Книга: Книга о Бланш и Мари
Назад: III Песнь о груженой телеге
Дальше: Черная книга

IV
Песнь о сыне каретника

1
В 1942 году памятник Шарко, стоявший перед входом в больницу Сальпетриер, немцы отправили на переплавку, пустив металл на производство оружия. На портретах у него мужественное застывшее лицо, их писали при его жизни, и они отражают тот образ, который ему хотелось оставить будущим поколениям.
Бланш, должно быть, видела его насквозь.
Написано о Шарко много. Документы всегда создаются теми, кто умеет это делать, а также победителями. Еще хорошо бы, чтобы их сохранили, иначе — полное молчание. Однако это не вся правда. О личных отношениях Шарко с Бланш Витман — почти ничего. Поэтому ее собственная трехчастная «Книга вопросов» уникальна.
Она, вероятно, хотела рассказать собственную историю, но соскользнула на историю Мари. Возможно, Бланш считала, что ее судьба для этого не годится. Мари — другое дело, тут нечто более масштабное. Трагедии ведь должны быть масштабными, не такими, как странная трагедия искалеченной Бланш. Лежа в деревянном ящике, наверное, не так-то легко увидеть, что ты годишься. Вот ведь как бывает.
Много разговоров о любви. Мало ответов.
Но история-то у Бланш есть.
2
Тем вечером, когда Шарко уговаривал Бланш сопровождать его в последней поездке в Морван, у них состоялся долгий и очень личный разговор.
Шарко на удивление много рассказывал о первой половине своей жизни, особенно о детских годах.
Тон повествования спокойный. Совершенно ясно, что она любила его, несмотря на все происшедшее, и никогда не питала к нему ненависти или недоверия. Он — почти как в последнюю ночь в Морване — говорил тихо и был очень мил.
Он боялся смерти. Когда он рассказывал о Сен-Мало, то казался юным и робким.

 

Он родился в Париже, одно лето провел в Сен-Мало. Это единственное лето из своего детства, о котором он рассказывает.
Он говорит, что испытывает страх перед побережьем возле Сен-Мало. Этот берег стал для него великим учителем. Тамошний прилив вызывал страх — разница достигала шестнадцати метров — был неуправляем. Все неуправляемое было самым заманчивым и самым устрашающим, поэтому позднее он и стал этим заниматься. Тот берег, говорил он, как человеческая душа: человек раскрывается и закрывается в ритме, предначертанном Духом Господним. Это всего лишь образ и ничего больше: он неверующий. Святость в человеке как отлив и прилив — она раскрывает и закрывает душу человека, он говорит, что испытывает уважение к тяжелому дыханию моря.
Все, что столь основательно обнажается, неизбежно и страшно. Осушение человеческого нутра, делающее доступными крабов, водоросли и раковины, пугало его. У стен Сен-Мало, на побережье неподалеку от Ла-Манша, отлив бывал очень сильным и открывал берег на километры; Шарко с младшим братом вышли на обнажившееся морское дно и потом, когда на них медленно начал наступать прилив, двинулись вместе с накатывающей границей моря к спасению. Сперва шагом, играючи и высокомерно, потом бегом, потом в панике, ощущая приливную волну у самых ног, у коленей и уже почти у бедер, когда наконец два обессиленных ребенка достигли спасительного берега.
Шарко боялся ощущения беспомощности перед смертью. Когда пробьет час, нельзя, чтобы главное осталось несделанным.
Это, прежде всего, относилось к любви. Тогда принять смерть было бы все равно что броситься в кошмарную черную дыру вечности. Ему хотелось, когда придет смерть, самому взять ее за руку с легкой усмешкой: все, теперь уже все, пошли. Незавершенность наполняла его страхом. Любовь к Бланш оставалась незавершенной. Всю ночь он говорил именно о береге у стен Сен-Мало. Особенно подробно он остановился на эпизоде, когда брат неосмотрительно играл возле скалистой стены на берегу и его нога застряла между камнями. Приятели брата поначалу не слышали его криков о помощи и не восприняли происходившее всерьез; но когда прилив стал нарастать, крики мальчика сделались пронзительнее, и все заметили его бедственное положение.
Шарко — то есть старший брат — пытался высвободить ногу младшего, вода прибывала с неожиданной скоростью, а нога застряла намертво, и ее было не сдвинуть с места. Побежали за помощью. Вода к тому времени уже достигла груди мальчика, и было ясно, что минут через пятнадцать — двадцать его затопит; Шарко вспоминает, что глаза попавшего в беду брата были полны такого отчаяния, что Шарко, от безысходности, сперва обратился к Спасителю Иисусу Христу с мольбой о милости и прощении, но отчаянный вопль брата о помощи, напоминавший по звуку крик морских птиц, сделался настолько душераздирающим, что он прекратил взывать и бросился к берегу, где лежала куча выброшенного морем тростника. Он схватил пучок этих полых трубочек, выбрал самую большую, побежал к брату, который теперь лишь ценой невероятных усилий удерживал голову над водой, сунул трубочку ему в рот и велел, если вода накроет его с головой, дышать через трубочку. Вода уже сомкнулась над головой брата, а никакой подмоги все еще не было видно; можно было предполагать, что ногу удастся высвободить, например, железным ломом и что какой-нибудь взрослый благодетель с успокаивающими возгласами бегом примчится к месту трагедии с таким ломом в руках. Шарко видел, как отчаянные, дико вытаращенные глаза брата захлестнуло водой, слышал шипящее пыхтение, доносившееся от верхнего конца тростниковой трубочки, — звук, возвещавший о том, что трубочка позволяла живительному воздуху просачиваться к брату, чья нога по-прежнему находилась в смертоносных тисках. Правой рукой Шарко вертикально держал тростниковую трубочку, а левой судорожно сжимал руку брата и в таком положении с отчаянием ждал звука шагов бегущего благодетеля, возможно, с ломом в руках, или, как может быть, окажется или должно бы оказаться, с топором или, скажем, с пилой.
Когда Бланш пишет об этом в «Книге», ее тон снова меняется, делается более строгим. Здесь она тщательнейшим образом описывает детство своего любовника и начало его карьеры.
Он был четвертым сыном, мать умерла, когда ему было пять лет, и семья вернулась в Париж; отец был каретником, но в детстве Ш. встречался со многими знаменитостями, подчеркивает Бланш, словно это имеет значение; она упоминает художника Делакруа, а также то, что Шарко довелось присутствовать на репетиции «Орфея». Он пришел в восторг. В квартале, где он вырос, было много театров и других развлечений, он часто испытывает восторг.
Его восторженность проходит красной нитью. Бланш ни разу не называет Шарко по имени.
Приступив к работе в больнице Сальпетриер, он отмечает, что пациентки живут в грязи и, истосковавшись по сексу, почти маниакально занимаются онанизмом, что около шести тысяч женщин — это неуправляемая масса — он употребляет именно эти слова, — но некоторые пациентки демонстрируют незаурядные актерские способности, и это творческое начало поражает и восхищает его. Безо всяких наводящих вопросов он сразу называет Джейн Авриль; Бланш вставляет: та, что танцевала, как сбежавшая с небес бабочка, он не реагирует, записывает Бланш.
Возможно, он и тут пришел в восторг, но взял себя в руки.
На всех фотографиях у Шарко каменное лицо, но Бланш тем не менее раз за разом пишет, что он «приходит в восторг». Клиенты отца-каретника принадлежат к уважаемым слоям общества. Во время репетиции «Орфея» Ш. обратил внимание на восхитительного певца. В Сальпетриер занимавшиеся онанизмом женщины пугали его, но он всегда держал себя в руках. Важно было улучшить их питание и навести порядок в чрезвычайно грязных палатах.
Он называет себя просветителем. Мотивирует это общественно-полезной деятельностью, направленной на улучшение гигиены пациенток, и энтузиазмом.
Его мать умерла во время родов. Слова «восторг» и «взять себя в руки» повторяются в «Книге вопросов» с удивительной регулярностью. Спасая брата, он взял себя в руки и воспользовался пилой, и потом брат неоднократно его за это благодарил.
Ш. выучился на врача. Его братья стали соответственно каретником (одноногий), солдатом и моряком. Ш. был лучшим учеником класса. Он понимал логику цепи рассуждений Декарта. Придя однажды в гости к приятелю, он увидел там скелет животного, который восхитил его многочисленными составными частями и сходством с человеческим телом. Он считает себя позитивистом и говорит, что изучал исхудавших нищих на парижских тротуарах, чтобы лучше увидеть и понять человеческое нутро: под этим он по-прежнему имеет в виду скелет и части тела. Он повторяет, что является просветителем. Отвергает религию, считая ее стадией человеческого развития, которую следует преодолеть. Ему нужны факты и детали непостижимого. Молодым врачом он попадает в больницу Сальпетриер и видит там шесть тысяч запертых женщин, живущих в аду; он не употребляет слово «ад», но описывает чудовищные условия их жизни проникновенно и с напряженным любопытством.
Слова «напряженное любопытство» являются, вероятно, собственным толкованием Бланш. Она ведь хорошо знала Шарко. В конечном счете, пишет она в конце «Книги», по-настоящему он любил только животных и меня. Ни в какого Бога он не верил. Когда он однажды воззвал к Богу, тот не ответил, и Ш. взялся за пилу. Дух Божий обнажал и убивал, как прилив и отлив; задача человека заключалась в противостоянии.
Неужели он действительно имел в виду пилу?
В 1844 году он переезжает в собственную комнату в маленьком пансионате на улице Отфёй, встает каждое утро в половине пятого, умывается холодной водой, греет на запретной керосиновой лампе кофе и отправляется на практику в больницу. Он еще молод. На фотографиях он выглядит миловидным. В больнице он работает до обеда, а потом, по его словам, занимается в библиотеке до лекций, которые читает с четырех до шести. В половине восьмого — ужин. Затем он до полуночи занимается. Ш. все еще молод и уделяет большое внимание гигиене, просто не видя иного выхода.
Он не хочет заразиться в больнице, как мать, умершая в нежных руках патологоанатома. Это случилось при родах.
В слове «нежные» заключена не невинность или ирония, а ненависть. Он часто моется. В те времена трупы, приготовленные для вскрытия, не замораживали, а лишь обрабатывали формалином. Когда он шел по улице, возвращаясь домой из больницы, ему иногда казалось, что от него воняет и что все смотрят на него с отвращением. Он — молодой и совершенно нормальный врач, приятной наружности. Первым местом его практики стал дворец женщин под названием Сальпетриер. Что же ему было делать?
Он моется, поскольку риск заражения велик. Он — просветитель. Животные еще не стали ему дороже человека.
Согласно «Книге», он говорит Бланш: Нам не избежать грязи жизни. Человека он, похоже, рассматривает как некий механизм. Он еще молод, молод настолько, что убить его было бы неправильно, совершенно неожиданно пишет Бланш. Когда я представляю себе этого молодого ученого таким, каким он представал перед теми, кто его видел, мое сердце наполняется любовью и желанием встретиться с ним уже тогда. Через страницу она добавляет, словно размышляя, что убивать человека, должно быть, всегда неправильно, поскольку это противоречит принципу святости жизни.
В тридцать девять лет он женится на Огюстин Дюрви, вдове с семилетней дочерью. К этому времени у него уже есть собственная практика и солидные пациенты. Когда в 1870 году начинается война, семья переезжает в Лондон, но Ш. остается в больнице, которая на несколько месяцев становится военным госпиталем. Он симпатизирует коммунарам.
Усиленно подчеркивается, что он — просветитель.
Истерия привлекала Шарко, поскольку в ней он усматривал некую смесь хаоса и порядка, интересовавшую его именно как просветителя. В истерии, считал он, существует определенная система, тайный код, вскрыв который можно объяснить смысл жизни: эта смесь хаоса и порядка обладала чуть ли не музыкальной формой, была некой композицией, состоявшей из анданте, аллегро и адажио. Истерические кризы ему удавалось вызывать благодаря изобретению — или, как он полагал, открытию — определенных точек на человеческом теле, на которые следовало нажимать; такие кризы начинались с ауры, продолжались в виде эпилептических, клонических судорог, за которыми следовали attitudes passionnelles, столь поражавшие зрителей, и наконец наступало расслабление.
Человек как симфония. Шарко всегда хотелось стать композитором.
Ш. обращался к пациентам на «ты», независимо от их положения в обществе. Из композиторов он особенно любил Бетховена, Глюка, Моцарта и Вивальди. Шарко хорошо рисовал, больше всего ему удавались карикатуры, его особенно привлекали карлики. Позднее он сделался другом животных и держал мартышку по имени Зибиди. Он был чрезвычайно склонен к меланхолии, чего Бланш, по ее словам, совершенно не понимала и что приводило ее в отчаяние. Каждый вечер, когда он приходил домой, Зибиди уже ждала его, и он с умилением констатировал, что у нее, похоже, есть встроенные часы, как и у меня самого. Обезьяна питалась за столом и, сидя на детском стульчике рядом с Шарко, ела серебряной ложкой. Он был хорошим отцом и любил свою мартышку. У нее была собственная салфетка с вышитой монограммой. Во время менструаций она носила вощеные трусы розового цвета. Ш. утверждал, что обезьяна открыла ему многое в натуре человека.
У обезьяны бывали и нервные дни.
Находясь на вершине своей карьеры, еще до катастрофической влюбленности в Бланш, лишившей его способности к научному мышлению, он считал, что животные, несмотря ни на что, все-таки лучше людей. Периодически повторяется слово «разочарование». У него родился ребенок. Ни слова об отношениях Шарко с женой. Я часто жалею, сказал он как-то Бланш, что я врач, а не пациент. Почему, спросила она. Он пристально посмотрел на нее, не с обычной приветливостью во взгляде, а с яростью и отчаянием, но быстро взял себя в руки и перевел ее вопрос в шутку.
На фасаде купленного в Нейи дома он распорядился выбить по-французски цитату из Данте.
Это третья песнь, 49-я строфа «Ада», и полностью она звучит так:
Le monde п’а pas garde leur souvenir,
La misericorde et la justice les dedaignet.
Ne parle pas d’eux, mais regarde et passe.

Странный девиз.
В третьей песни «Ада» говорится о нерешительных и безликих людях, о серых толпах, отрекшихся из малодушия или боязни. «Их память на земле невоскресима; / От них и суд, и милость отошли. / Они не стоят слов: взгляни — и мимо!»
Может быть, это фрагмент представления Шарко о самом себе? Или отголосок его высокомерного отношения к тем, кто не осмеливался прокладывать новые пути?
Взглянуть на малодушных неудачников. И забыть о них. Вот что он распорядился выбить над входом в свой дом. Это было еще до встречи с Бланш.
3
Эксперименты, которые пытается проводить Шарко, — а позднее и Бланш, — очень похожи на религиозные ритуалы. В чем же они заключались?
Колдовство, направленное на объяснение некой взаимосвязи?
Перед нами отчаянные тексты о «внутренней сущности» любви. Описания первых опытов в больнице: introitus ad altar Dei, но что у них общего с любовью или хотя бы с желанием? Может быть, власть?
Нет, власть здесь тоже ни при чем.

 

Зачем он сделал свои эксперименты публичными, неизвестно.
В самом факте отступления от науки в сторону мистики нет ничего предосудительного. Вероятно, он рассчитывал найти там решение, но ему была нужна поддержка. Во время первых демонстраций — их записал и позднее перевел на немецкий Зигмунд, к сожалению, снабдив критическими комментариями, которые Шарко так своему ученику и не простил, — он подолгу задерживается на Парацельсе и особенно на Месмере: он словно бы робко пытается вписаться в оккультную традицию, но с мнимым, несколько наигранным скепсисом.
Шарко «с удивлением» пишет о пребывании Месмера в Париже: как тот в 1778 году добился большой популярности при помощи бутылок с магнетической водой, как он исцелял больных касаниями тростью, как, чтобы не утратить популярности среди бедняков, распорядился намагнитить дерево в одном из бедных кварталов, предоставив людям возможность заниматься самолечением.
И никаких критических комментариев.
Первые опыты на женщинах Шарко называет экспериментами с гипнотизмом. Это слово совершенно безопасно. Поэтому он его и употребляет. В качестве объекта он избирает двух молодых женщин: Огюстин (ее фамилия нигде не упоминается, и после этого эксперимента она исчезает из повествования) и Бланш Витман.
Ему ассистируют Жиль де ла Турет, Жозеф Бабинский и Дезире-Маглуар Бурневиль, первые двое войдут позднее в историю медицины. Исходное состояние объектов, то есть пациенток, он определяет как лабильное. Огюстин еще накануне впала в состояние близкое к трансу, а Бланш была настроена агрессивно, проявляла недовольство, периодически посмеивалась и поглядывала на Шарко чуть ли не враждебно. Эксперимент, однако, начался именно с Бланш, которой велели смотреть на маятник, и минут через пять-восемь она ощутила сонливость, закрыла глаза и уснула.
В сидячем положении.
Огюстин поместили на кровать: когда Шарко на несколько секунд приподнял ей веки, она незамедлительно отреагировала, вытянув ноги; при этом движении ее ночная рубашка сбилась в сторону, оголив живот. Шарко велел Бурневилю прикрыть ее.
Бланш спала. Шарко слегка подул ей в лицо и сказал, что, проснувшись, она будет чувствовать себя хорошо. Однако она продолжала пребывать в каталептическом состоянии. Тогда Шарко надавил ей рукой на точки, расположенные возле яичников: следовательно, это происходило еще до того, как Ш. изобрел овариальный пресс из металла и кожи, использовавшийся для прекращения истерии. Она проснулась и посмотрела на Шарко со странной улыбкой.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Шарко.
Она ответила:
— Я бы не отказалась от кусочка бриоши.
Это сорт булки. Все четыре врача смотрели на нее, пребывая в замешательстве.
— Бриошь, — повторила она, неотрывно следя глазами за Шарко, который тут же отвел взгляд, точно от стыда или страха. Он тихо велел своему ассистенту Бабинскому, впоследствии прославившемуся определением некоторых рефлексов нервной системы, имеющих значение, например, при диагностике сифилиса — рефлекс Бабинского, — этому самому Бабинскому он велел принести булку.
— Какой в этом смысл? — спросил Бабинский.
Шарко не ответил. Булку принесли. Бабинский повторил вопрос, теперь уже громче, словно с вызовом.
Так прошел первый эксперимент.
Ассистенты Шарко были поражены и возмущены удивительной покорностью, которую тот вдруг проявил по отношению к Бланш. Она же спокойно съела булку и напряженно всматривалась в Шарко, словно никого другого вокруг не существовало.
Эксперимент так и запротоколировали. Но предостерегающий звон колоколов должен был бы прозвучать!
4
Под конец он представлял себе смерть как некую пустоту, в которой не существовало Бланш. И виной тому он сам.
В последнюю ночь, в августе 1893 года, ему было страшно. Если ты внезапно понимаешь, что все сделанное тобой оказалось домом, возведенным на песке, то темнота становится ужасающей. И если в этой темноте не существует Бланш, поскольку ее никогда не существовало, ибо он так и не отважился сделать шаг, то дела совсем плохи.
Он не похож на собственную статую. Даже на расплавленную. Лучше было бы изобразить его как испуганного ребенка, который с каменным лицом, обладая всей полнотой власти, но не умея ею воспользоваться, посреди моря кипящих страстей говорит, что регистрирует страсти и управляет ими, нажимая на определенные точки человеческого тела!
Ведь с этого и начинался XX век. Мог бы он, в противном случае, продолжиться и завершиться именно так?

 

Бросить его Бланш боялась.
Тогда бы он просто пропал, оставшись один на один с обезьянкой Зибиди.

 

Время от времени появляются завуалированные намеки на возрастающую известность Бланш.
Она ведь скромна. Не хочет казаться важной персоной. Но тут же — намеки на то, что Шарко все чаще подвергается публичной критике. Под конец его собственное признание в Морване. Мои эксперименты зашли в тупик.
17 сентября 1883 года Шарко принимал группу молодых русских студентов-медиков, состоявшую из Семена Минора, Ольги Толстой, Петра Иванова и Фелиции Шефтель. Они говорили по-французски, и их, выражаясь современным языком, можно было бы назвать поборниками феминизма. Студенты были очень обходительны. Они обвинили Шарко и руководство больницы в жестоком обращении с «женщинами-пленницами» и напрямик спросили о степени достоверности доходивших до Санкт-Петербурга отчетов, где говорилось, что в Сальпетриер «для лечения истерических кризов у женщин прибегали к давно устаревшим методам, например во время припадков истерии растирали шейку матки так, что прекратившееся было выделение секрета восстанавливалось, и это как будто успокаивало пациентку».
Шарко, однако, заверил их, что подобные методы применялись только в особых случаях. В целом же беседа с русскими — правда, говорившими по-французски — студентами была посвящена предпринимавшимся в Институте Пастера попыткам лечения заразившихся бешенством русских крестьян, а также истеричкам и нимфоманкам в современных романах. Русские студенты были удивлены и потрясены любезностью и обаянием Шарко и попросили у него разрешения на краткую беседу с его знаменитым медиумом Бланш Витман, на что Шарко, посомневавшись, согласился, но от чего категорически отказался сам медиум.
Шарко подчинился. Беседы с Бланш не будет.
Обращает на себя внимание то, что Шарко постоянно посещают именно русские студенты-медики. Только в 1886 году их сменяет Зигмунд Фрейд, олицетворяющий совершенно новый, модернистский тип молодого человека; он становится секретарем и в дальнейшем будет истолковывать и распространять опыты и идеи Шарко.

 

Первая встреча Фрейда и Шарко прошла прекрасно.
Однако некоторые детали описания Зигмундом Фрейдом своего учителя свидетельствуют о том, насколько он был поражен. В знак приветствия Шарко протягивал ассистентам три пальца, а младшим врачам — два. Зигмунд констатирует отсутствие чопорной иерархии, отличавшее Сальпетриер от больниц Берлина и Вены. Кроме того, он отмечает «демократические принципы» Шарко.
На самом деле Зигмунду Фрейду никогда не нравились пятничные представления, которые он, однако, находил глубоко впечатляющими. Он не доверял женщинам. Ему казалось отвратительным, что их заставляют молчать, предлагая самовыражаться исключительно через припадки. Всем остальным он восхищался. Зигмунд сразу же проявил интерес к Бланш, попытался заговорить с ней, возможно, с сексуальными намерениями, но потерпел неудачу.
Она говорит в «Книге», что испытывала к нему отвращение. Новаторскими она считает свои собственные наблюдения и в какой-то степени наблюдения Шарко над человеческой натурой — внутренним континентом человека — и сущностью любви, а Зигмунда — всего лишь несведущим, но впечатлительным учеником. Нельзя не отметить ее высокомерия, хоть она, возможно, и права. Но Зигмунда она ненавидела так же, как позднее Бабинского.
Бабинского она ненавидела особенно сильно за его трусость и страх перед неизвестным. За то, что наносил удары в спину тем, кто осмеливался. Он как-то попытался коснуться ее груди, но она перехватила и укусила его руку.
От удивления он вскрикнул, а она, с обычной мягкой и добродушной улыбкой, сказала:
— Бешенство, приобретенное от русских крестьян.
Больше он таких попыток не совершал.
Предатели, как она их называет. В этом отношении «Книга вопросов» является актом мести и посмертным словом в защиту Шарко, его жизни и деятельности до того, как он зашел в тупик, в тупик любви, и был мною убит.
5
Это написано на одной из последних страниц «Желтой книги».
Можно предположить, что уже тогда она начинает беспокоиться за жизнь Мари Кюри, точно перепуганная мать, ребенку которой грозит опасность. Он вот-вот повторит ее собственные ошибки, а это самое страшное: как будто она произвела на свет ребенка с врожденными катастрофами.
Ответственна за это, чувствует вину и поэтому, с волнением и страхом, готова оставить собственную историю и окунуться в историю Мари.
Ребенок! Ребенок!

 

1 марта 1910 года, за год до того, как Мари Кюри присудили вторую Нобелевскую премию, премию по химии, она вошла к Бланш, присела на край кровати и спросила, что ей делать.
— Как его зовут? — спросила Бланш.
— Поль. Я сильная, а он слабый, но я люблю его, и его необходимо спасать от самого себя.
Бланш долгое время молча смотрела на Мари.
Потом произнесла:
— Спасать от самого себя? Как Шарко? Тогда мне страшно.
Это вышло у нее неожиданно хрипло и гортанно, словно крик о помощи.

 

Или более сухая запись из «Книги», после вводного вопроса: Когда у Мари прекратилась вызванная скорбью душевная болезнь? Переполнявший Мари страх был все же не столь велик, как испытываемое ею от этой любви счастье, и я настоятельно советовала ей открыто показывать свою любовь всем, а не только мне. Поэтому, после долгих уговоров, она перестала носить траурную одежду, и вскоре ее друзья начали догадываться, что что-то произошло.
И понеслось.

 

«Как Шарко». И тут она испугалась. Возможно, Бланш знала, что будет дальше, но она любила Мари.
И ей стало страшно.
Последние страницы «Желтой книги» пусты. Затем — «Черная книга», более волнующая, с вырванными, точно в панике или в ужасе, страницами.
Назад: III Песнь о груженой телеге
Дальше: Черная книга