Глава 3
1
Через несколько часов Эндерби сидел под величественным потолком, смущенный едой, выпивкой, неискренними похвалами. Не самая отборная сигара тряслась в его пальцах, которые, как он теперь видел, надо было не полениться почистить пемзой. Сонным зимним днем ему не удалось зафиксировать многих слов оратора, сэра Джорджа Гудбая. За столом напротив и по обе стороны от него с потолка свисали на сигаретном дыму двадцать с гаком коллег-писателей, лица которых мельтешили перед глазами Эндерби двумя рядами просыхающих миниатюр. Выступала с поднятой лапой какая-то конная статуя с весьма солидным животом, символизирующая одновременно Время и Лондон. Хотелось поковырять в носу. Из всего им в тот день уже выпитого коктейль «Кровь висельника» быстро перемешался глубоко в кишках, как в шейкере, потом выстрелил своим вкусом в рот на пробу. Подавали фальшивую черепаху в масле с очень свежими рогаликами и кусочками масла в виде розетки. Из жареной утки Эндерби достался самый что ни на есть жирный кусок с горошком, соте из картошки, кислым апельсиновым соком, густой тепловатой подливкой. Клюквенный пирог, сырые пирожные с искусственными, туго сбитыми сливками. Сыр.
Улыбнись, скажи: чи-и-из. Эндерби через плечо улыбнулся какой-то женщине, которая улыбалась ему. Ваша поэзия меня искрение восхищает, но видеть вас во плоти — откровение. Еще бы, черт возьми. Перррррп.
— Откровение, — говорил сэр Джордж, — чистейшей красоты. Волшебная сила поэзии преобразует сор повседневной трудовой жизни в сущее золото. — Сэр Джордж Гудбай был древним мужчиной, видимые детали которого в основном представляли собой жеваные клочки хорошо загоревшей кожи. Он основал фирму, носившую его имя. Фирма разбогатела главным образом на продаже непристойных книжек, с которыми другие издательства слишком боялись иметь дело. Возведенный Рамсеем Макдональдом в рыцари за вклад в дело массовой грамотности, сэр Джордж всегда желал служить литературе иным способом, кроме торговли ею: с юных лет жаждал стать умиравшим с голоду поэтом, признанным лишь после смерти. Писал и писал стихи, умиравшие с голоду, когда судьба давно уже обрекла его зарабатывать деньги, с помощью которых он шантажом заставил несчастную мелкую фирмочку публиковать их под угрозой цепного бойкота всех ее прочих изданий. Расходы оплатил полностью — печать, тираж, распространение, — но репутация фирмы погибла. Вот томики виршей сэра Джорджа, наиболее памятные дурнотой: «Рифмованные байки курильщика трубки», «Сон о веселой Англии», «Розовые лепестки памяти», «Песни оптимиста». Он был, конечно, не в силах заставить людей покупать или даже читать омерзительное собрание, но раз в год, присуждая медаль и чек одному из своих скромно им признаваемых братьев-певцов, жирно умащал свою речь комьями собственных произведений, доводя аудиторию до тошнотворного изумления.
— Гиганты моей юности, — говорил сэр Джордж, — Добсон, Уотсон, сэр Эдвард Арнолд, мистик; революционер Бриджес; Колверли, чтоб посмеяться; Барри Пейн, чтобы глубоко вздохнуть. — Эндерби втуне затянулся сигарой, безвкусно ее прикусил. Снова образ из детства: учительница в начальной школе рассказывает про душу и про растлевающее воздействие на нее греха. Мелом на доске нарисовала что-то большое белое вроде сыра (душа), потом, послюнив палец, наставила на ней пятен, как на далматинце (грехи). Эндерби почему-то всегда удавалось почувствовать вкус той самой меловой души — сырая картошка в остром уксусе, — и сейчас он его сильно чувствовал. — Душа, — кстати провозгласил сэр Джордж, — чистое поле, где бродит поэт; море, где он правит парусной ладьей рифм; возлюбленная, которую он воспевает. Душа, воскресный предмет проповедника, — повседневный хлеб поэта. — Повседневная сырая картошка. Эндерби чувствовал поднимавшийся борборыгм.
Брррфффп.
— Приведу вам в пример, — заморгал сэр Джордж, — один свой сонет на подходящую к случаю тему. — И прочитал высоким придушенным голосом на одной камертонной ноте стих в четырнадцать строк, но решительно не сонет. В нем присутствовали зеленеющие луга и лучистое солнце, а также — почему-то — земля, расцветшая розами. Эндерби, поглощенный необходимостью подавления телесных звуков, слышал только фрагменты исключительно плохих стихов, одобрительно кивал в знак признания, что, на его взгляд, сэр Джордж отлично выбрал иллюстративный пример очень дурной поэзии. При гнусном трубном скрежете последней строчки почуял приближение особенно громкого звука, прикрыв его смешком:
— Ха-ха — (перррпф) — ха.
Сэр Джордж был не столько раздражен, сколько озадачен. Пять секунд таращился на Эндерби сверху вниз, потом, трясясь, просмотрел свою рукопись, словно боялся, как бы туда тайком не проникло что-нибудь скатологическое. Удостоверившись, насупился на Эндерби, тряся лоскутами кожи, потом сделал вдох для резюме. Открыл рот, и Эндерби с предательской своевременностью выпустил газы:
— Брррбрррпкрррк.
Шем Макнамара заметил:
— Никогда я не слышал более краткой и хорошей критики. — У него было грозовое ирландское лицо с двойным подбородком, хохлатые волосы и черная рубашка (экономия на стирке). Эндерби плохо смотрелся в своем повседневном поэтическом наряде, но этот мужчина представлял собой крепкого бродягу, спавшего в сарае, ободранного о кустарник. Усталые белые лица прочих гостей, — которые Эндерби видел, но смутно, — расплывались в усмешках. Сам сэр Джордж как бы внезапно устал. Слабо улыбнулся, нахмурился, в какой-то молчаливой радости открыл рот, нахмурился, сглотнул и non sequitur сказал:
— Именно поэтому я с радостью вручаю нашему присутствующему здесь коллеге, певчей птице, э-э-э, Эндерби, золотую медаль Гудбая. — Эндерби поднялся под аплодисменты, достаточно громкие, чтоб заглушить три трескучие взрыва в кишках. — И чек, — продолжал сэр Джордж с тоской по поэтической бедности, — очень-очень маленький, но, надеюсь, способный на месяц-другой ослабить тиски. — Эндерби принял трофеи, обменялся рукопожатиями, притворными улыбками, потом снова сел.
— Спич, — потребовал кто-то.
Эндерби снова встал с более глухим взрывом и понял, что не уверен в протокольном вступлении. Сказать: «Господин председатель»? Существует ли председатель? Если председатель сэр Джордж, говорить ли еще что-нибудь, кроме «господин председатель»? Может, просто сказать: «Сэр Джордж, леди и джентльмены»? Но он заметил, что тут вроде присутствует кто-то с официальной поблескивавшей на груди цепью, притаившись в тени, мэр или лорд-мэр. Сказать: «Ваша милость»? И вовремя понял, что это какой-то лакей, ответственный за вино. Сдерживая ветры — нервные улыбки Эола, — он громко и четко сказал:
— Сент-Джордж. — Опять зарябили улыбки. — И дракон, — пришлось теперь добавить. — Британский кимвал, — продолжал Эндерби, с ужасом видя перед собой в каком-то неоновом свете глупейшую орфографическую ошибку. — Кимвал, неблагозвучно бряцающий медью, если мы не ясны. — Последовало одобрительное ерзанье ягодиц, шевеление плеч: Эндерби собирался быть кратким и юмористичным. И безнадежно сказал: — Как большинство из нас, или нет. Включая меня. — Увидел, что сэр Джордж нацелил на него все широкие лицевые отверстия, словно он, Эндерби, стоял на пути на каком-то помосте. — Ясность, — сказал он почти со слезами, — красное вино для йодлеров. Именно поэтому, — задохнулся он, ужасаясь самому себе, — я с чрезвычайной радостью возвращаю чек Сент-Джорджу на благотворительные цели. Он знает, что может сделать со своей золотой медалью. — Эндерби был готов умереть от шока и возмущения собственными словами, но его несло к заключительному убийственному моменту. — Сор повседневной трудовой жизни, — сказал он, — что наш коллега-певец Гудбай опроверг столь адекватно. И поэтому, — сказал он, возвращаясь в армию и рассуждая о Путях и Целях Британии, — мы ждем, когда мир выйдет из тьмы угнетения, из-под железной пяты со шпорой в виде свастики, чтобы она уже не попирала лик попранной свободы, и двинется к реальной демократии, справедливой оплате честного рабочего дня, к достойному медицинскому обслуживанию, к мирному существованию, голубем воспарившему в дни угасания старцев. С этой верой и надеждой пойдем вперед. — Эндерби обнаружил, что не может остановиться. — Вперед, — потребовал он, — к временам, когда мир выйдет из тьмы угнетения. — Сэр Джордж встал, засеменил к выходу. — Честный рабочий день, — слабо молвил Эндерби, — за справедливую дневную плату. Честная игра со всеми, — с сомнением пробормотал он. Сэр Джордж исчез. — Итак, — заключил погибший Эндерби, — я поведал вам истину.
Компания мгновенно раскололась. Двое мужчин гневно набросились на Эндерби.
— Если, — сказал Шем Макнамара, — вам не нужны эти чертовы деньги, могли бы хоть про других вспомнить. Включая меня, — передразнил он, неодобрительно дыхнув на Эндерби луком, ибо лук входил в каждое блюдо.
— Я не хотел, — объяснил Эндерби, чуть не плача. — Не знал, что говорю.
Издатель Эндерби сказал:
— Хотите всех нас погубить, да? — с резко повышавшейся интонацией. Это был смышленый молодой мужчина из Брайтона. — Ничего не скажешь, старик, вы чертовски удачно управились.
Человечек, усатый, как Киплинг, в таких же пучеглазых очках, с массивной часовой цепочкой, подошел к Эндерби, крепко взялся за лацканы Арри.
— Меня зовут Роуклифф, — представился он. И потащил Эндерби от стола короткими танцевальными шагами, по-прежнему крепко держась за лацканы. Роуклифф многократно кивнул, склонил ухо, удовлетворенно кивнул, потом просто кивнул, жуя. — Очень волокнистая утка, — заметил он. — Вы меня знаете. Я во всех антологиях. Ну, теперь, Эндерби, расскажите-ка мне с полной честностью, расскажите-ка мне, что поделываете в настоящее время.
— Знаете, просто пишу, — рассказал Эндерби, стараясь сообразить, кто такой Роуклифф. С тревогой слышал позади обсуждение малыми группами своего спича и его последствий для розничной книжной торговли.
— Каждый бы догадался, — сказал Роуклифф, дергая лацканы Арри, точно коровье вымя, — разумеется, пишете, слегка догадался бы, как я догадываюсь. — Фыркнул, сглотнул, кивнул. — Ну а что, Эндерби, что? Что вы пишете? — посмеялся он. — Сказку о стебле и камне, а? Как Джеймс Джойс. Что, мифотворец?
— Ну, — сказал Эндерби и с взыгравшими пеной нервами выпалил подробный синопсис «Ручного Зверя».
— На самом деле Зверь — Первородный грех, да? — понял Роуклифф. — Без Первородного греха нету цивилизации, да? Хорошо, хорошо. И название, снова повторим название. — Отпустил лацканы, отыскал в жилетном кармане коротенький карандаш, лизнул кончик, вытащил пачку сигарет, горестно ее потряс, записал снизу печатными буквами название Эндерби. Повторил: — Хорошо. Бесконечно признателен. — И отошел, кивая. Эндерби с грустью увидел, как он присоединился к группе важных поэтов, снизошедших к даровому, цинично съеденному угощению: Постскриптум ффоллиотт, Питер Питтс, Альберт Смертельно-Кинжалов, Руперт Замогильный, что-то вроде того. Они главным образом бормотали ему: «Удачно управился», — за предзакусочно булькавшим шерри. Теперь он остался наедине со своими ветрами, вне общества. А также без медалей и чеков. Фактически, поездка пропащая.
2
— Мистер Эндерби? — слегка, очень мило, запыхалась леди. — О, слава богу, вовремя успела.
— Знаю, — признал Эндерби, — сэр Джордж поймет, это шутка. Пожалуйста, передайте мои извинения.
— Сэр Джордж? А, знаю, о ком вы. Извинения? Не поняла. — Наверно, лет тридцать, жеребячьи модно раздутые ноздри, лебяжья шея натурщицы. Грациозно носит шляпку от Кардена в виде совка для сахара из бежевого велюра, костюм того же мастера со свободным пиджаком, лишь намекающий на пышность пеплума. Сверху распахнута шубка из оцелота. Скромно источаемый шик. Какая чистота, благоухание («Мисс Диор»), с глубоким сожалением думал Эндерби, какое тонкое, прозрачно-чулочное очарование. Лицо, решил он, лишено всякой видимой чувственности, — никакого сладострастия в нижней губе; зеленые кошачьи глаза очень холодные, умные; высокий гладкий лоб затенен совком для сахара. Эндерби подтянул узел галстука, разгладил боковые карманы, сказал:
— Извините. — Потом: — Я думал. Так сказать.
— О, — сказала она. Они стояли, глядя друг на друга, под сиявшими плоскими стеклянными лампами в коридоре отеля, утопая ногами в бургундском ковре. — Ну, первым делом хочу сказать, ваша поэзия меня искренне восхищает. — Произнесено с интонацией, ожидающей недоверчивого смешка. Голос тихий, однако согласные резкие, как у оратора, слишком близко держащего микрофон, с легчайшим грамотным шотландским налетом. — Я целую вечность назад писала издателям, чтобы вам передали. Наверно, вы так и не получили письма. Если бы получили, ответили бы, я уверена.
— Да, — подтвердил взволнованный Эндерби. — Да, ответил бы. Только, может, его переслали на мой старый адрес, новый я им забыл сообщить, почте тоже, если на то пошло. Чеки, — захлебывался Эндерби, — обычно отправляются прямо в банк. Не знаю, зачем я вам это рассказываю. — Она стояла в позе натурщицы, холодно слушала, приоткрыв губы; на правой руке висит сумочка, большой и указательный пальцы левой руки в перчатке легонько потирают безымянный палец правой руки без перчатки. — Страшно жалко, — униженно сказал Эндерби. — Наверно, поэтому я его так и не получил.
Она перестала спокойно слушать, вдруг засуетилась.
— Слушайте, я была приглашена на этот званый завтрак, но прийти не смогла. Не согласитесь ли, — предложила она с неким движением на грани неподвижности, вроде апофеоза подпрыгиванья девчонки-работницы в зимней очереди на автобус, бесконечно женственным, — где-нибудь пару минут посидеть, то есть если у вас время найдется. О, — сказала она, — какая я глупая, — рука в перчатке шлепнула по губам, mea culpa, — не представилась. Веста Бейнбридж. Из «Фема».
— Откуда?
— Из «Фема».
— Что, — спросил Эндерби с колоссальным и подозрительным беспокойством, — это такое? — Он услышал, хоть и не поверил в такую возможность, что-то типа «Флегма» и призадумался, какой цели может служить организация (если это организация) с подобным названием.
— Да, конечно, понятно, должно быть, вы не знаете, да? Это женский журнал. А я, — объявила Веста Бейнбридж, — художественный редактор. Ну, что скажете, можно? Полагаю, для чая еще слишком рано. Или нет?
— Если хотите чаю, — галантно сказал Эндерби, — я буду очень рад. Мне будет очень приятно.
— О нет, — сказала Веста Бейнбридж, — понимаете, вы должны выпить чаю со мной, за мой счет. Понимаете, дело связано с «Фемом».
Однажды добрая старая леди угощала в эдинбургском ресторане Эндерби, бедного солдата, чаем, выпущенными в кипяток яйцами, пикшей и песочным печеньем. Но чтобы кто-то столь очаровательный, столь привлекательный, он никогда не думал, не мечтал. Испытывал одновременно ошеломление и благоговейный страх.
— Вы, случайно, не из Эдинбурга? — полюбопытствовал он. — Что-то в вашем произношении…
— Из Эскбэнка, — подтвердила Веста Бейнбридж. — Потрясающе! Но разумеется, вы поэт. Поэты вечно выкапывают подобные вещи, правда?
— Если, — сказал Эндерби, — вам моя поэзия действительно нравится, как вы говорите, фактически, это я должен вас пригласить выпить чаю со мной, а не вы меня. Самое меньшее, что можно сделать, — сказал щедрый Эндерби, нащупывая в кармане брюк Арри монету в полкроны.
— Пойдемте, — предложила Веста Бейнбридж, сделав жест-венок, чтоб взять Эндерби под руку. — Я действительно ваши произведения обожаю, — заверила она. И на высоких уверенных каблуках повела его мимо элегантных бутиков, торговавших цветами и ювелирными изделиями, киоска авиакомпании с деловыми телефонными переговорами насчет рейсов в Нью-Йорк, на Бермуды; мимо безобразия и богатства, затаившихся, словно в коконе, в очаровании снежного винного цвета ковра под ногами, в пропитанном ароматами воздухе, легко плывущем, пыльно-мягком свете из невидимых источников, в тонком золоте прекрасного белого бордо. Здесь каждый вдох, каждый шаг, думал бережливый Эндерби, должен стоить, как минимум, таннер. Веста Бейнбридж с ним вместе вошла в просторный зал, где в мягкости огромных бисквитного цвета кубов с выемкой посередине покоились тепло укутанные люди. Позвякивал смех, позвякивали чайные подносы. Эндерби почуял в ужасе, что его кишечник готовится прокомментировать сцену. Посмотрел на барочный плафон со множеством толстозадых херувимов, бросавшихся в глаза. Это не помогло. Они утонули в креслах, Веста Бейнбридж продемонстрировала изящные лодыжки, тонко вылепленное колено. Официант, римлянин со впалыми щеками, принял у нее заказ. Будучи шотландкой, она существенно размахнулась: тосты с анчоусами, сандвичи с яйцами, пышки, пирожные, китайский чай с лимоном.
— И, — сказал Эндерби, — вам удастся пообедать после подобного чая?
— О да, — сказала Веста Бейнбридж. — Не могу набрать вес, как бы ни старалась. Чай с лимоном, потому что люблю такой чай, не ради похудания. Очевидно, — добавила она.
— Но, — сказал Эндерби, вынуждаемый на очевидно избитый комплимент, — вы безусловно идеально выглядите. — Вдруг увидел себя, бульвардье Эндерби, ловкого в обращении с женщинами, умеющего изящно польстить, попивавшего чай с шаловливо прищуренным взглядом. В тот же самый момент ветры, словно прихваченные за шкирку непослушные дерущиеся котята, пожелали вырваться на волю, как бы невзначай. Чай невзначай. — А, — сказал он, — позвольте спросить, что это за дело с «Флегмой»?
— О, — сказала она, — правда, забавно? Название Годфри Вейнрайт придумал. Знаете, он обложки делает. «Фем». Может быть, выбор не очень хороший. Но, понимаете, рынок завален женскими журналами: «Феминократ», «Добрая жена», «Лилит», «Киска-прелесть». Простые названия со словом «женщина» давным-давно отработаны. Как вы понимаете, что-то новое очень трудно придумать. Впрочем, «Фем» не так плохо, да? Коротко, мило, звучит французисто и немножечко неприлично, согласны?
Эндерби подозрительно посмотрел на нее. Французисто, немножечко неприлично, вот как?
— Да, — сказал он. — И что у меня может быть общего с такими вещами? — Не очень хорошо, и не так плохо, сказала она; то и другое на одном дыхании. Возможно, не слишком правдивая женщина. Прежде чем она успела дать ответ на вопрос, прибыл чай. Официант-римлянин осторожно поставил на низкий столик с резными когтистыми лапами-ножками блюда под запотевшими серебряными крышками, крошечные, сочившиеся кремом пирожные. Разогнулся, поклонился, усмехнулся челюстями и ушел. Веста Бейнбридж разлила чай. И сказала:
— Я почему-то подумала, что вы предпочитаете вот такой чай — без сахара, без молока, с лимоном. Ваши стихи немножечко, я сказала бы, терпкие, если можно так выразиться. — Эндерби кисло уставился в кислую чашку. Он на самом деле предпочитал мачехин чай, но она заказала, его не спросив.
— Очень хорошо, — сказал он. — В самый раз.
Веста Бейнбридж с большим аппетитом взялась за еду, укусила тост с анчоусами, показав красивые мелкие зубы. Сердце Эндерби согрелось: он любил смотреть, как едят женщины; смачная еда как бы умаслила ее постное совершенство. Но, думал он, с подобной фигурой у нее права нет на такой аппетит. Испытывал желание пригласить ее на обед в тот же вечер, взглянуть, как она будет есть минестроне и рубленую свинину. Он боялся ее.
— А теперь, — сказала Веста Бейнбридж; розовый острый кончик языка выстрелил, подцепил крошку тоста и снова исчез, — я хочу, чтоб вы знали, я ваши произведения обожаю и сейчас сделаю предложение, которое целиком представляет собой мою собственную идею. Оно, разумеется, встретило определенное сопротивление, ведь «Фем», в сущности, популярный журнал. А ваша поэзия, как вы с гордостью должны признать, не совсем популярная. Конечно, ее и непопулярной не назовешь, просто она неизвестна. Поп-певцы известны, тележурналисты известны, диск-жокеи известны, а вы неизвестны.
— Что, — спросил Эндерби, — это такое? Поп-певцы и так далее? — Она вопросительно на него посмотрела, признала недоумение искренним. — Боюсь, — пояснил Эндерби, — после войны я заперся от подобных вещей.
— У вас нет ни радио, ни телевизора? — сказала Веста Бейнбридж с широко открытыми зелеными глазами. Он кивнул. — И газет не читаете?
— Я обычно читал определенные воскресные газеты, — сообщил Эндерби, — ради книжных обозрений. Но это так сильно меня угнетало, что пришлось бросить. Критики кажутся столь, — нахмурился он, — ужасно огромными, если вы меня понимаете. Как бы вмещают в себя нас, писателей, так сказать. Как бы все о нас знают, а мы о них ничего. Помню, была одна очень доброжелательная и очень компетентная рецензия на один мой сборник, которую написал очень хороший, по-моему, человек, только было понятно, что, выдайся у него время, он гораздо лучше сочинил бы мои стихи. От подобных вещей себя чувствуешь совсем ничтожным. О, знаю, ты в самом деле ничтожен, но об этом надо забывать, если вообще хоть что-нибудь собираешься сделать. Поэтому я чуточку отгородился, ради работы. Все почему-то кажутся такими умными, если вы меня понимаете.
— И да и нет, — находчиво ответила Веста Бейнбридж. Она уже съела все тосты с анчоусами, пять сандвичей с яйцами, пару пышек, пирожок, и все-таки ухитрялась выглядеть эфирным, холодным, как скала, созданием. С другой стороны, Эндерби, который из-за изжоги только, как мышка, по крошечке грыз квадратный дюйм сырого хлеба с колечком яйца, чувствовал себя толстым, потным, изо рта дурно пахнет, живот набит, как ночной мусорный ящик. — Я себя ничтожной не чувствую, — объявила Веста Бейнбридж. И добавила: — Я просто ничто по сравнению с вами.
— Но вам нечего чувствовать себя ничтожной, правда? — заметил Эндерби. — Я имею в виду, вам достаточно лишь на себя посмотреть, разве нет? — Высказал это бесстрастно, нахмурившись.
— Неплохо для отгородившегося от мира мужчины, — заключила Веста Бейнбридж. — Я бы сказала, — сказала она, налив еще чаю, — для поэта это очень неразумно. В конце концов, вам нужны образы, темы и прочее, правда? Все это получаешь из внешнего мира.
— В полуфунте новозеландского чеддера, — с авторитетной твердостью сказал Эндерби, — вполне хватит образов. В воде для умывания. Или, — еще авторитетнее добавил он, — в новом рулоне туалетной бумаги.
— Бедняга, — сказала Веста Бейнбридж. — Вот так и живете?
— Каждый, — заявил Эндерби, пожалуй, не столь догматично, — пользуется туалетной бумагой. — Очень высокий мужчина в очках оглянулся из кресла, открыв рот, как бы с целью оспорить это утверждение, потом, передумав, вернулся к вечерней газете. «Поэт отказывается от медали» гласил крошечный заголовок, мельком замеченный Эндерби. Еще какой-то чертов дурак рот разинул, какая-то другая игрушечная труба протрубила к бою.
— Так или иначе, — продолжала Веста Бейнбридж, — думаю, было бы замечательно расширить круг ваших читателей. Не попробуете ли, скажем, полгода писать по стиху в неделю? Предпочтительно в прозаической форме, чтоб никого не обидеть.
— По-моему, на самом деле люди стихи обидными не считают, — сказал Эндерби. — По-моему, они просто их презирают.
— Ну, пусть так, — согласилась Веста Бейнбридж. — Что ответите на предложение? — Ткнула вилкой в какие-то макароны и, прежде чем съесть, сказала: — Стихи, я сказала бы, и надеюсь, что правильно выражаюсь, должны быть эфемерными. Понимаете, рассказывать о повседневных вещах, интересующих среднюю женщину.
— Сор повседневной трудовой жизни, преобразованный в сущее золото, — процитировал Эндерби. — Думаю, что сумею. Мне все известно о домашнем хозяйстве, посудных полотенцах и прочем. О щетках для унитаза.
— Боже, — вздохнула Веста Бейнбридж, — да вы одержимы клоаками, правда? Нет, не о таких вещах, и вдобавок поменьше сущего золота. Женщины не выносят чрезмерной реальности. Желательна любовь, мечты, младенцы, без одержимости клоаками. Тайна звезд неплохо пойдет, особенно увиденных из церковного сада. И пожалуй, супружество.
— Скажите, — попросил Эндерби, — вы мисс или миссис Кембридж?
— Не Кембридж, а Бейнбридж. Не «Флегм», а «Фем». Миссис. Почему вы спрашиваете?
— Надо же мне как-то вас называть, — объяснил Эндерби, — правда? — Кажется, она разделалась, наконец, с едой, поэтому он протянул свою смятую сигаретную пачку.
— Я свои курю, — отказалась она, — если не возражаете. — Вытащила дешевые матросские сигареты и, прежде чем Эндерби успел отыскать в своем коробке неиспользованную спичку (по давней непостижимой привычке он сберегал обгоревшие спички), щелкнула, потом защелкнула перламутровую зажигалку. Широкие ноздри моржовыми усами выпустили две красивые голубые ракетные струи.
— Я так понял, — догадался Эндерби, — муж ваш служит во флоте.
— Мой муж, — сказала она, — умер. Видно, вы в самом деле отрезаны, да? Кажется, все слышали про Пита Бейнбриджа.
— Очень жаль, — сказал Эндерби. — Весьма жаль.
— Чего? Того, что он умер, или что вы о нем никогда не слышали? Ну, не важно, — сказала вдова Бейнбридж. — Он разбился четыре года назад на ралли в Монте-Карло. Я думала, всем об этом известно. Газеты писали, большая потеря в мире автогонок. После себя оставил красивую молодую вдову, бывшую его женой лишь два года, — добавила она полунасмешливым тоном.
— Правда, — серьезно подтвердил Эндерби. — Безусловно. Красивую, я имею в виду. Сколько?
— Что сколько? Сколько он мне оставил или сколько я его любила? — Она вдруг показалась уставшей, возможно от переедания.
— Сколько я получу за написанные стихи?
— Мистер Дик нас хорошо обеспечивает, — сказала Веста Бейнбридж, вздыхая и выпрямляясь. Стряхнула с колен минимальные крошки и объявила: — Две гинеи за стих. Не много, но больше устроить не сможем. Понимаете, мы публикуем воспоминания поп-певца, — не очень длинные, конечно, ему ведь всего девятнадцать, — но, поверьте, они нам влетают в добрую копеечку. Да еще эти самые мемуары надо за него написать. Тем не менее результат публикации должен, мягко сказать, стимулировать. Если этот царский гонорар вам годится, я контракт пришлю. И несколько старых номеров «Фема», чтоб вы знали, на что это похоже. Не забудьте, пожалуйста, словарь наших читателей не слишком обширен, поэтому не употребляйте слов вроде «орифламма» или «фатальность».
— Спасибо, — поблагодарил Эндерби. — Я вам поистине очень признателен за такое обо мне мнение. Вы действительно в высшей степени любезны. — Он тыкал спичкой в пепельницу, раздавливая окурки, для чего вынужден был как бы корчиться на краешке кресла, демонстрируя миссис Бейнбридж лысую макушку. Потом честно взглянул снизу вверх довольно влажными за стеклами очков глазами.
— Слушайте, — улыбнулась она, — вы не верите, что я ваши стихи люблю, да? Ну, я даже наизусть один-другой знаю.
— Прочтите, — взмолился Эндерби.
Она набрала воздуху и прочла, вполне четко, однако почти без тональных нюансов:
Конечно, сон, мечта, но ведь на всех одна.
Мысль, что плетет ее, стежка не пропускает;
И каждый абсолютным слухом обладает:
Как только нота прозвучит, известна нам она.
— Хорошо, — сказал Эндерби. — Я впервые фактически слышу…
Тьма пресечет любой порыв исследовать до дна
Те воды, что свет в сточную канаву превращает,
А тут бескрайний океан ревет, играет,
Богат героями и рыбой, пока землечерпалка не пришла.
— Великолепно, — сказал Эндерби. — А теперь секстет. — Он с волнением слушал собственные стихи. Она уверенно продолжала:
Wachet auf! Петух с навозной кучи, замышляя зло,
Швыряет шумные сигналы ширам,
Мартинка-ласточка на храмовых часах устроила гнездо,
Но утро наступило (птицы не обманывают мира).
Ключ с каждым оборотом расщепляет ржавый век в осколки, как стекло;
Сотни людей дрожат у очагов в своих квартирах.
— Вот, — сказала она, переводя дух. — Но я фактически не имею понятия, что это значит.
— О, — сказал Эндерби, — значение не столь важно. Я удивлен, что вам это понравилось. Иначе представлял себе женские стихи. — Стихотворенье вдруг словно нашло себе место в реальном мире, где заморские бизнесмены читают финансовые газеты, пахнет «Мисс Диор», или как его там; шум Лондона готов наброситься за дверями отеля. Прочтенное ей, оно как бы пошло в дело.
— И как именно вы себе представляете женские стихи? — поинтересовалась миссис Бейнбридж.
— Для вас, — сказал Эндерби с обезоруживающей честностью, — что-то более мягкое, более изящное, что-нибудь не такое жестокое, без мысли, без истории. Понимаете, это о Средневековье и наступающей Реформации. В секстете у нас Мартин Лютер, начало раскола, все оказываются в одиночестве, общая традиция больше не служит справочным камертоном, нельзя определить время, потому что общая традиция исчерпана. Ничего определенного и ничего таинственного.
— Ясно, — сказала Веста Бейнбридж. — Значит, вы католик, как я понимаю.
— О нет-нет, — запротестовал Эндерби. — Нет, я, правда, нет.
— Хорошо, — улыбнулась Веста Бейнбридж. — Я вас впервые слышу. — Протестант Эндерби, ухмыльнувшись, заткнулся. Подошел официант-римлянин, легонько, но скорбно жуя, со счетом. — Мне, — велела она, и в сумочке свиной кожей зашуршали банкноты. Заплатила по счету и, по-женски, дала официанту на чай умеренно адекватную сумму.
— Мне хотелось бы вас пригласить пообедать со мной нынче вечером, — сказал Эндерби, — но я только что сообразил, что взял с собой не слишком много денег. Понимаете, думал вернуться назад сразу же после ленча. Страшно совестно.
— Ничего, — улыбнулась Веста Бейнбридж. — Я уже приглашена. Куда-то в Хэмпстед. Но с вашей стороны очень милое предложение. Ну, — сказала она, — взглянув на крошечные устричные часики, — боже, время, куда вам писать? — Вытащила блокнотик, карандаш, чтоб записывать под диктовку Эндерби. Адрес, аккуратно записанный тонкой рукой, почему-то казался вульгарным и даже комическим. Фицгерберт-авеню, 81. Он постарался скрыть от нее звук спущенной в унитазе воды, заскорузлые молочные бутылки на лестнице, шебаршивших в рукописях мышей. — Хорошо, — заключила она, закрыв книжку. — А теперь мне надо идти. — Накинула на плечи оцелота, плотно защелкнула сумочку. Эндерби встал. Она встала. — Было страшно мило, — сказала она. — О, мало того. Просто честь для меня, правда. Теперь я действительно должна бежать. — И неожиданно пожала ему руку, прямо над локтем. — Не трудитесь провожать до дверей, — предупредила она. И пошла, ловко, быстро, шагая по ковру, как по канату. Эндерби впервые уловил намек на цвет волос, закрученных на затылке, — цвет монетки в пенни. Вздохнул, оглянулся, увидел, что на него уставился официант. Официант сделал жест — быстро растянул по-лягушачьи рот, передернулся, — что означало: (а) конечно, она элегантная, только слишком худая; (б) пошла встретиться с кем-то посимпатичнее Эндерби; (в) женщины по сути своей щедростью не отличаются; (г) жизнь адская, впрочем, всегда можно найти утешение в философии. Эндерби кивнул, — поэт, легко общающийся с представителями любого класса, — потом радостно осознал, что он снова один и свободен. Вырвавшиеся на волю ветры отметили этот факт.
3
Эндерби поздно в тот вечер вернулся домой. Хотя его извращенно независимая душа — сознание Эндерби ошеломленно охнуло — отвергала сладкое признание, он чувствовал более сильное rapprochement с Лондоном, чем считал возможным днем раньше, царапая бумагу и голые ноги. Красивая светская женщина восхищена его творчеством и честно об этом сказала. Губы, целованные выдающимся автогонщиком, и, по предположению Эндерби, прочими, привыкшими сверкать зубами перед камерами, процитировали стихотворение из «Революционных сонетов» в богато пахнувшем месте, обитатели которого поднялись выше нужды в поэтическом утешении. Эндерби, бредя по улицам, испытывал беспокойство и тайно жаждал приключений. Снег здесь давно исчез, но с речного простора несло резким кусачим снежным привкусом в воздухе. Лондон тянулся назад, к газовым фонарям, к дешевым распродажам для глупых гусынь в конце торгового дня средь хриплых голосов кокни; Шерлок Холмс на Бейкер-стрит, вдова в Виндзоре, в мире все в полном порядке. «Папа писает». Он мрачно про себя улыбнулся, стоя у музыкального магазина, вспоминая лекцию-катастрофу, читанную однажды в Женском институте. По викторианской литературе. Это была непроизвольная перестановка звуков, которую аудитория пропустила. Но «тон сучек» потряс леди Фенимор, как нарочитое оскорбление. Больше никогда. Больше никогда, никогда. Безопаснее в уединении, в запертой творческой уборной. И все же единственным нынешним вечером сильно жаждалось приключений. Впрочем, что нынче подразумевается под приключением? Он уставился в витрину магазина, словно искал ответа. Разнообразные изображения юных оболтусов ухмылялись с обложек нотных сборников и с конвертов пластинок — обезьяньи лбы, цепкие пальцы на гитарных струнах, перекошенные в молодежной песне губы. Эндерби слышал о современных средних школах и теперь догадался, что эти зверюшки с пустыми глазами должны представлять их конечный продукт. Что ж, за две гинеи в неделю он собирается сослужить миру такую же службу, как эти пиявки с распущенными губами. Еще разок, как журнал называется? Флик, фляк, что-то вроде. Вполне определенно не «Флегм». В рамках согласных перебрал другие гласные. И тут, в подъезде через один, у одного из собственных магазинов сэра Джорджа Гудбая, плакат правильно подсказал: «Эксклюзивно для „Фема“, для вас, Ленни Биггс расскажет историю своей жизни. Сейчас же заказывайте экземпляр». А вот изображение Ленни Биггса, — физиономия, едва отличимая от других представителей того самого пантеона, который Эндерби только что обозрел, хотя, может, особенно смахивает на бабуина, чем просто на обезьяну общего рода, уверенно ухмыляется всему миру зубами, столь же откровенно фальшивыми, как у самого Эндерби.
Эндерби увидел мужчину в кепке с козырьком, шумно бросившего две пачки в фургон с надписью «ГУДБАЙ, ХОРОШИЕ КНИЖКИ». Потом фургон тронулся, презрительно, дерзко вонзившись в дорожный поток. «Так, — решил Эндерби. — Значит, сэр Джордж уже принялся за репрессалии, да? Все издания стихов Эндерби изымаются из продажи, да? Узко, весьма узко мыслящий человек». Зашел в магазин, удрученно увидел людей, покупающих книги по садоводству. Выставочные, снятые в ателье портреты моложавых ухоженных авторов бестселлеров увенчивали стопки самих бестселлеров. Эндерби захотелось бежать; это не лучше чтения воскресных рецензий. И чтоб усугубить несчастье, увидел, что обозлил сэра Джорджа: два запачканных томика Эндерби мрачно супились на непосещаемых поэтических полках. Он не достоин вниманья богатого рыцаря, слишком низок для низкой мести. Ну ладно. Внезапно из-под грудины Эндерби, вместе с острой диспепсической болью, сама собой взметнулась фамилия Роуклифф. Он говорит, во всех антологиях? Посмотрим.
Эндерби просмотрел «Поэзию сегодня», «Житничку современных стихов», «Лучших поэтов нашего времени», «Пою для тебя в утешенье, Солдат» (антология стихотворений генерал-лейтенанта Фиппса, к. в., з. о. с. и т. д., тираж шестьдесят тысяч), «Внутренние голоса» и другие тома, обнаружив, что Роуклифф представлен везде следующими безыскусными лирическими строками:
Он сказал: «Неужели вам нужен другой,
Может, мне лучше уйти тогда».
Она не взглянула, не стала кивать головой,
Не сказала ни нет, ни да.
«Отправлюсь я с горя, нацелю ружье
На любого людей и страны врага.
Кровавый бой — утешенье мое».
А она не сказала ни нет, ни да.
И пошел он с грязью венчаться в усталый привал,
Общий ад поглотил его личный ад.
Долго землю чужую он потом своим поливал,
А она все молчит и не зовет назад.
Эндерби горько увидел в десятой антологии избранного десятую перепечатку этого самого стихотворения. И ни в одной книге не было ничего принадлежавшего Эндерби.
Он вытащил из правого брючного кармана Арри полную горсть монет. С сопением пересчитал: двенадцать и девять пенсов. Знал: в бумажнике одна фунтовая банкнота. Ругаясь про себя, продвигался к дверям, вновь пересчитывал, склонив голову. И наткнулся на молодого торговца, который сказал:
— Уупс, сэр. Не увидели ничего интересного, сэр?
— Книги, — объявил Эндерби с пролептически пьяной грубостью. — Трата времени и чертовых денег. — И ушел, бросив солдатское «гудбай» Гуд-баю, но ни одному гудбаеву гудбою. Почти прямо напротив был паб, в старомодных окнах которого с бутылочным стеклом светились уютные огоньки с рождественской открытки. Эндерби зашел в общественный бар и заказал виски.
4
Эндерби зашел в общественный бар и заказал виски. Это был другой паб, спустя несколько часов. Не второй, не третий, а где-то довольно далеко в ряду, иксовый, или какой-то еще. В целом, решил благосклонный, пошатывавшийся Эндерби, вечер прошел не так плохо. Встретил двух очень толстых нигерийцев с хитрыми широкими улыбками и многочисленными угрями. Они от всего сердца пригласили его в свою страну для написания эпической поэмы в честь ее независимости. Встретил любителя «Гиннесса» с деревянной ногой, которую тот, чтобы Эндерби получил удовольствие, предложил отвинтить. Встретил мелкого старшего офицера Королевского Военно-морского флота, который в самом дружеском на свете духе собирался подраться с Эндерби, а когда Эндерби возразил, вручил ему две пачки дешевых матросских сигарет и назвал своим корешем. Встретил остеопата-сиамца, владельца коллекции бойцовых рыбок. Встретил накачавшегося пуншем боксера, сообщившего, что видит видения, и предложившего за пинту увидеть одно. Встретил агрессивно жевавшего подбородком человечка, не лишенного сходства с Роуклиффом, клявшегося, будто пьесы Шекспира написаны сэром Уильямом Ноллисом, управляющим хозяйством королевы. Встретил сапожника, знавшего Ветхий Завет по-еврейски, эгзегезиста-любителя, не доверявшего всем библейским школам после 1890 года. Встретил, видел, слышал и многих других: тощую женщину, беспрестанно болтавшую на болтливом эльзасском; мужчину с трясучкой, проглотившего свою флегму («Фем», «Фем», помни, «Фем»); пару державшихся за руки лесбиянок; мужчину в ортопедическом ботинке, разрисованном переводными цветочками; желторотых солдат, пивших чистый джин… Почти пришло время закрытия, а Эндерби, по его мнению, был совсем рядом с Чаринг-Кросс. Тогда до Виктории две остановки подземки. Наверняка есть удобный, подходящий поезд до побережья, отбывающий после закрытия.
Пошарив, Эндерби расплатился за виски, увидел, что денег остается мало. По прикидке он умудрился в тот вечер принять около доброй дюжины виски и бочкового пива. Обратный билет прятался в левом внутреннем кармане пиджака Арри. Имелись сигареты. Еще разок выпить, и можно отправляться домой. Он с улыбкой оглядел бар. Добрые честные труженики британцы, соль земли, пересыпали скудную долю речей чертями и педрилами, играли в дартс, бросая дротики загрубевшими руками, однако с деликатностью. На скамье с высокой спинкой, установленной под прямыми углами к стойке, сидели две британки-работницы, умиротворенно потягивая крепкий пенный портер. Одна говорит:
— Начинается в «Феме» с будущей недели. С бесплатной цветной фотографией. Прям обалдеть.
Эндерби ревниво слушал. Другая женщина говорит:
— Никогда его не читаю. Название дурацкое. Потрясающе, что они иногда о себе выбражают, вот именно.
— Если, — вмешался Эндерби, — речь идет о журнале, в который я сам вношу вклад, я бы сказал, название задумывалось как французистое и неприличное. — Улыбнулся им сверху вниз вискисной улыбкой, правый локоть поставив на стойку, пальцы левой руки положив на предплечье. Женщины с сомнением на него поглядели. Они были, наверно, ровесницы Весты Бейнбридж, но окружала их аура черной кухни, подаваемого занятым покером мужчинам в рубашках с короткими рукавами чая, мелькающего и орущего в углу телевизора.
— Не поняла? — громко переспросила одна.
— Должно звучать неприлично, — с большой четкостью повторил Эндерби. — Французисто.
— Причем тут сто французов? — спросила другая. — Мы с подружкой просто разговариваем, если не возражаете.
— Стишки, вот что я туда буду писать, — сообщил Эндерби, — еженедельно. — И несколько раз кивнул, точно как Роуклифф.
— Держите свои стишки при себе, ладно? — посоветовала одна и сердито хлебнула «Гиннесса». С места для игры в дартс пришел мужчина с одним дротиком в руке и спросил:
— Ты тут как, Эди? — Он был в прилично пошитом костюме из невзрачного сержа, но без воротничка и без галстука. Рубашка на шее застегнута запонкой, золотая головка которой слепила Эндерби отраженным светом. Он был маленький, гибкий, как шахтер, с подвижным изможденным лицом. Оглядел Эндерби, точно ему предложили его оценить.
— Ты ей чего-то не то сказал, что ли? — спросил он. И провокационно добавил: — Приятель.
— Рассказывал, — доложила Эди, — про неприличные стишки. Да еще про французов.
— Ты тут моей жене неприличные стишки читал? — сказал мужчина. И подобно Смерти у Мильтона, потряс смертоносным дротиком.
— Просто сказал, — ухмыльнулся Эндерби, — что буду в нем писать. В котором они читают, имею в виду. То есть ваша жена, я так понял, Эди, не читает, а вон та, другая, читает, понятно?
— Хватит нам тут насчет не читает, ладно? — отозвалась Эди. — И хватит меня по имени называть, ладно?
— Слушай, — подхватил муж Эди, — прибереги это все для салуна, где за такие вольности лишний пенни приплачивают, ладно? А нам тут такого не надо.
— Я никому ничего плохого не сделал, — обиделся Эндерби. Потом залил обиду струйкой сладкого соуса, заискивающе добавив: — Я хочу сказать, просто беседовал. — И расплылся в улыбке. — Просто чтоб провести время, если вы меня понимаете.
— Ну, — предупредил метатель дротика, — только не пробуй проводить время с моей миссис, ладно?
— Ладно? — почти в унисон аукнулась Эди.
— Я с ней время проводить не желаю, — гордо заявил Эндерби. — Большое спасибо, мне другие дела надо делать.
— Вот я тебя сейчас сделаю, — искренне посулил мужчина. — Слишком уж ты воще разорался, приятель, как я посмотрю, черт возьми, вот что. Проваливай лучше отсюда, покуда я в самом деле не разозлился. Вылетишь за порог, будешь знать.
Прррфффп.
— Слушайте, — начал Эндерби, — это не специально, я правда не собирался, никак не задумывал в качестве комментария, уверяю вас, подобные вещи с каждым могут случиться, с мужчиной и с женщиной, даже вот с Эди, с вашей женой, так сказать, включая и вас самого. — Прррфффп.
— Ладно, — сказала Эди.
— Вот у меня тут кулак, — объявил мужчина, сунув в карман дротик. Другие посетители притихли, заинтересовались. — Получишь прямо в моську, прямиком, если сейчас же с глаз моих не сгинешь, черт возьми, ладно?
— Я как раз ухожу, — с достоинством проговорил шатавшийся Эндерби. — Если вы мне окажете милость и разрешите допить.
— Хватит с тебя, приятель, да, — сказал мужчина немного повежливей. Из салуна донеслось объявление о приеме последних заказов. — Если хочешь залить свое тайное горе, только не в том же месте, где я со своей женой, понял, потому что мне сильно не нравятся вещи такого типа, как ты говоришь, понял. — Эндерби поставил стакан, бросил на мужчину с дротиком остекленевший, но честный взгляд, потом сильно, хотя и беззлобно рыгнул. Поклонился и, вежливо проложив себе путь сквозь долгопьющих, жаждущих принять на посошок, не без величия удалился. На улице его ударил крепкий, как «Гиннесс», пьянящий рефрижераторный ночной воздух, и он пошатнулся. Мужчина с дротиком вышел следом и остановился, взвешивая и оценивая.
— Слушай, приятель, — окликнул он, — это на самом деле не от меня, я ведь и сам такой часто бываю, бог свидетель, однако жена моя требует, понял, вроде подарок на память. — Наклонился и, наклоняясь, неожиданно вывернул влево торс, будто прислушивался к чему с той стороны, после чего вынес левый кулак и корпус вправо, вверх и не слишком сильно вмазал Эндерби прямо в желудок. — Вот, — довольно доброжелательно заключил он, как будто удар задумывался чисто терапевтически. — И хватит, правда?
Эндерби хватал ртом воздух. Вечерняя процессия виски и пива болезненно следовала через новый вкусовой орган, сооруженный нарочно для такого случая. Во время следования выпитое страдальчески гримасничало, страдальчески приседало в поклоне. Газ, огонь вырвались, точно из гейзера, грубо разорвав чистый воздух. Предвкушение рвоты съежилось, затрепетало. Эндерби шагнул к стене.
— Стой-ка, — окликнул мужчина, — тебе куда надо-то, а? Ты сейчас в Кеннингтоне, если не знаешь.
— Виктория, — проговорил газ в желудке у Эндерби, сформированный в слово языком и губами. Воздуха в данный момент у Эндерби не было.
— Очень просто, — любезно объяснил мужчина. — Первый направо, второй налево и прямо, придешь на станцию Кеннингтон, понял? Сядешь в поезд до Чаринг-Кросс, вторая остановка, а Ватерлоо первая; на Чаринг-Кросс пересядешь, понял, на кольцевую линию. Вестминстер, Сент-Джеймсский парк, потом твоя, понял? И всего наилучшего, и без всяких обид. — Потрепал Эндерби по левому плечу и снова зашел в общественный бар.
Эндерби еще хватал ртом воздух. Подобных вещей не случалось с ним со студенческих лет, когда его в пабе однажды побили пианист с приятелем за дьявольскую саркастичность по поводу псевдомузыки, исполнявшейся пианистом в пивной. Эндерби глоток за глотком наполнил кашлявшие легкие, потом призадумался, хочет ли в самом деле стошнить. В данный момент подумал, что нет. Удар в живот еще горел, дымился; название ЛОНДОН мерцало страшными пламенными языками, как на афише какого-то фильма про девушек по вызову или про конец света. Он видел себя в безопасности в своей уборной, работавшего над стихами. Больше никогда. Больше никогда, никогда. Женские институты. Золотые медали. Лондонские пабы. Капканы, расставленные на бедного Эндерби, силки, ожидающие, когда он пустится в путь.
Он без особых трудов добрался до станции Кеннингтон и приобрел билет до Виктории. Сидя в поезде подземки напротив косоглазого мужчины, который разговаривал по-шотландски с благодушным терьером, устроившимся у него на коленях, Эндерби чувствовал себя на палубе, понимая, что скоро придется стрелой мчаться к поручням. Ему почудилось, будто дальше по той стороне, где сидел он, два жевавших резинку тинейджера обсуждают пьесу Кальдерона. Напрягся, прислушался, чуть не свалился на правое ухо. На Ватерлоо точно слышал, как шотландец со страбизмом сказал псу: «Утро ясное». В желудке у Эндерби бил барабан и трубила труба; здесь надо, наверно, признать поражение, выйти, стошнить в пожарное ведро. Слишком поздно. Поезд и время строем двинулись от Ватерлоо, под реку; слава богу, вот и Чаринг-Кросс. Кроссоглазый мужчина тоже вышел, с терьером.
— Принял глоточек, — конфиденциально поведал он Эндерби и направился на линию Бейкер-лоо; пес семенил следом лапками, толстозадый, с веселым хвостом. Тут Эндерби себя почувствовал решительно плохо и запутался. У него сложилось ошибочное впечатление, будто с южной платформы вот этой вот Северной линии его доставят куда надо. Доковылял и сел на скамейку. Плакат поперек колеи изображал мужчину, пившего на открытом воздухе молоко, с красивым мускулистым горлом, напрягшимся жилами при энергичных глотках. Рядом клеевой краской нарисован уверенный в себе молодой человек, боровшийся с приятной девушкой за кусок пирога с мясным экстрактом; рисунок оживлен смехом и облачками пара. Рядом рыжий ребенок-макроцефал радостно тянет: «Ооооооо!» — щеку его оттопыривает кусок супер-сливочной ириски. Эндерби рыгнул, но память подсказала пьяное четверостишие, написанное им в пьяной молодости:
Шел я, шел, пути-дороги путая,
И, многократно пукая
Всеми кишками, штаны обливал,
Опускал низко голову и…
Оно отбросило нынешнюю тошноту в прошлое и вдобавок обезличило. Утешительное искусство. И вот далекий Минотавр ревом поезда подземки насторожил других ожидавших на той платформе. Какой-то мужчина сложил вечернюю газету, сунул в боковой карман пальто. «Поэт требует честной игры», — прочел Эндерби. В тот день поэты вышли на поле. С грохотом вылетевший на открытое место поезд подземки принес дивный порыв арктического воздуха, пошедшего на пользу Эндерби. Он стоял с головокружением, но с железной решимостью доехать до Виктории, в своем шальном состоянии представляя вокзал некой очень большой и желанной уборной со взрывами и сернистым водородом. Широко расставил ноги перед еще неоткрывшейся двустворчатой дверью вагона, стараясь утихомирить беспокойную платформу, пока ожидавшие выхода пассажиры стояли, словно вызванные под занавес на поклон. Потом, когда двери открылись и оттуда хлынули пассажиры, Эндерби обуяли папические сомнения.
— Это, — крикнул он, — поезд до Виктории? — Многие выходившие по-английски не говорили, делали виноватые жесты, но холодный женский голос сказал:
— Этот поезд, мистер Эндерби, определенно не до Виктории. — Эндерби заморгал на явление миссис как-ее-там из «Фема», вдовы аса-гонщика, в облегающем спереди платье из яблочно-бледно-зеленой полуофициальной тафты под шубкой из персидского каракуля длиной три четверти, с марказитовой брошью — единственным изысканным украшением платья, — в крошечных обручах-серьгах из марказита, на высоких глазированных каблуках цвета марказита, с чисто поблескивающими волосами цвета пенни. Рот у Эндерби по-бараньи открылся. — Если сядете на этот поезд, — продолжала она, — то доедете до Ватерлоо и Кеннингтона, Тутинг-Бека, в конце концов, до Мордена. Судя по вашему виду, в Мордене вы бы очнулись. В Мордене вам бы не очень понравилось.
— Вас, — сказал Эндерби, — тут быть не должно. Вы должны быть где-то на обеде.
— Я была на обеде, — сказала она. — И как раз возвращаюсь из Хэмпстеда. — Двери поезда, скользнув, задвинулись, поезд тронулся в свой туннель, подняв ветер, который шевельнул ее волосы и заставил повысить голос, отчего шотландские интонации стали отчетливей прежнего. — И, — добавила она, оценивая шатавшегося Эндерби трезвым зеленым взглядом, — направляюсь на Глостер-роуд домой. Значит, мы с вами можем сесть в один поезд, поэтому я прослежу, чтобы вы на Виктории вышли. Начиная с Виктории вы останетесь на попечении тех богов, которые пекутся о пьяных поэтах. — Было в ней что-то от тонкогубого кальвиниста; в тоне никакого насмешливого снисхождения. — Пойдемте, — сказала она, беря Эндерби под руку.
— Если не возражаете, — молвил он. — Если лишь на минуточку извините меня… — Эндерби, зеленей зелени, удалось поймать краткий поток в платок для красоты. — О боже, — сказал он. — Ох, Иисус, Мария и Иосиф.
— Пойдемте, — повторила она. — Шагайте. Дышите поглубже. — И твердо повела его к кольцевой линии. — Плохо вам, да? — Все ее ароматы не смогли подсластить позор Эндерби.
5
Эндерби вернулся на Фицгерберт-авеню, 81, полностью, наконец, протрезвев с помощью двух шлепков на задницу на замерзшей дороге со станции. На той самой ушибленной заднице он сидел на ступеньках и плакал. Лестничный пролет шел вверх, начинаясь у входной двери квартиры Эндерби, к площадке с зеркалом и пальмой в кадке. Дальше темная нехорошая лестница без ковра к квартире наверху, где жил продавец с женщиной. Эндерби сидел и плакал потому, что забыл ключ. Наверно, взбудораженный утренним посещением миссис Мелдрам, не переложил его из кармана спортивной куртки в соответствующий карман пиджака от костюма Арри. Уже минул час ночи, слишком поздно звать миссис Мелдрам, чтоб та ему открыла своим ключом. Денег на номер в отеле нет; спать под навесом на эспланаде чересчур холодно; он даже не думал проситься в камеру в полицейском участке (там легавые с преступной внешностью, с широкими мальчишескими ремнями). Лучше сидеть тут, на третьей ступеньке, в теплом пальто с шарфом, попеременно плакать и курить.
Курева оставалось не так уж и много. Миссис как-ее-там из «Фема» забрала остававшуюся у него пачку дешевых матросских сигарет (у нее кончились, а другого она ничего не курила) в награду за стоическую шотландскую толерантность к его желанию стошнить на палубу поезда подземки всю дорогу до Виктории. Эндерби предстояло продержаться до позднего зимой рассвета на пяти «Сениор Сервис». Он поплакал. Запредельно устал, чтоб заснуть. День был долгим и полным событий, мучительно изнуряющим. Даже на обратном пути в поезде к дому на побережье казалось, будто вагон полон мокрогубых поющих ирландцев. А теперь холодная лестница, долгое бдение. Он завывал, словно зачарованный луной гончий пес.
Дверь квартиры наверху скрипуче открылась.
— Ты, Джек? — хрипло шепнул женский голос. — Вернулся, Джек? — Произношение не лишено сходства с Арри: вирнулси, Жек. — Прости, Джек, — сказала она. — Я это не по правде сказала, любовь моя. Иди ложись, Джек.
— Это я, — объявил Эндерби. — А не он. А я. Без ключа, — добавил он.
— Кто — я? — уточнила женщина. Лампочка на площадке давно перегорела, много месяцев назад, а новую миссис Мелдрам не вкрутила. Ни один из них не видел другого.
— Я, снизу, — объяснил Эндерби, легко впадая в простонародный тон. — Не он, с кем вы живете.
— Он ушел, — разнесся вниз по лестнице голос. — Все говорил, уйду, и ушел. Мы немножко полаялись.
— Хорошо, — сказал Эндерби.
— Что значит — хорошо? Мы немножко полаялись, а теперь он ушел. Спорю, к сучке отправился у декоративных садов.
— Не имеет значения, — сказал Эндерби. — Вернется. Все так делают.
— Нет. Нынче не вернулся. А я боюсь там наверху одна.
— Чего боитесь?
— Одна. Я ж говорю. Да еще в темноте. Свет потух, пока мы лаялись, я даже и не видела, куда в него бить. Боб есть? Дашь мне до завтрашнего утра первым делом?
— Ни сосиски, — с гордостью ответил Эндерби. — Все угрохал на выпивку в городе. Пожалуй, лучше поднимусь, — отважно решил он. — Могу на диване спать или еще где-нибудь. Ключ забыл, понимаете. Чертовская досада.
— Если сюда поднимешься, лучше смотри, чтобы Джек до тебя не добрался.
— Джек отправился к сучке у декоративных садов, — напомнил Эндерби.
— А. Так ты его видел, да? Так я и знала. Корни сплошь черные, сука она и есть.
— Я уже поднимаюсь, — сообщил Эндерби. — Тогда не будете одна бояться. Есть у вас там диван? — спросил он, страдальчески поднимаясь, ползя вверх по лестнице.
— Если думаешь со мной в койку лечь, чего-нибудь другое придумай. Я с мужчинами кончила.
— Даже не собираюсь с вами в койку ложиться, — возмутился Эндерби. — Просто на диван хочу лечь. Фактически, не совсем хорошо себя чувствую.
— Чего тебе хорошо себя чувствовать, когда ты свой чертов нос вот так вот задираешь? Я с такими мужиками ложилась, не тебе чета. Тише, — предупредила она, когда Эндерби споткнулся о жестяную кадку с пальмой на площадке. Он вслепую преодолел второй пролет, цепляясь за перила. А наверху столкнулся с грудастым теплым телом. — Ну-ка, брось для начала, — сказала она. — Чересчур для начала торопишься. — Резко принюхалась и заметила: — Дорогой какой запах. Ты с кем был-то, а? В тихом омуте черти водятся, если ты и впрямь тот, кто говоришь, то есть который внизу живет.
— Где? — буркнул Эндерби. — Просто хочу где-то лечь. — Руки нащупали мягкость, ширину дивана, континуум, разорванный бутылочными формами (они звякнули) и полупустой коробкой шоколада (она зашуршала). — Прилечь, — поправился он, чтоб звучало попроще.
— Устраивайся поудобней, — с дьявольским сарказмом предложила она. — Если чего пожелаешь, звони, не стесняйся. Утром чай во сколько подавать? Мужчины, — молвила она, направляясь, видно, в свою спальню. Издала презрительный звук, достойный самого Эндерби, и оставила его в темноте.