее зад ладонью, установленной в шести дюймах, как бы греющейся у огня.
— Кто говорил?
— Джиллиан Фробишер.
— Эта самая женщина, — объявил Эндерби, — чуть не убила меня своим сюрпризом из спагетти.
— Вы сами виноваты. Тут направо.
Ресторан был полон мутных зеркал, сильного запаха подвальной сырости и очень старых хлебных крошек. Официант с сизыми впалыми щеками доверия не внушал, украдкой пытаясь заглянуть в decolletage Весты. Эндерби недоумевал, почему итальянскую кухню окружает такой ореол славы. В конечном счете она сводится к немногочисленным алломорфным формам пасты и нескольким соусам; единственное мясо в Италии — телятина. Тем не менее Эндерби прочел «говяжий бифстек» и заказал со слабой надеждой. Изголодавшаяся Веста уминала минестроне, тарелку равиоли, какое-то месиво из спагетти, макала листья артишоков в масляный уксус. Эндерби начал разогреваться после пол-литра фраскати, когда прибыл мнимый бифштекс. Белый, тоненький, на холодной тарелке.
— Questo é vitello, — сказал официанту Эндерби, который до жизни с Вестой довольствовался жуткой похлебкой и зачерпывал ложкой из банки с джемом, теперь же смотрел на бифштекс с неумолимым гневом гастронома.
— Si, é vitello, signore.
— Я бифштекс заказывал, — вскричал разъяренный Эндерби, неотесанный англичанин за границей, — а не какую-нибудь недоделанную телятину. Да и телятина пережарена, — добавил он с поэтической заботливостью о точности выражений. — Пусть придет управляющий.
— Ну-ка, Харри, — одернула его Веста. — Хватит нам на один день скандалов, правда? Видите, на вас люди смотрят. — Вокруг с выпученными глазами рубали едоки-римляне, самозабвенно болтая друг с другом. Эндерби они игнорировали; видели таких типов раньше. Пришел управляющий, маленький, жирный, с шустрыми черными глазами, тяжело дышавший от подавленного негодованья на Эндерби.
— Я, — сказал Эндерби, — заказал говяжий бифштекс. А это телятина.
— Это одно и то же, — сказал управляющий. — Теленок — корова. И говяжий бифштекс из коровы. Значит, говядина — это телятина.
— Вы, — сказал Эндерби, разъяренный силлогизмом, — пытаетесь меня учить, что бифштекс, а что нет? Пытаетесь научить меня правильным выражениям на моем собственном языке, черт возьми?
— Харри, что за выражения, что за выражения, — неуместно заметила Веста.
— Да, на моем собственном языке, черт возьми! — вскричал Эндерби. — Он думает, будто владеет им лучше меня. И вы собираетесь за него заступаться?
— Все правильно, — заявил управляющий. — Не ешьте, но все равно платите. Заказали — платите.
Эндерби встал и сказал:
— О нет. О, в высшей степени определенно нет, будь я проклят. — Глянул сверху вниз на Весту, перед которой стоял замороженный забальоне. — Я не стану платить, — сказал он, — за то, чего не заказывал, а если я чего не заказывал, так вот этой мертво-бледной апологии. Пойду поем в другом месте.
— Харри, — приказала она, — сядьте. Ешьте, что дают. — И капризно поковыряла ложечкой в стакане с забальоне. — Не устраивайте такого шума из ничего.
— Не люблю бросать деньги на ветер, — заявил Эндерби, — и не люблю сносить оскорбления от иностранцев.
— Это вы иностранец, — заметила Веста. — Сядьте сейчас же.
Эндерби раздражительно сел. Управляющий ухмыльнулся с триумфом иностранца, собрался уйти, разрешив глупый спор; в любом случае мясо было телятиной, нечего спорить. Эндерби, видя ухмылку, вновь встал, сильней разозлился.
— Не сяду, черт возьми, — сказал он, — и он знает, что может сделать вот с этой вот дрянью. Если вы остаетесь, я — нет.
В глазах Весты одно выражение быстро сменялось другим, вроде переставляемых кондуктором табличек с автобусным номером.
— Ладно, милый, — сказала она. — Дайте денег за обед расплатиться. Встретимся через пятнадцать минут в открытом кафе.
— Где?
— На пьяцца ди как-ее-там, — сказала она, ткнув пальцем.
— Република, — услужливо подсказал официант.
— Не суйте свой чертов нос, — сказал Эндерби. — Ну, хорошо. Там встретимся. — И оставил крупную банкноту в несколько тысяч или миллионов лир. С лицевой стороны бумажки на него с немым призывом поглядывала какая-то аллегорическая дама.
Через пятнадцать минут Эндерби сидел и мрачно глазел на подсвеченный разноцветный фонтан, наблюдая за «веспами», «фиатами» и серьезными толпами, почти прикончив бутылку фраскати. Ее подали теплой; пришлось ему заметить официанту на террасе:
— Non freddo.
Официант подтвердил, что бутылка non freddo, и с улыбкой ушел. Теперь бутылка стала еще менее freddo, чем когда-либо. Вечер стоял теплый. Эндерби внезапно почувствовал сильную тоску по старой жизни с заваренным чаем, поэзией в сортире, сексом с помощью онанизма. Потом, чуть не разревевшись, понял, что ведет себя по-ребячески. Все правильно, мужчина должен жениться, проводить медовый месяц средь римских фонтанов; он должен хотеть повзрослеть. Но Роуклифф что-то сказал о поэзии — дар юный и, значит, незрелый, сродни дарам скорости и боевой готовности, превращающим мужчину в автогонщика. Неужели этот дар уже его покинул, продержавшись, наверное, дольше положенного? Если так, тогда что он, Эндерби, такое, чем станет?
Явилась Веста, образец красоты из «Вога» на фоне залитых светом фонтанов. Польщенный и неожиданно возгордившийся Эндерби встал. Она села и говорит:
— Мне там было по-настоящему стыдно за вас. Абсолютно неприличное поведение. Естественно, я ваш заказ оплатила. Ненавижу мелкие стычки из-за денег.
— Деньги мои, — напомнил Эндерби. — Не надо было вам этого делать.
— Ладно, деньги ваши. Только прошу вас помнить о моем достоинстве. Я не позволю ни вам, никакому другому мужчине дурой меня выставлять. — И смягчилась. — Ох, Харри, как вы могли, как вы могли так поступить? Да еще в первый день медового месяца. Ох, Харри, как вы меня расстроили.
— Вина выпейте, — предложил Эндерби. Официант склонился с римской ухмылкой, бросив смелый восторженный взгляд на синьору. — Последняя, — заявил Эндерби, — дьявольски caldo. На этот раз я хочу freddo, ясно? Freddo, черт побери. — Официант удалился, косясь и ухмыляясь. — До чего ненавижу этот проклятый город! — сказал Эндерби, неожиданно задрожав. Веста тихонько захныкала. — В чем дело? — спросил он.
— Ох, я думала, все будет по-другому. Думала, вы другим будете. — Она вдруг окостенела, глядя прямо перед собой, будто бы в ожидании какого-то психического явления. Эндерби смотрел на нее открыв рот. Ее рот тоже открылся, как рот спиритического медиума, и издал нечто вроде приветствия краснокожих индейцев, «смотри»:
— Эээээииии.
Эндерби слушал в молчаливом недоумении, открыв рот еще шире. Это была отрыжка.
— Ох, — сказала она, — извините. Что я могла поделать, правда, ничего.
— Да ладно, — милостиво сказал Эндерби. — Всегда можно извиниться.
Барррррп.
— Извините, пожалуйста, правда, — извинилась Веста. — Знаете, кажется, я не слишком-то хорошо себя чувствую. Наверно, от смены еды. — Роррррп. Аууууу.
— Не хотите вернуться в отель? — с готовностью спросил Эндерби.
— Наверно, придется. Борррффф. Какой неудачный день, правда?
— Ночь Тоби, — с облегчением сказал Эндерби. — Как у Товии из апокрифов. — И взял ее под руку.
Назад: Часть вторая
Дальше: Глава 2