Часть третья
Глава 1
1
— Вам абсолютно не о чем беспокоиться, — заверил доктор Престон Хоукс. — Снимки отрицательные: ни ТБЦ, ни карциномы, ничего. — И поднял парочку мутных портретов Эндерби изнутри. — И все прочее точно так же. — У него был громкий северный голос, кое-какие гласные кустарно приближались к нормативному языку. — Можете идти со спокойной душой. — Молодой, чрезвычайно зубастый, взъерошенный, загорелый, он как бы побочно рекламировал оздоровительные возможности курорта, где практиковал. — Если сода помогает от диспепсии, просто сидите на соде. Но в принципе ваш желудок с кишечником идеально здоровы.
— Вы бы сказали, — уточнил Эндерби, — что в ближайшем будущем я вряд ли умру, да?
— О, дорогой дружище, — сказал доктор Престон Хоукс, — никто из нас этого никогда знать не может. Кроме обычных жизненных случайностей — наезд, удар током, поскользнулся в ванной, — всегда существует определенный неведомый фактор, выявлению не подлежащий. Мы знаем много, — сказал он, — однако не все. Но, насколько я вижу, физически вы здоровы и можете прожить много лет. — И засиял перед Эндерби, словно жарившийся ломтик картошки. — Конечно, — оговорился он, — сердечные тоны не так хороши, как могли бы. Упражняйтесь: теннис, гольф, прогулки. Хорошо бы слегка похудеть. Воздержитесь от жареного; не ешьте слишком много крахмала. Работа у вас сидячая? Писарь какой-нибудь?
— Пожалуй, в устаревшем смысле, — признал Эндерби. — Я, — объяснил он, — поэт.
— Вы хотите сказать, — недоверчиво переспросил доктор Престон Хоукс, — это ваша работа?
— Была, — сказал Эндерби. — Собственно, я поэтому к вам и пришел. Понимаете, больше стихов не пишу.
— О. — Доктор Престон Хоукс заволновался; простучал по столу в разные стороны упражнение для пяти пальцев с застывшей на губах нервной улыбкой. Заговорил теперь путаней, забормотал: — Ну, по-моему, вряд ли… я хочу сказать, это меня не касается, правда? Я хочу сказать, на мой взгляд… То есть, если вы больше стихи писать не собираетесь, что ж, желаю удачи. Максимальной удачи и прочего. Только это целиком и полностью ваше личное дело, правда? В любом случае, я бы так сказал. — И принялся, пусть неумело, выполнять ритуал человека, чье время дорого: синдром нервного копанья в бумагах, косые взгляды на часы, близоруко прищуренные взоры над головой Эндерби, точно в двери над косяком должен был просочиться другой пациент.
— Нет, — сказал Эндерби, — вы неправильно поняли. Я имею в виду, стихи больше писать не могу. Стараюсь, стараюсь, а ничего не выходит, ничего не приходит. Понимаете, что я имею в виду?
— О да, — опасливо улыбнулся доктор. — Вполне. Ну, я бы на вашем месте слишком не беспокоился. Я хочу сказать, в жизни другие вещи есть, правда? Солнце светит, дети играют. — Это была буквальная истина; доктор Престон Хоукс поднял руку, словно сам под присягой свидетельствовал о теплых вечерних лучах за окном, о шумно верещавших по пути на пляж детях. — Я хочу сказать, писание стихов еще не все в жизни, правда? Найдете другое занятие. Жизнь еще вся перед вами. Лучшее впереди.
— А какова, — спросил Эндерби, — цель жизни?
Доктор просветлел при этом вопросе. Он был достаточно молод, чтобы иметь на него ответы, ответы, хорошо проработанные на студенческих диспутах с дымящими трубками.
— Цель жизни, — с готовностью доложил он, — в жизни. Сама жизнь есть цель жизни. Живи здесь и сейчас, получая от жизни все возможное. Жизнь — это жизнь, квадратными дюймами и круглыми минутами. Цель в процессе. Жизнь такова, какой ты ее сделаешь. Поверьте, я знаю, что говорю. Я, в конце концов, доктор. — И улыбнулся каким-то рамочкам на стене, двум своим должным образом удостоверенным дипломам бакалавра.
Эндерби энергично и мрачно затряс головой.
— Не думаю, будто Китс так ответил бы. Или Шелли. Или Байрон. Или Чаттертон. Мужчина, — сказал он, — как дерево. Плоды приносит. Когда перестает приносить, его жизнь кончается. Поэтому я и хотел выяснить, не умираю ли.
— Слушайте, — резко перебил доктор, — это просто куча болезненной ерунды. Все обязаны жить. Для этого и существует Национальная служба здравоохранения. Чтобы помогать людям жить. Вы здоровый мужчина, перед вами годы жизни, надо этому очень радоваться, быть очень благодарным. Иначе, давайте признаем, вы богохульствуете против жизни и Бога, против демократии, да, и против Национальной службы здравоохранения. Это нечестно, правда?
— Но зачем мне жить? — спросил Эндерби.
— Я вам говорил, зачем жить, — еще резче бросил доктор. — Не заметили, да? Живите ради жизни. И разумеется, ради других. Живите ради своей жены и детей. — И позволил себе бросить на две секунды любовный взгляд на стоявшую на столе фотографию: миссис Престон Хоукс играет с мастером Престоном Хоуксом, мастер Престон Хоукс играет с плюшевым мишкой.
— Жена у меня была, — сказал Эндерби, — только очень короткое время. Я оставил ее почти год назад. В Риме. Мы просто не поладили. Вполне уверен, что у меня нет детей. По-моему, могу абсолютно точно сказать.
— Ну, тогда хорошо, — сказал доктор. — Но конечно, есть множество других людей, которым вы нужны. Друзья и так далее. Как я понимаю, — осторожно добавил он, — еще остаются любители читать стихи.
— Уже написанные, — сказал Эндерби. — Пусть читают. А больше не будет. И я, — сказал он, — не из тех, у кого есть друзья. Поэт должен оставаться один. — От этой риторически высказанной против воли банальности взгляд его остекленел, он неловко поднялся со стула.
Смотревший телеспектакли доктор подумал, будто видит в Эндерби признаки замышляемого самоубийства. Он был неплохим врачом. И сказал:
— Вы ведь никаких глупостей не собираетесь натворить, а? Я хочу сказать, подобные вещи никому ничего хорошего не приносят, правда? Я хочу сказать, особенно после того, как вы у меня побывали, и прочее. Жизнь, — сказал он без прежней уверенности, — надо прожить. У всех у нас есть обязательства. Знаете, я про вас в полицию сообщу. Не делайте чего не следует. Слушайте, если хотите, я вам консультацию у психиатра устрою. — И сразу руку протянул к телефону, готовый немедленно бросить на благо Эндерби все силы Национальной службы здравоохранения.
— Не беспокойтесь, — успокоил его Эндерби. — Я не сделаю ничего, что сочту глупым. Обещаю.
— Поживите немножечко, — безнадежно посоветовал доктор. — Встречайтесь с людьми. Телевизор смотрите. Выпейте время от времени в пабе, в разумном количестве можно. Сходите в кино. Пойдите посмотрите фильм ужасов за углом. Отвлечетесь.
— Я его в Риме видел, — сказал Эндерби. — Мировую премьеру. — Здесь, в Англии, «L’Animal Binato», «Двусущный Зверь», превратился в «Сына Инопланетного Зверя». — Фактически, — сообщил Эндерби, — я его написал. То есть его у меня украли.
— Слушайте, — сказал доктор Престон Хоукс и встал. — Я вообще без всякого труда устроил бы вам консультацию. По-моему, вы бы гораздо лучше себя почувствовали, поговорив с доктором Гринслейдом. Знаете, человек он хороший, очень симпатичный. Могу сейчас же звякнуть в больницу. Вообще без труда. Может быть, он вас первым же делом с утра примет.
— Ну, — сказал Эндерби, — не волнуйтесь. Принимайте жизнь такой, какова она есть. Живите по квадратному ярду, или как вы там говорили.
— Мне абсолютно не нравится то, что вы можете сделать, — заявил доктор Престон Хоукс. — Было б нечестно, если бы вы вернулись домой и покончили самоубийством прямо после визита ко мне. Лучше бы встретились с доктором Гринслейдом. Могу сейчас же позвонить. Могу прямо сейчас койку устроить. Не уверен, что вам сейчас можно идти одному. Только не в таком настроении, вот что. — Он стоял, молодой, сбитый с толку, бубня: — Я хочу сказать, в конце концов, у всех у нас есть обязательства друг перед другом…
— Я абсолютно нормален, — успокоил его Эндерби, — если это вас беспокоит. И вновь обещаю не совершать никаких глупостей. Если желаете, можете получить заверение в письменном виде. Я вам письмо пришлю. Напишу сразу по возвращении в свою берлогу. — Доктор Престон Хоукс покусал губу с одного конца до другого, а потом обратно, как бы проверив ее на прочность. Мрачно и неуверенно взглянул на Эндерби, не одобряя упоминания в данном контексте письма. — Все, — сказал Эндерби с убедительной широчайшей улыбкой, — будет хорошо. — Они поменялись ролями. — Вообще не о чем беспокоиться, — с докторской жизнерадостностью сказал Эндерби. Потом быстро ушел.
Прошел через приемную, полную народа, который, судя по виду, тоже не мог стихи писать. Одни, в спортивных костюмах, как бы готовились вырваться из сетей доктора Престона Хоукса, несли свои недомоганья легко, как пиджачный значок; другие, более официально одетые, считали болезнь типом церкви. Эндерби пришлось протискиваться, чтобы выйти. Он где-то посеял контактные линзы, а очки, которые прежде носил, по-прежнему предположительно оставались в квартире на Глостер-роуд. Если она, конечно, не выбросила все, что принадлежало ему. Шагая в роскошном приморском свете, Эндерби произнес слово «полиция». Если доктор собрался полицию на него натравить, надо действовать быстро. Он мысленно услыхал то, что мир называет здравым рассудком, как нечто топочущее в неуклюжих тяжелых ботинках. И вспомнил ботинки, которые его преследовали, застигнутого лучом фонарика легавого при попытке, только что вернувшись из Рима, проникнуть в квартиру через окно. Разумеется, можно было объясниться, но полиция в русле профессиональной тенденции к подозрительности вполне могла задержать его до приезда со временем Весты. Некоторые объяснения опровергла бы шуба из норки, брошенная на бегу. Поэтому он ткнул чемоданом констебля в промежность и между стартовым и финишным свистками финтил, пока — к своему изумлению, ибо считал подобные вещи возможными только в кино, — не умудрился удрать, юзом пронесшись по улочке и шмыгнув в переулок, выждав там, пока свистки безнадежно не защебечут вдали тропической заблудившейся птицей.
Майское солнце со свистом летело над морем, разливая над ним нечто вроде слепящего и пронизанного серебром мармелада. Это было не то море, возле рева которого он трудился с такой малой пользой над «Ручным Зверем», а северо-западный его собрат. Питало оно более шумный, более вульгарный курорт по сравнению с прежним домом Эндерби на Канале: больше смака в пабах, шире гласные; можно купить кувшин чаю, взять с собой в пески; на увеселительных пляжах в истерике бьются активные игральные автоматы; комик из концертировавшей под открытым небом труппы говорил партнеру, что, будь у него резиновые мозги, их не хватило б на пару подвязок для канарейки. «В моих жилах течет кровь, голубая, как незабудка», — объявлял партнер. «А у меня какая, по-твоему? — отвечал комик. — Одуванчиковая и лопуховая?» Странное место, подумали бы потомки, избранное для смерти.
Нынешним дивным вечером, заметил, присмотревшись, Эндерби, выстроились очереди на «Сына Инопланетного Зверя». В следующем подъезде, за два до кинотеатра, зияла холодная каверна аптеки, полная запахов мыла, праздного смеха в хранилище лекарств, печатных моментальных пляжных снимков с загорелыми руками и шеями. Эндерби пришлось ждать, пока отдыхающей женщине продадут заколки для волос, крем для кожи, перекись водорода и прочие стимуляторы жизни, прежде чем возникла возможность попросить смертельные средства. Наконец девушка в белом халате склонила перед ним набок голову:
— Слушаю, сэр?
Он испытывал смущение, будто презервативы приобретал.
— Аспирин, пожалуйста.
— Большую, сэр, маленькую? — Видно, есть разных размеров.
— Будьте добры, относительно маленькие. Мне много надо будет принять. — Она разинула на него рот, поэтому он пояснил: — Разумеется, не смертельную дозу. — И победно улыбнулся.
— Ха-ха, сэр. Надеюсь. Только не в такой чудный вечер. — И правда.
Эндерби вышел с бутылочкой с сотней таблеток. Всего у него оставалось ровно два пенса.
«Отлично, — решил он, — рассчитано время».
2
«Странный год», — размышлял Эндерби с потенциальной смертью в кармане, свернув с теплого, веселого, пивного, разноцветно-леденцового променада на Боггарт-роуд. Странный пустой год, или почти год.
Июнь — месяц брака, медового месяца, бегства. Он забрал из лондонского банка девяносто изображений костлявых львов. Купил губчатую сумку, сунул туда львов, обмотал сумочную тесемку вокруг брючной пуговицы, затолкал в брюки. Теперь сумка ходила с ним и сидела большой удобной мошонкой. Каждый носит с собой личный банк; весело в любой час расплачивается; никаких процентов (хотя, разумеется, и никакого превышения кредита); скромные запросы удовлетворяются без формальностей. Он поехал сюда, на северный курорт, с одобрением упомянутый как-то Арри (далеко от юга, от Лондона, Весты). Нашел уютный чердак с газом (уборная, совмещенная с ванной) у миссис Бамбер на Баттеруорт-авеню, перманентную вершину над преходящими отдыхающими постояльцами.
В июле и августе трудолюбиво составил том из пятидесяти лирических стихотворений (чистые копии, последние наброски лежали, к счастью, в чемодане, съездив в Рим и из Рима; масса прочих, сырых материалов еще оставалась или была выброшена из квартиры на Глостер-роуд, вероятно, уже недоступная). Том получил название «Круговая павана». Отпечатанный на машинке маленькой женщиной в машинописном бюро в Манчестере, он был отправлен и без особого энтузиазма получен издателем. В кабинках общественных уборных, покупая за пенни приватность, Эндерби запланировал длинную автобиографическую поэму белым стихом, типа «Прелюдии». С пока еще пухлой губчатой сумкой в штанах можно было позволить себе обождать, пока ушедшая в спячку или надувшая губы Муза очнется и образумится. Несколько получившихся поэтических автобиографических строк были уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, заспаны, прочитаны, перечитаны, переписаны, уничтожены. В августе и сентябре курорт стал большеротым от веселых гостей, носивших смешные шапчонки со слоганами (Попробуй, Со Мной Это Просто; Гуляй, Джо, Мама Не Узнает), липким от поцелуев, морской воды, эля, леденцов, карамели. Новостей ни от Весты, ни от кого-либо другого не поступало. Сидя как-то солнечным утром в общественной уборной, слыша, как дети по дороге на пляж весело колотят в ведерки лопатками, он смаковал, подобно фраскати, свое вновь обретенное одиночество. Хотя жаль, что ничего не может писать. Идея длинной автобиографической поэмы была отброшена; может, эпическая поэма о короле Артуре, или лорде Резерфорде, или об Олкоке и Брауне? Может быть, драма в стихах? Эндерби провел долгие каторжные часы в публичной библиотеке, притворяясь, будто работает по-настоящему, закладывает фундамент, собирает материал. Он ничего не написал.
Октябрь, ноябрь принесли дуновенье дурного предзнаменования. Дело вышло за рамки шутки. Конечно, денег еще оставалось достаточно, но становилось все непонятней, куда девать время. Он бродил по оглушенным морем, опустевшим улицам, подняв до ушей воротник, пытаясь запустить поэму, возвращался к безнадежности и похлебке, к миссис Бамбер, настойчиво поднимавшейся на чердак и сидевшей, рассказывая о своем прошлом, которое напоминало об устричных барах и «Винном погребе» Йейтса.
Если бы, клялся Эндерби на Рождество, если бы подан был хоть какой-нибудь ободрительный знак, что ему вновь удастся писать, то, когда деньги кончатся, он добровольно подыщет то или другое пустое занятие, станет повременным поэтом, продолжающим жить ради Музы.
К концу января он проснулся затянутым морозом утром с певшим в ушах стихом. Слава богу, облегчение. Записал крошечное телеграфное сообщение и потратил все утро на его совершенствование в окончательном виде:
Ты — врата, куда рота за ротой
Вторглась целая армия.
Добьешься ли снова триумфа,
украсишь ли их позолотой
И каменной аркой?
Цветы неизбежно поблекли, а войско
Теперь на далекой равнине жаркой.
Перечитывая, он понял, и волосы у него встали дыбом, что это личное послание, послание ему от нее.
Только утром однажды умоешься
Или днем с чашкой чаю устроишься,
И, возможно, узришь
Небес разверзшихся свет,
Сонм поющих святых под раскачанные колокола.
Ну а может, и нет.
Он почувствовал, что обливается липко блестящим потом, диафрагма начала разжижаться. Прощальные стихи.
В марте вышла «Круговая павана». Последовали рецензии: «…Приятные и ясные стихи, выдержанные в традиции…»; «…мистер Эндерби не утратил ни одного из прежних дарований; жаль, однако, что мы не видим никаких признаков новых талантов, новых направлений. Состряпано блюдо талантливо, только очень похоже на то, что уже предлагалось…»; «…со вздохом вспоминаешь о совершенстве старой лирики. С облегчением обращаешься к произведениям двух молодых оксфордских поэтов…». И одна, безусловно принадлежавшая Роуклиффу: «Мистеру Эндерби наверняка хватит чувства реальности, чтобы не сожалеть об утрате поэтического дара. Он не вечен, а у мистера Эндерби присутствовал дольше, чем в большинстве случаев. Многие его современники уже предпочли достойное молчание, оставив памятные достижения, и можно с уверенностью предположить, что после этого огорчительного, как и следовало ожидать, тома мистер Эндерби вступит в их братство монахов-отшельников…» В «Феме», естественно, отзыва не было.
Апрель Эндерби провел в мрачности из-за болей в груди. И теперь, в мае, в нынешнем месяце, три дня назад решил обратиться к врачу. После простукивания и прослушивания врач более или менее пришел к выводу, что все на самом деле в порядке, но, чтобы обезопаситься, направил Эндерби в больницу на рентген. Однако до того, слыша в ушах «все в порядке», он уселся у себя на теплом чердаке, составляя перечень возможных способов смерти: Вскрытие вен в горячей ванне Передозировка снотворного Повеситься на багете для картин в столовой Прыгнуть в море с мола.
Начиналось лето, и в доме миссис Бамбер собралось немалое количество ранних летних постояльцев, насколько можно было судить по шуму, по кучам галопирующих детей, за которыми неумело следили шикавшие, но беспечные молодые родители. Нехорошо было бы, рассуждал Эндерби, превращать самоубийство в публичное предприятие. Нельзя начинать утро на отдыхе с обнаружения трупа, висящего с высунутым языком в кукурузных хлопьях, оставшихся со вчерашнего вечера, или насмерть заснувшего в ванной в красных холодных чернилах. Прыжок с мола в конце главной пристани тоже, конечно, чересчур публичен и всем неприятен, а какой-нибудь пловец, которому уже наскучил отдых, может слишком быстро приплескаться на помощь. Лучше передозировка: чисто, тихо, чисто, тихо, там-там-там, там-там-там, и заснешь. Кингсли, христианин весельчак.
Эндерби, стоик нехристианин, взобрался по ступенькам цвета ванили дома № 17 на Баттеруорт-авеню. Парадная дверь стояла открытой, на вешалке для шляп висели ведерки с лопатками, темный водорослевый вестибюль целиком пропах ногами и песком. Все постояльцы ушли, возможно, на «Сына Инопланетного Зверя», но миссис Бамбер пела на кухне, веселая вдова трамвайного вагоновожатого; песня пахла устрицами и красным портвейном. Поднимаясь по лестнице, Эндерби внезапно застыл на месте от строки, по его мнению, из «Улисса», которая ему со смертельной дозой в кармане казалась самой что ни на есть ядовитой строкой (хотя это в действительности была не строка, просто, насколько припоминалось, кусочек внутреннего монолога Блума), самой что ни на есть чреватой сожаленьем строкой, какую он вообще в жизни слышал:
…И больше не лежать в ее теплой постели.
Эндерби тряхнул головой, где толпились образы, образы, которые он больше не может преобразовывать в слова и рифмы: лошади ждут команды стартера, палатка с шампанским, солнце на затылке, омлет из сотни яиц, бутылка коньяку «Наполеон», жизнь.
…И больше не лежать в ее теплой постели.
Он поднялся выше, взобрался на самый верх, где от солнца его отделяла лишь крыша. Чердак, словно море, был согрет солнцем. Вошел и сел на кровать, тяжело дыша после подъема. Тут живший собственной жизнью желудок решил, что он голоден, поэтому Эндерби поставил разогреваться на газовой плитке простую похлебку. А пока она булькала, вертел и вертел купленную бутылочку аспирина порядочного размера: он читал или слышал, что сотни должно хватить. Миссис Бамбер наверняка эффективно управится с неожиданным трупом: ланкаширская женщина, а народ в Ланкашире скорей радуется смертям. Так или иначе, труп будет лежать чистый, с отвисшей челюстью, как бы изумляясь, что умер, между простынями. (Эндерби напомнил себе обязательно произвести по возможности полное очищение организма перед его превращением в труп.) Отдыхающие не будут обеспокоены; старший констебль и секретарь городского совета не захотят публичной огласки; все будет сделано тихо ночью, утром же зашуршат высыпаемые на тарелку кукурузные хлопья. И вот Эндерби сел как бы даже с аппетитом за тайную вечерю, скудное, но вкусное причастие. Он испытывал возбуждение, словно после ужина шел смотреть фильм, о котором все говорили, а критики очень хвалили.
3
Эндерби был в пижаме. Было еще светло, майский вечер, и у него возникло мимолетное впечатление, будто он вновь ребенок, которого отослали в постель, тогда как дневная жизнь еще сильно пульсирует без него. Он вымыл ноги, вычистил вставные зубы, сполоснул немногочисленные горшки и миски, съел кусочек шоколада, пролежавший несколько недель, налил воды из кувшина на мойке в чистую молочную бутылку. (Высокого стакана не имелось, а надо было запить аспирин большим хорошим глотком.) Потом вытащил из пузырька ватку, после чего таблетки врассыпную задребезжали, пузырек с аспирином начал драматизироваться сам по себе, ловя вечерний свет под разными углами, становясь почти подобным Граалю, так что державшая его рука задрожала. Эндерби понес его к кровати, и он издавал всю дорогу сухие и легкие кастаньетные звуки. С постели, куда Эндерби уже лег, можно было взглянуть вниз на задний двор миссис Бамбер. Он жадно углубился в него, щурясь в поисках символов жизни, но там оказался лишь мусорный ящик, картонная коробка с золой, росшие в плиточных трещинах одуванчики, старый велосипед, выброшенный сыном миссис Бамбер, Томом. Дальше шли трехэтажные дома с сохнувшими на подоконниках купальными костюмами, еще дальше море, над всем первоцветное небо.
— Ну, — вслух сказал Эндерби.
И трясущейся рукой вытряс трясущуюся горсть аспирина. Запустил в рот белые зерна, словно скармливал пенни пугалу-автомату. Выпил воды из молочной бутылки, по-прежнему дрожа, как укушенный аспидом. Аспид, аспирин. Есть связь?
Аспид, распираемый смертью.
Он прикончил бутылочку, проглотив еще шесть-семь горстей, и старательно вымыл руки. Потом лег со вздохом. Теперь нечего делать, лишь ждать. Он совершил самоубийство. Покончил с собой. Самоубийство из всех грехов самый предосудительный, ибо самый трусливый. Какое наказание ждет самоубийцу? Будь тут сейчас Роуклифф, он щедро процитировал бы из «Inferno» того самого автора, который внес вклад в итальянское искусство. Эндерби удалось смутно вспомнить, что место самоубийц — Нижний Ад, Второй Пояс, между теми, кто чинит насилье над ближним, и теми, кто оскорбляет насилием Бога, искусство и естество. В этом самом Третьем Поясе по праву окажется Роуклифф, может, уже оказался. Все это, по мнению Эндерби, Львиные грехи. Закрыв глаза, он вполне четко увидел кровоточащие деревья, которые были самоубийцами, и носившихся вокруг гарпий, стрекотавших сухими крыльями, производя усиленный звук встряхиваемой бутылочки с аспирином. И нахмурился. Получается очень несправедливо. В конце концов, он избрал Второй пояс во избежание Третьего, и все-таки оба греха приткнулись друг к другу в одном круглом ломте Нижнего Ада.
С бесконечным тщанием и деликатностью день червем полз в континууме постоянно темневшей серости. Наручные часы здраво тикали, чересчур энергичный слуга, который объявит о смерти столь же хладнокровно, как о нынешнем числе и поданном завтраке. Эндерби начинал чувствовать колоссальную усталость и слышать в ушах громкий гул.
Звонко пукнули фанфары, космически просвистела спущенная в уборной вода. Тьма перед глазами резалась черным хлебом на один грубый кусок за другим, прямо до горбушки буханки. Потом медленно завертелась, с каждым витком светлея, пока не стала слепящей, как солнце. Эндерби признал непреодолимо трудной попытку сдвинуть одеяло, руки, веки. Круг треснул с невыносимым сиянием, и Эндерби потянуло как бы на канате, дружелюбно, однако с какими-то архангельскими восклицаниями, к некоему скрытому невыразимому Присутствию. Вдруг это Присутствие, сперва добродушно казавшееся простым интеллектуальным фактом, взорвалось, в последний раз звучно ударив во все органы чувств, и Эндерби попятился.
И вот она, манит его, пукая — пррррррп — как десять тысяч землетрясений, рыгая — аррррп и ыг — как миллион вулканов, под ревущий одобрительный смех всей вселенной. Трясет перед ним обвисшими, как лупа, сиськами, бесконечными змейками вытаскивает из черных зубов шкурку бекона, забрасывает его катышками ушной серы, сморкается в его сторону зелеными соплями. Престолы возопили, силы обессилели. Запахи душили Эндерби: сероводород, немытые подмышки, дурной запах изо рта, экскременты, застоявшаяся моча, тухлое мясо — все лезло в рот, в ноздри хлюпавшими комками.
— Помогите, — попытался он крикнуть. — Помогите помогите помогите. — Упал, пополз с криками: — Помогите помогите. — Чернота, представляя собой смех и грязь, смыкалась над ним. Он издал один последний вопль, перед тем как в нее погрузиться.