III. БЛУДНЫЙ СЫН
© Перевод И. Стреблова
В здании вокзала при виде целого строя гостиничных служащих его охватила нерешительность. Он прошел мимо и сдал свои чемоданы в камеру хранения. День был дождливый. На улице сеял тоненький, почти прозрачный летний дождик, и облачная пелена, которая скрывала небосвод, казалось, была воздушнее паутинки. Перед вокзалом стояло три гостиничных автобуса — два голубых и один коричневый. Немного правее находилось привокзальное трамвайное кольцо.
А., еще несколько осовелый после долгой езды, пересек зернисто блестевший асфальт и очутился возле сквера; без долгих размышлений он побрел влево по тротуару, огибающему сквер. Сначала он ничего не видел, кроме влажной травы и кустов справа от себя: вернее, он ощущал их запах, невольно и сам отдаваясь внезапной освобожденности, которая так и струилась во влажном воздухе; куст за оградой просунул к нему свои ветки, и он окунул руку в гущу влажной листвы. Хотя и не сразу, он все же наконец собрался с мыслями и стал сознавать свое окружение.
Итак, позади остался вокзал, образующий основание площади, которая имела форму вытянутого равнобедренного треугольника, острием повернутого к центру города; через него, как через воронку, переливался в широкий проспект поток отсутствующего сейчас, но, по-видимому, имеющего место в иное время суток уличного движения. Это спокойствие приятно гармонировало с влажной погодой, и приезжему вполне могло представиться, будто он попал в тихий английский курортный городок. Такое впечатление могло возникнуть, потому что площадь, появившаяся, очевидно, во времена прокладки железных дорог, то есть между 1850-м и 1860-м годами, несмотря на бесспорную расчетливость и предусмотрительность ее плана, носила на себе следы строгого изящества той эпохи, когда последние отзвуки ампира еще накладывали на технический век отпечаток старинной вельможности, ибо власть одного стиля еще не отошла в прошлое, а власть другого не вступила в полную силу. Поэтому площадь производила впечатление холодноватого, но торжественного вестибюля, который настраивает вас на ожидание еще большего великолепия. Ряды жилых домов, образующих две стороны треугольника, состояли из единообразных, почти сплошь трехэтажных зданий, выдержанных в скромном, ненавязчивом стиле того времени, а так как газоны сквера нарочно были устроены в углублении, то эти дома возвышались как бы по берегам зеленого пруда, отделенные от него шириною улицы; ее аристократический характер сейчас, когда разошелся прибывший на поезде народ, особенно сделался заметен — лишь изредка на ней появлялся автомобиль, а однажды вдруг проехал трусцой извозчик.
Две симметричные пешеходные дорожки в виде латинского «S» пересекали треугольник сквера. На их скрещении стоял газетный киоск, над которым возвышались часы с тремя циферблатами, обращенными на три стороны площади. Стрелки передвигались минутными скачками. 17.11, отметил мысленно А. и сверил часы у себя на руке: начало шестого — граница между днем и вечером. У него вдруг пропала всякая охота осматривать город. Что там лежит за пределами вокзальной площади, стало ему совершенно неинтересно. Ему казалось, будто вокзал построен для одной этой треугольной слободки, а поезда останавливаются здесь только ради ее обитателей. Всех прочих доставляют куда следует автобусы. И вдруг самому А. нестерпимо захотелось тоже стать здешним жителем.
Он стал разглядывать дома. Гостиницы среди них не нашлось, здесь даже магазинов не было. Ему и это показалось совершенно в порядке вещей. Если он не ошибся, то возле самой железной дороги ему попадалась на глаза гостиница, но она уже не относилась к этой площади: ее окна и входная дверь обращены были к железной дороге. Хочешь жить на этой площади, хочешь, чтобы твои окна выходили на влажно блестящую гладь лужайки, хочешь поселиться на этих берегах, — значит, нечего жалеть о покое, который дарует гостиница, снимая с заезжего гостя все заботы об устройстве собственной судьбы. Для начала следовало, по-видимому, обойти дома, тянущиеся по обе стороны, и посмотреть, не вывешено ли где-нибудь объявление о том, что сдается комната: неудобство, конечно, но раз уж А., испугавшись строя гостиничных служащих, решил отказаться от удобств, то поневоле надо мириться с последствиями своего отказа.
И вот А. отправился на систематические поиски. Дойдя до вершины треугольника и бросив беглый взгляд на идущую от него широкую улицу, он медленно побрел по левой стороне, внимательно изучая каждое парадное на предмет объявлений. Дойдя до основания треугольника, он воспользовался S-образной пешеходной дорожкой, пересек сквер, вновь очутился у вершины и принялся обходить правую сторону площади, после чего снова вернулся через сквер к вершине. Сыграв в эту игру дважды, он, однако, и после второго внимательного обхода так и не обнаружил ни одной наклейки. Повторить все сначала, чтобы еще раз убедиться? Или двух раз достаточно? Он точно обрадовался, что ничего не нашел: чем дольше он присматривался к этим домам, тем сильнее одолевало его отвращение к чужому жилью и к профессиональным хозяйкам меблированных комнат; мысленно он увидел, как все внутри наполнено домашним скарбом: кроватями, посудой — всем этим наследием чужих предков, увидел конгломерат жизненных механизмов, вот именно конгломерат! Конгломерат, распределенный по разным комнатам и все же представляющий собой некое единство, заполняющее все дома по краям площади, нагроможденное вокруг зеленого треугольника.
Тем временем стрелки часов над киоском приблизились к шести, и в окнах по правую сторону заиграли золотистые блики. Дождик уже перестал, облачная пелена рассеялась, и зелень кустов и деревьев отливала светлым металлическим глянцем. Вот и площадь оживилась: вероятно, в этот час из контор выливался поток служащих, которые спешили на вокзал к отправлению поезда, — во всяком случае, туда потянулся народ. Людно становилось и в сквере — те, кого привлекала сюда свежая зелень, рассаживались на скамейках, еще не просохших после дождя.
Хотя перемена, происшедшая на площади от наплыва человеческой жизни, не успела проникнуть в его сознание, А. ощутил, как в нем самом что-то переменилось; ибо при самой что ни на есть законченной изолированности человеческой души, при том, что ей, в сущности, дела нет до того, что она обретается в теле, оснащенном желудком и кишечником, при том, что ей должно быть совершенно безразлично существование других подобных созданий на земле, населяющих определенное замкнутое пространство, однако же стоит ей только узреть такое живое существо, как сразу же между ними обоими неминуемо возникает подспудная связь, и вот уже душа утрачивает свою цельность, она словно бы растягивается и деформируется, раздваиваясь между печалью и счастьем от сознания земной сущности и смерти. И вот уже А., который за истекший час испытал на этой рукотворной, сравнительно недавно построенной площади столь глубокое смятение, что, отрешившись от своего обычного бытия, вообразил даже, будто бы никогда не сыщется постели для его тела, он, который возомнил, что ему никогда больше и не понадобится никакая постель, тут вдруг как ни в чем не бывало направился к киоску под трехгранными часами, принялся разглядывать вывешенные в нем иллюстрированные журналы, несколько размякшие от дождя, и купил экземпляр местной газеты, издаваемой в этом городе. Получая сдачу, он спросил у продавщицы — ибо окрестные жильцы наверняка именно сюда ходят за газетами, — не сдается ли где-нибудь поблизости комната.
Сидевшая в киоске девушка, немного подумав, сказала, что лучше всего ему, пожалуй, будет обратиться к баронессе В., которая (и тут девушка вытянула руку над прилавком, указывая на один из домов с восточной стороны площади) вон там живет и собиралась сдать внаем две пустующие у нее комнаты — разумеется, если только не нашла еще для них постояльцев.
А., вперив взор в этот дом со сверкающими на солнце окнами, и сам удивился, отчего не догадался обратиться туда с самого начала. В ровном строе домов этот, подобно двум-трем другим, отличался балконом над входной дверью, и, как бы усиливая это отличие, сквозь железную решетку, привлекая глаз, выглядывали цветы: алые герани пламенели под стать сверкающим окнам, словно бы душа рождена для светлой радости — какое там! — словно она существует извечно и пребудет во веки веков. Разумеется, это лишь фасад; А. и сам это знал, он знал также, что за самым светлым и, если можно так выразиться, самым вневременным фасадом находятся темные тайники; ему было хорошо известно, что не бывает красок без материальной субстанции, благодаря которой они существуют, но в это его знание вливалась очистительным и освободительным потоком воздушная синева и благодатные переливы радуги; отрезок ее дуги стоял сейчас над площадью, и по множественным жилам его струился поток прозрачности, за которой угадывается мрак и безмерность вселенной — ступенчатый переход, связующий все темное и земное, материальное и замкнутое с отверстым светом небес и вновь увлекаемый во тьму и безмерность. Может быть, об этом знала и девушка в киоске, а если сама не знала, то знала ее рука; ибо многосуставчатая, многожильная, многокостная, пальчатая рука все еще указывала на дом, незримо протягиваясь до него, творя незримое единство: вот — архитектура, а вот — живая рука; в этих встречных лучах купались алые герани, подобно смиренным посредникам. И так А., идущий через дорогу к дому, не спуская глаз со своей цели, влеком был множеством потаенных течений, и как всякий бредущий по этой земле человек, который видит перед собою цель и увлекается своим собственным течением, так и он брел в переплетении потоков: под покровом множественных своих одежд — нагой, многокостный, многожильный, многосуставчатый человек.
Все, что находится между отдельными станциями жизни, обыкновенно забывается. Но, переходя через улицу и пересекая редкий поток спешащих на поезд людей, А. вдруг подумал, что никогда не сможет позабыть этот миг и будет хранить его в числе тех, которые вспомнит в свой смертный час и унесет с собою в вечность. Почему он избрал именно этот миг, такой текучий и неуловимый, он и сам не мог бы сказать; ибо эта легкость, с которой он переходил через улицу, это божественное прохождение горней радуги, эта освобожденность движения — все было им познано помимо сознательного рассуждения, и, если бы его сейчас спросили, о чем он думает, он, вероятно, ответил бы, что думал о предполагаемой цене за комнату, или попытался бы вспомнить практическую цель своего приезда. Но это бы ему не удалось, тем более сейчас, когда навстречу ему из парадного вышла дама. Словно выбирая, в какой поток ей лучше влиться, она поглядела направо и налево. Как знать, уж не поджидала ли она гостя, чтобы догнать его, встретить?
И вот А. совершенно, как ему показалось, естественно осведомился у нее насчет баронессы В. и сдающейся внаем комнаты.
Вопрос застал ее врасплох, она растерялась:
— Как же! Моя матушка… — И вдруг точно отрезала: — Но мы сейчас ничего не сдаем.
И, не входя больше в объяснения и даже не замечая вопрошавшего, пренебрегая его обидой, она скрылась в доме, точно желая оградить свое жилище от постороннего вторжения.
Случись это час назад, когда еще накрапывал дождик, ее поведение было бы понятно, но сейчас поступок барышни — ибо, по-видимому, это была барышня — настолько разительно не вязался с природой вещей, что А. просто не поверил своим глазам. Либо очевидный и предсказуемый порядок явлений скрывает какую-то таинственную закономерность, либо тут просто случилась какая-то ошибка, обман зрения. А. рискнул войти в парадное. Внутри, напротив входной двери, была еще одна большая белая стеклянная дверь, за которой во всю ширину дома был разбит довольно протяженный сад: по крайней мере, на скамейки, видневшиеся в его глубине, еще не упала тень от дома, и они влажно блестели под лучами вечернего солнца.
Приятный кухонный дух, предвестник близкого ужина, смешивался с известковым запахом, исходившим от лестничных стен. А. знал также, что стоит лишь распахнуть садовую дверь, как сюда вольется вечерний запах сырой земли и растений. Все было настолько в порядке вещей, что А. снова воспрянул духом и не долго думая стал подыматься вверх по лестнице.
Поднявшись на второй этаж, он опять увидел перед собою белую стеклянную дверь, а на ней значилось имя барона В., начертанное на маленькой, до блеска начищенной латунной табличке. Латунный дверной прибор золотился от света, который падал из лестничного окна, выходящего в сад, но под старинной латунной ручкой от колокольчика помещалась кнопка современного электрического звонка, нарушая единство впечатления. А. подождал, потом решительно надавил на кнопку.
Ждать пришлось довольно-таки долго. Наконец дверь приоткрылась, и в щель высунулась старуха в белом чепчике горничной.
— Я хотел бы снять комнату, — сказал А.
Старушка горничная снова скрылась. Через несколько минут она вернулась и впустила его. А. очутился в неосвещенной прихожей, свет попадал сюда только из входной двери; напротив находилась другая, тоже стеклянная, густо зашторенная кружевными занавесками; вдобавок прихожая была переполнена вещами и вследствие этого производила мрачное и неуютное впечатление. Не помогало и то, что вместо обычной обстановки она была заставлена превосходной старинной мебелью. Престарелая горничная копошилась в уголке, чтобы не оставлять незнакомца без присмотра. Потом ей надоело притворяться из вежливости, и она просто стояла, понурив голову, не спуская с пришельца тусклого взгляда.
Здесь стоял затхлый запах. Значит, вкусным кухонным духом тянуло не отсюда, а из другой квартиры. А., сообразив, какое тут должно быть расположение комнат, решил, что стеклянная дверь ведет, по всей видимости, в парадную залу с большим балконом, на котором цветут герани, и ему не терпелось войти в это помещение.
За стеклянной дверью разговаривали два тихих, благовоспитанных женских голоса:
— При том, что цены на жилье упали… Я не понимаю, зачем ты хочешь их сдавать. Сегодняшние деньги завтра уже обесценятся, инфляция фантастическая, и с каждым днем становится все хуже.
— Как-никак, лишние деньги.
— Все и уйдет на ремонт.
— Ну зачем же быть такой пессимисткой!
— И потом — посторонний человек в доме. Уж хотя бы женщина! А так все время будешь чувствовать себя стесненной.
— Может быть, так будет лучше. Все-таки мужчина в доме.
Послышался звук отодвигаемого стула.
— Ну что же! Если ты никак не хочешь понять, что на дворе тысяча девятьсот двадцать третий год, что мы проиграли войну… Словом, если тебя все равно невозможно ни в чем убедить…
— Ах, боже мой! Ведь попытка — не пытка. Не понимаю, отчего ты так упрямишься!
— Хорошо, сейчас я его позову… Но только я ухожу. Поступай как знаешь, а я тут ни при чем. Прошу меня извинить.
Все это было сказано совершенно спокойным и вежливым тоном, хотя в нем, пожалуй, угадывалась скрытая досада. Затем послышались шаги, скрипнула дверь, и из узкого коридора, ведущего, по всей видимости, в передние комнаты, в прихожую вышла барышня. В темноте она не сразу разглядела пришельца. Равнодушно бросив ему: «Прошу вас», она сделала знак горничной, что можно его впустить, прошла через переднюю к входной двери и только тут узнала посетителя. От неожиданности и возмущения она только и смогла выговорить:
— Я просто не понимаю…
А. поклонился.
— Я полагаю, что вышло недоразумение.
Потратив несколько секунд на размышления, она сказала:
— Пожалуй, матушка разволнуется, если вы сейчас уйдете, но я вам настоятельно советую…
Она хотела продолжать, но тут к ним неслышно приблизилась, вытянув шею, с выражением внимания на лице престарелая горничная; девушка умолкла и только слабым, почти просительным жестом она как бы украдкой дала ему понять, чтобы он устраивался на житье где-нибудь в другом месте. Однако в этом было нечто от тайного сговора и потому обнадеживало. А. подумал, что, согласно какому-то скрытому закону, как-нибудь утрясутся те мелкие огрехи в стройном мировом порядке, которые в последние четверть часа попадались на его пути. Хотя он только что сам услышал, что барышня не желает быть причастной к затее со сдачей внаем комнаты, а может быть, именно поэтому, он набрался храбрости спросить, не пожелает ли и она тоже присутствовать при переговорах.
Она таки призадумалась над его словами, но, помедлив, сказала холодно:
— Я надеюсь, что этого не потребуется.
И с этим вышла; а перед ним старушка уже распахивала стеклянную дверь, ведущую в залу.
А. не ошибся: помещение было большое, в три окна, и выходило на балкон; сейчас оно было залито светом закатного солнца. За окном у подножия железной балюстрады пламенели среди широких листьев алые герани, чернела земля в зеленых ящиках. Сюда-то и указывала рука девушки из киоска; и вот чудо совершилось — он, стоявший возле киоска и следивший глазами за невидимо протянувшейся вверх линией, очутился теперь на другом ее конце, вознесенный сюда какой-то силой, не имевшей отношения ни к телу, ни к ногам этого тела, которые послужили ему орудием восхождения. И когда пожилая дама, сидевшая в кресле у окна, вдруг тоже — самым, можно сказать, неожиданным образом протянула ему свою руку, это означало, что опять произошло одно из тех совпадений, в которых он все больше запутывался, но которые в то же время дарили ему счастье.
— Итак, ваше любезное посещение вызвано тем, что вы намерены стать нашим постояльцем, — заговорила баронесса В., когда А. уселся напротив нее на стуле.
Да, таково было его намерение. В сущности, присутствие баронессы ему мешало; он вынужден был обращаться к ней, в то время как его жадному взору не терпелось охватить пространство комнаты, все ее упорядоченное устройство — с паркетным полом, разнообразной обстановкой, множеством предметов. В раскрытую балконную дверь влетал приглушенный шум площади; слышнее всего было чириканье птиц в ветвях деревьев.
— Вы обратились к нам по чьей-нибудь рекомендации? Моя дочь Вообще не склонна пускать жильцов… Но если бы речь шла о чьей-то рекомендации…
— Мы уже встречались с вашей дочерью, — сказал А. уклончиво.
— Вот как? — В голосе баронессы послышалось некоторое беспокойство. Вы с нею уже говорили?.. Мы живем очень замкнуто; можно сказать — уединенно.
— Я так и понял, — сказал А. — И, конечно же, постараюсь не нарушать ваш привычный уклад.
— Дочка опасается, как бы не потревожить мой покой, она чересчур опекает меня; не такая уж я старуха.
На свете нет стариков. Годы прошлись по лицу и телу баронессы; но, не ведая времени, ее «я» возглашало: я не старуха. И память хранит былое вне времени. Быстро вечерело. Но как бы вне времени стоят в комнате вещи и стены, цветут и увядают герани, зимою их унесут с балкона и уберут в помещение; нисходит на человека сон, человек идет по комнатам своего жилища, подходит к своей постели, проходит по обители своего сна, но промежутки от сна до сна его «я» проживает неизменчиво, влекомое течениями и линиями, которые протянулись через площадь, через сквер, — линиями, которые хотя и привязаны к бытию, но устремлены в радужный небосвод.
Промолвила баронесса:
— После смерти моего мужа мы живем одиноко.
А. в ответ:
— В вашем доме царит мир, баронесса.
Как ни странно, баронесса словно бы покачала головой. Но, может быть, это было только старческое дрожание. Ибо, не дав прямого ответа, она с усилием встала с кресла, и А. даже подумал было, что их беседа на этом закончилась, однако не успел он еще приступить к прощальным словам, как она сказала:
— Не мешает по крайней мере показать вам комнаты.
И, опираясь на свою шаткую трость, она пошла к двери, позвонила там в звоночек, устроенный сбоку от дверного косяка, и, показывая дорогу, вышла в прихожую, а уж там к ним присоединилась старуха горничная; и, проведя гостя через темное, довольно вытянутое помещение, обе женщины впустили его в сумеречную комнату, где темные вещи чернели на фоне белой стены. И, словно бы в ожидании гостя, там на покрытом веселенькой кретоновой скатертью столе уже стояла ваза со свежими васильками и маками.
— Дочка всегда следит, чтобы были цветы, — сказала баронесса и затем распорядилась: — Отвори окно, Церлина.
Старая Церлина исполнила приказание, и в комнату пахнуло ласковым садовым воздухом.
— Эта комната у нас всегда служила для гостей, — сказала баронесса. — Там, рядом, — спальня.
И тут старушка Церлина с таким видом, словно она жениха привела в невестину спальню, неслышно, как тень, зашмыгнула в дверь соседней комнаты и скрюченной от ревматизма рукой как бы исподтишка поманила за собой гостя войти и полюбоваться кроватью, на которую уже и указывала ему пальцем.
Баронесса осталась в первой комнате и оттуда окликнула служанку:
— Церлина! А как шкаф-то, очистила? Хорошенько вытерла?
— Да, сударыня. И шкаф очистила, и на кровать уже все свежее постелила.
И с этими словами она раскрыла дверцы шкафа, провела ладонью по одной из полок, чтобы вместе с нею А. сам мог убедиться, что внутри все сверкает чистотой.
— Ни пылиночки, — промолвила она, разглядывая свою ладонь.
— Не забудь проветрить спальню!
— Я уж и так проветриваю, сударыня, — отозвалась Церлина и сама продолжила беседу: — Я и воды налила в оба кувшина.
— Что же, — сказала баронесса, очевидно скуповатая на похвалу, — налила и ладно. А вечером все-таки сменить воду не мешает.
— Вечером я тепленькой принесу, — так и козырнула служанка, чтобы перещеголять свою госпожу.
Под эти разговоры А. отошел к окну подышать ласковым воздухом сада. Еще стояли сумерки, но в одной из комнат нижнего этажа уже загорелась лампочка, и на цветочные грядки легла полоска света, придавая призрачный вид многоцветью роз и превращая их листья в лакированную жесть. Но подальше от дома — в глубине сада, там, где стояли белые скамеечки, — еще царили естественные дневные краски, немного приглушенные сумерками, и гвоздики, густо посаженные по бокам главной дорожки, склонялись над нею своими матовыми, иссиня-зелеными стебельками.
Как ни хорош был безмятежный покой, источаемый садом, но он исподволь отвлекал гостя от его первоначального намерения. А. почувствовал это и сделал слабую попытку поправить дело.
— У меня, собственно говоря, были виды на комнату с окнами на улицу.
— А какое тут по утрам бывает солнышко! — сказала на это старая Церлина и в ответ на его соглашающуюся улыбку добавила тихо, так, чтобы не услышала из соседней комнаты ее госпожа: — Вот и сынок у нас есть.
А. с удовольствием посмеялся бы над ее словами, но, оказывается, не смог. Он вернулся в первую комнату, где все еще стояла, опираясь на палку, баронесса. Можно было подумать, будто между этими женщинами подспудно существует неразрывная мысленная связь, даже когда они что-то утаивают друг от друга, ибо баронесса вдруг спросила:
— Кстати, сколько вам лет, господин А.?
— Да уж четвертый десяток пошел.
Он всегда стеснялся расспросов насчет своего возраста. У него были светлые волосы и тонкая кожа, сложения он был хрупкого, в очертаниях губ и подбородка недоставало твердости, зато взгляд его голубых глаз отличался живостью, поэтому он производил на людей такое моложавое впечатление — пожалуй, что чересчур моложавое, думал он сам. Добиваясь (без особого, впрочем, успеха) внешней солидности, он решил отпустить небольшие подстриженные бакенбарды во вкусе эпохи бидермейера.
— Четвертый десяток, — повторила баронесса. — Четвертый… А моей дочери… — Но тут она замолчала, судя по всему едва не проболтавшись насчет возраста своей дочери. Подумав, она продолжала: — А какая у вас профессия?
Из какого-то упрямого озорства, а отчасти еще и для того, чтобы испытать, как далеко позволено зайти сыну и сколько ему простится в родительском доме, А. чуть было не соврал, что он политический агент. Но с какой стати ему было ставить на карту едва одержанную победу? И он назвался негоциантом, занимающимся драгоценными камнями. Конечно же, это было тоже довольно рискованно. Ведь баронесса легко могла бы предположить, что под прикрытием торговли драгоценными камнями он занимается опасными спекуляциями, а не то еще вообразила бы, пожалуй, что он втерся в дом, имея виды на ее фамильные драгоценности.
Но, по всему судя, баронессе такая мысль еще не приходила в голову. И слова эти, очевидно, не связывались в ее представлении ни с каким понятием: на ее лице появилось растерянное выражение что-то недослышавшего человека.
— Драгоценными камнями? — переспросила она.
Церлина, вошедшая следом за ним, тотчас же подтвердила:
— Да, да! Драгоценными камнями!
Но не в пример хозяйке она произнесла это ободряющим тоном, как будто бы у А. обнаружилась самая почтенная профессия и с нею вполне можно примириться.
— Вернемся назад и там обсудим все остальное, — решительно заявила наконец баронесса, которой, очевидно, неловко сделалось в комнате у негоцианта, занимающегося драгоценными камнями, и потому она вместе с А. отправилась в залу. Церлина же скрылась на кухне.
Оставшись вдвоем, они снова уселись друг против друга, и баронесса нерешительным тоном спросила:
— Так, значит, вы работаете ювелиром, господин А.?
— Нет, баронесса, я торгую драгоценными камнями, это разные вещи.
Может быть, баронессу смутило упоминание о торговле, наверно, ей сразу представились другие торговцы — зеленщики, бакалейщики, словом, всякая простежь; надо думать, по ее понятиям, любой торговец был человеком, которого нельзя принимать в порядочном обществе. И ей неприятно было бы пользоваться одной ванной даже с ювелиром. Поэтому она сказала:
— В делах моя дочь разбирается лучше, чем я. К сожалению, ее нет сейчас дома…
Догадываясь об истинной причине, А. пустился в объяснения:
— Торговля бриллиантами — очень хорошая профессия. Я много лет провел на алмазных копях в Южной Африке.
— О! — отозвалась баронесса. К ней вновь возвращалось доверие.
— Вот только покончу с делами в Европе — и снова уеду в Африку.
— О! — промолвила баронесса, все более доверяя ему, и забыла осведомиться, какого рода дела привели его именно в этот город. Глядя на вас, не подумаешь, что вы — англичанин.
— Я подданный Голландии.
Это решило дело. Баронесса вздохнула с облегчением. Приютить под своим кровом иностранца, приехавшего из дальних стран, так естественно: это куда легче и приятнее, чем пустить к себе в дом местного жителя. То, что иначе показалось бы сделкой двух бедняков, приобретает видимость великодушного гостеприимства, когда речь идет об иностранце. Так что, не прибегая даже к словам, эти двое, сидевшие в комнате, в которой начали сгущаться сумерки, достигли между собой согласия. Гравюры в вишневых рамках, изображавшие архитектурные виды, смутно чернели по стенам, и только на двух писанных маслом картинах с римскими пейзажами, которые висели в простенках между окнами, еще можно было различить линии и потухшие краски. Отдаленное напоминание о свете. Совсем как мать и сын, которые присели вечерком, чтобы вместе помолчать, сидели они друг против друга, а в окнах светилось уже очистившееся от облаков, шелковистое светло-зеленое небо, и над западными крышами румянились перламутровые отблески зари. При таком задушевном настроении А. испросил разрешения выйти на балкон и вышел.
И вот перед ним та самая треугольная площадь, он видит ее, пускай не так — но ведь почти так! — как ему мечталось. Уже потемнелые, стояли деревья сквера, окруженные отчетливой светло-серой каймой совершенно просохшего асфальта, которым была покрыта широкая набережная. Вокзал осветился изнутри огнями, там остался вестибюль с гостиничными служащими, но А. о них и не вспомнил. Он разглядывал сверху редких пешеходов, которые неслышно проходили вдоль домов, слушал, как поскрипывает песок под ногами людей, бредущих по S-образной аллее, любовался собаками, которых вывели на прогулку. Временами нет-нет да и пискнет откуда-нибудь птичка; ласкающий воздух напоен влагой; изредка взлаивала собака. Родиться; стать от материнской плоти — плотью; воплотиться и стать телом, чтобы ребра вздымались от дыхания, чтобы пальцы охватывали железную балюстраду, чтобы мертвому быть в живом охвате; вечное чередование живого с неживым, одно другому приют бесконечно призрачный: да, родиться и затем отправиться по свету и странствовать по его приветливым дорогам, и чтобы детская рука неизменно покоилась в материнской руке — вот это самое естественное счастье человеческого бытия открылось ему со всей очевидностью, пока он стоял на балконе, прилепившемся к стене дома, чувствуя у себя за спиной надежность домашнего приюта, и глядел сверху на темную лужайку и темные деревья, памятью зная про кусты роз в саду позади дома, про полосу домов, что пролегла Между живым — и живым, между растущим — и растущим, про полосу из камня и дерева мертвое изделие человеческих рук, которое все равно родной приют. И А. знал, что ему позволено когда угодно возвратиться и что та, которая ждет в комнате, будет ждать терпеливо, так терпеливо, как мать ожидает свое дитя.
Он воротился домой в комнату, где сгустились глубокие сумерки, и сел на свое прежнее место напротив баронессы. Та встретила его улыбкой и, наклонившись навстречу, сказала:
— Хорошо небось там на улице?
— Дивный, незабываемый вечер! Но опять собирается дождь. — Хильдегард, — баронесса в первый раз назвала ее по имени, — Хильдегард пошла прогуляться. — И словно бы А. был членом семьи, которого следует посвятить в домашние обстоятельства, она продолжала: — Меня-то она, конечно, держит взаперти, точно пленницу.
Он нисколько не удивился, не усомнившись в правоте ее слов, однако, чтобы придать им шутливое значение, сказал:
— Ах, так, значит, вы, баронесса, пленница.
— Да, это и в самом деле так, — серьезно ответила она. — Побыв у нас подольше, вы и сами, несомненно, убедитесь, что я пленница.
А. кивнул. Ибо люди в плену друг у друга, и каждый думает, что только он — пленник. Вот ведь и для него жизненное пространство тоже сузилось и ограничилось этой треугольной площадью и этим домом, оно сузилось, при том что он и сам не мог бы высказать, по чьей вине это произошло и у кого он очутился в плену.
Баронесса продолжала свои объяснения:
— Я им обеим уступаю… Я говорю — обеим, потому что Церлина, моя старая горничная, которую вы уже видели, заодно с Хильдегард… Я им не мешаю, пускай их, раз им так нравится; я от жизни свое получила, и мне нетрудно отказаться от удовольствий.
— У вас, баронесса, остались другие радости, — сказал А.
Но баронесса продолжала свое:
— Церлина была горничной еще у моей матери, всю жизнь прожила в нашем доме… Понимаете? Она — старая дева.
Кого же любит старая служанка? Ту мебель, которой каждый день касается своими руками? Те полы, которые вот уж сорок лет все снова и снова натирает до блеска и в которых ей знакома каждая щербинка? Она спит одна, и если когда-то в те незапамятные времена, когда она еще жила в родной деревне, ей случалось постоять у ворот с каким-нибудь парнем, то с тех пор она давно об этом забыла; хотя безвременное человеческое «я» ничего не забывает и ничего не прощает.
А. сказал:
— Церлина любит вас, баронесса.
— Она мне этого не прощает, — промолвила баронесса, — ни она, ни дочка мне этого не прощают. — И повернула к нему раскрытые ладони, словно показывая, сколько ласк они подарили и сколько приняли. — Церлину насилу удалось уговорить, чтобы она перешла в мой дом, сперва ведь она и девочку невзлюбила.
Под прозрачностью невесомого, как вздох, тонкого небосвода, среди земли, пересеченной дорогами и рельсами железнодорожных путей, притаился город — кусочек густо обжитой земли; а между лужайкой сквера и зеленым садом притаился дом, составляющий вместе с другими домами единство площади; а меж мертвых, неподвижных стен дома протянулись связующие нити от человека к человеку и неизменные нити речей, источаемых устами и вбираемых ухом, — вздохи, пронизывающие собой всепроникающий вечный эфир, в котором стоит радуга.
— Первые звезды, — произнес А. и указал на окно.
Ласковая твердыня шелковистого блеска в небесах померкла, и они обрели глубину, зеленый цвет сменился матово-сиреневым; небо вздохнуло, ибо близился час его силы, близилась ночь.
— Скоро уж и Хильдегард вернется, — сказала баронесса и встала с кресла. — Пора нам зажигать свет.
Стояла она нетвердо, неся на исхудалых, должно быть, ногах тяжесть старого тела, которое давно когда-то выносило дочку, и рука, прежде когда-то любящая, обхватывала набалдашник палки. Пространство комнаты было темным, лишь три оконных проема светлели, не освещая помещения, и дверь, которая вела туда, где находились спальни, висела на своих петлях закрытая.
И поскольку внешние силы властно вступили в свои права, поскольку с наступлением ночи человеческим связям со всех сторон стала угрожать опасность, то следовало поскорее включить все, что еще оставалось снаружи, в неразрывную связь всего сущего, пока она не порвалась; и А., из боязни, как бы вспышка света не повлекла за собой разрушения, поторопился спросить:
— Вы позволите мне привезти с вокзала мой багаж?
Помедлив секунду, баронесса сказала:
— Сейчас придет Хильдегард… Зажгите, пожалуйста, свет, выключатель возле двери. — Она произнесла эти слова так, словно ей не хотелось, чтобы их застали вдвоем в потемках. — И позвоните уж заодно Церлине.
Он сделал, как ему было сказано; электрическая лампочка, окруженная хрустальными подвесками старинной люстры во вкусе бидермейера, разливала довольно рассеянный свет; углы комнаты, утопавшие во мраке, проступили теперь наравне со всем остальным, что в ней было; комната, лишенная тайны, приобрела суровый вид, и сразу же стало понятно, что в ней царит суровый мужской дух, неблагосклонный ко всяческой таинственности, а осиротелые женщины по-прежнему находятся у него в подчинении. А. даже ощутил на себе испытующий взгляд невидимых, правда, глаз, ибо и баронесса, и Церлина, которая пришла затворять окна, обе, казалось, были поглощены чем-то другим, давно прошедшим. Однако в этот миг прозрачно-тонкой тишины и напряженности послышался звук открываемой входной двери.
— Это Хильдегард, — сказала баронесса.
— Не буду мешать вашей беседе, — сказал А., собираясь уходить.
— Прошу вас, побудьте здесь, — остановила его баронесса. — И позвольте нам лишь ненадолго оставить вас одного.
Баронесса вышла. Церлина задернула занавески и старательно расправила, чтобы они висели красивыми складками. Выражение у нее было такое унылое, словно ей все опостылело. А. старался поймать ее взгляд, но она отводила глаза. Однако же, перед тем как уйти и оставить его в одиночестве, она взяла с письменного стола баронессы газету и подала ему. Потом она зажгла торшер, который освещал устроенный возле печки уголок с креслами, погасила верхний свет, и благодаря ее стараниям А. мог расположиться в кресле с газетой прямо-таки по-хозяйски.
Но читать ему не хотелось. Газета, последнее напоминание о девушке из киоска, была частью внешнего мира, в то время как его пространство сузилось до пределов освещенного круга под лампой. А. сидел в кресле, наклонясь, небрежно свесив между коленей газету в равнодушно опущенной руке. Внутреннее «я», заключенное в склоненной голове, взирало на туловище, раздваивающееся снизу на левую и правую ногу; только оно и было освещено, хотя к самому «я» и не имело никакого отношения, а самое «я», плотно погруженное во тьму своего ночного окружения, — это «я» было одиноко.
На комоде тикали часы. Пускай распадутся все нити между окружающим миром и человеческим «я», однако же сквозь его вневременную сущность все равно протянулась нить времени, и все бесконечное переплетение бесконечного множества нитей, вся эта им же созданная неизбежная сеть служит лишь для того, чтобы затерялась в ней нить времени, дабы в бесконечной шири, в бесконечном величии пространства всякое бытие вновь обратилось в безвременность.
Но вот часы пробили восемь. И тут А. услышал шаги: в их торопливости угадывалось раздражение, а вслед за тем сразу же показалась Хильдегард, и выражение лица у нее действительно было до крайности раздраженное.
— Итак, господин А., вы своего добились, — начала она без обиняков. — Поздравляю вас!
— Окончательное решение зависит от вас, сударыня.
— Не так уж трудно было втереться в доверие к двум старушкам. Попробуй я теперь сказать «нет», так маменька, пожалуй, донельзя разволнуется.
Это она сегодня уже говорила, подумал А.
— Следовательно, мне ничего не остается, как договориться с вами об условиях, — заключила Хильдегард.
— К сожалению, вас не было при нашей беседе, иначе вы по-другому судили бы о моем поведении.
— Я же просила вас отказаться от вашего намерения.
Куда уж тут было спорить против такого возмущения, какое словно нехотя выражалось у нее в этих взглядах, в этом тоне классной дамы, который, впрочем, хорошо согласовывался с ее обычно ровной и несколько угловатой манерой поведения. Случилось так, что столкнулись две судьбы: резкий излом, образовавшийся в естественном ходе вещей, как видно, еще не изгладился. А. думал: отчего же это он не мог поискать себе другое пристанище? Отчего, точно околдованный, не мог уйти с этой площади, отчего был захвачен таким течением событий, которое неумолимо и неуклонно привело его именно сюда? Не ведут ли разные обстоятельства, подобно различным дорогам, к точке пересечения, которая находится там, где расположено его «я»? То самое «я», которое сейчас обретается в световом конусе под лампой? Не в этой ли точке должны теперь проясниться и разрешиться все противоречия? Поэтому он и сказал барышне, которая сидела на границе света и тени в деревянной и угловатой позе:
— Вы не знаете меня и все же исполнены ко мне отвращения. Не все ли равно, кто явился — я или другой постоялец?
— Речь не о ваших качествах… Женщину я бы еще согласилась принять в нашем доме.
— Мне показалось, что госпожа баронесса считает желательным присутствие в доме мужчины, защитника. Простите, что я осмеливаюсь в какой-то мере отнести эти слова к себе и предлагаю свои услуги.
— Нам совершенно не требуется защита, — сурово сказала девушка.
Быть может, то был суровый завет старого барона и женщины должны были блюсти свое одиночество? Быть может, дочь в союзе со старой служанкой хранила этот завет? Тогда излом в естественном ходе вещей становился понятнее, ибо все роковое, неколебимое означает смерть — смерть, которая вмешивается в течение жизни; это безвременность смерти, поставленная на место безвременности, присущей человеческому «я»; это — окаменелость души, архитектоника смерти, блаженство окаменения.
Девушка произнесла медленно, с каким-то каменным упрямством:
— Я должна договориться с вами об условиях.
— Об условиях нам недолго сговориться, — сказал А. — Я только хотел бы заметить, что наверняка гораздо меньше причиню вам неудобств, чем женщина; напротив того: вы можете рассчитывать на мои услуги.
— Должно быть, на эту приманку вы поймали Церлину, — сказала барышня. — Для меня в этом нет ничего заманчивого… Я надеюсь, что вы, как иностранец, согласитесь заплатить приличную цену за жилье и обслуживание.
— В Голландии две такие комнаты стоили бы в месяц гульденов сорок. Я вам предлагаю эту сумму с условием, что буду платить вперед за три месяца голландской валютой, чтобы вам не терпеть убытка вследствие инфляции.
Как правило, материальная сторона еще не решает дела; однако в этом случае сразу же обозначилась по крайней мере надежда на благоприятный исход; словно не веря своим ушам, барышня переспросила:
— Сто двадцать гульденов задатка?
— Да, разумеется, — подтвердил А.
Ее суровое лицо с правильными чертами, прекрасное своей прямолинейностью, в обрамлении темных, цвета красного дерева, волос, озарилось улыбкой и сделалось желанно, потому что и само выражало желание: показались крепенькие, беленькие, очень ровные, кусачие зубки.
— Ради ста пятидесяти гульденов я готова взять назад все мои возражения… Как видите, я продажна.
Что она хочет этим сказать? — спрашивал себя А., однако согласился на сто пятьдесят, принял и все остальные условия. Когда вошла баронесса и тоном веселой уверенности спросила, все ли в порядке, то дочери ничего не оставалось, как только ответить утвердительно.
— Я рада, — сказала баронесса. — А господин А. может с нами и поужинать.
— Господин А. говорил мне, что, если ему вдруг вздумается сидеть в четырех стенах, он хотел бы кушать отдельно, у себя в комнате, — возразила Хильдегард. Так мы и условились.
— Ну и что же! Зато сегодня вы будете нашим гостем, — не уступала ей баронесса и, обратясь к Церлине, которая пришла объявить, что ужин готов, добавила: Поставь прибор для господина А., Церлина!
— Хорошо, — ответила Церлина. — Я и так уж поставила.
Они выслушали ее слова, благовоспитанно не выразив никакого удивления, словно в поведении Церлины не было ничего из ряда вон выходящего, так же как в цветах, заранее приготовленных в комнате, которая предназначалась для А. Однако то, что раньше казалось естественным, сейчас, в присутствии барышни, уже не производило такого же впечатления, пропало ощущение счастливого стечения обстоятельств, ибо все еще не было найдено завершающего разрешения. Зато обнаружилось другое совпадение, к сожалению гораздо более внешнего свойства: сейчас, когда они уселись под лампой с цветастым абажуром и свет, отраженный белой скатертью, резко освещал их лица, когда Церлина, обходя стол, подавала им кушанья рукою, одетой в белую перчатку, — сейчас-то и обнаружилось, что лица всех трех женщин похожи; отчасти сходство объяснялось кровным родством, как это было у баронессы и ее дочери, отчасти же, по крайней мере у Церлины, причиной была долгая совместная жизнь. Три вариации одного и того же лица у разных людей! Конечно, встречаются и всевозможные другие вариации, но здесь было как бы три основных типа, подобно тому как есть три основных цвета, содержащие в себе все остальные оттенки радуги; если баронесса представляла в этом треугольнике законченный материнский тип, то бездетные лица Церлины и Хильдегард были по-странному схожи — в обоих было что-то монашеское; правда, одно из них было лицом деревенской старухи, другое было молодо и утонченно, однако же на обоих — и на старушечьем, и на молодом — лежала печать монашеской вневременности. Занавеси на окнах были плотно закрыты. Неведомо куда сгинули деревья, которые росли на улице, сгинул сад позади, дома. Этот дом погружен в мертвенное одиночество, ты в келье, и тебе неведомо, откуда могла попасть жизнь в этот мир мертвых вещей, и совсем уж невозможно понять, каким образом существа, возникающие из праха и во прах возвращающиеся, существа, которым дано лепить только из праха, созидают не один только прах, но самую жизнь. Однако же, хотя здесь царила замкнутость и отрешенность от внешнего мира, а может быть, как раз поэтому потому что здесь была отрешенность от площади, над которой вздымается небосвод, отрешенность от мира, отрешенность от знания и самой возможности знания, — как раз поэтому часть стала зеркалом целого; это замкнутое пространство, этот воздух, заключенный между его стен, стали частью беспредельного эфира, и многожильная бесконечность стала постижима через конечные человеческие связи, и внешнее сходство трех женщин стало зеркалом, стало надеждой на разрешение, которое можно найти только здесь, а там, на воле, никогда.
Текучий постепенный переход, который связует все темное и земное, материальное и замкнутое с отверстым светом небес и в то же время увлекает тебя во тьму беспредельности, — вот что такое воздух, омывающий все сущее, омывающий эфироподобно конгломерат вещей. Взоры сидящего за столом А. устремились по этому пространству, полному темного воздуха, пытаясь распознать предметы за гранью светового круга. Воздух набегает на стены, набегает на вещи. В этом пространстве двигалась Церлина, она вступала в освещенный круг и снова как тень ускользала из него во мрак, туда, где стоял широкий сервант с приготовленными кушаньями. Внутренность шкафов налита текучим воздухом, но воздух плещется и вокруг человека, находится у него внутри, заполняет все пустоты человеческого тела, воздух вдыхается и выдыхается, переплескивается от человека к человеку. Промежуточная среда между живыми созданиями, несущая в себе душу, оберегающая и скрывающая то, в чем оправдание и жизнь, вся пронизана светом и прозрачными токами взоров. Там, посередине стены, над сервантом, висела картина, портрет, и лишь сейчас А. разглядел, что на ней изображен некий господин в судейской мантии.
Хильдегард, которая пристально и неблагожелательно наблюдала за непрошеным гостем, обратилась к нему:
— Вам кажется странно, что у нас висит портрет в столовой. На нем изображен мой отец.
— Мы поместили его здесь, чтобы он принимал участие в наших трапезах, — пояснила баронесса.
Церлина, которая внимательно прислушивалась к разговору, молча включила настенные светильники, расположенные справа и слева от картины; почтительно разглядывая черты покойного хозяина, она, верно, смутно догадывалась, что во все время своей земной жизни этот человек причинял ей одно только беспокойство. Ибо при всей почтительности на лице ее написано было удовлетворение, и она явно ожидала себе похвал. У человека же, находившегося в нарисованном воздухе картины, были те же глаза, что у его дочери, пристальным и неблагожелательным взглядом он наблюдал за трапезничающим обществом.
Вот и Хильдегард подняла взгляд на картину; словно две сходящиеся дороги, ее взгляд и взгляд Церлины устремились к глазам отца и там скрестились, тогда как баронесса, которая, уж верно, всех ближе была глядящему на них сверху мужчине, как-то даже виновато потупилась в свою тарелку. А., знакомый с судейскими порядками и по бархатным полоскам на мантии распознавший чин изображенного на портрете судьи, сказал:
— Господин барон был председателем суда.
— Да, подтвердила баронесса.
Подобно воину, который всегда должен быть готов к войне, к тому, чтобы убивать или самому быть убитым, подобно генералу, который всегда готов к тому, чтобы послать людей в бой, судья тоже должен быть готов при необходимости вынести смертный приговор, и все обыденные наказания, которые он назначает преступнику, для самого судьи всегда подготовка, некое приближение, зеркальный отблеск и подмена того высшего карающего деяния, которое представляет собой страшную кульминацию в жизни судьи. В четырех стенах судебного зала судья еще дышит одним воздухом с преступником, они оба еще погружены в один и тот же воздух, но судья уже должен быть готов к тому, чтобы исторгнуть оттуда преступника и отнять у него душу.
Тем самым ртом, который приникал к суровым устам судьи, тем ртом, который впивал когда-то дыхание судьи, тем самым ртом, которым она и поныне превращает в членораздельную речь свое дыхание, баронесса кушала сейчас мелко нарезанные кусочки телятины. И этим же ртом она произнесла:
— Церлина, ты можешь выключить лампочки!
— Разве комната не стала от них уютнее? — возразила Хильдегард, и Церлина, не выключив света, поспешила убраться на кухню, не дожидаясь, что скажет баронесса. Почему обе женщины так поступали? Несомненно, Церлина была согласна с барышней в том, что картина должна оставаться освещенной; быть может, в этом скрывалась подсказка для пришельца, что ему, дескать, следует подчиниться законам этого дома.
Баронесса сказала:
— Хорошо, пускай сегодня остается праздничное освещение в честь нашего гостя.
— Судья… — промолвил А. — Великая профессия.
— Да, — подхватила Хильдегард. — Он, как священнослужитель, стоит выше остального человечества. Судьям, наверно, не следовало бы жениться.
Баронесса улыбнулась:
— Судьи должны быть человечны.
Хильдегард смотрела на портрет, губы ее были плотно сжаты.
— Священнослужители тоже должны быть человечными, но их человечность иная она чище… И суровее.
— Мой муж часто страдал из-за суровости, когда вынужден был ее применить. По счастью, ему ни разу не пришлось вынести смертного приговора.
На лице девушки была написана готовность незамедлительно исправить за него это упущение. Но тут вошла Церлина с десертом и в виде компромиссного решения исполнила с некоторым запозданием распоряжение баронессы, выключив свет по бокам картины.
— Вот и кончилось праздничное освещение, — сказал А.
— Нужно мириться с ходом вещей, — сказала со смешком баронесса. — Он сильней человеческой воли.
Однако, когда лампочки потухли, оказалось, что гаси не гаси, а все остается по-прежнему. Более того, портрет на потемневшей стене словно бы даже вырос после того, как нарисованный на картине воздух слился с воздухом, находившимся в помещении, и, очутившись в общей со всеми воздушной среде, председатель суда уже и пространственна присоединился к женскому треугольнику, сделавшись как бы его средоточием, хотя сам принадлежал прошлому и висел на стенке. Ибо в отношениях одного «я» к другому царит вневременность, а пространство и бесконечно уменьшается, и бесконечно увеличивается в одно и то же время.
Хильдегард сидела в застывшей позе и кушала персик. Ротик у нее был маленький, нецелованный, ее дыхание никого пока не осчастливило. В какой момент человеческий рот теряет этот дар способность осчастливить другого? Когда он опускается до простого орудия ядения, облагороженного все ж таки даром речи, который сохраняется у него вплоть до полного одряхления?
А баронесса взяла вдруг палку, прислоненную к ее стулу, и встала, может быть, для того, чтобы вырваться из необоримого и слишком тугого круга человеческих связей. Тем не менее она все же протянула руку гостю, как бы взамен тоста (вероятно, держать в доме вино стало для них недоступно, а может быть, председатель суда не признавал вина); при этом она сказала:
— Еще раз — добро пожаловать к нам, господин А.
Рядом стояла Церлина и улыбалась одобрительно; баронесса словно бы взяла на себя ее роль и выполнила ее поручение, особенно усилилось это впечатление, когда она обернулась к своей дочери и как бы из чувства справедливости и в утешение девушке или для того, чтобы одинаковым обращением с обоими установить между Хильдегард и А. мир и согласие, взяла и поцеловала свою дочь в лобик. Церлина тоже приняла участие в этой церемонии она широко распахнула дверь в залу и зажгла в ней свет.
Началась свободная циркуляция воздушных масс по комнатам; при этом внезапном нарушении их устойчивого равновесия не только уменьшилась весомость нарисованного воздушного пространства на портрете Судьи, не только поубавился вес и поколебалось главенствующее положение его особы, но вместе с этим как бы несколько разрешилась натянутость и появилась некоторая лабильность в человеческих отношениях, а кроме того, едва успокоилось движение воздуха, как вся ненависть и вся любовь, связующие трех женщин, лишившись своего зримого средоточия и первоосновы, совершенно явственно сникли до неприметной обыденности; все погрузилось в обыденность, и не было больше праздничного освещения, хотя в зале и было светло от электричества и свет так блестел, отражаясь от зеркальной поверхности застекленных картин, что многие из архитектурных пейзажей стали неразличимы. А. с удовольствием бы закурил, но ему не предложили. Неужто и курение было под запретом у председателя суда? Все трое как бы в нерешительности остановились посреди комнаты, ощущая уже только отдаленное присутствие председателя суда, изображенного на портрете. В сложившейся обстановке для А. совершенно естественно было спросить:
— Вы позволите мне теперь уж на самом деле к вам вселиться и перевезти мой багаж?
— Ах, так его еще не доставили? — ужаснулась баронесса. — Как же нам быть? — И в поисках поддержки она обернулась к Церлине.
— Господин А. позаботится, чтобы его багаж доставили, вот и все, — сухо ответила Хильдегард.
— Совершенно справедливо, — сказал А. и поспешно распрощался с дамами; покамест тут для него не предвиделось ничего хорошего, а вернее, следовало опасаться поворота в худшую сторону, вдобавок он торопился на вокзал, иначе, того гляди, опоздаешь и не застанешь никого из персонала.
Но в прихожей куда-то запропастилась его шляпа. Ее следов не нашлось и на вешалке, которая находилась в коридоре, между прихожей и кухней. А. начал терять терпение, ибо, занимаясь своими поисками, ощутил легкое дуновение из раскрытой кухонной двери: тоненькой ниточкой в квартиру тянулся воздух из сада; и только тут А. понял, как хочется ему выглянуть из вестибюля в сад, потом выйти на улицу, не спеша прогуляться до вокзала, может быть, пройтись к через сквер, ощутить скрипучий гравий под ногами и почувствовать себя человеком, у которого есть свой дом, есть прочные привязанности, которого не гнетет надвигающаяся старость, но непременно, чтобы все это (а иначе бы оно лишилось всякого смысла) было логическим продолжением того мгновения, когда Церлина отворила дверь столовой и восстановила связь замкнутого и ограниченного ее пространства с бесконечностью. От нетерпеливого желания, как бы поскорее на деле осуществить это единство, он чуть было не отправился без шляпы, но в дверь неслышно, как тень, зашмыгнула Церлина.
— Вы ищете свою шляпу, господин А.? Я положила ее к вам в шкаф.
Таким образом, бесспорность его пребывания в этом доме получила подтверждение; и даже если Церлина действовала по распоряжению Хильдегард, которая не желает видеть мужских шляп в прихожей, это все равно доказывало, что даже Хильдегард примирилась с его присутствием. И не успел он еще сам пойти за своей шляпой, как Церлина, сгорбленная и бесшумная, уже все сделала; еще немного, и она, пожалуй, своими руками надела бы ему шляпу.
Нахлобучив себе на голову (это странное продолжение позвоночника) шляпу, А. медленно спустился вниз по лестнице и, кивнув через стеклянную дверь саду, от которого видна была только та часть, куда падал свет из окон, вышел на улицу, быстро пересек мостовую и, очутившись на краю сквера, в котором всего несколько часов тому назад бродил, точно потерянный, наконец оглянулся. Вот он стоит и заново разглядывает дом и балкон с геранями, озаренный уличными фонарями. Наверху, как по заказу, отворили в это время балконную дверь, и он увидел люстру в зале, светившуюся желтоватым светом, увидел верхний край итальянских пейзажей и архитектурных видов, увидел белый потолок с хорошо знакомым пятном копоти над печкой и внимательно посмотрел на два мертвых окошка столовой, наверняка зная и узнавая то место, где висел портрет председателя суда. А вверху, над электрическими фонарями, упруго воздвигся купол темного неба; яркое освещение словно бы удваивало эту тьму, в которой едва можно было различить края облаков и в промежутках между ними — редкие звездочки; над крышами у въезда в город сатанинским огнем рдела световая реклама, но сквозь пространство мрака веял прохладой ночной ветер.
В согласии с заранее намеченной программой А. вступил в сквер и пошел по S-образной дорожке; на скамейках сидели влюбленные парочки, сливались в совместном дыхании тени, а он прислушивался, как скрипит гравий у него под ногами. Через определенные промежутки на дороге попадались уличные фонари, которые выхватывали из тьмы какой-нибудь куст и сизое пятно лужайки, по бокам столбенели в неподвижности стволы деревьев, увенчанные купами рассерженно шелестящей листвы, в ее разрывах временами вдруг мелькала какая-нибудь звездочка. Все это помещалось и происходило между сторон каменного треугольника. Вот А. поравнялся с киоском. Его окошечко было закрыто коричневым железным ставнем, но часы, возвышавшиеся на железных подпорках над крышей домика, светились, и их тройной циферблат царил среди неосвещенной природы, держа ее в узде. Этот неживой свет, созданный человеком, такой же неживой, как, например, звезды или как воздух и далеко простершийся эфир, был притом вместилищем жизни. В вышине роился реденький комариный хоровод, растекающийся в беспредельном пространстве; здесь души взмывали ввысь из глаз мертвецов, из вздохов влюбленных.
Тут на косом перекрестке двух главных дорожек был центр сквера, центр вписанного круга. А., засунув руки в карманы брюк, обошел вокруг киоска; взгляд его, блуждая окрест, поймал свечение, с двух разных сторон, одно — над вокзалом, другое над городом, и наконец обнаружил ожидаемые тучи; они опять наползли и все сгущались, темнея на темном небе. Собирался дождик, и А., не захвативший с собой ни зонта, ни плаща, прибавил шагу, чтобы не опоздать на вокзал.
А. вышел из сквера, пересек площадь, на которой раньше стояли гостиничные автобусы, вошел в вестибюль вокзала, пропитанный запахом странствий, и запахом сажи, и ресторанными запахами еды и пива, и запахами уборной и пыли; запахи поднимались вверх от холодных каменных плит, оседали внизу туманом, — это был запах усталости, торопливый запах отъезда. Какое различие! Здесь, в основании треугольника, все бурлит и дышит нечистыми парами бесприютности, а там, на воле, царят прохлада и размеренное спокойствие площади. И вот уже на вершине пирамиды грозным видением встает тот, чья суровость утесом высится над кипением человеческих страстей и грязи, там, в вышине, царит страж правосудия! Не лучше ли уж купить билет, отказаться от недостижимого, вовеки неосуществимого единения и снова погрузиться в неоднозначность, бессвязность бесконечного мира, где скрещиваются все дороги и все пути? Вот она, точка, где надо принимать решение, что делать дальше — решиться ли на новую попытку или выбрать бегство.
Окошечки билетных касс были обрамлены латунными листами, латунь была тусклой и грязной и убого поблескивала в свете голых электрических лампочек; одно окошечко было открыто, остальные задернуты пыльными зелеными шторками. А. прошел мимо. Деревянные тележки носильщиков с побитыми, измочаленными краями, на которых давно облупилась коричневая краска, сбились в кучу, точно скотина в хлеву. Носильщики, заломив фуражки на обветренные затылки, сутуло наклонясь, сидели на скамейке, локтями упираясь себе в ляжки, праздно сложив волосатые руки. А. спросил у них, не отвезет ли кто-нибудь через площадь его багаж; оказалось — нет: им нельзя это сделать, они не имеют права уходить с вокзала, но пообещали найти ему кого-нибудь в помощь.
Через открытую дверь в конце коридора виднелись длинные навесы над скудно освещенными перронами и загородка, возле которой в будке стоял скучающий контролер со щипцами.
А. сказал, что, мол, никого искать не надо; пусть только ему укажут, где можно найти такого человека. Носильщики подумали и сказали, что вон там, у стойки, как раз сидит и пьет пиво подходящий человек (они даже назвали его имя). Человек, облеченный соответствующими полномочиями, действительно нашелся в указанном месте, он попивал пиво, покуривал трубку и нисколько не скрывал, что А. некстати его потревожил. А. с удивлением про себя отметил, что почему-то на этот раз в нем не шевельнулась привычная тяга курильщика, он закурил сигарку просто оттого, что очутился на вокзале, и отправился в камеру хранения вместе с носильщиком, который всю дорогу ворчал на инфляцию — сколько ни работай, ничего не наработаешь. А. и сам не заметил, как принял свое решение; в сущности, он не успел над ним задуматься и, только оказавшись за порогом вокзала, осознал, что решение принято.
В обычной позе человека, толкающего перед собой тачку, сгорбившись, на полусогнутых ногах, руками упираясь в перекладину тележки, рядом с А. шел его помощник. Колеса поворачивались медленно и со скрипом, железные ободья гулко громыхали по асфальту. На дороге было совсем пусто и тихо, даже из города почти не доносилось шума. Сияющая световая реклама, которая еще недавно озаряла въезд в город таким адским пламенем, погасла, адское жерло, которым заканчивалась площадь, потухло; указующее острие было направлено к царству мира и спокойствия. Дорога, казалось, стала неприметно подыматься в гору; для его спутника, правда, это было не так уж неприметно, иначе ему не приходилось бы с такой натугой толкать тележку. Поверх решетки, ограждавшей сквер, чернели кусты, а над их сплошной тенью, пронзительно зеленея под светом фонарей, слитной стеной вставали макушки деревьев. Ветер стих, но молчали и небеса, ибо под ними окончательно сгустились тяжелые тучи, так низко нависшие над землей, что вот-вот готовы были сомкнуться с подымающейся в гору улицей.
А. почувствовал вдруг стыд, оттого что он идет с высоко поднятой головой, нисколько не озабоченный инфляцией, а рядом с ним человек, согнувшись в три погибели, с трудом толкает тачку; и все же А. не мог отвести глаз от того, что совершалось у него над головой и было как бы самым главным. Освещенные макушки деревьев через дорогу, ночное облачное небо, высокие фронтоны домов по левую руку — все это становилось важнее с каждой минутой, а когда они наконец приблизились к дому, куда он возвращался, то, словно в подтверждение, он увидел светлую фигуру на балконе; это была барышня: опершись руками на балюстраду, неловко и угловато перегнувшись через герани, она склонялась над улицей, как будто бы он, правда, знал, что это не так, но все же, все же! — как будто она его дожидалась. Когда он остановился со своей поклажей, она исчезла с балкона, и вскоре после этого в дверях появилась Церлина, и уже под ее руководством и с ее участием была произведена доставка вещей наверх.
Наверху дверь, ведущая в залу, стояла раскрытая, и здесь А. встретился с барышней. Она насмешливо сказала ему:
— Поневоле пришлось дожидаться вашего прихода: во время торжественного приема вам забыли вручить ключи от квартиры.
— Оказывается, я не преминул-таки доставить всем неприятности.
— Хорошо, если бы это была самая худшая из всех неприятностей! — ответила Хильдегард, и нельзя было понять, сказала она так из любезности или из недоброжелательства. — Присмотрите, чтобы ваши вещи доставили к вам в комнату, а я заодно сейчас отдам вам ключи.
Когда все было сделано, А. расплатился со своим помощником и вернулся за ключами в залу, двери которой по-прежнему оставались открыты.
— А я уж было подумал, что вас выманил на балкон прекрасный вечер, — сказал он.
— Возможно, так оно и было, — ответила Хильдегард.
— Еще раз прошу меня простить, сказал ей А., — я твердо надеюсь, что мое присутствие не принесет вам больше никаких неудобств!
Хильдегард сделала жест, выражавший не то беспомощность, не то безнадежность, а может быть, означавший, что она его прощает, и, выйдя на балкон, оставила гостя одного в комнате. Все оставалось еще недоконченным и нерешенным, хотя решение, казалось, и было так близко. А. хотел уже незаметно удалиться, когда заметил, что она обернулась к нему.
— Господин А.! — позвала Хильдегард.
Он вышел к ней на балкон.
— Раз уж вы оказались тут, то я, пожалуй, дам вам сразу все необходимые разъяснения.
Хотя голос ее, как обычно, прозвучал сухо и очень тихо, но в нем все же слышалось волнение.
— Буду вам очень признателен, сказал А.
— Моя матушка вам доверяет; по ее словам, вы прибыли из колоний и вы — джентльмен. Моя матушка очень доверчива, даже чересчур… На сей раз я собираюсь последовать ее примеру.
— Обещаю вам, что не обману вашего доверия, — вставил А.
— Так вот, — продолжала она. — Ведь вы не обычный квартирант.
— Сколько я могу судить по себе, то вы правы. Меня словно бы привела в этот дом сама судьба.
— Или же ваша не совсем понятная настойчивость, — возразила она. — Но речь не об этом, а о том положении, в которое вы попали из-за вашей настойчивости.
— Да, — подтвердил А.
— Одним словом, моя матушка желает выдать меня замуж, она считает это своим долгом. Она неустанно подыскивает себе квартирантов, на самом же деле — зятя.
— Подумать только! — сказал А.
В сущности, ему это было совершенно безразлично.
— Действительно, есть над чем подумать, — отозвалась она. — Но таковы уж взгляды ее поколения.
— Но ведь вы можете самостоятельно распоряжаться своей судьбой, — сказал А.
Нет, — возразила она. — Могла бы, да не имею права.
Между треугольником сквера, неясные очертания которого угадывались внизу, и треугольником домов сейчас вклинился еще один — треугольник из фонарей, висевших над серединой мостовой. Лишь несколько лампочек на противоположной стороне были закрыты макушками деревьев.
Спустя некоторое время А. произнес:
— Вы хотите, чтобы я завтра съехал с квартиры?
Хильдегард покачала головой.
— Раз уж вы у нас объявились, то какой в этом толк! Снова мы будем воевать друг с другом…
— Воевать?
Хильдегард промолчала. Она опустилась в плетеное кресло, стоявшее в углу балкона. Ноги она поставила ровно, ступня к ступне, руки зажала между коленями и покачивала склоненной головой. В противоположность прежней ее манере эта поза придавала ей какую-то непривычную мягкость, и потому А. осмелился спросить:
— Вы кого-нибудь любите?
На это она неожиданно улыбнулась, улыбнулась во второй раз за этот день, и губы ее от улыбки сделались пухлыми, почти чувственными, снова блеснули крепкие, ровные зубки. Зубы были не такие, как у ее матери; при взгляде на них в голову А. невольно закралась мысль: неужто и председатель суда, изображенный на портрете, тоже умел улыбаться и у него за тонкими губами прячутся такие же зубы? Тоскующая, жесткая душа, подумал А. Мягкость, сплетенная с неутоленным желанием; смягченная, освобожденная суровость.
Хильдегард все еще покачивала головой; наконец она тихо сказала:
— Матушка хочет от меня избавиться, поэтому ей надо выдать меня замуж. Она себе в этом не признается и прикрывается чувством долга.
— Мир прекрасен! — сказал А. — Зачем вам тут оставаться?
— А что станется с моей матерью? Кто будет смотреть за ней?
В этих словах прозвучала чуть ли не страсть.
— Баронесса показалась мне еще очень бодрой женщиной. Да, кроме того, за ней ведь есть кому присматривать.
Внизу медленно прошла одинокая женщина. Качание юбки при каждом шаге, посадка головы, сутулая спина — все производило в ней неженское, почти что мужеподобное впечатление.
Хильдегард скрестила стройные ножки и сказала:
— У моей матери нет воли. А Церлина слишком легко уступает ее прихотям. Вы же сами видели.
Она сидела в углу балкона, обратив взор в сторону города, не сводя глаз с того места, откуда он начинался, словно бы что-то там высматривала.
— У Церлины нет детей, она сама не знает, кого ей считать за ребенка — меня или мою мать.
Теперь казалось, что там, вдали, где под острым углом сходились две стороны треугольника, она высматривает ребенка быть может, нерожденного ребенка Церлины, но, скорее всего, своего.
А. подумал: так она его никогда не найдет.
— Скоро будет дождь, — сказал он.
— Да, — согласилась она.
В воздухе было так тихо, что незаметен был и дождик, который уже начал накрапывать. Они же с Хильдегард были прикрыты карнизом дома, но могли видеть, как все гуще и гуще ложатся на асфальт черные точки. Улица была пустынна, женщина, проходившая внизу, уже скрылась за углом вокзала. На западном берегу над крышами домов изредка вспыхивали зарницы.
А. заговорил снова:
— Прихоти вашей матушки не могут быть так неумеренны, чтобы нужно было все время ее сторожить.
Хильдегард помедлила, прежде чем ответить.
— Если бы не ее слабое здоровье, она бы все бросила. Она смешалась бы с простонародьем, отправилась бы путешествовать третьим классом, только бы ей постранствовать по свету; она не раз меня уверяла…
Конечно же, вовсе не беспокойство за мать, не страх об ее утрате навел девушку на такие странные размышления. Сейчас вот-вот все должно было проясниться. А. снова ухватился за балюстраду балкона; нагой и дышащий под покровом своих одежд, он перегнулся через перила, высунулся под дождь, который лил все сильнее и гуще, а напротив, на той стороне, тихо шуршала листва деревьев. Оттуда доносилось дыхание земли, дыханием земли тянуло из-за дома, и вот живое дыхание поднялось и сомкнулось над кровлей, под которой приютилась человеческая жизнь. Многосуставчатые, многокостные, многожильные, парили они вдвоем в вышине, вознесенные дыханием жизни над землею. Быть рожденным матерью, войти в укромный приют, покидать его и вновь возвращаться: страх тела перед неизбежным расставанием с детством, перед безжизненной оцепенелостью, перед тем, чтобы стать чужим приютом, а самому сделаться бесприютным, страх всех женщин, живущий в их нагом теле, под их одеждами.
А она, вновь утратив свою освобожденность и мягкость, она, снова превратившаяся в узкогубую монашенку, уставясь неподвижно на острие уличной стрелы, проговорила:
— Мой отец установил мир в этом доме… Моя забота — хранить его нерушимо.
А. погладил свои светлые бидермейеровские баки и ответил:
— Удивительную и трудную задачу вы перед собой поставили.
— Да, — гласил ответ.
От вокзала послышался свисток паровоза; перестук колес смешался с шумом дождя, смешался с пением жизни, звучащей в каждой жилке листвы. А. тоже взглянул в сторону города, словно ожидая услышать оттуда голос, который дал бы окончательный ответ манящим голосам далей. Чей же голос сейчас прозвучит — младенческий голос или глас суда? Взор отца или взор ребенка блеснет оттуда? Но все смешалось воедино, ибо затихающие отголоски грома, раскатившиеся по небу и обнявшие город, так незаметно вобрали в себя стук колес, так тихо потонули в шорохе листвы, что былое и грядущее — все слилось воедино, и, растворясь в неуловимых отзвуках, кануло в безвременность и вечность, которая в одно и то же время есть улыбка и жизни, и смерти.