2
Время рождения малыша — половина шестого утра, вес — семь фунтов и девять унций, рост — двадцать дюймов. Прежде чем новорожденного, перерезав пуповину, уносят, Ашима успевает разглядеть, что он с ног до головы в какой-то белой слизи, на которой контрастно выделяются полосы бурой крови — ее крови. Ашиме сделали укол куда-то в поясницу, и ее тело — от талии до колен — потеряло всякую чувствительность, но к концу родов у нее страшно разболелась голова. И сейчас, когда все позади, у нее начинается сильнейший озноб. Целых полчаса, несмотря на одеяла, которыми заботливо укрывают ее сестры, Ашима трясется, будто в лихорадке. Ощущение пустоты внутри непривычно, кожа растянулась и висит. Ей хочется попросить чистый и сухой халат, но горло, несмотря на бессчетное количество стаканов с теплой водой, пересохло настолько, что она не может выговорить ни слова. Ашиму ведут в туалет, где она по указанию сестры подмывается теплой водой из бутылки. Потом ее обтирают влажным полотенцем, переодевают в новый халат, укладывают на каталку и отвозят в двухместную палату. Свет в ней приглушен, вторая койка пока пустует. Когда у двери появляется Ашок, сестра измеряет Ашиме давление, а сама Ашима лежит, откинувшись на подушки, с белым свертком на руках. Рядом с кроватью колыбелька, на которой красуется белая карточка с надписью: «мальчик Гангули».
— Вот он, — тихо произносит Ашима, поднимая глаза на Ашока и устало улыбаясь.
Ее кожа желтоватого оттенка, губы побледнели от потери крови, под глазами залегли темные круги, коса растрепана, словно она не причесывалась целую неделю, голос хриплый, как при простуде. Ашок придвигает стул к кровати, а Пэтти забирает малыша из рук Ашимы и кладет отцу на колени. Ребенок вдруг издает короткий пронзительный крик. Оба родителя чуть не лишаются сознания от ужаса, но Пэтти лишь одобрительно усмехается.
— Не бойтесь, — говорит она. — Он знакомится с вами, только и всего.
Ашок, следуя инструкциям Пэтти, вытягивает руки вперед и принимает ребенка, подсунув одну руку под его голову, а другую под спинку.
— Да ну же, не бойтесь! — смеется Пэтти. — Прижмите его покрепче, детям это нравится. Он сильнее, чем вы думаете.
Ашок приподнимает маленький сверток повыше и прижимает его к груди.
— Так?
— Вот теперь правильно, — одобряет Пэтти. — Ну ладно, я ненадолго оставлю вас втроем.
Поначалу Ашок скорее растерян, чем растроган. Он озадаченно разглядывает и головку — почему-то вытянутую, а не круглую, и крепко зажмуренные глазки с припухшими веками, и белые крапинки на щеках, и мясистую верхнюю губку, сильно выдающуюся вперед. Кожа у младенца светлее, чем у обоих родителей, и почти прозрачная — видна даже сеточка зеленоватых вен на висках. Из-под чепчика выбивается прядь довольно густых черных волос. Ашок пробует сосчитать реснички на веках, потом осторожно прощупывает сквозь одеяльце ручки ребенка.
— Все на месте, — говорит Ашима, наблюдая за мужем. — Я уже проверяла.
— А какого цвета у него глаза? Почему он их не откроет? Он их уже открывал?
Ашима кивает.
— Как ты думаешь, он что-нибудь видит? Видит он нас, например?
— Наверное, да. Но не очень ясно. И не различает цвета. Пока не различает.
Некоторое время они молчат, неподвижные, как каменные изваяния.
— А ты как себя чувствуешь? Как все прошло, нормально? — спрашивает наконец Ашок.
Не слыша ответа, Ашок отрывается от лица мальчика и обнаруживает, что его жена тоже крепко спит.
Когда он опять переводит взгляд на новорожденного, глаза у того широко распахнуты и смотрят на отца не мигая, такие же темные, как и его волосы. Лицо малыша совершенно преобразилось, и Ашок осознает, что никогда не видел ничего более совершенного. Он пытается взглянуть на себя глазами сына — темное, расплывчатое пятно с пористой кожей и огромным носом. Ашок вновь вспоминает ночь, когда он чуть было не лишился жизни, те страшные часы, что мельчайшими крупинками постоянно кружатся в потоке его мыслей. То, что его нашли и вытащили из-под груды искореженного металла, было первым чудом, случившимся в его жизни. И вот теперь второе чудо — у него на руках, невесомое, но полностью изменившее его мир.
Кроме отца, новорожденного навещают еще трое, все бенгальцы — это Майя и Дилип Нанди, молодожены из Кембриджа, с которыми Ашима и Ашок познакомились пару месяцев назад в супермаркете, и пятидесятилетний холостяк доктор Гупта, преподаватель кафедры математики из Дехрадуна. Ашок подружился с ним в Массачусетском технологическом институте. Во время кормления мужчины, включая Ашока, выходят в коридор. Майя и Дилип дарят новорожденному погремушку, а его родителям — альбом, в который можно вставлять фотографии и записывать все достижения их первенца. В нем есть даже специальное место для первой прядки волос. Доктор Гупта вручает родителям прекрасно иллюстрированное издание «Сказок матушки Гусыни».
— Вот счастливец! — восклицает Ашок, с восхищением перелистывая страницы. — Не успел родиться, а уже такая книга!
Какая разница с его собственным детством, думает он. О том же думает и Ашима, но у нее соображения совсем другие. Она, конечно, благодарна Майе, Дилипу и доктору Гупте за их внимание к ней, но все же они — лишь жалкая замена тем, кто действительно должен был бы находиться сейчас рядом с ней. Здесь нет ни единого родственника с ее стороны — ни отца, ни матери, ни бабушки, ни дедушки, ни даже какого-нибудь четвероюродного дядюшки, и поэтому сам факт рождения сына кажется Ашиме чем-то случайным, свершившимся лишь наполовину, как, впрочем, и все в Америке. Она гладит мягкие волосы сына, подносит его к груди, рассматривает его личико, и в то же время не может не испытывать к нему острой жалости: он вступает в мир таким одиноким, почти что сиротой!
Ни у одной из оставшихся за океаном семей нет телефона, поэтому известить их о радостном событии молодые родители могут только телеграммами, которые Ашок уже адресовал в разные районы Калькутты: «Вашими молитвами мать и сын чувствуют себя хорошо». Выбор имени заранее решено было предоставить самой старой родственнице — бабушке Ашимы, которой давно перевалило за восемьдесят и которая уже успела дать имена шести правнукам. Насколько известно Ашиме, бабушка, узнав о ее беременности, чрезвычайно разволновалась оттого, что ей предстоит выбрать имя первому в их семье «сагибу». Поэтому Ашима с Ашоком договорились, что, пока не пришло письмо от бабушки, они оставят прочерк в анкете, которую необходимо заполнить для получения свидетельства о рождении. Бабушка отправила свое письмо лично — доковыляла до почты, опираясь на палку, хотя до этого чуть не десять лет не выходила из дома. В письме указаны два имени — для девочки и для мальчика, и их не знает никто, кроме самой бабушки.
Хотя письмо было послано уже месяц назад, в июле, оно почему-то до сих пор не дошло. Ашима и Ашок не слишком волнуются по этому поводу. Они прекрасно знают, что новорожденному имя не нужно. Ему нужна любовь, и ласка, и грудное молоко, ему нужно подарить золотые и серебряные украшения, а еще его нужно держать вертикально после еды, и слегка поглаживать по спинке, и иногда переворачивать на животик. А имя может подождать. В Индии с выбором имени не спешат. Бывает, проходят годы, пока родители находят то самое лучшее, настоящее и единственное имя, которое должен носить их отпрыск. Ашима с Ашоком могут назвать множество родственников, которые получили имя только лет в шесть или семь — когда пришло время записывать их в школу. И чета Нанди, и доктор Гупта это тоже прекрасно понимают. Само собой разумеется, прежде чем дать малышу имя, необходимо дождаться письма его прабабушки.
Кроме того, в распоряжении родителей есть ласкательное имя: у бенгальцев принято давать два имени. Одно называется дакнам — дословно: «имя, которым называют человека друзья, родственники и другие близкие люди», его используют в домашней, непринужденной обстановке. Такое имя, как постоянный отзвук детства, напоминает человеку о том, что жизнь не всегда должна быть серьезной, сложной, официальной. А также о том, что всякий человек имеет несколько лиц и что он являет себя миру в разных ипостасях. Ласкательное, домашнее имя Ашимы — Мону, Ашока — Миту. И хотя они оба уже выросли, именно эти имена до сих пор употребляют их родные, под этими именами их любят, бранят, ласкают, учат уму-разуму.
Но наряду с домашним у каждого бенгальца есть официальное имя, бхалонам, им он пользуется в отношениях с внешним миром. Таким именем подписывают письма, оно значится в дипломах и сертификатах, в телефонных справочниках, на почтовых ящиках и так далее. Так, на конверте мама Ашимы выводит «Ашиме Гангули», а в письме обращается к дочери «Мону». Официальные имена должны обозначать высокие, благородные качества их носителя. «Ашима», например, означает «беспредельная, не знающая границ». «Ашок» — имя повелителя, того, «кто поднимается над горем и бедствиями». Ласкательные, домашние имена подобных значений не имеют, они нигде не регистрируются, употребляются только в устной речи. Они могут быть бессмысленными, глупыми, насмешливыми, звукоподражательными. Случается, что у малыша несколько прозвищ, и лишь с течением времени одно из них становится его домашним именем.
Вот и сейчас, когда новорожденный открывает глаза и, сморщив розовое личико, по-стариковски брезгливо разглядывает маленький круг собравшихся вокруг него обожателей, мистер Нанди, рассмеявшись, называет его «Буро», что означает на бенгальском «старичок».
— Значит, вы назвали его Буро? — весело восклицает Пэтти, внося в палату поднос с неизменным цыпленком.
Ашок поднимает крышку блюда и в два приема поглощает цыпленка. Это никого не удивляет, все сестры в отделении уже знают, что Ашима не ест ничего, кроме желе и мороженого, ее даже прозвали «желейная леди».
— Нет, — объясняет Ашима, — мы еще не выбрали имя. Его должна выбрать моя бабушка.
— Вот так? — Пэтти одобрительно кивает головой. — А она скоро сюда приедет?
Ашима не в состоянии представить себе, как ее дряхлая бабушка, рожденная еще в прошлом веке, иссохшая, сморщенная старуха, неизменно закутанная в белые вдовьи одежды, бронирует билет на самолет и летит в Кембридж. Какой бы любимой и желанной она ни была, сама мысль о ее появлении здесь кажется Ашиме абсурдной.
— О нет, она не приедет, — объясняет она. — Мы ждем ее письма.
Вечером Ашок еще раз проверяет почтовый ящик, но письма по-прежнему нет. Не приходит оно и на следующий день. Так проходит три дня. Сестры обучают Ашиму пеленать младенца, обрабатывать ему пупок. Она принимает горячие ванны с морской солью, чтобы уменьшить отеки и синяки, ускорить заживление внутренних швов. Она получает список детских врачей и множество брошюр о пользе грудного вскармливания, о прививках, о разных видах пеленания, о детских шампунях, кремах и присыпках. Четвертый день приносит и хорошие, и плохие новости. Хорошие новости состоят в том, что Ашиму с младенцем завтра выпишут домой. А плохие приносит мистер Уилкокс, заведующий регистрационным отделением больницы, — он сообщает, что они должны выбрать младенцу имя. Оказывается, в Америке ребенка нельзя выписать из больницы без свидетельства о рождении. А в свидетельстве должно быть проставлено имя.
— Но, сэр, поймите, — выговаривает Ашима дрожащим голосом. — Мы не можем назвать его сами!
Мистер Уилкокс, сухонький, лысый и неулыбчивый, оглядывает обескураженных родителей:
— А почему, собственно, нет?
— Мы ждем письма, — говорит Ашок и описывает ему ситуацию.
— Понимаю, — говорит мистер Уилкокс. — Это весьма прискорбно. Боюсь, что в вашем случае единственной альтернативой будет записать в свидетельстве о рождении «мальчик Гангули». Конечно, потом, когда вы выберете имя сыну, придется его исправить.
Ашима вопросительно глядит на Ашока:
— Ну что? Так и поступим?
— Я бы не советовал, — вмешивается мистер Уилкокс. — Вам придется подавать петицию в суд, а потом платить штраф. К тому же это займет немало времени.
— Ну и ну, — бормочет Ашок.
Мистер Уилкокс качает головой, жует губами.
— А что, у вас нет никаких запасных вариантов? — спрашивает он.
Ашима недоуменно поднимает глаза.
— А что это значит — «запасные варианты»?
— Ну, какое-нибудь имя на случай, если вам не понравится то, что выбрала ваша бабушка.
Ашима и Ашок отрицательно качают головами. Оспорить бабушкин выбор — такое просто немыслимо, это означало бы недопустимое неуважение к старости.
— Вы можете назвать его своим именем или в честь какого-нибудь родственника, — предлагает мистер Уилкокс и сообщает, что его полное имя Ховард Уилкокс Третий. — Это прекрасная традиция. Ей следовали как английские, так и французские короли.
«Да как же это возможно», — думают Ашок и Ашима. В бенгальских семьях не существует традиции давать детям имена родителей, дедушек, бабушек или других родственников. Может быть, в Европе и Америке это и считается признаком уважения к старшему поколению, но у них на родине таких родителей попросту засмеют. Бенгальские имена священны, неприкосновенны. Их нельзя завещать, и делиться ими тоже не положено.
— Или, может быть, вы назовете его в честь кого-нибудь еще? Например, человека, которым вы восхищаетесь? — с надеждой спрашивает мистер Уилкокс. Его брови поднимаются домиком. Он вздыхает. — Подумайте, а я вернусь через пару часов. — Мельком взглянув на часы, он выходит из комнаты.
Дверь закрывается, а по телу Ашока пробегает дрожь — внезапно ему на ум приходит идеальное домашнее имя для сына. В памяти всплывает скомканная страница книги, резкий света фонаря, бьющий в глаза. Но впервые в жизни это воспоминание вызывает у него не ужас, а благодарность.
— Привет, Гоголь, — шепчет он, наклоняясь над кроваткой сына. — Гоголь, — повторяет он с удовлетворением.
Глаза младенца открываются, он поворачивает к отцу голову с выражением крайнего негодования и широко зевает.
Ашима одобряет выбранное мужем имя, ей известно, какую роль оно сыграло в жизни Ашока. Она все знает об аварии, в первый раз она выслушала рассказ мужа с вежливым вниманием, но сейчас кровь стынет в ее жилах, когда она думает о том, что ему пришлось пережить. До сих пор она просыпается по ночам от сдавленных криков мужа, до сих пор чувствует, как цепенеет его тело в метро, когда стук колес начинает складываться в слышный только ему мотив ужаса. Сама она никогда не читала Гоголя, но в своем сознании ставит его рядом с Теннисоном и Вордсвортом. К тому же это только домашнее имя, и его можно не принимать всерьез, оно нужно для того, чтобы их отпустили из больницы домой. Когда возвращается мистер Уилкокс, Ашок по слогам диктует ему имя. И вот — Гоголь Гангули зарегистрирован.
— До свидания, Гоголь, — говорит Пэтти, она осторожно целует маленькую ручку и, повернувшись к Ашиме, одетой в порядком измявшееся шелковое сари, добавляет: — Удачи!
Они выходят на раскаленную улицу. Первую фотографию счастливого семейства делает доктор Гупта — он слегка передержал ее в проявителе, но лица вполне узнаваемы. Гоголя, правда, не видно в ворохе пеленок, он спит на руках усталой матери. Похудевшая и осунувшаяся Ашима стоит на ступеньках больницы, глядя прямо в камеру, щурясь на яркое солнце. Рядом чуть исподлобья улыбается ее муж с чемоданом в руках. Позже он напишет на обороте фотографии: «Гоголь выходит в мир».
Первый дом Гоголя — маленькая меблированная квартира в десяти минутах ходьбы от Гарварда и в двадцати — от Массачусетского технологического института. Она расположена на первом этаже трехэтажного дома, покрытого штукатуркой розового цвета, с небольшим участком, обнесенным невысокой оградой. Шиферная крыша — пепельно-серая, под цвет уличного асфальта. С одной стороны улицы, около счетчиков, постоянно припаркована вереница машин. На углу располагается небольшой магазинчик старой книги, чтобы зайти в него, надо спуститься на три ступеньки вниз; через дорогу — лавчонка, где продают газеты, сигареты и яйца и всегда пахнет плесенью. К неудовольствию Ашимы, на полке там всегда сидит пушистый черный кот — никто его не гонит на улицу. Больше магазинов поблизости нет — только ряды одинаковых, крытых шифером домов, похожих как близнецы и различающихся лишь цветом штукатурки: голубой, сиреневой и светло-зеленой. Сюда восемнадцать месяцев назад, холодным и темным февральским вечером, Ашок привез Ашиму прямо из аэропорта Логан. Ашима, совершенно разбитая после многочасового перелета, выглядывала в окно такси, тщетно пытаясь различить хоть что-нибудь, кроме куч снега, сваленного вдоль обочин и в свете фонарей напоминающего груды голубоватого битого кирпича. А утром, надев сандалии на шерстяные носки Ашока, она вышла на крыльцо, где от пронизывающего холода у нее сразу же свело челюсти и заслезились глаза, и наконец увидела Америку: безжизненные деревья с покрытыми инеем ветвями, собачьи испражнения и желтые разводы мочи на сугробах. И ни души на улице.
Их квартира представляет собой анфиладу из трех комнат, без коридора. Сначала идет гостиная с трехстворчатым окном, выходящим на улицу, потом проходная спальня, в дальнем конце — кухня. Это совсем не то, чего она ожидала. Совсем не похоже на особняки из фильмов «Унесенные ветром» или «Семь лет желания», которые они с кузенами и кузинами смотрели в кинотеатрах «Маяк» и «Метро». А в этой квартире зимой из окон тянет ледяным холодом, а летом становится невыносимо жарко. Окна с толстыми стеклами занавешены унылыми темно-коричневыми шторами. В ванной даже водятся тараканы, по ночам вылезают из щелей между кафельными плитками. Но Ашима не жаловалась. Свое разочарование она держала при себе, не желая обижать Ашока и расстраивать родителей. Наоборот, в своих письмах домой она расписывает прелести американской жизни: плита у нее четырех-конфорочная, а газ подается круглые сутки без всяких ограничений, горячая вода прямо-таки обжигает, а холодную можно пить сырой, она совершенно безопасна.
Два верхних этажа занимают их домовладельцы, чета Монтгомери — профессор социологии Гарвардского университета и его жена. У них две дочери, Эмбер и Кловер, семи и девяти лет. Их длинные, почти до пояса, волосы вечно растрепаны и никогда не заплетаются в косички. В теплую погоду они часами играют во дворе, качаются на шине, приделанной цепями к суку единственного на их крошечном участке дерева. У профессора, который сразу попросил их обращаться к нему «Алан», а не «профессор Монтгомери», рыжая всклокоченная борода, сильно старящая его. Ашима с Ашоком видели, как он разгуливает по территории университета в дырявых джинсах, протертой на локтях замшевой куртке с бахромой и резиновых шлепанцах. В Индии велосипедные рикши лучше одеваются, чем профессора в Америке. У Монтгомери есть старый «фольксваген-универсал», тускло-зеленого цвета, облепленный со всех сторон стикерами с лозунгами типа: «Долой власть богатых!», «Миру — мир!», «Бюстгальтеры — это зло!», «Тебе не наплевать на меня!» и тому подобным. В подвальном этаже имеется стиральная машина, и хозяева разрешают Ашиме ею пользоваться, кроме того, Ашоку и Ашиме прекрасно слышен работающий в гостиной Монтгомери телевизор. Однажды апрельским вечером они сквозь потолок услышали об убийстве Мартина Лютера Кинга, а совсем недавно точно так же узнали, что убит сенатор Роберт Кеннеди.
Иногда во дворе Ашима сталкивается с женой Алана Джуди — как правило, это происходит, когда они развешивают выстиранное белье. На Джуди неизменные синие джинсы, которые летом она обрезает как шорты, и ожерелье из маленьких ракушек. Красный шарф, завязанный узлом на затылке, украшает тонкие соломенного цвета патлы, точно такие же, как у ее дочерей. Три-четыре раза в неделю Джуди отправляется в Сомервиль, где она трудится в какой-то организации, занимающейся вопросами женского здоровья. Узнав, что Ашима беременна, Джуди горячо поддержала ее решение кормить ребенка грудью, но не одобрила намерения рожать в официальном медицинском учреждении. Сама Джуди родила обеих дочек дома с помощью акушерок из своей организации. Иногда Джуди и Алан уходят в гости или в ресторан, а Эмбер и Кловер остаются дома совсем одни. Только один раз Джуди попросила Ашиму присмотреть за дочками, и Ашима до сих пор с содроганием вспоминает об этом: так разительно отличается их жилье от ее чистенькой квартирки. Повсюду груды книг, кипы газет и бумаг, на кухонном столе — гора немытой посуды и пепельницы размером с тарелку, заваленные вонючими окурками. Девочки спали в одной постели, среди разбросанной одежды. Ашима присела на край кровати Алана и Джуди и невольно вскрикнула, повалившись на спину, — матрас под ней перетекал, как живой, и она с изумлением поняла, что он наполнен водой! На холодильнике вместо кукурузных хлопьев и коробок с чаем гордо возвышалась батарея бутылок из-под виски и вина, большая часть их была почти пуста. У Ашимы зашумело в голове от одного взгляда на них.
Домой из больницы их привозит на своей машине доктор Гупта. Войдя в душную гостиную, они усаживаются напротив единственного вентилятора — полноценная семья Гангули. Диван в гостиной заменяют шесть стульев, все трехногие, с овальными деревянными спинками и черными треугольными подушками на сиденьях. К собственному удивлению, Ашима вдруг осознает, что сейчас ей больше всего хочется вернуться обратно в больницу — ей не хватает деловой больничной суеты, одобрительной улыбки Пэтти, желе и мороженого, которое ей приносили три раза в день. Она медленно обходит комнаты, и грязные чашки на кухне, неубранная постель в спальне вызывают у нее прилив раздражения. До сих пор Ашима мирилась с тем, что кроме нее некому мести полы, мыть посуду, стирать, ходить по магазинам и каждый день готовить — независимо от самочувствия и настроения. Она приняла это как очередную, пусть и малоприятную часть американской действительности. Но теперь на ее руках плачет ребенок, грудь набухла от молока, тело покрыто липким потом, а сидеть до сих пор больно, и такая жизнь вдруг представляется Ашиме невыносимой.
— Я не справлюсь, — говорит она, когда Ашок приносит ей с кухни стакан чая — единственное, что он догадался сделать для нее, последнее, чего ей сейчас хочется.
— Подожди пару дней, ты привыкнешь! — говорит Ашок. Ему хочется подбодрить жену, но он не знает как. Он усаживается позади нее на пыльный подоконник и добавляет, кивнув на Гоголя, методично работающего розовым ротиком у материнского соска: — Кажется, он опять засыпает.
— Нет, — глухо произносит она, отворачиваясь от него и не глядя на ребенка. Она отодвигает занавеску, потом устало роняет ее. — Я никогда не привыкну. Только не здесь.
— Что ты хочешь сказать, Ашима?
— Я хочу сказать, что ты должен поскорее получить эту свою степень… — Ашима вдруг импульсивно добавляет, в первый раз произнося вслух то, о чем так много думала: — Я не хочу растить ребенка одна в чужой стране. Это неправильно. Я хочу назад.
Ашок пристально глядит на осунувшуюся, даже постаревшую Ашиму, прекрасно понимая, что жизнь в Кембридже дается ей нелегко. Сколько раз, вернувшись домой, он заставал ее в спальне, печальную, в очередной раз перечитывающую письма из дома. Сколько раз по утрам слышал, как она тихо плачет рядом, и тогда он обнимал ее и прижимал к себе, не в силах утешить, и корил себя, понимая, что все это — его вина, что это он обманул ее надежды, когда привез в Америку. Вдруг ему на память приходит Гош, его сосед по купе в день катастрофы, уехавший из Англии по настоянию жены. «Больше всего я сожалею о том, что вернулся», — сказал он тогда Ашоку, буквально за несколько часов до смерти.
Их разговор прерывает стук в дверь — это Алан, Джуди, Эмбер и Кловер пришли посмотреть на новорожденного. Джуди держит перед собой блюдо, покрытое клетчатым полотенцем, — она приготовила открытый пирог с брокколи. Алан ставит на пол здоровенный мешок с одеждой, из которой выросли девочки, открывает бутылку холодного шампанского. Пенистая струя брызжет на пол, вместо бокалов приходится использовать кружки. Все поднимают тосты за Гоголя, хотя Ашима и Ашок только делают вид, что пьют. Эмбер и Кловер топчутся возле Ашимы, восторженно взвизгивают, когда малыш хватает их за пальцы. Джуди поднимает новорожденного с колен матери.
— Ты мой красавчик, — воркует она. — Ах, Алан, — она поворачивается к мужу, — давай поскорее сделаем еще одного ангелочка!
Алан предлагает принести из подвала старую детскую кроватку, и они вдвоем с Ашоком собирают ее в спальне. Ашок идет в магазин за одноразовыми пеленками — теперь туалетный столик Ашимы, который до родов украшали черно-белые фотографии ее семьи, завален подгузниками, присыпками и кремами.
— Пирог разогрей — хватит двадцати минут при температуре двести пятьдесят градусов, — говорит Джуди.
— Если что понадобится, кричите, — добавляет Алан, и они исчезают за дверью.
Три дня спустя Ашок возвращается к учебе в Технологическом институте, Алан — к лекциям в Гарварде, Эмбер и Кловер идут в школу, а Джуди отправляется в Сомервиль. Ашима впервые остается одна с Гоголем в непривычно тихом доме. Глаза режет от недосыпа, она садится с ребенком у трехстворчатого окна в гостиной и плачет, плачет, целый день напролет. Плачет, пока кормит Гоголя грудью, плачет, когда укладывает его спать, плачет вместе с ним в промежутках между сном и кормлением. Ашима плачет, когда приходит почтальон и не приносит письма из Калькутты. Плачет, когда звонит Ашоку на работу, а тот не подходит к телефону. Так продолжается целую неделю. Однажды Ашима открывает дверцу кухонного шкафчика и обнаруживает, что кончился рис. Это вызывает у нее новую бурю слез. Она стучится к Джуди и Алану.
— Конечно, возьми, сколько надо, — говорит ей Джуди, но у нее рис коричневый, неочищенный.
Ашима из вежливости берет чашку, а дома высыпает ее содержимое в мусорное ведро и звонит Ашоку, чтобы попросить купить рису по дороге. Он опять не отвечает, но в этот раз Ашима идет в ванную, умывает лицо холодной водой и заплетает косу. Она меняет Гоголю подгузник, переодевает его, укладывает в темно-синюю коляску с белыми колесами (наследство соседей) и в первый раз после родов выходит из дома. В первый раз она проходит по душным улицам Кембриджа, толкая перед собой коляску со спящим сыном, вместе с ним заходит в супермаркет, чтобы купить пакет длиннозерного белого риса. В этот раз поход в магазин занимает у нее гораздо больше времени, чем раньше. На улицах и в проходах между полками супермаркета ее все время останавливают совершенно незнакомые люди, американцы, поздравляют с новорожденным, заглядывают в коляску, улыбаются.
— Мальчик или девочка? — спрашивают они. — Сколько ему сейчас? А как его зовут?
Постепенно Ашима начинает гордиться тем, что со всем справляется сама. Пусть Ашок по-прежнему семь дней в неделю занят учебой, исследованиями, диссертацией, теперь и в ее жизни появились цель и смысл, теперь от нее требуется безраздельное внимание, величайшее напряжение сил. До рождения Гоголя Ашима могла целыми днями не выходить из квартиры, валяться на кровати, грустить и в сотый раз перечитывать привезенные с собой романы на бенгальском языке. А сейчас дни больше не тащатся, как старая телега в гору, а стремительно несутся, целиком посвященные ее маленькому повелителю. Каждый день она просыпается в шесть утра, вынимает Гоголя из колыбельки и кормит его, а потом около получаса они с Ашоком валяются в постели, положив малыша между собой и с восхищением рассматривая свое произведение. Между одиннадцатью и часом дня, пока Гоголь спит, Ашима готовит ужин — привычка, которую она сохранит на десятилетия. Во второй половине дня Ашима делает покупки или прогуливается с коляской по Гарвард-Ярду. Иногда она захватывает с собой только что приготовленную самсу и термос с чаем для Ашока, и они рядышком усаживаются на скамейку где-нибудь на территории Технологического института. Временами, глядя на ребенка, Ашима замечает в его лице родные черты: блестящие глаза матери, аристократический разрез губ отца, а иногда задорную улыбку брата. Она находит магазин, где продается пряжа, и начинает вязать вещи Гоголю на зиму — конверты, носочки, шапочки и кофточки. Через день она купает Гоголя в эмалированной ванночке на кухне. Каждую неделю осторожно состригает отросшие ноготки. Привозя Гоголя в поликлинику на прививки, она стоит за дверью кабинета и затыкает уши. Однажды Ашок приносит домой полароид и фотографирует сына. Пока Гоголь спит, Ашима вклеивает квадратные черно-белые снимки в альбом и пишет внизу коротенькие комментарии. Она поет Гоголю знакомые с детства бенгальские колыбельные, она наслаждается сладким, молочным запахом его кожи, его сливочным дыханием. Как-то раз, улыбаясь во весь рот, она поднимает его высоко над головой, и вдруг струйка непереваренного молока вытекает из его ротика прямо ей в горло. До конца жизни она запомнит этот теплый кисловатый вкус, державшийся у нее во рту до конца дня.
Письма из Калькутты летят одно за другим — от ее родителей, от его родителей, от братьев, сестер, кузин и кузенов, от тетушек и дядьев, но бабушкиного письма нет как нет. Лишь на этих бледно-голубых страницах, полных благословений и всевозможных пожеланий, Ашок и Ашима видят знакомые с детства буквы — а в Индии они окружали их повсюду, красовались на рекламных щитах и полосах газет. Бывает, приходит по два письма в неделю. А как-то раз они получили сразу три. Ашима уже научилась безошибочно узнавать шаги почтальона на гаревой дорожке, ведущей к дому, и тихий щелчок крышки почтового ящика. На полях родительских писем, написанных неразборчивым материнским или элегантным, размашистым отцовским почерком, отец часто рисует для внука забавных зверюшек. Эти письма Ашима развешивает над кроваткой Гоголя. «Мы просто умираем, до того нам хочется его видеть, — пишет ей мать. — Учти, сейчас — самое интересное время, каждый день приносит что-нибудь новое». В ответных письмах она подробнейшим образом описывает, как развивается малыш, — его первую улыбку, и первые попытки перевернуться на живот, и первые радостные вопли. Она пишет, что они с Ашоком копят деньги, чтобы приехать к родителям в гости следующей зимой, когда Гоголь немного подрастет. (Чтобы не расстраивать мать, она не упоминает о строгом предупреждении педиатра, что ребенку придется сделать с десяток прививок — Индия считается слаборазвитой страной и находится в «группе риска».)
В ноябре у Гоголя обнаруживают ушную инфекцию. Увидев домашнее имя сына, напечатанное на рецептах лекарств и на его медицинской карте, Ашок и Ашима испытывают смущение, даже некоторый испуг. Это выглядит как-то глупо, совершенно неправильно, ведь домашние имена не должны становиться достоянием гласности! Однако письма от бабушки по-прежнему нет и, что им делать, они не знают. В конце концов они приходят к выводу, что письмо, вероятно, затерялось в пути. Ашима решает написать бабушке и попросить ее снова отправить ей список имен, но буквально на следующий день приходит известие от ее отца. На простом белом листе бумаги, на этот раз не украшенном ни слонами, ни тиграми, ни попугаями, отец сообщает, что у бабушки только что случился удар. Вся правая половина ее тела парализована, сознание затуманено. Она не может жевать, принимает только жидкую пищу и никого не узнает. «Телом она еще с нами, но, по правде говоря, мы уже ее потеряли, — пишет отец. — Будь мужественна, Ашима. Возможно, ты ее уже не увидишь».
Это — первые плохие новости, которые они получают из дома. Ашок практически не помнит бабушку, он только раз видел ее на свадьбе, но Ашима безутешна. Она сидит в кресле, крепко обняв Гоголя, а листья за окном желтеют и осыпаются с деревьев, дни становятся все короче, темнее, холоднее. Ашима без конца вспоминает свое последнее свидание с бабушкой, ее дида, перед самым отъездом в Бостон. Когда Ашима пришла к ней, бабушка впервые за много лет вышла на кухню и приготовила ей легкое жаркое из козлятины с картошкой. Она угощала Ашиму сладостями из своих рук. Если родители и другие родственники без конца призывали Ашиму по прибытии в Бостон не есть говядины, не носить юбок, не делать стрижки, не забывать семью, бабушка ничего подобного не опасалась, она была единственной, кто твердо верил в то, что Ашима никогда не изменится. Перед тем как уйти, Ашима постояла с опущенной головой перед портретом покойного дедушки, чтоб испросить у него благословения на поездку, а затем, склонившись перед бабушкой, дотронулась головой до ее ног.
— Я иду, дида, — произнесла она обычную у бенгальцев формулу прощания.
— Давай уже отправляйся, — оглушительно прокричала в ответ бабушка своим трубным голосом, помогая ей подняться. Она прижала дрожащие пальцы к щекам внучки, стирая бегущие по ним слезы. — Сделай то, чего не смогла сделать я. Все, что ни делается, делается к лучшему, помни это. А теперь иди.
По мере того как ребенок Ашимы и Ашока подрастает, расширяется круг их бенгальских знакомых. Через чету Нанди, которая сейчас тоже ждет прибавления, Ашок и Ашима знакомятся с семейством Митрас, а через Митрасов — с Банерджи. Ашиму частенько останавливают на улице, когда она спешит по делам, толкая перед собой коляску с маленьким Гоголем, — молодые бенгальские холостяки, смущаясь, спрашивают, откуда она родом. Затем, подобно Ашоку, они летят домой, в Калькутту, и возвращаются уже женатыми людьми. Все эти люди из Калькутты, и этого достаточно, чтобы считаться друзьями. Мужья работают — преподавателями, врачами, инженерами, научными сотрудниками. Жены, растерянные, испуганные и страдающие ностальгией по оставленной родине, бегут за советами, утешениями и рецептами к Ашиме, и она рассказывает им, какую рыбу продают в Чайна-тауне и как можно приготовить халву из пшеничных хлопьев со сливками. Воскресными вечерами бенгальские пары ходят друг к другу в гости. Они пьют чай со сгущенным молоком и закусывают фрикадельками из креветок, обжаренными в кипящем масле. Они садятся в круг на полу, скрестив ноги, и хором поют песни на слова Назрула и Тагора, передавая друг другу книгу в потертом переплете из желтой ткани, а Дилип Нанди аккомпанирует им на фисгармонии. Они до хрипоты спорят о достоинствах фильмов Ритвика Гхатака и Сатьяджита Рея. Об отношении конгресса к Программе управления производством и снабжением. О том, где лучше жить — в Южной или Северной Калькутте. Часами они спорят об американской политике, хотя никто из них пока не имеет права участвовать в здешних выборах.
К февралю, когда Гоголю исполняется шесть месяцев, у Ашимы и Ашока уже столько знакомых из числа соотечественников, что можно устроить настоящую вечеринку. Поводом служит аннапразан Гоголя, его рисовая церемония. В бенгальских семьях нет ни крещения, ни какого-либо еще религиозного обряда наречения имени. Первая официальная церемония в жизни ребенка связана с началом приема твердой пищи. Дилип Нанди согласился играть роль брата Ашимы — ему предстоит держать ребенка и в первый раз накормить его рисом, священным для бенгальцев символом жизни. Гоголя одевают как маленького жениха — в бледно-желтые штаны и длинную рубашку-пенджаби, присланные бабушкой из Калькутты. Костюм благоухает семенами тмина из той же посылки. Ашима вырезала из картона специальный головной убор и оклеила его серебряной фольгой — его надевают Гоголю на голову и завязывают под подбородком ленточками. На шею вешают тонкую золотую цепочку. После долгой борьбы родители побеждают и украшают маленький лобик изображением шести миниатюрных лун, выполненным сандаловой пастой. Глаза подводят краской для век. Гоголь возмущенно машет руками и вырывается из рук своего досточтимого дядюшки, который сидит на полу в окружении гостей, разместившихся вокруг него полукругом. Еда тоже стоит на полу в десяти сосудах. Ашима жалеет только, что блюдо, на котором лежит рис, сделано из меламина, а не из серебра, бронзы или хотя бы нержавеющей стали. На небольшой тарелке в самом центре красуется пайеш — рисовый пудинг, который Ашима в дальнейшем будет готовить Гоголю на все дни рождения и подавать на тонком кусочке сладкого кекса.
Гоголя фотографируют на руках гостей — каждый хочет подержать малыша. Он хмурится и вертит головой, стараясь отыскать глазами лицо матери в толпе незнакомцев. Ашима же очень занята — пора подавать еду. Для рисовой церемонии она в первый раз надела свой свадебный подарок — серебристое сари с чудесной вышивкой, рукава ее блузки доходят ей лишь до локтя. Ашок одет в длинную полупрозрачную рубаху-пенджаби и широкие шаровары. Ашима расставляет на расстеленной на полу скатерти бумажные тарелки — приходится использовать по три зараз, чтобы они могли выдержать вес биръяни, карпа под йогуртовым соусом, дала, овощных закусок шести видов. Ашима потратила почти целую неделю, запасая продукты и готовясь к предстоящему празднику. Места мало, и гости вынуждены есть стоя или, в крайнем случае, сидя, поджав ноги, на полу. Гангули пригласили Алана и Джуди, а те пришли одетые как обычно — в джинсах, толстых свитерах, поскольку на улице холодно, в шерстяных носках и сандалиях. Джуди с удивлением оглядывает блюда, расставленные на полу, выбирает что-то маленькое и круглое, кусает. Это оказывается тефтелька из креветок.
— Странно, я думала, что все индийцы — вегетарианцы, — с удивлением шепчет она мужу.
Начинается рисовая церемония. Это, конечно, условность, никто не ожидает, что Гоголь сразу же начнет с аппетитом уплетать рис и дал, но этот праздник — первый в бесконечном ряду празднеств, на которых он будет присутствовать, — служит торжественным началом его новой жизни. В соответствии с обычаем несколько женщин начинают подвывать. По кругу передают раковину, каждый пытается дунуть в нее, но вот звуков извлечь никому не удается. К голове Гоголя подносят траву и тонкую зажженную свечу. Ребенок завороженно смотрит на пламя свечи и, кажется, впадает в транс, открывая ротик при приближении ложки. Три раза он проглатывает кусочек пайеша. На глаза Ашимы наворачиваются слезы — от гордости за сына. Как жаль, что это не ее брат держит его сейчас на коленях, что рядом с ней нет ее родителей! Жаль, что некому благословить ее сына, положить руки на его лобик. И вот наконец настает время самой последней, основной части церемонии — предсказания жизненного пути. Перед Гоголем ставят большое блюдо, на котором лежит горсть земли, шариковая ручка и долларовая банкнота. В зависимости от того, что он выберет, ему суждено стать землевладельцем, ученым или бизнесменом. Большинство детей сразу хватают какой-нибудь из предметов, а порой и все сразу, но Гоголь не берет ничего. Он отворачивается от блюда, трет руками глаза и прячет лицо на плече у своего названого дяди.
— Скорее вложите деньги ему в руку, — говорит кто-то из гостей. — Американский мальчик должен быть богачом.
— Нет, — горячится отец Гоголя. — Давай, малыш, бери ручку!
Гоголь подозрительно рассматривает блюдо, переводит глаза на гостей — перед ним раскачиваются полтора десятка черноволосых голов. Воротник рубашки-пенджаби начинает натирать ему шею.
— Ну, давай же, Гоголь, возьми что-нибудь, — говорит Дилип Нанди, поднося тарелку к самому носу ребенка. Тот хмурится еще сильнее, его нижняя губка начинает дрожать. Он еще раз беспомощно оглядывается по сторонам и наконец разражается обиженным ревом.
И вот опять наступает август. Гоголю исполнился год, он уже может ходить, хватаясь руками за предметы, вовсю повторяет слова на двух языках. Мать он называет «ма», а отца «баба». Если кто-нибудь в комнате произносит его имя, он поворачивает голову и улыбается. Он спит по ночам, а также между часом и тремя часами дня. У него выросло семь зубов. Он постоянно подбирает с пола бумажки, пылинки и соринки и сует их в рот. Ашок и Ашима планируют свою первую поездку в Калькутту в декабре, во время каникул Ашока. И предстоящая поездка напоминает им об одной важной, но нерешенной проблеме — выборе официального имени для малыша. Они должны срочно придумать имя, чтобы вписать его в американский паспорт. За помощью они обращаются к бенгальским друзьям. Друзья предлагают десятки разных имен, но ни одно из них не нравится родителям Гоголя. К этому времени они уже поняли, что рассчитывать на письмо бабушки не имеет смысла. Не приходится им также рассчитывать и на саму бабушку, поскольку она не может вспомнить даже Ашиму. Но время еще есть — до поездки остается четыре месяца. Ашима жалеет, что они не могут поехать раньше, чтобы успеть на праздник Дурга-пуджа, но у Ашока есть только три недели в декабре — пройдут годы, прежде чем он сможет взять годичный творческий отпуск.
— Понимаешь, это как для вас, христиан, поехать к родителям через три недели после Рождества, — объясняет Ашима Джуди, пока они обе развешивают белье. На это Джуди замечает, что они с Аланом буддисты.
Ашима срочно вяжет свитера свекру, брату и трем любимым дядьям. Они все одинаковые — все из зеленой пряжи, все с V-образным вырезом, связаны изнаночными петлями на спицах номер пять. А для отца лицевыми петлями вяжется кардиган с широкими полосами орнамента по обеим сторонам от застежки. Ашима с удовольствием пришивает к нему красивые пуговицы и кладет в карман колоду карт, чтобы отец мог насладиться пасьянсом, когда у него выпадет свободная минутка. Кроме этого, она покупает ему три горностаевых кисти тех номеров, которые он перечислил ей в письме. И хотя они невероятно дорогие, гораздо дороже всех остальных ее приобретений, Ашок не ругает ее за излишние расходы. Однажды Ашима укутывает Гоголя в одеяльце, и они едут в торговый центр Джордан-Марш за сувенирами для всех домашних. Ашима покупает чайные ложечки и перкалевые наволочки, цветные и ароматические свечи, мыло на магните. Она покупает часы для свекра, дешевые шариковые ручки для племянников, нитки для вышивания матери и тетушками, пяльцы, наперстки. Она спускает все деньги, что у нее есть, до последнего цента. По дороге назад Ашима и Гоголь оба в приподнятом настроении — она из-за будущей поездки, он — поскольку только что поел. Гоголь засыпает, а Ашима стоит, обвешанная пакетами, хватаясь за коляску на поворотах, пока какая-то девушка не уступает ей место. Ашима благодарит ее, устало плюхается на сиденье, ставит пакеты себе под ноги. Глаза у нее слипаются, она прислоняется головой к окну, закрывает глаза и думает о доме. Перед ее мысленным взором встает черная решетка на окнах родительской квартиры, и ее Гоголь, одетый как маленький американец, играющий под медленно вращающимся вентилятором на огромной кровати. Она видит отца, лишившегося очередного зуба — его он потерял, как написала ей мать, прямо на лестнице. Она старается представить себе, что она почувствует, если бабушка не узнает ее.
Когда она открывает глаза, поезд стоит на ее станции и двери как раз открываются. В ужасе Ашима вскакивает с места, сердце ее бешено стучит.
— Пропустите, пожалуйста, простите, можно пройти, — бормочет она, протискиваясь сквозь толпу и волоча за собой коляску.
— Ох, — стонет кто-то, придавленный коляской, мужской голос произносит: — Мэм, сюда!
Какой-то мужчина придерживает двери, и Ашима выскакивает на платформу.
— Эй, — несется ей вслед, — а ваши вещи?!
Ашима в ужасе понимает, что забыла пакеты с подарками под сиденьем. Но уже ничего не сделать — двери поезда закрываются, и Ашима с Гоголем остаются на платформе. Поезд уже давно скрылся в тоннеле, платформа опустела, а Ашима все не может сдвинуться с места. Слезы текут у нее из глаз. Она толкает перед собой коляску по Массачусетс-авеню и горько всхлипывает. Она прекрасно знает, что уже не сможет вернуться в магазин и накупить сувениров во второй раз. До самого вечера у нее все валится из рук, когда она представляет себе неслыханное унижение — приехать в Калькутту без подарков, с одними свитерами и кисточками. Вечером, узнав о случившемся, Ашок звонит в отдел находок метро, и на следующий день им на дом привозят все пакеты — из них ничего не пропало, все цело, до последней ложечки! Это маленькое чудо необыкновенным образом связывает Ашиму с Кембриджем, в первый раз она понимает, что этот город стал ей родным, что и она признает правила его жизни. История чудесного возвращения потерянных вещей неоднократно рассказывается друзьям и знакомым на вечеринках и дружеских обедах. Друзья слушают рассказ, радуясь за Ашиму, изумляясь выпавшей ей удаче.
— Такое возможно только в Америке, — говорит Майя Нанди.
Некоторое время спустя посреди ночи раздается телефонный звонок. От резкого звука оба мгновенно просыпаются, как будто очнувшись от дурного кошмара. Еще до того, как Ашок снимает трубку, Ашима уже знает, что это — звонок из Индии. Несколько месяцев назад родные попросили дать телефон их кембриджской квартиры, и Ашима неохотно выполнила их просьбу, понимая, что родители используют его, только если случится что-то плохое. Ашок садится на кровати, отвечает усталым, хриплым со сна голосом, а Ашима тем временем подготавливает себя к худшему. Она опускает одну из решетчатых сторон детской кроватки, чтобы успокоить Гоголя, который зашевелился, потревоженный телефонным звонком, и перебирает в голове то, что ей известно. Бабушке уже давно перевалило за восемьдесят, она прикована к постели, практически безумна, не может самостоятельно ни есть, ни пить. Последние месяцы ее жизни наполнены болью, как для нее самой, так и для тех, кто знал ее в лучшие времена. Это не жизнь, нет ничего хуже такого бессмысленного прозябания. Ашима представляет себе, как ее мать говорит эти слова своим тихим, нежным голосом, прижимая к уху трубку соседского телефона. И Ашима понимает, что она выдержит, что она в силах выслушать известие о том, что Гоголь никогда не увидит свою прабабушку, которая выбрала ему имя, потерявшееся где-то над океаном.
В комнате холодно, неуютно. Ашима вынимает Гоголя из кроватки и тихонько забирается вместе с ним назад под одеяло. Она прижимает ребенка к себе, черпая силы из его сонного тельца, дает ему грудь. Она думает об уютной мягкой кофте кремового цвета, упакованной в чемодан вместе с остальными подарками, которую она купила для бабушки. Ашок разговаривает каким-то странным голосом, очень громко, она даже боится, что Джуди и Алан наверху проснутся:
— Да, да, я понимаю. Не волнуйтесь, я передам. — Какое-то время он молчит, слушая голос на другой стороне телефонного провода, потом поворачивается к Ашиме: — С тобой хотят поговорить.
Он слегка треплет ее по плечу, передает ей телефонную трубку и, поколебавшись, спускает ноги с кровати на пол.
Ашима берет трубку, чтобы услышать новости самой, чтобы утешить свою мать. В голове у нее мелькает мысль: а кто утешит ее саму, когда придет весть о смерти ее матери? Что, если страшные новости настигнут ее вот так же посреди ночи, вырвав из объятий сна? Но кроме печали она чувствует необыкновенную радость, ведь она не разговаривала с мамой почти три года, так давно не слышала родного голоса! В первый раз после того, как их самолет оторвался от земли в аэропорте Дум-Дум, ее снова назовут Мону. Однако на другом конце телефона оказывается не мать, а ее брат Рана. У него какой-то странный голос — тонкий, искаженный расстоянием, почти неузнаваемый. Прежде всего Ашима интересуется, который у них час. Ей приходится задать тот же самый вопрос три раза, практически прокричать его в трубку прежде, чем Рана понимает ее. Рана говорит, что у них время обеда.
— Ты по-прежнему собираешься приехать в декабре, диди? — спрашивает он.
Сердце ее сладко сжимается, когда она слышит его обращение. Диди означает «старшая сестра», и он — единственный, кто имеет право так ее называть. В то же самое время Ашима слышит, как ее муж открывает воду на кухне, звенит стаканами в кухонном шкафу.
— Ну конечно мы приедем, — с жаром говорит она и немного пугается, услышав, как телефонное эхо повторяет в трубке ее слова, слабее, неувереннее. — А как дида? С ней ничего не случилось?
— Нет, — говорит ее брат, — с ней все по-прежнему, хотя это и не назовешь хорошей жизнью.
Ашима откидывается назад, на подушки, вспотев от волнения и облегчения. Все-таки она увидит свою бабушку, пусть хоть в последний раз, но увидит. Она целует Гоголя в лобик, прижимается щекой к его сонной щечке.
— Слава богу, — говорит она, скрестив ноги. — Дай мне маму. Я хочу с ней поговорить.
— Ее нет дома, — говорит ее брат тонким голосом после паузы, заполненной шорохами.
— А баба?
Опять длинная пауза, потом его голос возвращается в трубку:
— Его тоже нет.
— Как жалко. — Ашима вспоминает о разнице во времени. Ну конечно, как они могут быть дома? Отец наверняка уже вернулся обратно в свою газету, он целые дни проводит в офисе, а мама, должно быть, на рынке со своей вечной авоськой, закупает овощи и рыбу.
— Ну а как маленький Гоголь? — спрашивает Рана. — Он что, только по-английски умеет говорить?
Она смеется.
— Ну, Гоголь пока еще ни на одном языке не говорит. — Ашима начинает рассказывать брату, как она учит Гоголя индийским словам, произносить «дида», «диду», «маму», как показывает ему фотографии его бабушки, дедушки и дяди. Но тут из трубки доносится очередная трель статических разрядов, и Ашима замолкает на полуслове.
— Рана? Алло? Ты меня слышишь?
— Не слышу тебя, диди, совсем не слышу… — Голос Раны становится все слабее. — Совсем ничего не слышу. Поговорим позже.
— Да, конечно, — произносит Ашима растерянно. — Позже. До встречи, Рана, мы скоро увидимся. Очень скоро! Пиши мне.
Она кладет трубку на рычаг, возбужденная разговором с братом, растревоженная. Однако мгновение спустя ее охватывает недоумение — что это Ране взбрело в голову звонить? Он что же, не знает, как это дорого? И зачем звонить, чтобы задать единственный, к тому же очевидный вопрос? Да еще когда родителей нет дома? Глупый мальчишка!
Ашок возвращается с кухни со стаканом воды. Он ставит стакан на маленький столик и зажигает ночник.
— Я уже не хочу спать, — сообщает он, хотя голос его все еще звучит сипло со сна.
— Я тоже, — говорит ему Ашима.
— А что Гоголь?
— Наелся и заснул. — Она поднимает Гоголя и перекладывает его в кроватку, натягивает одеяльце малышу на плечи и, дрожа от холода, сама забирается в постель. — Что-то я не пойму, — недоуменно нахмурившись, продолжает она, — с чего бы это Ране звонить нам посреди бела дня? Это же безумно дорого. — Она поворачивает голову к Ашоку, меряет его внимательным взглядом. — Что Рана тебе сказал, повтори-ка мне дословно!
Но Ашок только отрицательно качает головой и опускает голову, пряча взгляд от Ашимы.
— Что такое? Нет, подожди. Он сказал тебе что-то, чего не сказал мне. А ну-ка, говори!
Но Ашок продолжает качать головой, потом наклоняется над ней, берет ее за руку и до боли сжимает пальцы. Он прижимает Ашиму к себе, вдавливает в подушки, наваливается на нее сверху и остается в этом положении так долго, что Ашиме кажется, вот сейчас он выключит свет и начнет ласкать ее. Но вместо этого он повторяет то, что сказал ему брат Ашимы несколько минут назад, то, о чем Рана не смог сообщить сестре сам: что их отец умер вчера вечером от сердечного приступа, умер, раскладывая пасьянс на кровати в своей спальне.
Они летят в Индию через шесть дней, на шесть недель раньше намеченного срока. Алан и Джуди, разбуженные посреди ночи конвульсивными рыданиями Ашимы, в панике прибегают за объяснениями к Ашоку. Утром они оставляют на пороге квартиры вазу, полную живых цветов. Разумеется, в эти шесть дней ни у Ашимы, ни у Ашока не находится времени придумать Гоголю официальное имя. И поэтому на его первом американском паспорте в том месте, где должно стоять имя, прямо поверх государственной печати Соединенных Штатов Америки красуется «Гоголь Гангули», а рядом — размашистая роспись Ашока. За день до отлета Ашима одевает Гоголя в нарядный костюмчик, сажает в коляску, укладывает кардиган, который она связала отцу, и собольи кисточки в пластиковый пакет и идет на Гарвард-сквер, к ближайшей станции подземки.
— Извините, — обращается она к прохожему на улице, — вы не поможете мне с коляской? Мне надо спустить ее на платформу.
Мужчина на руках сносит коляску вниз по лестнице, пока Ашима ждет его на платформе. Когда поезд подходит, они едут до Сентрал-Стейшн. В этот раз она не спит, а смотрит по сторонам, разглядывает пассажиров. Их всего-то не больше дюжины, одни шелестят свежими газетами, другие склонились над книжками, а третьи просто сидят, уставив в пространство невидящий взор. Поезд замедляет ход, и она встает, толкая перед собой коляску с Гоголем. Она выходит, не оглянувшись на пластиковый пакет, засунутый под сиденье.
— Эй, индийская дама забыла свои вещи! — слышит Ашима у себя за спиной, потом с шумом закрываются двери, и чей-то кулак призывно стучит в стекло, но Ашима не оборачивается, она быстро уходит прочь по платформе, толкая перед собой коляску.
На следующий день они едут в аэропорт и садятся в самолет компании «Пан Американ», следующий рейсом до Лондона. Они проведут пять часов в лондонском аэропорту, чтобы потом вылететь другим самолетом в Калькутту, через Тегеран и Бомбей. Самолет скользит по взлетной полосе, и Ашима смотрит на часы и вычисляет на пальцах индийское время. Только в этот раз она решительно закрывает глаза, она не хочет сейчас думать о печальных картинах, которые ожидают ее дома, — алый синдур уже стерт с пробора матери, на руках больше не красуются обручальные браслеты, густая шевелюра брата сбрита в знак траура. Колеса самолета крутятся все быстрее, огромные металлические крылья начинают слегка подниматься и опускаться. Ашима глядит на Ашока — он крутится на сиденье, в сотый раз проверяя, не потерял ли он паспорта и грин-карты. Она смотрит, как муж заводит часы, потом переводит стрелки на индийское время, не в силах дождаться прилета домой.
— Я не хочу лететь, — говорит она разбитым голосом, отворачиваясь к темному овальному окну. — Я не хочу их видеть. Я просто не смогу.
Ашок берет ее за руки и не отпускает, пока самолет разгоняется, оставляя Бостон где-то позади. Огромный лайнер набирает высоту над темными водами Атлантики, шасси со скрипом убираются в брюхо самолета, его корпус дрожит, когда они входят в зону турбулентности, в плотную массу нижнего слоя облаков. Хотя уши у Гоголя заткнуты ватой, он начинает плакать, пытается вырваться из рук своей объятой горем матери, но самолет поднимается все выше и выше, и так начинается первый в его жизни перелет на другую сторону мира.