Книга: Мистер Эндерби изнутри
Назад: Глава 1
Дальше: Глава 3

Глава 2

1

Пока Эндерби завтракал разогретой похлебкой из зайца с маринованными лесными орешками и мачехиным чаем, пришел почтальон с судьбоносным письмом. Конверт плотный, роскошный, кремовый; витиеватый, очень черно напечатанный адрес, словно именно для этого священного наименования нарочно вставили новую ленту. На листке бумаги для заметок тисненые гербы прославленной разветвленной фирмы книготорговцев. Письмо поздравляло Эндерби с прошлогодним томиком «Революционных сонетов» и с чрезмерной радостью объявляло о присуждении ему ежегодной Поэтической премии фирмы: золотая медаль и пятьдесят гиней. Эндерби от всей души приглашали на специально устроенный ленч, имеющий быть в банкетном зале устрашающего лондонского отеля, получить там награды под аплодисменты литературного мира. Эндерби оставил остывать похлебку из зайца. В третий вторник января. Просим ответить. У него голова пошла кругом. Еще раз поздравляем. Лондон. Само это название вызвало те же реакции, что рак легких, банковский кредит исчерпан, мачеха.
Он не поедет, не сможет поехать, костюма нет. В данный момент он в пижаме, в очках, с дневной щетиной, в свитере-поло, в спортивной куртке, в очень старых мокасинах. В платяном шкафу пара фланелевых брюк, жилет муарового шелка. Этого, думал он, обживаясь после демобилизации, вполне достаточно для поэта; жилет муарового шелка представлял собой даже, пожалуй, излишнюю роскошь, некий экстравагантный каприз биржевого брокера. Он его приобрел по ошибке, застигнутый молотком аукциониста на ставке в пять шиллингов.
Лондон. Город, наводненный жуткими образами; одни пришли из личного опыта, а другие из книг. В конце войны, отыскивая на кладбище в Сохо могилу Уильяма Хэзлита, он подвергся насилию со стороны констебля и очутился на Боу-стрит под обвинением в сознательном бродяжничестве. Поскользнулся однажды на грязном тротуаре у «Фойлза», и мужчина, который помог ему встать, — пожилой, плотный, с седыми жесткими волосами, — выпросил у него пять шиллингов: маленько поправиться, хозяин, мы эту неделю бастуем. Как раз перед этим был куплен жилет муарового шелка: десять шиллингов выброшены на помойку. В писсуаре очень убогого паба Эндерби, не веря своим ушам, получил приглашение на вечеринку с феллацией от симпатичного незнакомца в красивом городском костюме. Мужчина обнаглел после вежливого отказа, пригрозил закричать, объявить, будто Эндерби на него напал. Очень неприятно. Наряду с прочими воспоминаниями, от которых он морщился (включая мучительное про бумажку в десять шиллингов в «Кафе-Рояль»), выскакивали привидения из «Оливера Твиста», «Бесплодной земли», «1984». Лондон чрезмерно большой, беспричинно враждебный, место пустой траты денег, заразных болезней. Эндерби содрогнулся, думая о «Дневнике чумного года» Дефо. И вновь оказался, — выложив остывшую тарелку обратно в кастрюлю, — со своей мачехой. В пятнадцатилетием возрасте он купил в двухпенсовом ларьке на рынке изданную в 1605 году книжечку дуодецимо с рецептами, сплетнями, поучениями. Мачеха, зная цифры, завопила, увидев ее, гордо принесенную домой. 1605 — «былые времена», которые означают Генриха VIII, топор палача, Великую чуму. Она сунула книжку в языки огня в печке на кухне, визжа, что та наверняка кишит смертельными червями. Ограниченное, хоть и живое чувство истории.
История и служила причиной, по которой она никогда не ездила в Лондон. Видела, как над ним царствует Кровавый Тауэр, Флит-стрит кишит демонами-брадобреями, кругом не менее опасные эскалаторы. Открыв теперь кран с горячей водой, Эндерби видел, что водонагреватель «Аскот» не пылает, как надо бы, вроде ложа страданий. Счетчик требовал шиллинга, а он поленился пойти поискать. Вымыл суповую тарелку и кружку в холодной воде, вспомнив, как ловко это выходило у мачехи (ножи, вилки, сплошь в масле, подобно оружию). Она была очень ленивой, очень глупой, очень суеверной. Он решил, вытирая тарелки, что, в конце концов, в Лондон поедет. В конце концов, не так далеко — всего час электричкой, — не возникнет необходимости проводить ночь в отеле. Наверно, действительно честь. Костюм у кого-нибудь позаимствует. Наверняка есть у Арри. Размер почти одинаковый.
Вздохнув, Эндерби пошел в ванную браться за работу. С сомнением заглянул в ванну, полную записей, черновиков, чистых экземпляров, еще не размещенных в очередном томе; книг, чернильных бутылочек, сигаретных пачек, кусочков закуски во время писания. А еще под детритом жили несколько мышей, поощряемых Эндерби к деловому копанью в отбросах. Время от времени одна из них выскакивала, балансировала на краю ванны, наблюдая за поэтом с пером в руке, уставившимся в потолок. От него они никогда не прятались, никогда не робели (он позабыл смысл слова «скрадчивость»). Эндерби сознавал, что приближавшееся событие требует ванны. Омовение перед сакраментальным принятием пищи. Он однажды вычитал в неком женском журнале мрачную апофегму, которую не забывал: «Дважды в день принимай ванну, чтобы быть поистине чистым, раз в день — сносно чистым, раз в неделю — чтобы не представлять угрозу обществу». С другой стороны, Фридрих Великий ни разу в жизни не мылся; труп его имел богатый цвет красного дерева. Взгляд Эндерби на мытье в ванне не отличался ни одержимостью, ни беззаботностью. (Дворец Фридриха назывался «Сан-Суси», да?) В подобных вопросах он был эмпириком. Признавая, что через неделю-другую в ванне, видно, возникнет необходимость, ужасался перспективе подготовки ванны, изгнанья мышей. Он пойдет на компромисс. Очень тщательно вымоется целиком над раковиной. Больше того, побреется с чрезвычайной тщательностью, волосы подстрижет маникюрными ножницами.
Эндерби мрачно припомнил, что большинство современных поэтов не просто достаточно чистые, но положительно опрятные. Все это начал Т.С. Элиот со своей чепухой в банке Ллойда; настоящее предательство клерков. До него, предпочитал думать Эндерби, чистота и опрятность касались лишь журнальных авторов баллад и триолетов. Тем не менее он им покажет, явившись за золотой медалью; побьет на их собственном поле. Снова вздохнув, водрузился с голыми ногами на поэтическое седалище. Первым делом составить письмо с благодарностью и согласием. Проза — не его métier.
Скомкав и выбросив несколько помпезных проектов в мусорную корзинку, на которой сидел, Эндерби мигом составил письмо в катренах «In Memoriam», замаскированных под прозу. «Благодарность за премию, хоть и преисполненная смирения, исходит, однако, не от меня, а от моей Музы и Господа Бога…» И прервался, когда в памяти вынырнула причудливая аналогия. Во времена послевоенной нехватки продуктов он заказал в одном лондонском ресторане пирог с крольчатиной. Поданный пирог не содержал ничего, кроме куриной грудки. Тайна так никогда и не разрешилась. Отбросив эти мысли, он продолжил маскировать куриную грудку стихов под крольчатину прозы. Мышка, подняв передние лапки на манер кенгуру, вылезла понаблюдать.

2

Эндерби отыскал Арри в белом в подземельной кухне с пенившимся позади него коричневым элем, нарезавшим свинину ломтиками толщиной в лезвие ножа. Жеребец в хаки, похожий на идиота, швырял на тарелки пригоршни капусты. Промахнувшись, он тщательно собирал ее с пола и делал очередную попытку. Массивные говяжьи бока жизнерадостно доставлялись со Смитфилда — жирное золотое руно, плоть оттенка разбавленного имперского бургундского. Эндерби сказал:
— Я в Лондон должен ехать, получать золотую медаль и пятьдесят гиней. А у меня нет костюма.
— С такими деньгами, — заметил Арри, — моэте хороший купить. — Вид у него был не сильно радостный; он хмурился на свою непосредственную задачу, как хирург, спасающий жизнь злого врага. — Вот, — сказал он, поднимая на вилке к свету просвечивающий кусок, — тоньше вроде не нареэшь, будь я проклят.
— Но, — сказал Эндерби, — я смысла не вижу в покупке костюма просто для этого случая. Может, я никогда больше его не надену. Или долго не надену. Поэтому хотелось бы позаимствовать один из ваших.
Арри ничего не ответил. Вопросительно разглядывал ломтик на вилке, кивнул, будто ответил на вызов, одержав победу. Потом вновь взялся резать.
— Праильно думаете, — признал он, — у меня не один. Я все время для людей что-то делаю, правда? А что для меня хоть одна сволочь сделала? — На мгновение взглянул на Эндерби, язык мелькнул между стояками ворот, как бы с целью слизнуть слезу.
— Ну, — сказал расстроенный Эндерби, — вы же знаете, можете на меня положиться. То есть в том, что я смогу сделать. Да у меня только один талант, от которого вам мало толку. И похоже, — добавил он в приливе жалости к себе, — всем прочим тоже. Кроме приблизительно сотни людей тут и в Америке. И одной сумасшедшей поклонницы из Кейптауна. Знаете, она пишет раз в год, предлагает жениться.
— Поклонницы, — повторил резавший Арри, с легкостью прибегая к множественному числу. — Поклонницы, да? Вот чего у меня нету. Это я ее поклонник, вот де проблема, черт побери. Дело все поганей становится, вот как. — И в волнении перешел на диалект полностью. — Шамовку с ей попытал, — сказал он. А потом, когда нижний слой пахну́л на него холодом, добавил: — Волован де диндон в распроклятом буфете.
— Кто? — спросил Эндерби. — Когда?
— Наверху, — пояснил Арри. — Тельма, в коктейль-баре слуит. Точно стало известно, увольняется в конце месяца. Кто чертовски хорошенькая, кто чертовски злющая, — сказал он, методично нарезая мясо. — Кто чертовски обалденная, — сказал он.
— Не знаю, — признал Эндерби.
— Чего не знаете?
— Кто чертовски обалденная.
— Кто-кто, — сказал Арри, ткнув ножом в потолок. — Кто сверху. Та самая Тельма.
Тут Эндерби вспомнил, что два англосаксонских местоимения женского рода в Ланкашире сосуществуют. И сказал:
— Ну почему не пойдете к ней, не завоюете? Только несколько зубов сперва вставьте, дело будет верней. Популярный предрассудок склоняется в пользу зубов, верней будет.
— Чего вы свиней приплели? — сказал Арри. — Я не ем ничего. Свиней едят. Я влюблен, вот де чертова проблема, чего тут свиней приплетать?
— Женщинам зубы нравится видеть, — объяснил Эндерби. — Ценность больше эстетическая, чем функциональная. Влюблены, да? Ну-ну. Любовь. Давно я не слышал, что кто-то влюблен.
— Нынче любой обормот влюблен, — возразил Арри, покончив с резкой. И хлебнул коричневого эля. — По радио все время поют. Я над ими смеялся. А теперь сам влип. Любов. Воще лишние хлопоты при такой занятости в нынешнее время года. Фирменные ленчи, обеды до конца февраля. Нету худше для этого времени.
— Насчет костюма, — напомнил Эндерби. Взглянул на объемистую оплетенную бутыль с маринованным луком, и кишки внутри начали размягчаться. Ему хотелось умереть.
— Моэте для меня кое-что сделать, — сказал Арри, — если я для вас кое-что сделаю. — Посмаковав последнее местоимение, решил, что при такой откровенности, при заготовленной просьбе, необходимо интимно перейти на «ты». — Кое-что сделаю для тебя, — поправился он. — Дам тот самый костюм, если ты от меня ей напишешь, вот как, стих напишешь, и всякую хренотень. Я ей все посылаю особые вещи, особо приготовленные, только это как бы не романтишно. Я кода еще ел, больше всего любил хорошую миску рубца в молоке. Она взад отсылает нетронутый. Змеюка подколодная. Пускай лучше шлет взад сладкое любовное письмо или горький стих. Тут ты в дело вступаешь, — продолжал Арри, высовывая змееподобный язык. — Серый есть, синий, коришневый, желтоватый и твидовый в елочку. Любой поалуста. Напиши, подпиши «Арри», дай мне, я ей вверх переправлю.
— Как пишется Арри? — уточнил Эндерби.
— С «ха», — сказал Арри. — Два в неделю, и дело будет сделано, черт побери. Ты за пару минут напишешь, как бабам нравится. С твоими поклонницами, чтоб их разразило, — сказал он.
Перед возвращеньем в квартиру Эндерби воспользовался — долго, обильно, болезненно — мужской уборной на первом этаже отеля. Потом, дрожа, зашел в коктейль-бар хлебнуть виски и взглянуть на Тельму. Не годится выкапывать старые стихи, писать новые, воспевая светлые волосы и зубы — лепестки маргаритки, если она вдруг окажется черноволосой, седой, практически беззубой. Бар нынче, видно, был полон торговцами автомобилями, которые болтали, притворно любезничали, ха-ха-ха, прибегая к непристойному пилотскому сленгу, с вполне представительной барменшей около сорока. Все передние зубы на месте, волосы черные, взгляд презрительный, в ушах тоненько звякали кольца — связки крошечных монет, — нос картошкой, уютный круглый подбородок. Грудь великолепная, эффектно вздернутая. Она как бы служила хранилищем древней мудрости бара, эпиграмм, убойных фраз из радиопостановок. Автомобильный торговец угостил ее «Гиннессом», и она произнесла тост:
— Живите вечно, и пускай я вас похороню. — Потом, прежде чем выпить, сказала: — Проехало между зубами и челюстями; берегись, желудок, сейчас обольет. — И сделала добрый глоток. Маленькую стойку бара она украсила выжженными максимами: «Смейся, и мир посмеется с тобой; захрапи, и будешь спать один». «Вода — славный напиток, если принимать с хорошим спиртным». «Утонув по горлышко в кипятке, бери пример с котла — пой». А еще куплет в стиле Браунинга (пусть не по форме, но по содержанию) над бутылками с джином:
Когда последний великий Судья явится очки считать,
не объявит, ты выиграл или нет, а посмотрит, умел ли играть.

Эндерби усомнился, сумеет ли написать для нее что-либо столь же гномически краткое. Хотя и не надо, ибо любовь по сути своей неточна и расплывчата. Он выпил виски и ушел.

3

Эндерби относился к любовной поэзии бесстрастно, безлично, профессионально. Он всегда считал наиболее искренними наихудшие любовные стихи: трепещущие чувства влюбленного — слишком личные, испытываемые к чересчур специфическому объекту, — слишком часто встают на пути идеальности, универсальности. Любовное стихотворение должно адресоваться к некой идее возлюбленной. Идеальную грудь, идеальный запах подмышек, идеальное неудовлетворяющее соитие способен видеть платонизм да интеллектуальные, с гладким челом, духи старых авторов сонетов. Вернувшись в свою ванную, Эндерби покопался в поисках фрагментов и набросков, которые дали бы начало циклу «Арри к Тельме». И обнаружил обгрызенное мышами:
Я ищу аромат и в твоих волосах обретаю;
Жажду света — он в твоих очах.
В каждом слове дыханье твое, дорогая;
Твоя поступь в любых шагах.

Похоже на первый катрен шекспировского сонета. Конечно, не пойдет; в мире Тельмы напряженный ритм, глухие рифмы ошеломят технической некомпетентностью. Нашел еще:
Ты здесь, и ничего не сказано,
Слова льют через край, в воздухе зависают.
Но я услышал вдруг в короткое мгновенье
Вечности, в каком-то лихорадочном безумье,
Захлопавшие дико крылья школьного закона;
Стабильное соотношение столов, деревьев и войны
Тобою продиктовано, — ведь ты их вечный двигатель.
А знал я лишь одно: ты в самом деле тут.

Он не помнил, чтоб это писал. В связи с упоминанием о войне стихи укладывались в шестилетнюю давность. Где они были написаны? Наверно, в каком-то городе с проспектами, с уличными столиками для выпивающих. Кому адресованы? Не валяй дурака, черт возьми, разумеется, никому; чисто идеальные чувства. Он еще покопался, глубоко запустив в ванну руки. Мышь шмыгнула в свой вечный дом, в дырку. Отыскался бесценный юношеский кусочек:
Вся ты СПЛОШЬ
Как граненый кристалл,
Руки — сталь
Под серебряным шелком.

В волосах твоих урожай снопов,
Сжатых летом.
Разметалась во сне,
Как пловчиха в реке…

Потом размытая слеза. Видно, порой его здорово пробирало. В ванне не нашлось ничего пригодного для Тельмы, даже для идеальной Тельмы. Надо сочинить что-то новое. Обнажив для поэтического акта нижнюю часть тела, он сел на седалище и взялся за работу. Вот истинная проблема: перекинуть мост через пропасть, создать то, что не показалось бы эксцентричным реципиенту и одновременно не совсем расстроило автора. Через час вышло следующее:
Твой образ светится в жирной плошке,
Сияет из дверцы духовки.
Гладкий гладкостью кухонной кошки,
Твой образ во время готовки
Придаст благородство картофельной шелухе,
Крошкам хлеба, простой кочерыжечной чепухе.
«Люблю!» — кричат сбитые яйца; «Люблю!» —
На рашпере шипит свинина.
Свекла пылает любовью.
В каждом листке салата, который я рублю,
Внутри спрятана сердцевина —
Зеленый росток любви. Пудинг и пирог
Нафаршированы плотно любовью,
перед которой и я устоять не смог.

Но после двух этих мучительно давшихся стансов выяснилось, что трудно остановиться. Его, ужасавшегося нараставшей легкости, безжалостно вело к истинной логорее. В конце оды он опустошил кухню Арри и густо исписал десять страниц. Одно, думал Эндерби, обозначено очень четко: Арри влюблен.

4

День ленча в Лондоне. Трепещущий Эндерби рано вывалился из постели, увидел сквозь утренний сумрак, что начался снег. Дрожа, включил каждый электрический обогреватель в квартире, потом заварил чай. Снег слепо глазел на него во все окна, поэтому он опустил шторы, превратив сырое утро в уютный, сдобный вечер, тостером поджаривающий ступни. Побрился. Позапозавчера весьма тщательно мылся. Он почти забыл ощущение от бритья новым лезвием, уже почти целый год пользуясь старыми, сложенными стопочкой предыдущим жильцом на шкафчике в ванной. Порезал в то утро щеки, подбородок под нижней губой и адамово яблоко: мыльная пена стала детским мороженым, сбрызнутым клубничным уксусом. Эндерби отыскал старый стих, начинавшийся так: «И если он сделает что обещал», — разорвал на кусочки, остановил течь. Принялся одеваться, натянул новые носки, купленные на январской распродаже, глубоко засунул туда обшлага пижамных штанов. У него была специально выстиранная белая рубашка, нашелся галстук в полоску — зеленый лимон с горчицей, — в чемодане с фамилией ПАДМОР, написанной маркировочными чернилами на белой тряпочке, пришитой к подкладке (кто такой, или кем был, или кем был бы в неосуществившемся будущем Падмор?), тщательно вычищенные коричневые башмаки. Вдобавок припасены два чистых носовых платка, сморкаться и красоваться. Костюм от Арри трезво-серый, самый итонский из всего его гардероба.
Эндерби приятно изумила достойная серьезность кланявшейся в зеркале платяного шкафа фигуры. Городской, респектабельный, образованный — поэт-банкир, поэт-издатель; зубы в свете электрокамина сверкают двумя двойными октавами, очки упиваются сияньем лампы у кровати. Удовлетворенный, отправился запастись завтраком — сегодня особенный завтрак: бог весть, чем будет приправлена жуткая пакость, хладнокровно предложенная в гигантском отеле. Эндерби купил корнуольский пирог, но, выйдя из магазина, поскользнулся на ледышке. Больно ушибся, расплющил пирог, что, впрочем, на его съедобности вряд ли отразилось. Он будет съеден с брэнстонскими пикулями и запит, в качестве экстраординарного угощения, кофе «Блу маунтин». Готовя в дорогу припасы, Эндерби чувствовал нежеланную экзальтацию, словно — после многолетней борьбы — наконец добивался успеха. Что купить на премиальные? Не удавалось придумать. Книги? С чтеньем покончено. Одежду? Ха-ха. Фактически, он ни в чем не нуждается, кроме добавочного таланта. Ни в чем на свете.
Кофе оказался огорчительно теплым и слабым. Может, заварен неправильно. Можно этому научиться? Кто таким вещам учит? Арри. Разумеется, надо Арри спросить. В девять пятнадцать (поезд в девять пятьдесят, до станции десять минут ходьбы) он сидел в ожидании с сигаретой, загипнотизированный кроваво-золотистой киноварью электрического камина. И внезапно поймал, как блоху, другое воспоминание. Далекое детство. Рождество 1924 года. Днем шел снег, преобразив трущобную улицу, где стоял магазин. Ему подарили волшебный фонарь, и он должен был после обеда проецировать слайды диких животных на стену в гостиной. В питавшийся свечой фонарь была вставлена свечка — новая, горевшая слишком высоко над линзами. Дядя Джимми, водопроводчик, сказал: «Обождать надо, пока догорит. Сыграй-ка нам, Фред». Фред, отец Эндерби, сел за пианино и начал играть. Прочие смутно помнившиеся собравшиеся — ярко в памяти только вовсю рыгавшая мачеха — ждали, пока свеча догорит до уровня линз и на стене внезапно появятся разноцветные звери.
Почему, гадал теперь Эндерби, почему никто не догадался подрезать свечу? Почему все и каждый согласен был дожидаться свечной соразмерности? Другая тайна; но он сейчас задумался, действительно ли это тайна иного порядка, чем нынешнее ожидание, — ожидание, пока шекспировская свеча времени догорит до момента, когда придет пора тепло одеваться, до момента ухода на станцию. Эндерби вдруг страстно пожелал до конца срезать длинную свечку — написать все стихи и разделаться. Потом ухмыльнулся над своим желудком, тайно спровоцировавшим подобную меланхолию и заунывно присоединившимся к ней.
Пфффрррп. А потом трррррр. Впрочем, это, понял он, пережив изумление, что желудок добился такой металлической эктофонии, — это, услыхал он с досадой, дверной звонок. Кто б то ни был, чересчур рано и слишком не вовремя. Эндерби пошел к дверям квартиры и увидел вразвалку шагавшую по коридору собственно дома свою домовладелицу, миссис Мелдрам. Так. Он ей платит по почте. Чем реже ее видит, тем лучше.
— Если можно вас, мистер Эндерби, на минуточку побеспокоить, — сказала она, шестидесятилетняя женщина со сдавленными средневосточными гласными. Лицо вылеплено с усталого, но веселого полумесяца на рекламе молочно-солодового питья в постели, которую даже Эндерби часто видел: нос Панча встречается с подбородком-серпом, однако при абсолютном отсутствии радостной пухлости Панча. Полный набор зубов от Тенниела цвета кусочков грязного льда демонстрировался в данный момент Эндерби, словно зеркалу.
— Мне в город надо идти, — с легким трепетом сказал Эндерби, занятой, деловой человек.
— Я задержу вас не больше минуты, — сказала миссис Мелдрам, — мистер Эндерби. — И вразвалку протопала мимо него, будто в собственную квартиру, каковой та в действительности и была. — Пора, собственно, вытащить шиллинги из счетчика за электричество, — объявила она, — с одной стороны, затем я и пришла. А с другой стороны, насчет жалоб. — И вперед Эндерби прошла в гостиную. Мельком оглядела остатки завтрака на столе, комично покачав головой, взяла баночку с пикулями, прочитала на этикетке, как бормочущий мессу священник: — Сахар цветная капуста лук солод уксус томаты морковь спирт уксус огурцы дата изготовления соль костный мозг…
— Каких жалоб? — спросил Эндерби, как и ожидалось.
— Канун Нового года, — начала миссис Мелдрам, — особый случай для веселья, тем не менее миссис Бейтс снизу из подвала пожаловалась на громкое пение, когда не могла заснуть из-за болей в спине. Говорит, ваше имя там часто звучало, особенно в самых непристойных песнях. На Новый год видели, как вы бегали туда-сюда по улице с ножом, весь в крови. Ну, мистер Эндерби, веселье, как говорится, весельем, однако, надо признаться, я удивлена, мужчина в вашем возрасте. Полиция тихонько перемолвилась словечком с мистером Мелдрамом без моего ведома, я только вчера вечером у него это выудила, он боялся, скрывал, не хотел неприятностей. Так или иначе, мы об этом поговорили, и больше так продолжаться не может, мистер Эндерби.
— Могу объяснить, — предложил Эндерби, поглядывая на часы. — Фактически все очень просто.
— Раз уж мы затронули тему, — продолжала миссис Мелдрам, — милая юная пара сверху. Говорят, что порой слышат вас по ночам.
— Я их тоже слышу, — сообщил Эндерби, — никакая не милая юная пара.
— Ну, — сказала миссис Мелдрам, — это как посмотреть, правда? Можно сказать, кто сам чист, для того и все прочее чисто.
— К чему вы клоните, миссис Мелдрам? — Эндерби снова взглянул на часы. За последние тридцать секунд прошло, как минимум, пять минут.
— Очень многим понравилась бы такая славная квартирка, мистер Эндерби, — сказала миссис Мелдрам. — Район респектабельный, да. Кругом учителя на пенсии, отставные капитаны индустрии. И я бы не сказала, что вы ее содержите в чистоте и порядке.
— Это мое дело, миссис Мелдрам.
— Ну, мистер Эндерби, дело, может быть, ваше, а может, и нет. В этом году плату все повышают, как вам, должно быть, отлично известно. Цены растут, всем нам надо свои интересы блюсти.
— А, понятно, — понял Эндерби. — Вот в чем дело, да? Сколько?
— Вы платите очень разумную цену, — сказала миссис Мелдрам, — никто не станет отрицать. Квартира вам обходится круглый год в четыре гинеи в неделю. Один джентльмен, что работает в Лондоне, очень хочет найти респектабельное жилье. Очень разумно спросить с него шесть гиней.
— Ну, для меня не очень разумная плата, миссис Мелдрам, — рассердился Эндерби. Его наручные часы резво скакали вперед. — Мне уже надо идти, — сказал он. — На поезд успеть. В самом деле, — ошеломленно спохватился он, — вы понимаете, что в месяц будет на восемь гиней больше? Где я деньги возьму?
— Один джентльмен с независимым доходом, — чопорно напомнила миссис Мелдрам. — Не желаете оставаться, мистер Эндерби, всегда можете предупредить за неделю.
Эндерби с ужасом прозрел перспективу сортировки полной ванны рукописей.
— Мне сейчас надо идти, — сказал он. — Я вас извещу. Но считаю это грабежом.
Миссис Мелдрам не шелохнулась.
— Идите тогда, не опоздайте на поезд, — сказала она, — подумайте об этом в вагоне первого класса. А я вытащу из счетчика шиллинги, как и следует время от времени. На вашем месте я бы перед отъездом вот эти тарелки поставила в раковину.
— Не трогайте мои бумаги, — предупредил Эндерби. — Там, в ванной, личные конфиденциальные документы. Тронете — себе на погибель.
— Ну уж, на погибель, — усмехнулась миссис Мелдрам. — Мне вообще это все не по вкусу, в моей ванной континентальные документы. — Эндерби тем временем закутался в кашне и стал продвигаться — как к свету — к пальто. — Факт, никогда ничего подобного не слыхала, — продолжала миссис Мелдрам, — хотя в деле довольно давно. Говорят, кое-кто в трущобах уголь держит в ванне, хотя, благодарение Богу Всевышнему, я таких в лоно своей семьи никогда не пускала. Что, мистер Эндерби, вы вот так и пойдете, с лицом, сплошь залепленным кусочками бумаги? Вон там, прямо под носом, слово можно прочесть: эпилептический, что-то вроде того. Ничего хорошего ни для вас, мистер Эндерби, ни для меня, ни для прочих жильцов выходить в таком виде. Вот уж именно, на погибель.
Эндерби с дрожью вылетел, одержимый сомненьями. Он никак не предвидел необходимости искать новое жилище, тем паче посреди «Ручного Зверя». Город все сильней и сильней превращается в спальный район для бесцветных молодых людей из Лондона. В одном пабе он встретил главу фирмы кинохроники, щедрого любителя джина, говорившего легко и быстро. А еще где-то слышал начальственный голос, похожий на плавленый сыр, бесстыжий, громкий. Лондон ползет на юг, к Каналу.
Эндерби полз на север, к вокзалу, собирая с бритвенных порезов разрозненные слова. Снег уже был утоптан людьми, с неискренней готовностью раньше спешившими в Лондон на службу. Он топал крошечными гавотными шажками, боясь поскользнуться; поясница до сих пор болела от падения вчера вечером. Рабочие поезда, стенографические поезда, начальственные поезда. Крупные сделки по телефону, пятьдесят гиней для них ничто. Но, думал Эндерби, они на полгода покроют повышение квартирной платы.
Поглядывая вверх на цинковое небо, увидал пару чаек, прохлопавших дальше в глубь твердой земли. Он уже два дня пренебрегает кормлением чаек; становится безответственным. Может быть, смутно подумалось, с ними можно помириться, купив специальное угощение в военно-морском магазине. Миновал квартал ярких плакатов. Один из них расхваливал домашний газ: улыбающийся игрушечный параклит по имени мистер Терм восседал над каким-то согревшимся Святым Семейством. Троичный терм, троичный сперм. Двое мужчин в выгоревших армейских шинелях с деморализованными физиономиями убийц промаршировали от станции, словно при отступлении. Один сказал другому:
— Никак, черт возьми, не решит. День дождь, день снег. Нынче снова опорожняется.
Задохнувшийся Эндерби был вынужден остановиться, сердце изо всех сил колбасило, словно он только что выхлестал полбутылки бренди; левой рукой для опоры вцепился в куст бирючины со снежной шапкой. Троичная сперма опорожняется. Нет, нет, нет. С шипеньем низводится. Строчка выскочила, как чек из кассы. Вдруг возник образ стихотворения целиком в виде злого приземистого механизма, взвешивающего, выжидающего. Дева Мария, Святое Семейство, троичная сперма. Он услышал свисток поезда, пришлось поторопиться.
Задыхаясь, вошел в маленький кассовый зал, выкопал с правой груди бумажник. Возле кассы еще стояла рождественская елка. Неправильно: двенадцатая ночь прошла, день святого Дистафа опять закрутил трудовой год. Эндерби подошел к злючке с короткими рукавами в окошечке guichet.
— Пожалуйста, до Лондона и обратно, — попросил он. Взял билет, сдачу, уронил на пол шиллинг.
— Не потеряйте, мистер, — сказала живая старушка в черном. — Пригодится за газ заплатить. — Посмеялась, кряхтя, пока Эндерби гнался к барьеру за сверкающим колесиком. Билетный контролер прихлопнул его тяжелым ботинком, поймал.
— Спасибо, — поблагодарил Эндерби. Подобрав, разогнувшись с туманом в глазах, очень четко увидел голубую картину: Дева Мария за крутящимся колесом прялки, серебряная Царица в младенческой голубизне. Ничего общего с «Ручным Зверем», с его Марией-Пасифаей. Как-то связано с мачехой.
В прялку лона троичная сперма с шипеньем низводится
И к обычному слову сводится.

Нет, ритм неправильный, там нет двустиший. Двустишия из речей королевы о голубе в «Гамлете». Голубь, прорубь. Эндерби скатился по ступенькам, взобрался по ступенькам на железнодорожную платформу. Поезд как раз прибывал. Королева. Где-то есть рифма — Ева. Эндерби сел в поезд. Пассажиров в такой час было мало — женщины отправлялись в бой на январские распродажи, полицейский инспектор ученого вида с портфелем, двое мужчин, весьма — рассеянно думал Эндерби — похожих на него самого, нормальные, щеголеватые, городские. Голубка от голубя, голубь — параклит. Голубь на древе жизни. Древо, Ева, дева, плева.
— Простите? — переспросила женщина, сидевшая по диагонали напротив Эндерби. Они были вдвоем в купе. Худая блондинка, чисто вымытая, сорокалетняя, модная, в норковой накидке и в шляпке-гнезде.
— Чрево, — сказал горожанин Эндерби. — Рева. Корова. — Поезд запыхтел на северо-восток, страстно влекомый к Лондону; сперма, которую поглотит его огромное чрево. — Поглощается, — громко и вдохновенно объявил Эндерби, — гигантским чревом Евы. Так я и знал, где-нибудь будет Ева. — Женщина схватила свою сумочку размером ин-фолио, серебристо-серое двустишие перчаток и выскочила из купе. — Ева ушла, — констатировал Эндерби. Где бумага? Нету. Не ожидалось рабочего дня. Ручка с чернилами есть. Он поднялся и вышел за женщиной в коридор. Она взвизгнула, словно котенок, шмыгнула в следующее купе, содержавшее троицу беседовавших и кивавших жен, однообразно одетых для битвы на распродажах. Эндерби, почтовый голубь, прошел прямо в уборную.

5

В прялку лона троичная сперма с шипеньем низводится,
Поглощается гигантским чревом Евы
И к обычному слову сводится.

Полностью одетый Эндерби сидел на седалище унитаза, покачиваясь, как на отцовском колене, продвигаясь верхом на палочке к Чаринг-Кросс. Нет, к Лондонскому мосту. Нет, к Виктории. Электрический сперматозоид, оседланный Эндерби, мчится к Победоносной Заступнице Виктории. Он снял с держателя рулон туалетной бумаги, стал царапать химическим карандашом листок за листком. Стихотворенье решительно превратилось в стих о Благословенной Деве.
Откуда марианство? Эндерби знал. Вспомнил свою спальню с благочестивыми картинками итальянских художников-коммерсантов: Пий XI в тройной тиаре, с благословляющим жестом; Иисус Христос с обнаженным лучащимся сердцем, на которое — для верности — деликатно указывает божественный указующий перст; святые (Антоний, Иоанн Креститель, Бернадетта); Дева Мария с нежной улыбкой, в красивом покрывале.
Я нигде, я в каждом и любом, будь то женщина или мужчина —
Легко принять благость, сладкие напевы:
Терпеливый вагон для чужого сына.

За дверью спальни стояла чаша со святой водой, осушенная сквозняком мальчишеского неверия Эндерби. Весь дом, до самой границы с нейтральной или протестантской территорией магазина, был битком набит другими чашами, распятиями, гипсовыми статуэтками, засохшими пальмовыми листьями со Святой земли, благословленными в Риме четками, парой Агнус Деи, декоративными благочестивыми словоизвержениями (исполненными в Дублине псевдокельтскими письменами), краткими, как рычание. Это был католицизм его мачехи, импортированный из Ливерпуля, — реликвии, символы, агиография, служившие проводником молний; ее религия — просто страх перед громом.
Католицизм семьи Эндерби шел из маленького католического кармашка неподалеку от Шрусбери, из деревеньки, которую Реформация лишила лишь храма. Слабый в отце-табачнике (выскребавшем физиономию в Святую субботу, присутствовавшем на пьяной полуночной мессе на Рождество, — не больше), он умер в сыне-поэте, благодаря той самой мачехе. Теперь, по прошествии двадцати с лишним лет, слишком поздно смотреть на него свежим взглядом, оценивать интеллектуальное достоинство, хладнокровно-последовательную теологию. Он с горькими слезами боролся с ним в юности с помощью Ницше, Толстого, Руссо, и борьба за создание собственных мифов сделала его поэтом. Теперь уже невозможно вернуться к нему, даже если захотеть. Если б он это сделал, пришлось бы искать обращенных, которые пишут триллеры, чувствуя себя проклятыми, или создали эксклюзивный клуб оксфордских обращенных, выдавая его за Церковь, куда Эндерби не допустили бы. Пользуясь публичной славой отступника, Эндерби пришлось бы якшаться со всякими бешеными ирландцами. Поэтому лучше успокоиться насчет веры или ее утраты (отвечая при поступлении в армию на вопрос о религии, он сказал: «Гедонист», — и вынужден был присутствовать на парадах Объединенного комитета); оставалась, похоже, одна проблема: его искусство отказывалось успокаиваться.
В клетке хохот его вызревает и бродит,
Червь и рыба, посмеиваясь, как шуты королевы,
Ткут маскарадный костюм, что ему так отлично подходит.

В конечном счете религиозная вера значения не имеет; вопрос в том, какие использовать мифы, еще сохранившие для использования достаточно эмоционального веса. Поэтому Дева Мария в нежной голубизне произнесла теперь заключительное трехстишие, чуть улыбаясь прялке:
И хотя голубь смиловался, как там ни говори,
Не оскорбил своей плотью плоть девы,
Остались терзанья неправильной и бесполезной любви.

В воздухе слишком много любви, беспокоился Эндерби, с неудовольствием перечитав стих. Стало ясно: невзирая на очевидно поверхностный миф, здесь есть что-то о происхожденье поэта. Он написал на последнем листке туалетной бумаги: «Каждая женщина — мачеха» — и спустил его в унитаз. Это, думал он, общий закон. А теперь, судя по шумной тьме вокруг кабинки, где час бродил, вызревал его стих, поезд прибыл. Рев цирковых тюленей, грохот рухнувших ящиков, высокие каблуки по платформе, шипение, содрогание и предсмертное, выражаясь елизаветинской идиомой, сжатие поезда.
Назад: Глава 1
Дальше: Глава 3