Наталья Глазанова. Бег по тропе
Не могу претендовать на то, что я знала Олега, хотя в нашем доме он бывал не так уж мало.
Как правило, все-таки человек познается в поступках и разговорах. С моей точки зрения (и это, естественно, сугубо личное мнение), он был человеком из не разговаривающих. То есть из тех, кого в общении, скажем, гостевом, застольном или в процессе визита трудно более или менее глубоко понять. Наверное, для того чтобы почувствовать, что он такое, с ним надо было много быть рядом. Потому что Валентин Юрьевич Никулин — это, допустим, человек, который любит много разговаривать. Есть масса тем, на которые он быстро реагирует и поэтому в процессе любых разговоров раскрывается с самых разных сторон. А с Олегом у меня создавалось такое впечатление, что, будучи совершенно трезвым, он ужасно неразговорчив в обычном понимании беседы. А когда он был нетрезв, то впадал в неистовство и был уже неразговорчив. Поэтому интервал, когда с ним было возможно общение, из которого его можно понять как «я», — чрезвычайно узок.
Какое у меня от него было ощущение? Он казался мне человеком, которого сжирает какая-то внутренняя страсть, огонь или одержимость непонятно чем, гонящие его все время «по тропе». Опять же — это ощущение от общения с ним. Причем обстановка в этих случаях была необязательная и непритязательная. Не было, скажем, аудитории, перед которой он должен был соблюдать какой-то свой имидж. Это была как раз аудитория, на которую ему совершенно не нужно было производить впечатление. Поэтому, как я понимаю, он был там самим собой в гораздо большей степени, чем в каких-то других ситуациях, поскольку уважения к этой группе людей или потребности производить впечатление не было.
Это был человек, который куда-то должен был идти или двигаться, перемещаться, что-то непременно предпринимать. Поэтому ощущение от его прихода в дом в основном связано с тем, что или уезжали, или приезжали, но при этом нужно снова куда-то ехать. По-моему, он даже сам не отдавал себе отчета в том, что его сжирает и куда-то гонит. Причем это проявлялось в разных формах.
Однажды он нас пригласил в связи с чем-то в «Октябрьскую», где жил. Даже не помню цель поездки, но, вероятно, это был какой-то дружественный сбор, в ту пору это еще любили: посиделки в гостиничном номере или на кухне и пение под гитару. И какие-то разговоры, в которых, правда, Олег мало участвовал и был мало интересен, но, тем не менее, всегда звал к себе. В таких ситуациях нередко основное время общения тратилось на поиски кого-нибудь на территории гостиницы. Кстати, это было очень характерно. Повод мог быть самым ничтожным.
Вот один такой забавный эпизод. Я не знаю характера его отношений с некоей дамой из числа обслуживающего персонала в гостинице «Октябрьской», но в какой-то из наших приходов туда он вдруг заговорил:
— А вот я вам должен показать… Вы должны оценить — какой у Ани живот.
Причем это не являлось предметом эротических восторгов, тем более в этой аудитории — далекой от каких-то сексуальных моментов. Это не бывало предметом обсуждений, и, кстати, для Олега не характерны были разговоры на такого рода темы, тем более с оттенком пошлости. Это был совершенно не его жанр. А здесь было такое впечатление, что он хочет нам показать произведение искусства, как если бы, допустим, это была редкая книга или какая-то ваза. И в одержимости, в потребности показать это, он провел не меньше двух часов. Он таскал нас по этажам, по коридорам, по каким-то номерам, по буфетам — в поисках Ани. Когда мы ее нашли, все кончилось тем, что он попросил ее поднять блузку (причем это было тоже в пределах абсолютной пристойности) и, как мастер, создавший что-то сам, с гордостью сказал:
— Вы видите?!
После чего мгновенно утратил к этому интерес. И дело даже не в Анином животе, как я понимаю. Не было бы его — возникло что-то еще… Повод мог быть самым ничтожным — от невозможности находиться в статическом положении.
У него не было потребности вести беседу, не было потребности в обмене какими-то проблемами или чем-то, что его бы терзало, а было нечто иррациональное, помимо его воли гонящее вперед и вперед. Поэтому все приезды «Современника» и периоды общения в моменты прихода Олега в дом обычно были связаны с тем, что мы или куда-то ехали, или кого-то привозили, или должны были куда-то из дома в дом его везти. Причем великого смысла в этой смене крыш и застолий не было. Это было не важно, но его какой-то «огонь сжирающий» бередил.
Вообще он был человеком очень жестким. У меня создавалось такое ощущение, что ему были совершенно чужды какие-то сентиментальные моменты. Не могу сказать, что он был циником, что в моем восприятии вообще характерно для актерских кругов, — отнюдь. И к откровенным беседам он склонен не был. Но вот в такого рода компаниях, когда это был некий конгломерат людей, с которыми он как бы состоял, ну, если не в дружеских, то в приятельских отношениях, потребности в беседах по проблемам, его волнующим и т. д., не было.
Единственный подобный разговор состоялся однажды. Не помню его сути, но запомнила его той интересностью, что Олег вообще говорил о чем-то. Это было, когда он только что сыграл шута в «Лире» и Козинцев только что закончил фильм, а мы его только что посмотрели. И так вышло, что Даль был в Ленинграде, и они с Лизой пришли к нам. И вот, на этапе, когда он уже был чуть-чуть нетрезв, но еще не впал в состояние неистовства, этот короткий разговор произошел. И впервые я поняла, что есть какие-то проблемы, которые его терзают, и вообще существует потребность иногда о чем-то говорить, но это было чрезвычайно коротко.
Ощущение его жесткости, отсутствия потребности в человеческом общении особенно бросалось тогда в глаза. Как контраст. Это же был период шестидесятых годов — бесконечных кухонных застолий, суть которых сводилась к постоянным поискам смысла жизни, терзаниям тем, как все происходит — так или не так? И, пожалуй, это было источником самой большой радости для всех нас, потому что мы все впервые друг для друга раскрылись.
Так вот, Даль выпадал из этого именно потому, что ему одному это было неинтересно. Или не было у него потребности, или он был полон собой, или он знал ответы на все вопросы? Но, во всяком случае, тяги к такого рода беседам у него не было. Никогда. Это вот — из общих впечатлений.
А из частных — одна яркая картинка осталась у меня в памяти, просто как сцена. Может быть, она даже ничего не характеризует. Но мне казалось, что если бы снимали кино, то это было бы необыкновенно кинематографично. Кроме того, там мне запомнились два разных лика Даля. Причем, сразу, без временных интервалов.
Шел какой-то очередной период коротких гастролей «Современника» и в очередной раз в нашем доме был «проходной двор» — бесконечно все собирались. Это был конец июня, белые ночи. Все были еще достаточно молоды, поэтому сутки не имели границ: они начинались и кончались неизвестно где. И после какого-то из вот таких сборищ и сидения в довольно широкой аудитории на кухне, когда все были очень «хороши» (но в ту пору были смелыми, храбрыми и рисковали водить машину даже в соответствующем состоянии, правда, аккуратно), вдруг в третьем часу ночи у кого-то появилась блистательная мысль поехать купаться.
И вот мы приехали, с приключениями, на Кировские острова — это стык нашего большого парка с заливом. Там есть нечто под кличкой Аппендикс — небольшая такая лужа, в которой все купаются, потому что там глубоко и можно поплавать, ну и вода потеплее. А поскольку это была роскошная летняя светлая ленинградская июньская ночь, то мы там были не единственные. Стояли какие-то машины, какая-то публика бродила и тоже купалась. А у Даля была интересная особенность: когда он увлекался какой-то песней, строфой или вообще чем-то, что его зацепило (я имею в виду песенный жанр, потому что в другом качестве он при мне не проявлялся), он не мог с этого сойти.
И вот в эту пору, в эти дни, и в частности в эту ночь, у всех на слуху и на языке была песня «Проходит жизнь…». В основном Даля зацепил припев: не то это было как-то в унисон с его душевным состоянием, не то это какая-то стихотворная строфа, которая для него была чем-то очень интересна, не то это было четверостишие, что называется, рвущее душу. А он очень любил это состояние. Так вот, выйдя после купания из воды, наскоро вытершись, Олег сказал Вале:
— А теперь давай споем.
Гитара была с собой. Поскольку переодевались они где-то около машины, то, побросав туда полотенце и принадлежности туалета, тут же немедленно и начали петь вдвоем. Так как это были два неплохих баритона камерного семейного толка и красиво звучащая гитара, то, естественно, к ним потянулась со всех сторон купавшаяся публика и собралась довольно большая для этой ситуации толпа.
Прелесть ощущения тогда была в том, что Олег не работал на публику. В этом у него совершенно отсутствовало мелкое тщеславие. По-моему, никто даже и не понял, что это — Даль. Просто стояли двое, с упоением бесконечно певшие сочетание из двух строк. Причем с такой истовостью, с такой степенью отдачи, что я даже не знаю, насколько часто Олег себе это позволял. Он вообще был очень рациональный человек, знал пределы и работал ремеслом, а не «рваньем души». А тут вот это было нараспашку… И пели они какое-то немыслимое количество раз эти строки; только успевали их закончить, как Даль говорил:
— Давай!
И они начинали снова, то есть ситуация, в которой оставалось только поставить шапку для сбора монет.
Но вот в сочетании с этой светлой ночью, какой-то случайной публикой и абсолютной естественностью — это был вдруг какой-то необычный Даль, в несвойственной ему манере, потому что, еще раз повторяю: он был очень рациональным человеком.
После этого, на каком-то моменте, когда у них уже сели голоса или потому что просто это не могло продолжаться вечно, вдруг кто-то вспомнил, что это — ночь на двадцать второе июня. Было принято мгновенное решение: сели и дружно поехали на Пискаревское кладбище. Причем Даль тогда был уже достаточно сильно нетрезв, судя по его состоянию. Да и все мы тоже были в очень соответствующем тонусе. Там мне запомнилось, что Олег молниеносно переменился — мгновенно ничего не осталось от «рвущей тельник» шпаны.
Никаких разговоров мы не вели, долго сидели молча. А еще незабываемость этого момента в том, что Пискаревское вообще производит драматическое впечатление: и своей огромностью, и решением всего архитектурного ансамбля, и Вечным огнем, хотя он в светлое время не очень виден. Кстати, даже прелесть Петергофского парка наполовину исчезает, когда праздношатающаяся публика бродит по его аллеям!
А в ту ночь мы были просто одни — только своей тесной компанией. Тишина совершенная, и все окружающее вообще воспринималось как декорация: абсолютно пустое, просторное, с замершими звуками Пискаревское кладбище.
Наверное, в любой день это было какое-то иное состояние, но это была именно ТА НОЧЬ. Начинался восход, все было как-то необыкновенно красиво освещено. Расположение мемориала таково, что солнце медленно поднималось из-за стены. Олег и Валя отошли от всех нас и стояли, обнявшись — руки на плечах друг друга — на фоне восходящего солнца. Я так и запомнила: два черных силуэта на фоне этого восхода. И так же молча все сели в машины и уехали.
Для нас еще дорого это воспоминание, потому что, живя в этом городе столько времени, относясь с огромным уважением к блокадным реликвиям, мы никогда больше в эту ночь туда не собрались. И вот поэтому она осталась таким уникальным воспоминанием.
Вот то, что от Олега осталось у меня в памяти.
Осталось ощущение человека, сжигаемого неким внутренним необъяснимым чувством, которое гнало его все время куда-то вперед. И если Валентину Никулину, например, была свойственна любовь к беседе, к бесконечным копаниям в своих проблемах, драмах и всем прочем и чувствовалось, что ему важно, чтобы его слушали, и, вместе с тем, ему интересны были собеседники, то Даль все время, как загнанный зверь, бежал по тропе. Мне кажется, что и его тяга к алкоголю — тоже потребность в каком-то бесконечном утолении постоянной внутренней, непонятной ему самому страсти…
Вот только два его качества, которые я и помню: или ему надо было вот такое разлюли, рванье рубахи на груди (мне кажется, что он и пил для того, чтобы довести вот это состояние до какой-то разрядки, которую он никак не мог найти для себя), либо, наоборот, — в жилете, застегнутом на все пуговицы, совершенно неприступная «стена» — деловой и жесткий. Может быть, на моем впечатлении сказывается то, что мы все теперь знаем финал, но мне кажется, что печать обреченности какой-то или, по крайне мере, трагизма была на нем всегда. Я не помню, например, его веселым или чтобы он просто от души хохотал.
И еще осталась у нас одна вещь как памятный сувенир. Шли они как-то вместе по улице, и Олег сказал Вале:
— Хочешь, я тебе подарю чего-нибудь?
— Ну, подари.
Олег подошел к первому попавшемуся киоску и купил… открывалку для пива. Конечно, мы к Далю не относились, как ко Льву Николаевичу Толстому: «Ах, боже мой — Олег!!!» А вот — случайно подарил! Прошло уже двадцать с лишним лет, а она у нас, и на ней неизменно держатся квартирные ключи. И прелесть ситуации как раз в том, что мы не безумно ценим, уважаем или бережем как реликвию эту штуку — так вышло просто… А вместе с тем, это не просто лежит и пылится за стеклом для показа, а это вещь, которая живет и участвует в жизни нашей семьи, — такая вот забавная история.
Кстати, еще вот к тому, что все время ему нужна была потребность в какой-то бесконечной разрядке. Вот вплоть до того, что я помню, как в один из приходов к нам он не мог сидеть на месте. И вдруг у него появилась прекрасная мысль: поехали играть в футбол!
Мы тогда приехали на залив и очень долго играли в футбол. В какой-то мере это была разрядка, которая давала ему успокоение. И даже такие мелочи, как, допустим, то, что дети всегда не любили Даля в доме. Они все любили Валю Никулина и не любили Олега, потому что он приносил с собой ощущение тревоги и какого-то предчувствия, что что-то должно произойти, причем что-то, не приносящее радость.
И какая-то потребность выплеска. Помню, как-то мы приехали домой, вышел он из машины… Все пошли подниматься по лестнице, а он буквально на какие-то секунды задержался, как маятник, около двери подъезда. И вдруг я вижу, что Олег поднимается в парадное, неся под мышкой ящик из-под картошки.
Первое его движение при входе в квартиру было непонятно человеку с обычной психикой. Вот он стоит на пороге, а перед ним через комнату — распахнутое окно. И вдруг с размаху вышвыривает в него этот ящик. Мы — «в обмороке», потому что ведь он мог попасть на улице куда угодно и в кого угодно. И в квартире — тоже… Вот такие иррациональные проявления иногда были в том, что он что-то должен был сделать, сломать, двинуть, резко ответить. Вот такие странные от него остались воспоминания.
А от их приходов с Лизой… Я помню, что они несколько раз у нас были вместе, но она как-то всегда была рядом и в то же время «ее не было» в такие моменты. Отношения у нас с ней как-то не сложились, дружбы не было, и, в общем, она была рядом с Олегом незаметно.
…Очень характерный Олег в рассказе Виктора Конецкого «Артист». Ну, во-первых, Конецкого мы высоко ценим и любим и считаем, что он, конечно, Мастер. Но этот рассказ интересен еще и тем, что для знающих Даля ощущение достоверности точного попадания — один к одному. Пусть мы не знали детали этого события в его доме. Но, зная Даля вообще, мы понимаем, что это стопроцентное попадание, и в этом смысле — очень любопытное свидетельство…
Ленинград, 27 января 1991 г.