Часть первая
Глава 1
1
Пфффрррумммп.
И вам тоже очень счастливого Нового года, мистер Эндерби!
Однако пожелание звучит впустую с обеих сторон, ибо для ваших ночных визитеров этот год очень старый. Мы, шепчущие, щупающие, шуршащие, поскрипывающие в вашей спальне, — те самые потомки, к которым вы адресуетесь с такой надеждой. Поздравляем, мистер Эндерби: вы уже здорово вмазали по павильонным часам. Если сейчас проснетесь от очередного желудочного или двенадцатиперстного приступа, которые представляют для нас столь же гадкую перчинку лекций по литературе, как скрофула Джонсона, скатофобия Свифта, смертоносная галопирующая кровь Китса не воображайте, будто слышите призраков, посвистывающих и поскрипывающих вокруг постели. Чтобы стать призраком, надо сперва умереть или хотя бы родиться.
Перрррп.
Ответ мистера Эндерби задним числом. Не трогай, Присцилла. Мистер Эндерби не вещь, чтоб его тыкать, а спящий великий поэт. Альберта, пожалуйста, вытащи у него изо рта свой грязный палец. Его рот открыт не для дилетантского осмотра зубов, а чтобы можно было дышать. Нос, как орган, в сорок пять пережил свое лучшее время, превратившись в два кривых черных провала — каждый со своей миниатюрной подмышкой, — забитых, заложенных. Вспомните, ранние его стихи посещали мир запахов (страницы 1-17 в сборнике избранного, изданном Гарвардским университетом, каковой является вашим учебником). Там у нас мытые волосы, пикули, дрок, соли для ванны, кожа, карандашные стружки, консервированные персики, почтовые конторы, миссис Лейзенби на углу в магазине с его естественным трущобным гвоздичным диабетическим запахом. Но в зрелых произведениях ничего подобного не существует; двустворчатые двери навсегда закрылись. Этот мягкий шум, Гарольд, называется храпом. Да, Кристина, зубы у него, как верхние, так и нижние, съемные: их кладут вот в этот пластмассовый ночной сосуд. Детка, детка, ты пролила жидкость для зубов на ковер домовладелицы мистера Эндерби. Нет, Робин, ковер не редкий и не красивый, но он принадлежит миссис Мелдрам. Да, сам мистер Эндерби принадлежит нам, принадлежит всему миру, но это ковер его домовладелицы. Миссис Мелдрам.
Дальше. Его волосы ежедневно перекочевывают с головы на щетку, крошечный отряд за отрядом, с билетом в один конец. Вон на туалетном столике лежат щетки в оправе из поддельного серебра, завещанные ему отцом, табачником. Очески действительно грязные, Мевис, но у великих поэтов есть другие дела, кроме соблюдения гигиенических правил. Смотрите, вот эти очески составляют дневную квоту немногочисленных остатков волос мистера Эндерби. Священные реликвии, дети. Не спешите. Каждому по одному. Так. Бережно храните их в дневничках потомков текущего года. Выпавшие волосы, Генри, переходят в собственность их подобравшего. Они мистеру Эндерби не нужны, но уже оцениваются в классических аукционных залах приблизительно в фунт, если удачно повышать ставки. Одри, не надо пытаться выдернуть живой волос, это нехорошо. Столь грубого рывка достаточно, чтобы разбудить мистера Эндерби.
Грпрхррмп.
Видите? Он потревожен. Дайте ему успокоиться, как даешь успокоиться взбаламученной воде. Хорошо. Согласитесь, дети, мистер Эндерби лучше всего смотрится, перевернувшись на крестец и сбросив одеяло, соскользнувшее на пол. Живот выпирает двумя деликатными холмиками по обеим сторонам от перерезающего пижамного пояса. Смотрите, тут волос обильный. Одна из отвратительных иронических особенностей среднего возраста заключается в том, что волосы отступают вниз с благородной вершины, орлиного гнезда, оставляя ее лысой, точно орел, чтобы лагеря, казармы и гарнизоны вульгарного теплого тела густо зарастали порослью, бесполезной и некрасивой. Грудь тоже отвисла, смотрите. Богатая волосами, оживленная пучками и завитками. Кроме того, подбородок и щеки в щетине. Ощетинились, сказал бы Мильтон.
Да, Дженис, я вынуждена согласиться, спящий мистер Эндерби выглядит не слишком приятно, даже в полной темноте. Все мы заметили редкие волосы, беззубый рот, обильные складки плоти, которые вздымаются и опадают. Но что общего у величия с приятностью, а? Все вы должны серьезно над этим подумать. Альберта, тебе не хотелось бы за него выйти замуж? Может быть, и с другой стороны не возникло б такого желания, даже еще в большей степени, ты, глупая, глупо смешливая тварь? Кто ты такая, чтоб думать, будто тебе хоть когда-нибудь выпадет шанс сочетаться с великим поэтом?
Конечности. Стопа, топчущая Парнас. Смотрите, мозоли на запутанной карте ступни. Ногти сломаны, хотя на большом пальце ноги ноготь слишком толстый, чтоб сломаться. Может быть, то и другое связано с долгим мыльным потением, согласитесь. Нищенски протянутая правая рука поистине королевская. Почтительно посмотрите на пальцы, сейчас отдыхающие от писания. Завтра они снова будут писать, продолжая поэму, которую он считает шедевром. Ах, что создали эти пальцы! Каждый целует руку, только тише ползущей мухи. Я понимаю, что акт целования требует усилия для преодоления определенного естественного отвращения. Впрочем, для вас это небольшой урок схоластической философии. Грязные костяшки, черные ногти, глубоко въевшиеся пятна табачной смолы (забытая сигарета держится встречно-гребенчато, пока мысли поэта высоко воспаряют над запахом дыма), загрубевшая кожа — все это внешние преходящие аспекты руки, связанные с обыденным миром еды и смерти. Но в чем суть этой руки? Божественная машина, привносящая в нашу жизнь больше блаженства. Целуйте ее, ну, давайте, целуйте. Алтея, прекрати издавать тошнотворные звуки. Чарльз, лицо твое без того безобразно, нечего морщить его, точно в приступе насморка. Вот так вот, целуйте.
Это его вообще практически не побеспокоило. Тихонечко почесал во сне место, которое пощекотала севшая в поисках пищи мушка. Слушайте. Он во сне собирается что-то сказать. Твой поцелуй принес сонное вдохновение. Слушайте.
Мой постельный партнер погружен
В тяжкий труд, рожая неоплаченный сон.
И все? Все. Но, дети, какой волнительный момент! Вы слышали его голос, правда, сонный, бормочущий, но все равно его голос. А теперь перейдем к тумбочке у постели мистера Эндерби.
Книги, дети, которые мистер Эндерби читает в постели. «Убойные блондинки», что бы это ни значило; «Кто есть кто в Древнем мире», безусловно, полезная; «Афера Раффити» в брутальной обложке; «Как я добился успеха», написано магнатом, умершим от атеросклероза; «Рассказы марианских мучеников», сенсационная. А вот, дорогие мои, собственное сочинение мистера Эндерби: «Рыбы и герои», ранние стихи. Каким он был тогда гением! Да, Деннис, можешь потрогать, только осторожно, пожалуйста. Ох, глупый мальчик, все свалил на пол, просыпалось, словно из душа. Что это спрятано между густо залапанными страницами? Фотографии? Не трогайте, оставьте, это не для вас! Небеса милосердные, и у великих есть слабости. Какой стыд мы непреднамеренно обнаружили. Не хихикайте, Бренда и Морин, сейчас же отдайте мне снимки. Вы разбудите мистера Эндерби гнусным девчачьим фырканьем. Чем они занимаются, Чарльз? Мужчина с женщиной на фотографии? Они занимаются своим собственным делом, вот чем они занимаются.
Бопперлоп.
Покойся, покойся, потревоженный дух. Робин, снимок, пожалуйста. Я его вижу в кармане твоего пиджака. Спасибо. Технический термин, если вам это следует знать, — феллация. А теперь хватит об этом. Может, пройдем потихонечку в ванную мистера Эндерби? Ну вот. Здесь мистер Эндерби пишет почти все свои стихи. Замечательно, правда? Он знает, что здесь остается поистине в одиночестве. Ванна полна рукописей, словарей, шариковых чернильных ручек. Перед унитазом низенький столик, как раз требуемой высоты. Электрический обогреватель греет голые ноги. Почему он выбрал столь низменное помещение? Поэзия, как он говорил в интервью, должна рождаться здесь; поэт чистит время снаружи и изнутри, как клизма. Однако можно точно сказать, тут нечто большее. Нам еще неизвестны какие-то мучительные переживания детства. Но Образовательные Путешествия Во Времени уже собираются проникнуть глубже в прошлое. Кто знает? Возможно, до окончания школы вы еще побываете в приходе Сент-Олав, где Шекспир с гусиным пером трудится над числом слогов в стихах. Найджел, оставь в покое ржавое лезвие, глупый мальчишка. Ну, тише, тише. До комнаты, где он ест и живет, когда не пишет, всего шаг. Нет, Стефани, мистер Эндерби живет один по собственной воле. Любовь, любовь, любовь. Некоторые девчонки только о ней и думают. Любовная жизнь мистера Эндерби до сего момента темна и окутана тайной. Как он относится к женщинам? Вам известны его стихи; хотя там предположительно и говорится о сексе, но мало.
Поррипипууп.
Трубы Царства эльфов. Оставим его в поэтическом мире. Впрочем, еще кое-что. В стихах этого года — разумеется, им еще не написанных, — заметно робкое пробуждение более чем фотографического интереса к женщинам. Но у нас не имеется биографических сведений о любовном приключении, о перемене семейного положения. У нас вообще мало каких-либо биографических сведений. Он по сути своей человек, живущий внутри себя. У нас есть лишь единственный адрес вот этого дома на песчаном морском берегу. Слышите море, дети? Море то же самое, что и у нас, жестокое, зеленое, грязное.
Ну, что о мистере Эндерби скажет нам эта комната? Вот эти по порядку расставленные безделушки явно говорят только о миссис Мелдрам, его домовладелице. Да, с восхищением посмотрите на них: геометрические ряды слонят из черного дерева; прелестнейшие фарфоровые пастушки, играющие на дудочке невидимым овечкам; игрушечный гипсовый тостер с древней блэкпулской позолотой, леденцовая копия потускневшего Брайтонского павильона, подсвечник из папье-маше под мрамор, фарфоровая сучка с фарфоровыми щенками, филигранная шкатулка для пуговиц из листового железа. Нравится вам картинка над электрическим камином? Она изображает ржаво-красных мужчин, готовящихся к утренней охоте; все мужчины одинаковые, предположительно потому, что псевдохудожник мог себе позволить единственного натурщика. На противоположной стене британские адмиралы XVIII века разворачивают карты terra incognita, на которые из пивных кружек льется вино, где отражаются вспышки огня. Вот веселые монахи едят в четверг рыбу, а вот лакают в пятницу праздничное угощение. На полоске стены за кухонной дверью горшок в виде головы двадцатилетней девки в шляпе, с накрашенными губами. Эмили, оставь свой нос в покое. Надо ли говорить, Чарльз, что пускать на нижней губе слюнявые пузыри — ребячество. Кухню вряд ли стоит осматривать. Ладно, если настаиваете.
Как воняет заплесневевшим хлебом! Видите, рыба светится в темноте. Кастрюли на верхней полке. Не трогай, Деннис, не трогай. Вот идиотик проклятый. Вся начищенная распроклятая куча посыпалась с громом и звоном. Чертов дурачок. Вы не так у меня посмеетесь, когда снова вернемся в цивилизацию. Ох, боже, сковородка чайник опрокинула. Газовая плита полна воды. И какой отвратительный металлический гром, черт возьми. Кто перец рассыпал? Перестаньте чихать, чтоб вас всех разразило. А-а-а-а-а-а-пчхи! Каквыбезобразиичаете! Ну, быстро отсюда.
Никто из вас доверия не заслуживает. В последний раз устраиваю подобную экспедицию. Взгляните на викторианские крыши, сверкающие, как рыбья чешуя, под новогодней луной. Больше вы их никогда не увидите. Равно как и город, в чьих домах и квартирах пенсионеры и умирающие храпят до рассвета. Очень смахивает на огромную расческу — правда? — ручка поблескивает драгоценными камешками, дорожки зубцов прочесывают холмистые окраины, волосяные клочья дыма на железнодорожном вокзале. Над нами январское небо: Щит, Змееносец, Стрелец, на западе планеты зрелости, войны, любви. А мужчина внизу, которого звон дешевого металла пробудил от диспепсического и метеорического сна, придает всему этому смысл.
2
Эндерби проснулся, одновременно слыша шум и изжогу. К изголовью кровати прикреплена была лампа в пластмассовом абажуре. Он включил ее, осознал, что дрожит, увидал почему. Подобрал с пола клубок одеяла, плотно укрылся, снова лег смаковать боль. В ней присутствовала необъяснимая нота сырой репы. Шум? Кухонные боги дерутся. Крысы. Нужен бикарбонат натрия. Надо — напоминал он себе, как минимум, в семитысячный раз, — не забыть развести его и держать под рукой у кровати. Сырая заостренная репа кинжалом пронзила грудину. Пришлось встать.
Одеревенело шлепая из комнаты в крошечный коридорчик квартиры, он видел себя в зеркале гардероба — ревматический робот в пижаме. Вошел в столовую, включил свет, по-собачьи принюхался, словно вынюхивал чье-то ловко скрытое присутствие. Вокруг хныкали духи, точно, духи умершего года. Или, может быть, — он криво усмехнулся подобному предположению, — нерешительно заглянули потомки. Удивил беспорядок на кухне. Впрочем, бывает: тонкое равновесие нарушается микрометрическим проседанием старого дома, сотрясеньем земли, своевольными монадами в самой кухонной утвари. Взял из раковины мутный стакан, сыпнул снегом бикарбонат натрия, размешал двумя пальцами, выпил. Выждал тридцать секунд, косясь в стеклянную филенку задней двери. Крошечная рука, спрятанная под надгортанником, махнула, сигналя подъем. А потом.
Восхитительно. Ох, какое облегчение, доктор! Я считаю себя обязанным письменно выразить вам благодарность за благотворное средство. Аааааарп. Почти сразу же после второго спазма облегчения пришел яростный бесстыдный голод. Он продвинулся на три необходимых шага от раковины до буфета и обнаружил, что замерзающе шлепает в пролитой у плиты воде. Вытер ноги об упавшее посудное полотенце, расставил на полках свалившуюся посуду, содрогаясь при наклоне от старческих болей в пояснице. Потом вспомнил — зубы нужны, поплелся назад в спальню за ними, включив попутно в гостиной камин. Вернувшись в гостиную, щелчком сверкнул перед зеркалом искусственными челюстями и сплясал своему отражению короткий топочущий яростный танец. В буфете оказались катышки окаменевшего чеддера в промасленной обертке. Одинокая головка цветной капусты плавала среди плотных пикулей кукольными мозгами. Полбанки сардин, мягких закругленных ножичков в золотом масле. Поев руками, насухо вытер их об пижаму.
Кишечник среагировал почти сразу. Он помчался, как человечек в комическом фильме, сел, вздохнул, щелкнул выключателем обогревателя. Почесал голые ноги, вдумчиво прочел путаный набросок, над которым работал. Пфффрумпффф. Попытка аллегории, повествовательная поэма, сплавившая два мифа — критский и христианский. Крылатый бык низвергся с небес в завывающем ветре. Уиииииии. Царица, супруга законодателя, подверглась насилию. Нося ребенка, объявленная мужем шлюхой, она инкогнито перебирается в крошечную деревушку царства, где рожает Минотавра в дешевой гостинице. Но старая беззубая ухаживавшая за ней карга тайну не сохранит, разболтает по всей деревушке (весть распространится дальше, в городах, в столице), будто бог-зверь-человек сошел править миром. Пррфрр. Партия государственных анархистов с надеждой приготовилась восстать против законодателя: традиция говорит о пришествии божественного вождя. Разразилась гражданская война, пропаганда с обеих сторон заиграла пляшущими огнями. Зверь — дьявол, сказал царь Минос: схватите его, и убейте его. Зверь — бог, кричали мятежники. Но никто, кроме царицы-матери и беззубой повитухи, зверя никогда не видел. Бррррбфррр. Маленький Минотавр быстро рос, похотливо ревел, надежно спрятанный с маткой в одиноком домишке. Однако в результате предательства минойская армия получила сведения об их местопребывании. Очевидно, думал Минос, когда тварь доставили во дворец, хоть формально чудовище, а не ужасное: ласковые глаза — двойные миры любви. Завладев талисманом и амулетом мятежников, Минос сумел заставить их сдаться. Велел выстроить лабиринт, просторный, мраморно-великолепный, в сердцевине спрятал Минотавра. Это был несказанный кошмар, по слухам, питавшийся человеческим мясом; пугало государства, вина государства. Впрочем, Минос был экономным: периферические коридоры лабиринта стали обителью критской культуры — университет, музей, библиотека, картинная галерея; сокровищница человеческих достижений; красота и знание разрастались вокруг греховной сердцевины, человеческой сущности. Пррррф. (Завертелся рулон туалетной бумаги Эндерби.) Но с запада прилетел однажды пелагианец-освободитель, мужчина, никогда не знавший греха, убийца вины. К тому времени давно умер Минос вместе со своей бесстыжей царицей, а повитуха гораздо, гораздо раньше. Говорили, что никто не видел чудовища, оставшись в живых после этого. Приветствуемый радостным хором, цветами, вином, освободитель взялся за свой героический труд. Мускулистый, бронзовый, светловолосый, безгрешный, вошел в лабиринт и через день вышел, ведя на веревке чудовище. Ласковое, как ручное животное, оно страдальческим и прощающим взглядом взглянуло на человечество. Человечество его схватило, обругало, избило, наконец, пригвоздило к кресту, где оно медленно умирало. В тот миг, когда оно испустило дух, раздался гром и треск. Лабиринт рухнул, книги сгорели, статуи разбились в меловую пыль, цивилизации пришел конец. Брррп.
Поэма носила условное название «Ручной Зверь». Эндерби знал, что над ней еще много придется работать, уточнять символы, распутывать технические узлы. Туда надо ввести Дедала, бесстрастного мастера, антиобщественного гения, нашедшего окончательное решение полета. Есть еще пантомимическая корова Пасифаи. Он попробовал процитировать неумелым грубым низким голосом пару строчек притихшей аудитории из висевших грязных полотенец:
Правосудие царь хладнокровно во сне вершит,
А другой просыпается, готов взяться за дело,
Пилит мягкие бревна со свистом, спешит.
Закон яркими нитками шит:
Мастер должен не спрашивать, а работать умело.
Эхом раскатившиеся в крошечной клетушке слова моментально подействовали на манер заклинания. Сразу за хлипкой дверью квартиры мистера Эндерби на первом этаже располагался входной вестибюль собственно дома. Послышался скрип массивной открывшейся парадной двери, подъезд как бы наполнился отмечавшими Новый год. Он узнал глупый незвучный голос продавца из верхней квартиры, плотно наевшийся смех жившей с ним женщины. И другие голоса, знакомым личностям не принадлежавшие, но родовые — голоса читателей «Дейли миррор», зрителей Ай-ти-ви, покупателей соуса «Эйч-пи», любителей «Бэбишама». Прозвучали громкие радостные приветствия:
— Счастливого Нового года, Эндерби!
— Прррррррррп!
Плотно наевшийся женский голос сказал:
— Неважно себя чувствую. Меня сейчас стошнит. — И точно, судя по звукам, сейчас же стошнило. Кто-то крикнул:
— Прочитай нам стих, Эндерби, «Эскимоску Нелл» или «Славный корабль Венеры».
— Спой нам песню, Эндерби.
— Джек, — слабо проговорила стошнившая женщина, — я прямо поднимаюсь, мне надо.
— Поднимайся, любовь моя, — сказал голос продавца. — Я через минуту тебя догоню. Сначала спою серенаду старику Эндерби. — Кто-то шумно ударился в дверь квартиры Эндерби, хормейстер скомандовал:
— Раз, два, три, — и буйно зазвучал искаженный мотив «Ach Du Lieber Augustin», но с грубыми английскими словами:
А пошел ты, Эндерби, Эндерби, Эндерби,
А пошел ты, Эндерби, в задницу, да.
Он нас игнорирует, пока мастурбирует, а мы тогда…
Эндерби заткнул уши шариками туалетной бумаги, смоченными слюной. Надежно запертый в квартире, еще надежнее заперся теперь в ванной. Почесывая согретые голые ноги, постарался сосредоточиться на поэме. Отмечавшие вскоре отстали, рассеялись. Ему показалось, будто он слышал, как продавец крикнул:
— Кончай сам с собой, Эндерби.
3
Уютно укутанный против резкого морского утра, Эндерби шел к морю по Фицгерберт-авеню. Часы на муниципалитете показывали десять тридцать, пабы как раз открывались. Он миновал «Грэдли» («для Людей Высшего Сорта»), «Кия-Ора» (отставные нелетающие пилоты), «Тай-Гвин» (супруги из Тредегара), «Вид на Канал», «Белые столбы», «Дольче Домус», «Лавры», «Итаку» (бывший преподаватель классической школы и осужденный педераст). Превращенные в квартиры, униженные до пансионов, все они принадлежали чужакам с северных и западных окраин, очарованным светлым образом южного побережья: по ночам Франция подмигивает за водой, здешний воздух приятно мягок. Только не сегодня, думал Эндерби, потирая шерстяные медвежьи ладони. На нем был шарф цвета неаполитанского льда, плотно затянутое поясом пальто из мелтона, от небес защищал баскский берет. Дом, где он снимал квартиру, названия, благодарение тем же самым небесам, не имел. № 81, Фицгерберт-авеню. Появится ли когда-нибудь на нем табличка, отмечающая, что он тут жил? По его мнению, наверняка нет. Он из вымирающей расы, с которой не считается мир. Ура.
Эндерби свернул на эспланаду, встал в кондитерской в старушечью очередь, вышел с батоном за семь пенсов. Направился к парапету у моря, облокотился, терзая батон. Чайки с криками заколесили за брошенным хлебом, жадные твари с глазами-бусинками, а море, зимний серо-зеленый Канал, с гиканьем накатывалось, ворчливо откатывалось, словно по мановенью хлыста укротителя львов, сердито тарахтя в многочисленные тамбурины. Эндерби бросил последние крошки колючему ветру и его планирующим серым птицам, потом пошел от моря. Оглянулся на него перед входом в «Нептун», видя в нем, как часто видел на расстоянии, умного гадкого зеленого ребенка, научившегося рисовать от руки прямую линию.
Бар-салун «Нептуна» уже наполовину заполнили старики, в основном овдовевшие.
— Доброе утро, — сказал угасающий генерал-майор, — и счастливого Нового года.
Двое древних мужчин сопоставляли артриты над детскими порциями крепкого портера. Бородатая леди выпила портвейну и медленно, беззубо пожевала губами.
— И вам также, — сказал Эндерби.
— Только б дожить и увидеть весну, — сказал генерал, — вот и все. Все, на что я могу надеяться.
Эндерби сел со своим виски. Среди стариков он чувствовал себя как дома, одним из них, несмотря на свою смехотворную молодость. Все равно, его официальный возраст был просто страховочным шифром; вспыхнувший в кишках от дошедшего виски огонь, боли, ломота, отсутствие интереса к действиям — все это превращало его в старика, вроде калек, с которыми он сидел.
— Как, — спросил слегка трясущийся мужчина, сделанный из пергамента, — как, — выпивка в его руке тряслась стаканчиком с игральными костями, — как желудок?
— Какие-то спазмы, весьма примечательные, — сообщил Эндерби. — Знаете, почти наглядно заметные. И метеоризм.
— Метеоризм, — сказал генерал-майор, — ах да, метеоризм, — сказал он, как будто о старом редком вине. — У меня уже много лет. Теперь я, конечно, не ем ничего. Немного хлеба, размоченного в теплом молоке, утром и вечером. Клянусь, вот этот вот ром поддерживает во мне жизнь. Я ведь вам рассказывал, правда, о непредвиденных осложнениях с ромом в пансионе «Брудерс»?
— Несколько раз, — подтвердил Эндерби. — История очень хорошая.
— Правда? — переспросил генерал, страдальчески оживившись. — Хорошая, да? И правдивая. Невероятная, но правдивая.
С круглого стула у стойки заговорила плебейка-карга в грязном черном.
— Мне, — сообщила она, — часть желудка удалили. — Последовало молчание. Старики пережевывали это щедрое откровение, размышляя, действительно ли оно отвечает лучшим вкусам, звуча из уст женщины, да к тому же сравнительно незнакомой. Эндерби любезно заметил:
— Должно быть, переживание сильное. — Старуха хитро взглянула, вцепилась в край стойки бумажными пальцами, побелевшими на костяшках как мел, развернула стул к Эндерби и очень громко сказала:
— Пардон?
— Переживание, — пояснил Эндерби, — незабываемое вовеки.
— Шесть часов на столе, — сказала женщина. — Никому из присутствующих не побить.
— Крамп, — крикнул генерал-майор дисциплинарным болезненно-бледным, точно проросшая картошка в подвале, тоном. — Крамп. Крамп. — Он не изображал разрывы снарядов во время Первой мировой войны, а просил бармена налить еще рому. Крамп в белой куртке официанта вышел из-за стойки, семидесятилетний, с фальшивой улыбкой, слабоумной и одновременно заискивающей, с постоянно склоненной набок седой головой прислушавшегося попугая.
— Да, генерал, — сказал он. — Такого же, сэр? Отлично, сэр.
— Я всегда ему говорю, — сказал старец с коротышечной головой Сибелиуса, — насчет употребления этого слова. Обычно для барменов и домохозяев. Говорят, того самого еще раз не получишь. А мы фактически просим именно того самого. А вовсе не такого же. Вы словами занимаетесь, Эндерби. Писатель. Как смотрите на подобный вопрос?
— Того самого, — согласился Эндерби. — Из той же самой бутылки. А такое же — нечто другое.
— Профессор Тейлор весьма убедительно это оспорил бы, — вставил старик, пятнистый, как салями, с каплей росы на крючковатом носу.
— Что с Тейлором? — спросил генерал-майор. — Его довольно давно не видно.
— Умер, — объявил пятнистый старик. — На прошлой педеле. Пока пробку вытаскивал. От сердечной недостаточности.
— Ему только что перевалило за восемьдесят, — вставил старик, только что переваливший за восемьдесят. — Не такой старый.
— Тейлор умер, — проговорил генерал. — А я и не знал. — И принял ром у расшаркавшегося Крампа. Крамп принял серебро, раболепно склонив разбитый и склеенный торс. — Я думал, раньше него уйду, — сказал генерал, — а вот, все еще здесь.
— Вы совсем не такой старый, — заметил трясущийся пергаментный старик.
— Мне восемьдесят пять, — пыхнул негодованием генерал. — Я бы сказал, очень старый.
Из углов посыпались более высокие ставки. Одна женщина скромно призналась в девяноста. И как бы в доказательство исполнила несколько кругов вальса, мыча из «Веселой вдовы». Снова села под вежливые шокированные аплодисменты, с посиневшими губами, с почти наглядно колотившимся сердцем.
— А, — спросил мужчина-Сибелиус, — вам сколько, Эндерби?
— Сорок пять.
Послышалось одновременно презрительное и довольное фырканье. Один человек из угла пропищал:
— Если это задумывалось как шутка, по-моему, не очень хорошего вкуса.
Генерал-майор сурово и целенаправленно повернулся к Эндерби, сложив обе руки на набалдашнике ротанговой трости в виде бульдожьей головы из слоновой кости.
— И чем вы на жизнь зарабатываете? — поинтересовался он.
— Вы же знаете, — сказал Эндерби. — Я поэт.
— Да-да, но чем на жизнь зарабатываете? Только сэр Вальтер Скотт поэзией на жизнь зарабатывал. Да еще, может, тот самый англо-индус, что жил в Буруоше.
— Кое-какие капиталовложения, — объяснил Эндерби.
— Какие именно капиталовложения?
— Ай-си-ай, Би-эм-си и «Батлин». И местные государственные займы.
Генерал-майор хрюкнул, словно все ответы Эндерби заслуживали подозрения.
— В каком были чине на прошлой войне? — спросил он, нанеся последний удар.
Прежде чем Эндерби сумел дать лживый ответ, с низкого стула у плетеного столика упала высокая худая женщина в очках в черной оправе. Старики тряско потянулись за палками, чтоб подняться на помощь. Но Эндерби успел первым.
— Вы ошень добры, — благовоспитанно сказала женщина. — Ошень ижвиняюшь жа бешпокойштво. — Явно накачалась дома до открытия. Эндерби поднял ее с пола, легкую, негнущуюся, как пучок сельдерея. — Подобные вешши, — сказала она, — слушаются в лушших шемейштвах.
По-прежнему цепляя ее за подмышки руками-крюками, Эндерби потрясенно увидел в большом зеркале Гилби на противоположной стене образ своей мачехи. Задрожав, едва снова не уронил ношу на пол. Образ кивнул ему, словно анимационный рисунок в телевизионной рекламе, взмахнул бокалом в новогоднем поздравлении, потом как бы споткнулся, выскочил из кадра в кулисы и исчез таким образом.
— Кончайте с ней, Эндерби, — брюзгливо буркнул генерал-майор. — Посадите обратно на стул.
— Ошень любежно, — продолжала женщина, всеми силами стараясь сосредоточиться на своем стакане с джином. Эндерби поискал в зале источник зеркального образа, но увидал лишь согбенную спину, ковылявшую к «Муж.» Может, так оно и есть, обманчивая игра света или Нового года. Странно, именно мачеха рассказывала ему, ребенку, будто в Новый год по улицам расхаживает мужчина, у которого столько носов, сколько дней в году. Он ходил искать того мужчину, с опаской считая его членом семейства Антихриста, что бродит по свету перед Судным днем. Долго после разгадки обмана Новый год обладал для него раздражающим мрачным привкусом — день возможных чудес. Он был вполне уверен, что мачеха умерла, похоронена. Если речь идет о нем, она свое дело сделала. Незачем ей оставаться в живых, восставать из могилы.
— Ну, — сказал генерал-майор, когда Эндерби снова уселся с новой порцией виски, — так в каком, говорите, были чине?
— Я генерал лейтенантом был, — сказал Эндерби. Запятые в устной фразе нисколько не хуже дефиса.
— Не поверю.
— Проверьте. — Эндерби почти точно видел мачеху, покидавшую торговый розничный отдел с чекушкой «Бута» в сумке. Паб «Нептун» принадлежал к тому типу, где любая из трех частей — салун, общий зал, вестибюль — видна из любой другой части. Эндерби пролил виски себе на галстук. Еще не произнесший ни слова старик с трясущейся тщательностью ткнул в Эндерби пальцем и сказал:
— Вы пролили виски на галстук.
Эндерби чувствовал, что страх может усугубить ситуацию. Внешний мир небезопасен. Надо вернуться домой и закрыться, работая над поэмой. Прикончил остатки в стакане, застегнулся, водрузил баскский берет. Генерал-майор сказал:
— Я не верю вам, сэр.
— Как пожелаете, генерал, — сказал экс-лейтенант Эндерби. И с генеральским салютом ушел.
— Лжец, — сказал генерал-майор. — Я всегда знал, нельзя ему верить. И что он поэт — не верю. С виду нынче утром совсем не заслуживает доверия.
— Я про него в публичной библиотеке читал, — сообщил салямисто-пятнистый мужчина. — Там и фотография есть. Статья вроде бы вполне высокого мнения.
— Кто он такой? Откуда приехал? — спросил другой.
— Держит все при себе, — пояснил пятнистый мужчина и в самое время шмыгнул, втянув гибельную каплю росы.
— Все равно лжец, — заключил генерал-майор. — Загляну сегодня в армейские списки.
Он так этого и не сделал. Раздраженно дергавшийся с застарелого похмелья автомобилист сбил его на переходе через Ноллекенс-авеню. Генерал-майор приобщился к славе задолго до весны.
4
Уйдя с воздуха с когтистыми чайками, с новогодней синевой, со сливочно ползущим приливом, Эндерби чувствовал себя лучше. В резком свете нет места призракам. Но воображаемое посещение подействовало, как приказ почтить прошлое, прежде чем по обычаю в начале каждого года взглянуть на будущее.
Сперва Эндерби думал о матери, умершей при его рождении, о которой, кажется, сведений никаких не осталось. Он любил представлять себе юную женщину, благородную блондинку, сладко-утонченную, стройно-гибкую. Ему нравилось воображать ее окутанной золотом, в дышащей пчелиным воском гостиной, напевающей «Все проходит» под собственный аккомпанемент. Угасающая жара июльского дня печально поет в широко открытые французские окна из сада, где пылают «кримсон глори», «мадам Л. Дьюдон», «Ина Харкнес», «голден спектр». Он видел своего отца, превратившегося в педанта, в библиотекарских шлепанцах, выпускавшего кольца дыма из трубки с овальным отверстием, слушавшего, в тихом удовольствии кивая головой. Однако отец никогда таким не был. Табачник, оптовый торговец, выстраивал строчки в гроссбухе с линейкой-скипетром из черного дерева, сидя в конторе за магазином в жилетке, в черном котелке, всегда радуясь наступившему времени открываться. Почему? Чтоб избавиться от той суки, второй жены. Зачем он на ней женился, господи помилуй? «Деньги, сын. Первый оставил ей целый мешок. Будем надеяться, пасынок пожнет плоды». В определенной степени так и вышло. Отсюда несколько сотен в год от Ай-си-ай, «Бритиш моторс» и прочее. Но разве оно того стоило?
О, она, та самая, была неизящной и грубой. Медуза весом в центнер, в кольцах, в брошках, испускавшая женские запахи до высочайших небес; ее спальня, вонючая, словно давно повешенный заяц или говяжья убоина, изобиловала грязными панталонами, мятыми комбинациями, дурно пахнувшими корсетами. Опухшие суставы пальцев, пухлые ладони, на запястьях валики жира, слизисто-белые руки, которые обнаженными выглядели неприлично, как ляжки. Она была заскорузлой, с выпиравшими на ступнях косточками; мозолистой, с варикозными венами. Здоровая корова, выла от боли в суставах, нескончаемой мигрени, слабой спины, больных зубов. «Ноги болят, — говорила она, — до смерти». Громко пускала ветры, даже в публичных местах. «Доктор говорит, пускать надо. Всегда можно извиниться». У нее были омерзительные привычки. Старыми трамвайными билетами ковыряла в зубах, чистила уши заколками для волос — накопившаяся в U-образных головках сера темнела и затвердевала, — чесала сквозь платье промежность, издавая звуки вроде чирканья спичек о коробок, слышные за две комнаты; из всего, что ела, сооружала огромные сандвичи; резала мясо ножницами, выплевывала обратно в тарелку пережеванную кожу с бекона или свиные шкварки, вытаскивала из дуплистых зубов мясные волокна и демонстрировала всему свету, вылавливала куски побольше грязными колбасками-пальцами, рыгала с ревом судна в тумане, субботними вечерами блевала крепким портером, крепко трубила в уборной, громко говорила без хаканья и без грамматики; глумилась над книгами, кроме «Старого альманаха Мура» с понятными ей апокалиптическими картинками. Всю жизнь буквально неграмотная, подписывала чеки, переписывая свое имя с образчика на засаленном клочке бумаги, старательно копируя, как китаец иероглиф. Готовила в основном жареное, предварительно позаботившись, чтобы жир был чуть теплым. Впрочем, заваривала хороший чай, богатый танином; обучила своему способу юного Эндерби, чтобы он мог утром принести ей чашку: три ложечки на рыло и еще две на чайник; концентрированное молоко лучше свежего; не жалей сахару. Шестиклассник Эндерби стоял над ней, пока она пила чай в постели, — косматая, морщинистая, опухшая, вонючая развалина, — на самом деле не пила: чай как бы впитывался в нее, словно в пересохшую землю. Когда-нибудь он сыпнет в чашку крысиного яду. Но он этого так и не сделал, хотя крысиный яд купил. Ненависть? Вы даже не представляете.
Когда Эндерби было семнадцать, отец уехал в Ноттингем осматривать табачную фабрику, и дома не ночевал. Июльская жара (мачеха выглядела ужасно) разразилась проливным дождем с устрашающими молниями. Но она боялась лишь грома. Эндерби проснулся в пять утра и нашел ее в своей постели, в грязной полушерстяной сорочке, в страхе прижавшуюся к нему. Вскочил, стошнил в уборной, где потом заперся и читал до рассвета обрывки газеты, валявшиеся на полу.
О ее смерти ему сообщили, когда он служил в армии, в войсках связи в Катании. Она умерла, выпив утром чашку чаю, которую принес отец. От сердечной недостаточности. Узнав новость, Эндерби пошел вечером с женщиной из Катании (банка тушенки и пачка печенья), и к ее почти скрытому смеху ничего не смог сделать. Вернулся в казарму, и там его вырвало.
Да, вот так вот. Мачеха уничтожила для него женщин, маяча за самым благовоспитанным и прелестным фасадом в благородной отрыжке, в ковыряющей в зубах спичке. Он неплохо обходился самостоятельно, запирался в ванной, сам готовил еду (предварительно позаботившись, чтоб жир был чуть теплым), жил на дивиденды, зарабатывал пару фунтов в год стихами. Но с приближением среднего возраста мачеха как бы украдкой все больше и больше вселялась в него. У него стала болеть спина, ныли ноги, выросло аккуратное брюшко, все зубы выпали, появилась отрыжка. Он старался тщательно следить за стиркой, мыть посуду, однако вмешалась поэзия, вознеся его над тревогой по поводу грязи. Диспепсия огорчительно прорезалась все чаще и чаще, трубой трубила сквозь сольное струнное кружево его маленьких произведений.
Производительный акт. Секс. Вот в чем проблема с искусством. Возбуждение от нового образа или рифмы возбуждает неотложное сексуальное желание. Но юность не отказалась от своих способов легкой борьбы с ожирением, нормальной деятельности в ванной. Шагая к «Гербу масонов», он почувствовал, как в желудке поднимаются газы. Брерррп. Чтоб тебя разразило. Впрочем, в целом, с учетом всего, по большому счету, он не слишком заострял на этом внимание, разумно довольный собой. Брррррп. Разрази тебя, будь ты проклято.
5
Арри, главный повар у «Конвея», стоял у стойки бара «Масонов» с пинтовой кружкой смеси темного и горького эля.
— С Ноом оом, — сказал он Эндерби и протянул длинный окровавленный сверток; кровь запеклась на газетном заголовке насчет какой-то женской крови. — Сказал, принесу и принес.
— Спасибо, — сказал Эндерби, — и вас с Новым годом. Что тут? — Отвернул край газеты с окровавленными «Пропавшими без вести», и на него стеклянным взором взглянула голова матерого зайца.
— Потушить седня моэте, — сказал Арри. Он был в коричневом спортивном пиджаке, вонявшем старым жиром, и в кепке зазывалы. В верхней челюсти всего два клыка. Они служили стояками ворот, между которыми, вроде автомобиля, время от времени проскакивал туда-сюда язык. Приехал он из Олдэма. — С красносмородиным жемом, — продолжал Арри. — Всегда подаю красносмородиный жем на рогаликах искусной формы. Режу пряный хлеб фигурным ножом. Бысро жарю в горячем жире. Да вы один ить живете, наверно трудиться не станете. — Он выпил свой коричневый эль вместе с горьким, получив еще пинту от Эндерби. — Оошо, что зашли, — сказал он. — Мне идти надо. Специальный ленч Ассоциации оптовых торговцев автомобилями с южного побережья. — Опрокинул пинту одним взмахом кружки, еще одну и еще, все это ровно за две минуты. Подобно почти всем поварам, он не мог много есть. Страдал жестокими гастритными болями, за что и полюбился Эндерби. — Пока, — сказал он и ушел. Эндерби нянчил своего зайца.
Этот бар служил прибежищем всех местных лесбиянок старше пятидесяти. Большинство из них испробовало парадигму замужества, несколько разведенных, вдов, брошенных. В углу на стуле женщина по имени Глэдис, крашенная пергидролем еврейка шестидесяти лет, в очках в черепаховой оправе, в джинсах под леопардову шкуру, чаще и энергичней, чем следовало, целовала другую женщину, поздравляя с Новым годом. На той другой женщине с деликатным косоглазием была старая шуба из колючего меха. В стойку бара шумно врезалась тощая женщина с яростным видом в простом ворсистом, как ряса монахини, платье, в накинутой на него шубе из нутрии нараспашку, и тоже ее поздравила долго и липко.
— Пруденс, мой утеночек, — сказала она. Видно, Пруденс пользовалась популярностью. Особое очарование косоглазия. И тут фрагменты нового стихотворения со знакомой уверенностью стали всплывать в голове Эндерби. Он видел форму, слышал слова, чуял ритм. Три станса, каждый начинается с птиц. «Смотри, смотри!» — голубка кричит. Разумеется, так они всегда кричат, всегда именно так кричат. «Так, так!» — подает голос утка. Тоже правильно. Какие еще птицы? Не чайки. Крашеная блондинка еврейка, Глэдис, вдруг хрипло рассмеялась. Есть такая птица. «Берегись, берегись». Грачи, вот кто. Но зачем они кричат, подают голос, предупреждают?
Шариковая ручка у него была, а бумаги не оказалось. Лишь обертка от зайца. Там нашлась длинная пустая колонка для экстренных сообщений с двумя одинокими футбольными результатами сверху. Он записал услышанные строчки. И другие смутно слышавшиеся фрагменты. Смысл? Смысл поэта не занимает. Вдова, тенистая листва. Вдова, кругом луговая трава. Тень, плетень. Голос, очень четкий и тонкий, сказал, как бы ввинчиваясь ему в ухо: «Пей причастие выбора». Глэдис запела попсовую белиберду, сочиненную каким-то тинейджером, часто звучавшую в диско-программах по радио. Пела громко. Эндерби возбужденно крикнул:
— О, ради Христа, заткнитесь!
Глэдис возмутилась.
— Кто ты такой, черт возьми, чтоб велеть мне заткнуться? — угрожающе крикнула она в ответ.
— Я стих стараюсь написать, — пояснил Эндерби.
— Этот паб, — сказал кто-то, — считается респектабельным.
Эндерби прикончил виски и вышел.
Быстро идя домой, попытался вернуть ритм, но он ушел. Фрагменты больше не были живыми членами какого-то мистического тела, обещавшего явиться в целости. Мертвая, как заяц, бессмысленная ономатопоэйя; глупый звон: вдова, трава, тень, плетень. Громкие ритмы набегавшей приливной волны, морской зимний ветер, меланхоличные чайки. Порыв ветра сотряс и развеял возникавшую форму стиха. Ну что ж. Из миллиона манивших, подобно девушкам-кокеткам, из кустов стихов очень немногие можно поймать!
Приближаясь к дому № 81 на Фицгерберт-авеню, Эндерби содрал с зайца окровавленную бумагу. К фонарному столбу почти перед парадной лестницей его дома была приделана мусорная корзинка общего пользования. Бросил туда скомканное месиво новостей, крови, зачатков поэзии и вытащил ключ. Чистенький городок. Не позволяет нам снизить стандарты, хоть тут и не бывает приезжих отпускников. Пошел на кухню, принялся свежевать кролика. Получится, думал он, похлебка с морковкой, картошкой и луком, приправленная перцем, солью с сельдереем; плеснем туда остатки рождественского красного вина, прежде чем ставить на стол; еды хватит почти на неделю. Внутренности шлепнул в миску, нарезал тушку, потом открыл кран. Руки палача, думал он, глядя на руки. До локтей в крови. Попробовал изобразить ухмылку убийцы, держа жертвенный нож, воображая зеркало над кухонной раковиной.
Из крана потекла вода, бросив слабую тень — неподвижную тень — на тумбу. Пришла строчка, рефрен: «кран текущий бросает статичную тень». Вот оно, узнал он, возбуждение, вновь поднимается. Вдова, тень, плетень. Выпалился весь станс целиком:
«Так! Так!» — подает голос утка.
Наслаждайся вдовой, повали под плетень,
Пей причастие выбора, голос рассудка.
Кран текущий бросает статичную тень.
К черту смысл. Куда к дьяволу подевались другие птицы? Кто они? Кукушки? Чайки? Как зовут косоглазую сучку, лесбиянку из «Герба масонов»? С ножом в руке, по локти в крови, он выскочил из квартиры, из дома, к мусорной корзинке, приделанной к фонарному столбу. Были там другие люди, пока он копался, шарил, выхватывал. Коробка из-под «Черной магии», пачка от «Сениор Сервис», банановая кожура. Все это яростно швырялось в сточную канаву. Нашлась оскверненная бумага, куда был завернут зверек. Эндерби лихорадочно просматривал скомканные страницы. ПОЛИЦИЯ ПРЕДУПРЕЖДАЕТ: ЭТОТ МУЖЧИНА СПОСОБЕН НА УБИЙСТВО. ЭТОТ ПАРЕНЬ ЗАСЛУЖИЛ ЛЮБОВЬ. Почти все снижают кислотность с помощью «Ренни». Омерзительное чтение. Прочел: «Вызывающая боли кислотность нейтрализуется, и у вас возникает восхитительное ощущение отступающей боли. Ингредиенты, снижающие кислотность, поступают в желудок постепенно, мягко — капля за каплей…»
— Что это? Что происходит? — спросил официальный голос.
— А? — Оказалось, неизбежный закон. — Ищу чертовых птиц, — пояснил Эндерби, вновь принимаясь копаться. — Ах, слава богу. Вот они. Пруденс, голубка. Грачи, предупреждение. Отлично записано. Вот. — И сунул вытащенные листки в руки полисмену.
— Не так шустро, — предупредил полисмен, яблочно-румяный молодой человек. Из деревенской глубинки, очень высокий. — Зачем тут нож, откуда столько крови?
— Я мачеху свою убил, — объявил Эндерби, занятый сочинением. «Смотри, смотри!» — голубка кричит. И побежал в дом. С верхнего этажа как раз спускалась женщина. Увидела нож, кровь, завизжала. Эндерби заскочил к себе в квартиру, бросился в ванную, пнул обогреватель, сел на низкий стульчак. Автоматически снова встал, спустил штаны. Потом, весь в крови, стал писать. Кто-то постучал — властно, императивно — в парадную дверь. Он запер дверь ванной, занялся писаньем. Вскоре стук прекратился. Через полчаса весь стих был написан на бумаге.
«Смотри! Смотри!» — голубка кричит.
Скорпион затаился в траве в позолоченный день.
В островной стене глаз торчит.
Кран текущий бросает статичную тень.
«Берегись! Берегись!» — восклицают грачи.
Скорбящая вдова проводила любимого в вечную сень
И поджидает тебя в огне ночи.
Кран текущий бросает статичную тень.
Указание последнего станса казалось вполне ясным, вполне интимным. Неужели, раздумывал он, можно действительно ему последовать, сделав этот год отличным от всех прочих?
«Так! Так!» — подает голос утка.
Наслаждайся вдовой, повали под плетень,
Пей причастие выбора, голос рассудка…
Тут Эндерби услышал, что на кухне все так же потопом льется вода. Забыл закрыть кран. Так и бросает статичную тень. Встал, автоматически дернул цепочку. Про какую это чертову вдову говорится в стихе?