ГЛАВА 11
Это Фар Лап нашел для меня Хе-Ла, единственное подходящее покрытие для стен в таком далстонском подвале, как мой. Хе-Ла не была ни краской, ни обоями, ни штукатуркой, ни даже чем-то синтетическим, нет-нет. Хе-Ла была продуктом патологической кариологии. Мощной линией клеток, начало которой положила опухоль шейки матки некоей Хенриэтты Лаке, умершей в Балтиморе в 1951-м. Это был год самых разнообразных новшеств, вроде тех, что Дисней воплотил в «Алисе в стране Чудес». Хе-Ла бессмертна и существует в виде суспензии. Живые использовали ее для изучения вируса, который, при введении его животным, почти всегда давал опухоли.
Нам, мертвецам, этот материал был не страшен, он оказался чудесным покрытием для стен: эластичный, прочный, он к тому же тихонько шептал слова, которые когда-то произносила умирающая: «Мне холодно, так холодно… ужасно холодно» — в жару и «Я вся горю… горю… О, как мне жарко!» — в холод. Наверное, живым это показалось бы в высшей степени странным, но ведь до поры до времени такие ужасы их и не коснутся.
За Далстон-Джанкшн была фабрика, где вспенивали это вещество, а в магазинчике миссис Сет оно продавалось в четырехлитровых бидонах и пользовалось большим спросом.
В августе Дэн Куэйд стал очередным вице-президентом при Буше. Это напомнило мне о маленьких птичках, которых подавали у Банни Йос, и вообще обо всех фантастических обеденных приемах в мире живых — с запахами, отрыжками, урчанием и чавканьем. В ноябре было решено, что Туринская плащаница — подделка, и по меньшей мере пять моих знакомых далстонских буквоедов клялись, что это их рук дело. Им так хотелось. Хрен с ними — эти типы говорили еще, что они сторонники бомбардировщиков «Стеле», мобильных телефонов, спутникового телевидения и других технических новшеств — ни одно из которых нельзя считать благотворным.
В декабре случилось землетрясение в Армении. Несколько тысяч жителей страны погибли, еще больше пострадали от голода и ран. Но нас это практически не коснулось; в конце концов, они же не собирались селиться в Далстоне, разве что у кого-то из них была здесь семья. В том же месяце произошли железнодорожная катастрофа в Клапаме и взрыв американского самолета над Локерби. Некоторые из погибших попали к нам — обгоревшие, раздавленные, ошеломленные, с печатью случайной и быстрой смерти, вызывающей зависть.
В марте 1989-го наших далстонских либералов потрясло известие о восстаниях в Тибете. Буквально у всех к пробковым доскам были приколоты планы улиц Лхасы, чтобы можно было обсуждать тончайшие моменты происходящего за ростбифом, который они, сорок раз пошевелив челюстями, выплевывали. Трагедия в Хиллсборо не привлекла особого внимания — в конце концов, этот матч был проигрышным во всех отношениях. Стыдно сказать, но многие мертвецы хохотали в голос, когда Кенни Далглиш, тренер футбольного клуба «Ливерпуль», обратился к зрителям со своим знаменитым очень сдержанным призывом: «По-моему, всем ясно, что у нас проблемы. Пожалуйста, постарайтесь сохранять спокойствие. Мы попытаемся вам помочь». Когда ты мертв, даже самые сокрушительные катастрофы могут вызвать неуместную иронию.
Ах, далстонская жизнь! Беспорядки на площади Тяньаньмынь в июне 89-го не произвели на нас никакого впечатления, зато в том же месяце в Далстон прибыл Фредди Айер. Он расположился в элегантной квартире на первом этаже в двух кварталах от меня, на Атенз-сквер. Чертовы академики, у них всегда оказывается чудесное жилье. При жизни я виделась с Айером раза два — они с Йосом были коллегами, но общались мало. Я сходила на вечер — с квасом и козьим сыром, — вечер, устроенный в честь Айера его посмертным проводником, весьма впечатляющим шаманом в мехах. Я всегда пыталась добиться какой-то истины от этих пьяниц, воняющих оленьей мочой, и купцов с морщинистыми лицами, но все без толку. Любой посмертный проводник был так же бесполезно таинственен, как мой собственный. Они все бормотали о «кругах жизни», «Чистом свете», «крючках и петлях благодати», словно этот жаргон был всем понятен.
Разумеется, Фредди всегда считал любую метафизику полной бессмыслицей, и смерть не смягчила его знаменитую жесткую логику. Он даже намекнул мне, что, вероятно, в моем случае чувственное восприятие угасло, а Лити, Далстон, Фар Лап и Жиры — не более чем фрагменты моего разлагающегося сознания. Надо отдать Фредди должное, в эластичные границы этого ряда он включил и то, что воспринимал сам, например, разрушение Берлинской стены.
Когда я заметила, что это дает ему самому несколько больше, чем призрак собственного существования, Фредди снисходительно рассмеялся. Ему нравилась смерть, поскольку он снова мог курить и совершенно безнаказанно запускать лапы под юбки молодых женщин. Думаю, только такой неукротимый рационалист может получать какую-то поддержку от нервных тиков загробной жизни. Кроме того, забавно было время от времени встречать его — одетого с иголочки, изысканного, совершенно раскрепощенного.
Другое дело Ронни Лейн, который умер в августе того же года. Он был подлинной неприкаянной душой. В теннисном костюме, размахивая ракеткой, он блуждал по улицам Далстона, готовый вступить в драку с любым прохожим, но мертвецы, как известно, народ невозмутимый. Поэтому он изливал свою ярость на живых, вгоняя в шизофрению просто проезжавших мимо людей, которые до встречи с ним отличались полнейшим душевным здоровьем. Во всяком случае, я полагаю, после смерти он получил удовлетворение от собственных подтвердившихся предубеждений. Или теорий.
Ларри Оливье нам удалось увидеть всего на нескольких утренних спектаклях, затем он отбыл в провинцию. Но можно биться об заклад, что каждый, кто был хотя бы сколько-то известен, приложил все усилия, чтобы хоть на миг оказаться рядом с его звездной ничтожностью. Я не толклась в театральном буфете. Меня волновали другие проблемы. Чертова ежедневная работа — эту ношу можно было вынести только благодаря моему тонкому телу. Теперь уже двое детей — безобразников, один — окаменевший исполнитель эстрадных песенок, другой — самоуверенный правонарушитель. Да, Грубиян. Он набрасывался на людей, он все время выпендривался. Он возвращался из Хитроу босой и совершенно голый, крутясь, спускался по лестнице и появлялся в подвале с визгами и криками, вихляя задницей, размахивая енотовой шапкой, весь вымазанный грязью для игры в негров. Конечно же, я пыталась умиротворить его стаканом молока, арахисовой пастой, сандвичами, комиксами «Капитан Америка», но он так же не терпел их, как одежку или хорошие манеры. Грубиян смеялся над любыми моими попытками вести какую-то социальную жизнь, какую я могла себе позволить в своей свежеотделанной Xe-JIa квартире. Он был совершенно неуправляем.
Когда в сентябре 89-го утонула «Маркиза», Грубиян был здесь уже около года. Большей частью мне удавалось оставлять его дома с Жирами, которых он немного побаивался из-за их объемов. Но когда в Далстон в сопровождении посмертных проводников попадали бедные детишки, по уши напичканные лекарствами, там, чтобы сделать их смерть еще более жалкой, уже дожидался Грубиян, который выкрикивал: «Ну-ка, намажься грязью, ты, засранец с дискотеки! И не гони волну, слышишь?» И — естественно — тут же вступал Лити со своим: «Мне лишь во-о-оздух нужен, чтоб дышать и люби-и-и-ить тебя!» Сам по себе Лити не был неуравновешенным и не выражал протеста, как вы понимаете, просто они были братья, неудачно смешанный кровяной коктейль.
Я ужасно хотела уехать из Далстона, куда по большей части прибывали неудачники и declasse. В августе мне хотелось оказаться в Нью-Йорке, где умер Ирвинг Берлин, или в Париже, где умер Сименон, похромав на тот свет в своих превосходно сшитых брюках, закрывающих лодыжку. В свое время он утверждал, что занимался сексом с десятью тысячами женщин. Хотелось бы мне увидеть его лицом к лицу с этим стадионом шлюх. Черт, я даже постаралась бы поладить с Голливудом, где после своей смерти осенью этого года верховодила Бетти Дэвис. Я всегда обожала ее — да нет, скорее ее экранную героиню. Но смерть учит, что экранная героиня ничуть не хуже любой другой. Держать сигарету должным образом, улыбаться самым дьявольским образом, загадочно смотреть… Мы жили благодаря своим манерам — и умерли из-за их отсутствия.
На собраниях Персонально мертвых я познакомилась с Клайвом, человеком моего безвозраста. Клайв был банкиром-инвестором, который лет за пять до смерти отошел от дел. Как большинство людей его типа, он до сих пор был набит наличными. Зимой 89-90-го мы с Клайвом начали встречаться. Мы отправлялись вместе на долгие прогулки по запутанным маршрутам, избегая границ цистрикта. Клайву был присущ мрачный юмор, ему удавалось выносить Жиры, Лити, Грубияна и весь остальной мой посмертный багаж, неразрывно со мной связанный. «А! — восклицал он, когда Грубиян устраивал очередной скандал. — Наш юный розенкрейцер».
Собственный багаж Клайва был именно багажом. По неизвестным мне причинам Клайв обитал в обычной квартире с одной спальней в пятиэтажном доме на Фибз-истейт, в квартире, забитой багажом: чемоданы, портпледы, сумки для инструментов, дипломаты и пароходные кофры. Этот багаж непрерывно двигался, утром, днем и ночью, как пластиковые фишки в трехмерном паззле. Мы могли сидеть и болтать в одном из уголков неправильной формы между грудой кожаных саквояжей и кипой ранцев, но вдруг один из чемоданов освобождался из своего заточения, словно его кто-то подталкивал сзади. Клайв в таких случаях бормотал: «Мне кажется… м-м-м… Лили, нам лучше освободить это пространство». Так мы и поступали. Он никогда не объяснял, почему это происходит, — а я никогда не спрашивала. Поредевшие волосы Клайва и блестящие, в золотой оправе бифокальные очки соответствовали незыблемым моральным устоям. То, что в живом англичанине меня страшно раздражало бы, в милом покойнике Клайве казалось необыкновенно обаятельным.
Мне часто не спалось в предрассветные часы после визитов инкубов во сне, когда я ласкала призраки, исполненные невероятного эротического очарования, они крепко обнимали меня своим экстатическим ничто, прижимали меня к моему собственному тонкому лону, дыша в мой зубастый рот своим клейким ничто. В углу спальни Жиры бормотали: «Пожилая-пухлая — пожилая-пухлая-пожилая-пухлая…», внизу Лити танцевал буги-вуги, распевая во все горло: «Я влюбле-он! Я влю-ю-бле-о-он!», а в коридоре чем-то громыхал Грубиян, сотрясая воздух напыщенными тирадами.
Но мне не обязательно было спать, и я бодрствовала в бесцветном безразличии смерти. С уютным Клайвом мы занимались относительным сексом. Странно, не правда ли, что у мертвецов весь секс межножковый — то есть пенис всегда засовывают в какие-то ложбинки на теле, но никогда во влагалище. Клайв мог пристроить свой плотненький член мне под мышку, в сомкнутые ляжки, между грудей или даже завернуть две складки на брюхе и поместиться между ними. Словно, проделывая такие штучки — не дававшие нам осознать свою печальную долю, — мы верили, что сумеем достичь хоть какого-то трения, касания. Но нет, ничего, — ничто, прижавшееся к ничему.
Вместе с Клайвом мы посещали обеды, где хозяин с хозяйкой готовили самые замысловатые блюда, жаждая одобрения и похвал. Какие кастрюли — коричневые, цвета бордо, кремовые! Какие куски мяса — розовые и сочные! А многоцветные закуски из свежайших овошей, только что доставленных из лучших зеленных лавок столицы. И для чего? Для ни-чего. Никто не мог даже ощутить их запах. Мы, гости, развлекались со своими порциями — только этим мы и могли заняться. Один сооружал на своей тарелке из картофельного пюре нечто в стиле Родена, другая из глазированной моркови и соцветий брокколи устраивала какое-то подобие полотен Клода Моне, третий экспериментировал с кусками мяса, обкусывая их так, что они превращались в торсы с хрящеватыми руками-ногами и отгрызенными головами. Зловещее предвестие грядущих концептуальных эксцессов.
Таковы были званые обеды в Далстоне — разорительная, великолепная игра в ладушки. Если бы мы вдруг захотели обмануть себя, захваченные какими-то кружившими слухами, наподобие землетрясения в Сан-Франциско — в Лондоне ничего такого потрясающего не случается — или смерти Сэмюэла Беккета — счастливый день! — или окончательного ухода со сцены Греты Гарбо — наконец-то она одна, как ей и хотелось! — то, возможно, мы постарались бы разгрызть еду на кусочки, разжевать в кашу, затем извергнуть в чрезвычайно чистое ведро. В марте 1990-го мы с Клайвом присутствовали на обеде в честь усопшей Джейн Григсон, где были поданы блюда по ее лучшим рецептам, с ними всего лишь поиграли, а затем быстренько отправили в ведро. Мы все пытались смеяться, но в этот вечер мрачный юмор не доходил до нас, никогда не насыщавшихся.
Клайв — бог знает, каким образом — был знаком с еще большими оригиналами, с мертвецами-яппи, жившими на задворках Спарта-роуд в модных минималистских лофтах с массажным покрытием пола и нижней подсветкой помещения. Эти типы предлагали своим гостям блюда новой мертвецкой кухни. Крошечные кусочки мяса — результат работы трудолюбивых резальщиков; тончайшую кожуру корнеплодов, небрежно брошенную на огромные белые тарелки; словно эльфы накосили травы. Сверху все полито jus, словно эти полоски съедобной спермы могли компенсировать их собственное бесплодие, их собственную неспособность есть; но в то же время служили доказательством, что эта еда — и они сами — абсолютно, всецело, действительно dernier cri.
Мы сидели на пуфах под венецианскими окнами в окружении геев, и покойники, с головы до ног в черном — ведь на самом деле это не идет нам, правда? — без всякого сострадания болтали о вторжении в Кувейт, или о кончине Леонарда Бернстайна, или о культурной востребованности «Черепашек-ниндзя». После обеда, протерев столики для кофе до зеркального блеска, на гладкую поверхность волнистой линией насыпали кокаин. К антиупотреблению готовились тщательно. Удивительно — даже мертвецы должны платить за наркотики. А это недешево. Удивительно, потому что сначала собравшиеся сидели, уставившись на едва заметные перемещения вызывающего оцепенение снега, пять, десять или двадцать минут, а потом поставщик, кто бы он ни был, притаскивал пылесос и большой пластиковой механической ноздрей втягивал порошок. И кокаин исчезал — таким вот образом! Исчезал в крохотном дорогостоящем вихре. Что же это Бог с нами делает! Ни-чего, как сказал бы Фар Лап.
Да, мы с Клайвом не бедствовали. Мы вместе ходили на собрания Персонально мертвых. Как-то вечером мы невнимательно слушали — подбородок на руку, локоть на колено; вы когда-нибудь обращали внимание на то, как много в Лондоне подпорченных Роденов? — как молодая женщина, со слишком глубоко для ее лет запавшими глазами, рассказывала о прошедшем дне. «Ну, в дверь квартиры постучали, и я открыла. Какой смысл не открывать — все равно войдут. И я открыла, а этот тип сказал, что он один из исполнительных дьяволов Властелина Смерти. Они всегда так говорят, ужасно напыщенно. Потом, даже не извинившись, сносит мне голову, вытаскивает сердце, извлекает кишки, вылизывает мозг, разрубает тело на куски и гложет мои кости. Ну, разумеется, я не могу умереть, и хотя все мое тело изрублено в куски, оно оживает — тогда этот хренов ублюдок повторяет все сначала. Каждый раз все так же больно. Каждый раз. Ну, только я хотела что-то сказать…» А присутствующие на собрании чем-то шуршали, рассматривали свои ногти, ногти друг друга, смотрели в пол.
Я чуть было не поверила ей, но потом решила, что она все придумала. Покойники ничего не ощущают. У них тонкое тело. Такого рода муки нас не посещают — или так мне казалось. И я не приняла рассказ всерьез, а вместо этого стала рассматривать ее лицо, покрытое веснушками, но не очень густо. Ах! Пусть такие истории встречаются нам только в «Детях-кошкодавах». И не станем прислушиваться к ним, не станем.
По большей части мы с Клайвом ходили на собрания в Общественный центр, но время от времени для разнообразия ходили в Сент-Джон, в верхней части Аргос-Гроув. Это была ничем не примечательная, Богом забытая мрачная церковь. Здесь, под неоготическим шпилем, мы сидели со связанными крыльями в асбестовой ризнице на стоящих рядами деревянных стульях. Здешний Секретарь истово исполнял свои обязанности, словно был священником. Сам он сидел за школьной партой, такой старой, что в нее была вделана чернильница. Я вспомнила, как в моем детстве в такие чернильницы макали ручки со стальными перьями; хорошие ученики всегда ходили с выпачканными руками, потому что подливали в чернильницу чернила из большой граненой бутылки. Но у покойных учеников этого младшего класса пальцы были измазаны не чернилами, а сигаретным пеплом, а истории, которые они рассказывали, в мои школьные годы сочли бы полной бессмыслицей и осудили. Осудили бы настолько, что ты просто сгорел бы со стыда. Осудила бы их и мама, — в конце дня ужасно хочется поделиться тем, что узнал.
И так все долгое лето. А культура живых продолжала жить по своим законам. У всемирных соревнований была теперь собственная музыкальная заставка. Эта мелодия все время звучала у «Баскин», где я составляла пресс-релизы ведерок для льда — хотя сам наш босс никак не мог раскошелиться и заменить свое помятое ведро. Мелодия «Nessun dorma» Не-черт возьми-спи-больше. Абсо-хрен-лютно. Я зажгла очередную сигарету, Лити в моем кармане пел какую-то печальную песню. Баскин смотрел на меня сквозь падающие на лоб курчавые пряди. Я размышляла: у одних мужчин шапка волос, у других волосы как шапка, но как человек может выглядеть так, чтобы казалось, будто он носит парик?
Этим летом и Наташа, и Шарлотта забеременели. Удивительное совпадение для моих совсем не похожих друг на друга наследниц. Я узнала об этом от Берни с верхнего этажа, этой неприкаянной души. Вот уже два года я посвящена в подробности его жуткого существования. Скрип-и-стук, скрип-и-стук еще одного возвращения домой от миссис Сет с еще одной подпоркой, рулончиком оловянной фольги. Тяжелые шаги на скрипучей лестнице означали, что он отправился в свое еженедельное путешествие за героином, которым торговал за наличные; затем те же тяжелые шаги, звучавшие намного бодрее, знаменовали возвращение. Это повторялось с хронометрической регулярностью, по наркотическим приливам и отливам этого человека можно было проверять атомные часы. Поздней ночью, ранним утром и в течение всего дня до меня долетали мольбы его клиентов. Они стояли у входной двери, их ноги виднелись в верхней части окна моей спальни, они прижимались жаждущими ртами к кирпичной кладке и звали: «Бер-ни. Берн. Бер-ни. Это я». Сколько этих «я», столько разбитых жизней.
Мне, старой брюзге, случалось сомневаться в безостановочной торговле Берни. Трудно поверить, что люди могут загружать в себя такое количество героина, создавая себе массу трудностей на пустом месте. Миссис Сет любезно объяснила мне, в чем дело.
— Понимаете, миссис Блум, мистер Бернард не отравлен всем тем героином, который употребил при жизни. Так всегда с наркоманами, понимаете. Они принимают наркотик, чтобы просто быть нормальными.
— Да, да, я знаю… у меня дочь…
— Ну да. Простите, я говорю то, что вам известно.
— А его смерть? Неужели он не ощутил разницы?
— Что вы, совсем нет. Нисколько. Вы знакомы с вашим соседом, мистером Коксом? Он живет на третьем этаже. Однажды он услышал страшный грохот с чердака мистера Бернарда.
— Неудивительно, — вставила я, — ведь это случилось, когда…
— Да, да, когда он поднял ногу, чтобы надеть трусы…
— Забыв, что уже поднял другую ногу.
— Именно так. Во всяком случае, в тот раз все так и случилось. Больше того, бедняга упал на свой стержневой обогреватель и, мягко приземлившись прямо на стержни, пролежал на них довольно долго.
— Довольно долго?
— Достаточно, чтобы они прожгли его насквозь. Однако, — она подняла украшенный драгоценностями пальчик, — не так долго, чтобы весь хлам в комнате сгорел. В первый раз мистер Бернард узнал об этом, когда пришел купить фольги, а мальчик заметил, что у него выгорел весь живот.
— А вы сказали ему… сообщили, что он весь выгорел?
— Ну конечно. Сказали. Но это не произвело на него впечатления. По-моему, наркоман при жизни и после смерти остается наркоманом. Теперь он просто застегивает куртку доверху. Именно поэтому. И все время ходит застегнутым. А так он продолжает делать примерно то же, что при жизни, можете себе представить, как выглядит его комната? Да вы поднимитесь и посмотрите сами, она в жутком беспорядке, там все обгорело, а вещи раскиданы где попало.
Мне не хотелось смотреть на комнату Берни, не хотелось смотреть и на самого Берни. У меня были собственные дети, о которых нужно было думать — обызвествленный Лити, заляпанный грязью Грубиян. В смерти ценилось бесчувствие. А мои живые девочки? Что ж, я посещала их время от времени, отваживаясь проехать на метро до Риджентс-парка и вваливаясь на Камберленд-террас, где однажды застала Шарли и Ричарда за попыткой зачать ребенка. Я даже отыскала дорогу к психам и заявилась в Паллет-Грин, где Наташа проходила лечение. Паллет-Грин — особняк, построенный по проекту архитектора Лютьенса, вокруг клумбы чайных роз — грунт такой рыхлый, что напоминает кошачий наполнитель, — а плешивые газоны по краям обсажены пыльными рододендронами. Здесь, среди лишенных живительной влаги, но еще способных выжать из себя слезу алкоголиков, и чистых, но с грязным воображением наркоманов, моя младшая сучка припадала к земле и рычала, когда ее выманивали из героиновой конуры, что обходилось довольно дорого.
Она цвела — не розы. За четыре коротких месяца она превратилась из доходяги в красавицу, при виде которой можно упасть замертво. Ах, Наташа! Это было короткое, сверкающее лето расцвета ее женственности, она была хороша как никогда. Гибкий стан, оливковая плоть. Грудь, когда она ее выставляла напоказ — а она проделывала это часто, с очаровательной притворной небрежностью, — была так высока и пышна, что человек среднего роста и обычных пристрастий не мог отвести от нее глаз. При одном взгляде на Наташу любой готов был подчиняться, повизгивая от восторга. Я знаю. Я стояла за ее плечом и смотрела в зеркало, пока она раздевалась. Моего тонкого тела не было видно за ее, не таким уж тонким.
Да, я присутствовала там, хотя и не участвовала в работе группы, когда Питер Ландон, поскрипывая парусиновыми туфлями на каучуковой подошве на поцарапанном паркете «в елочку», вливал в себя очередную порцию ромашкового настоя и пытался вбить хоть частичку здравого смысла в переменчивую головку Нэтти. Ничего не выходило. Наташа никогда не считала себя равной своим собратьям-наркоманам, и, отдавая ей должное, они тоже. Она была так чертовски хороша, что они все хотели ее. Даже Ландону — поверьте мне, он старался из всех сил — оказалось трудно противостоять ее чарам и после консультаций с глазу на глаз ему приходилось идти в сортир онанировать.
Да, от наркотиков и выпивки Нэтти можно было отлучить, но ее неизменная подчиненность власти собственной вагины оставалась такой же глубокой, льстивой и влажной, как и сама вагина. Нет, все, что они сумели сделать в Паллет-Грин — это провести ей курс лечения, восстановить силы и снова выгнать ее. Хуже того, вся эта групповая терапия, индивидуальная терапия, это запугивание, равнозначное расщеплению личности, в каком-то смысле напоминали обрезку ветвей при формировании кроны. Чайные розы блекли в своих кошачьих лотках, а изголодавшийся цветок внутри Наташи пускал корни все глубже, выбрасывал все больше побегов, набирался сил, ветвился еше гуще. Становился еще крепче.
У Элверсов в прихожей я старалась сделаться как можно незаметнее, пряталась за буфетами, протискивалась позади мягких кресел. В просторной квартире я разыскивала место, откуда могла бы наблюдать за случкой этих гигантских животных, случкой, от которой содрогалась земля. Вот почему динозавры вымерли — все это чудовищное спаривание дает ничтожный результат. Но, скажу вам прямо, здесь не было ни капли вуайеризма, меня влекло сюда не это. Толстяков мне хватало и дома, в Далстоне. Да и выходов и возвращений, клаустро — и агора — тоже хватало.
Нет, я наблюдала за совокуплением своей дочери и ее мужа, потому что это был самый верный способ оказаться в мире живых. Обнимаясь и барахтаясь на кровати, они сплетничали и злословили. Просто невероятно. Если бы я могла испытывать ревность — я бы ревновала. Все последние годы, когда я из-за дряблых мышц сидела взаперти, лишенная любви, лишенная внимания мужчин, меня мучила мысль, что все кругом трахаются в промышленном масштабе, создавая кучу любви.
Звоня старой деве из Кентиштаунской библиотеки по поводу заказанной книги, я представляла себе ее — рукава кардигана набиты иссморканными бумажными носовыми платками, губы поджаты, лицо в морщинах, она ведет сухой деловой разговор. Но под ее письменным столом я воображала эротомана, который лижет ее, словно огромный рожок с мороженым. Его зад втиснут в проем между тумбами стола, голова между ее коленей. Прикрытый ее твидовой юбкой и нейлоновой комбинацией, он впивается в нее челюстями, словно терьер с жилистым членом.
Но вот такое уж было мое невезение — я старела, в то время как весь мир вокруг срывал с себя одежду и судорожно тряс конечностями. В начале восьмидесятых я бы не удивилась, если бы иранский аятолла совлек с себя черные одежды и помчался нагишом за пределы Кум. Или Маргарет Тэтчер в Палате обшин вдруг кинулась бы на кого-нибудь из своих министров, а остальные, встав в круг и хлопая в ладоши, кричали: «Мэгги! Мэгги! Мэгги! Ну же! Давай! Давай!» Да, все кругом трахались, кроме меня, толстой старухи. И это было нечестно — мне все еще было мало.
А Ричарду, очевидно, было уже достаточно, и наконец, в последнем содрогании, он спустил со своры одного злющего сперматозоида быстрее, чем остальных. Одного маленького угорька-элверса, достаточно крепкого, чтобы переплыть моря враждебной слизи. Один обрывочек ДНК, который, если только сумеет, начнет цепь репликаций и спустя много лун сможет унаследовать разветвленную сеть фирменных магазинов «Бумажных обрезков». Эти ветви теперь вплетены в экономическое древо так крепко, что посетить торговый район значит побывать в одном из магазинов Элверсов. Между «Вулвортсом» и «Маркс энд Спенсер» или между «Макдоналдсом» и «Барклай» или военным мемориалом. Ветви, густо покрытые листвой.
Наташа, на первый взгляд, следовала всем рекомендациям своих консультантов из Паллет-Грин. Но когда Наташин взгляд означал что-либо, кроме предательства? Ей велели начать второй курс лечения — она так и сделала. Она осталась жить в бунгало в глубине территории. Она посещала множество сеансов групповой терапии. Стала ходить на собрания Анонимных Алкоголиков и Анонимных Наркоманов по соседству, где производила большое впечатление на всех, кто видел ее и слышал, как она говорит.
Она пошла работать волонтером в местный дом престарелых, где ей приходилось прислушиваться к неразборчивому шепоту его временных обитателей. Хотя не слишком сосредоточенно. Будь Наташа действительно внимательна, наклоняйся она пониже к беззубым ртам, окажись ее хорошенькое ушко поближе к этим слюнявым болтунам, она сумела бы разобрать в их шепоте проклятия: «Уходи! Отстань! Отцепись!» Вот что они говорили на самом деле, раздраженные ее красотой, взволнованные ее юностью и утом-ленные ее бесполезными заботами.
В бунгало она починила подтекавший поддон душа с помощью похожего на огромный шприц устройства, из которого выдавливалась розовая замазка. Из-за этого шприца ей захотелось уколоться. И трахнуться с Расселом. В ее плохо соображающей голове одно было неотделимо от другого. Консультанты советовали не предпринимать никаких важных решений в течение первого года после излечения — и Наташа делала вид, что все в порядке. Она осталась с Майлсом, который, хотя и «попустительствовал» и «тоже был зависим», по мнению консультантов, все же оказывал на нее стабилизирующее воздействие. Да, Наташа осталась с бедным Майлсом, потому что он служил ей пропуском на выход из этого заведения. Шарлотта отказалась от своей части квартиры муму — да и зачем ей был этот кусочек пространства? Считалось, что Нэтти с Майлсом переедут туда и будут жить вместе, и их мир будет прочным и надежным.
Майлс приезжал в Паллет-Грин и снимал комнату с завтраком неподалеку, в Рейгейте. Он участвовал в семейных консультациях с Питером Ландоном, который никак не мог понять, за что этому красавчику такое везение-невезение, за какие заслуги ему досталась эта неуемная фурия, Наташа Йос. Как-то Наташа пошла на послеобеденную прогулку и встретилась в городе с Майлсом. Они разглядывали витрины магазинов. С каким сарказмом они купили почтовые открытки в одном из отделений «Бумажных обрезков». От подростков их отличало только отсутствие прыщей на щеках. В конце концов они оказались в пансионе, и Наташа выжала Майлса досуха. Они лежали под холодным колючим одеялом, и Майлс спросил, любит ли она его.
Наташа дрожала, несмотря на то, что отказалась снять черный свитер — у нее была гусиная кожа абстинента. «Конечно, глупый», — сказала она. Но на самом деле это значило, что он, конечно, был глупым.
В фирменном спортивном костюме «Адидас», черном, отливающем шелковым блеском, со своим от природы черным, шелково-вспыльчивым порочным сердцем, Рассел ехал в Рейгейт с вокзала Виктория. Заняв покачивающийся туалет, он выкурил крэк, энергично выдыхая ядовитый дым сквозь вентиляционную решетку. Покончив с этим, он освободил туалет и, потрясенный и расщепленный, заковылял в тамбур.
В Рейгейте Рассел, сев в такси, приказал водителю — сикху отвезти его на место проволочных заграждений, там Рассел свернул и пошел вдоль пшеничного поля к небольшому вытянутому леску. Погружаясь по грудь в золотые волны, Рассел взглянул на свои водолазные часы и отметил — вот ведь какой военизированный, расторопный подонок! — что все идет по графику.
Наташа ждала его, свернувшись в небольшой ямке на куче прошлогодних листьев. Когда ее командир приблизился, ей даже не было приказано встать, только приветствовать его толстый член своими восхитительными губами. Она совершенно голая — он в полной амуниции. Но ей давно уже не было так жарко. Кончив, он велел ей повернуться задом и выпустил в нее еще один заряд — боеприпасов у него было в избытке. Они не сказали друг другу ни слова. Слов не было вообще. Какое облегчение для Наташи, изнемогавшей от обилия слов. Какой бальзам — двадцать минут без общения; двадцать минут, выкроенные между сеансом групповой терапии и консультацией с Питером Ландоном. Накануне она использовала Майлса, теперь ее использовал Рассел. Вечером Наташа мягче обычного беседовала с Ландоном. В волосах ее запутались травинки. Больная Церера. Погубленная Афродита.
Ну, и кто же заделал Наташе ребенка? Возможно, никто — поскольку ни Майлса, ни Рассела никак нельзя было признать отцом. Тогда что же это? Губительная сила партеногенеза моей дочери Кали, которая одной рукой онанировала, другой мастурбировала партнера, третьей готовилась принять очередного, еще одну руку оставив свободной для слабых молящих жестов? Какая разница — она была брюхата. Майлс заботился о ней, когда ее рвало или когда она, по обыкновению, стонала и ныла. И пока он сидел в юридической конторе на Хай-Холборн, где теперь работал, Наташа, сука, отправлялась в Далстон, который для нее был просто еще одним малоизвестным районом Лондона, и тратила его денежки на товар Берни. С Берни ее познакомила другая психопатка, не воспринявшая свое исцеление всерьез; эта молодая женщина, как и моя Наташа, посещала собрания излечившихся наркоманов как бы в рамках социологического исследования, делая пометки на корешках украденных чековых книжек.
Какое превосходное прикрытие для употребления героина беременность — так думала Наташа, попавшая в ловушку собственной гнусности. Себя можно дурить бесконечно.
Я видела ее из своего окна. Или, вернее, видела ее лодыжки, аккуратные — для такой высокой, цветущей женщины, — в фирменных ботинках по щиколотку. Я слышала звук ее шагов над своей головой, ее голос, взывающий к Берни. Видела, как отпирается замок. Жиры тоже видели ее и бормотали друг другу: «Ну и красотка, ну и красотка. Юная и цветущая, юная и цветущая», а Лити в это время шарил по своей коллекции популярных песен, чтобы извлечь из нее серенаду: «Все это та-а-ак прекра-а-асно!» Не скажу, что Наташа ходила к Берни каждый день, но раз в две недели я видела, как она дожидалась своей порции наркотиков на ступеньках у входа. И раз в две недели я ездила на Камберленд-террас, чтобы поглядеть, как миссис Элверс справляется со своими увеличивающимися объемами.
Саддам вторгся в Кувейт, а мои девочки потворствовали своим желаниям. В начале второй половины их беременностей люди с повязанными полотенцем головами занялись проблемами Храмовой горы. А когда беременности близились к концу, мужеподобная Мэгги — Мэгги-Мэгги наконец удалилась, а в далстонском «Одеоне» пошел фильм, в котором умерший любовник очень мило навещает свою возлюбленную. Его крутили несколько месяцев при полном зале. Как нас веселила эта легкая комедия смерти. Затем, в конце года, когда большие стальные арабские фаллосы грохнулись на Тель-Авив и все эти кретины кинулись в убежища, они обе потеряли детей. Обе, Наташа и Шарлотта, потеряли своих детей — в течение одной недели.
Странно, если учитывать, как мало у них было общего, если не считать случайного антисоциального порыва, когда Шарли решила, что может обойтись без одного из своих беременных платьев прет-а-порте, и подарила его своенравной сестрице. Странно, что их колоколообразные тела срезонировали, особенно принимая во внимание, как по-разному обслуживались беременности той и другой: Шарлотта регулярно сиживала в Лондонской клинике, листая глянцевые журналы, между баронессой и любовницей торговца оружием; а Нэтти время от времени притаскивалась в больницу Элизабет Гаррет Андерсон, своим неистребимым высокомерием вызывая неприязнь у повитух.
Удивительно, оба плода погибли по одной и той же причине — от отравления собственной мочой, их слабенькие мочевые пузыри были заблокированы врожденными опухолями. Не то чтобы Наташа не винила себя, не сокрушалась, что пошла ко дну из-за того, что плыла под притягивающим несчастья флагом из фольги. Потому что если что-то и верно в царстве эмоций, так это то, что случайные события воспринимаются как закономерные. Я употребляю героин, потом мой ребенок умирает, значит, моя наркомания убила моего ребенка. Справедливо, детка, даже слишком. Чертовски справедливо.
И выяснилось это тоже одинаково — когда каждая из них лежала на пухлой кушетке, а лаборантка пластиковой шайбой поглаживала большой живот с маленькими эхо. Сначала бодрый обычный комментарий, затем… молчание… неловкое смущение на лице каждой из лаборанток. У обеих беременных женщин недавно был тяжелый период со рвотой, затем, как по волшебству, пару дней назад они почувствовали себя хорошо. Обе матери уже чувствовали шевеление младенцев — оно тоже прекратилось. «Хм… э-э-э… трудный случай…» Обе лаборантки с трудом подбирали слова, чтобы описать вышедшую из-под контроля ситуацию. Смерть in utero заставит онеметь самого виртуозного краснобая — она слишком забегает вперед.
На пухлых кушетках обе экс-матери, придавленные тяжестью ужасных мертвых созданий внутри них, в скорби вытягивали руки, чтобы схватиться за своих мужчин. Обе пары охватила истерика. Ричард обрушил свои чувства на доктора, который в конце концов появился, чтобы сообщить Элверсам, что их ребенок мертв. Майлс не вмешивался. Обеим женщинам назначили массу валиума. Шарлотта осталась в Лондонской клинике, и в ту же самую ночь ей поставили капельницу с лекарством для сокращения матки, матка исторгла трупик, и его унесли в картонном лотке в форме почки. Наташа вернулась домой в Кентиш-Таун в раскаянии и смирении, пошатываясь от синих десятимиллиграммовых пилюль транквилизатора. Два дня спустя она вернулась в Гарретт, обколотая до бесчувствия, и из нее тоже выудили мертвую рыбку.
Оба недоноска появились в моей квартире в Далстоне. Как же иначе. Они ехали на задней полке машины Костаса, бок о бок с кивающим головой Цербером, похожие на окровавленные, никому не нужные подвески на зеркале заднего вида. Он положил их в пакет из супермаркета «Сансбери» — «Чистота, свежесть…» — и выгрузил у моей двери. Всю зиму, пока юные иракские новобранцы ложились в могилы с помощью британских и американских воздушных гробокопателей, и весной, когда голод иссушил суданцев, превратив их в карикатурные человеческие фигурки из палочек, дети Шарлотты и Наташи, которым не повезло с самого начала, обитали в подвальной квартире дома № 27.
Я не могла удержать их внутри. Получив как-то раз разрешение, они принялись ползать взад и вперед через кошачий лаз в задней двери. Два маленьких красненьких кузена с несформировавшимися лицами ползали по небольшой бетонной площадке, под маленькой стойкой с веревками для сушки белья. Или сидели рядышком, обнявшись, на трех сырых ступеньках, что вели к участку сада, где не бывало солнца. Мертвые младенцы в бетонных джунглях. Мы из кожи вон лезли — и Лити, и Жиры, и Грубиян, и я, — чтобы уговорить их войти, но все без толку. Только к середине ночи, когда Жиры кружились в спальне, Грубиян бродил по коридору и сыпал проклятьями, а Лити пел «До полу-у-уночи готов я ждать…», бедные крошки взбирались на наружный подоконник и ползали у окна, открывая и закрывая крошечные ротики. Если я поднимала раму и нагибалась, то могла понять, чего именно им хочется. «Мы хотим пи-пи, — говорили они. — Нам надо пойти пи-пи». И уходили. Всегда.
Мы расстались с Клайвом. Мертвецы не разрывают отношений, просто отдаляются друг от друга, каждый в легком плаще сигаретного дыма. Одиноким в такой толпе не окажешься. Ни озлобления, ни слез, ни ощущения утраты. Клайв не вынес этого шоу ужасов в подвале — и кто его осудит? Он забрался, как в норку, в свою квартиру, набитую багажом, а утраченные принципы его прежней офисной жизни продолжали двигать по ней саквояжи, рюкзаки и пароходные кофры.
Как бы то ни было, взбунтовались Балканы, а в Милуоки в то же самое время обнаружили квартирку, вроде жилища Клайва, только в ней штабелями лежали расчлененные тела. Насколько фантазия живых была омерзительнее, чем наша, простых теней. Умер Майлс Дэвис. Майлс, с его безупречной элегантностью, с его благозвучным шофаром, бесконечной классичностью. Майлс, чья брызжущая спермой труба служила украшением конца шестидесятых. Майлс, который соревновался с Диззи однажды жарким вечером на приеме, когда поэт сказал: «…Сентябрь, когда мы любили, словно в горящем доме…» Он был так сексуален, что впору говорить стихами. Он всегда заводил меня. Не то чтобы меня трудно завести — я всегда была готова. Умер Майлс. Мне казалось, что-то затевается.
Я умерла три года назад. В шестидесятые мы все были шокированы «Живым театром», но теперь я постепенно привыкала к театру мертвых. Мне больше не досаждало шутовство далстонских призраков, а моя ностальгия по прекрасным деткам, которые у меня когда-то были, обернулась бродячим зверинцем безобразных ублюдков. Собрания Персонально мертвых, ленивые сентенции Фар Лапа Джонса — откуда мне было знать, что это мирная сторона жизни после смерти? Потому что в то время как мертвецы засасывали пылесосом бесполезный кокаин и пытались тереться друг о друга, живые уходили все дальше и дальше. Жизнь подпрыгивала, словно пробка, попавшая во все более ускоряющийся поток все более банальных новшеств. Столетие утекало по направлению к штепсельному гнезду. И если за первые три года я начала привыкать к тому, что умерла, то в последующие мне стало совершенно ясно, что я стала… еще мертвее.
Рождество 2001
Вскоре я надеюсь забраться довольно высоко. Нельзя же все время держаться за землю, как какая-нибудь всеми брошенная крыска. Я утешаю себя, пытаясь вообразить, что это испытание и что если я пройду его, то в конце концов прибудут всякие посольства и провозгласят меня истинно живой богиней. Эта двухэтажная квартирка, размером с коробку из-под ботинок, угловая. Между входной дверью и поганенькой лестницей, которая служит аварийным выходом из всех квартир, есть еще одна. пустая коробка. Даже сейчас, в этот мертвый промежуток между годами, я слышу, как вверх-вниз по лестнице и по лестничным площадкам бегают дети, как подошвы их кроссовок шлепают по бетону. Но даже если они окажутся у соседней квартиры, то лишь для того, чтобы палкой грохнуть по почтовому ящику или по стальным ставням, которые муниципалитет поставил на окна. Так или иначе — дети никогда ничего не слышат. Ну да, мы никогда ничего не слышим.
Что это за тренировки? На ногах у каждого сложные сооружения из резины, искусственной кожи, замши, гортекса и даже, я бы сказала, симпатекса. Интересно, замечает ли кто-нибудь, кроме меня, зловещее сходство кроссовок и автомобилей? И те и другие сконструированы для стремительного броска вперед или назад. У них задрана задница, их прямоугольные торцы предвосхищают трагическое совокупление при столкновении задами. Автомобили становятся все меньше размером, все более ярко расписаны, а их пластиковые бамперы, боковые зеркала и спойлеры похожи на никому не нужные канты и складки кроссовок. Кроссовок, которые, натурально, становятся все больше. Скоро люди по рассеянности будут парковать кроссовки и обуваться в автомобили. Хорошо бы. Даже полицейские автомобили стали фасонистыми. Если перечислить все странности — получится по всем статьям модный журнал. Красочный закон и кричаще-яркий порядок.
Симпатекс — дорогой материал, правда? Но он существует, я знаю. Я видела его рекламу в метро, когда Ледяной Принцессе еще не было совсем плохо и она еще могла ездить в «Маркс энд Спенсер» и пользоваться их щедростью при возврате вещей. Кажется, симпатекс — это искусственный материал, который повторяет форму тела владельца. Если бы он повторял форму намерений владельца, его стоило бы называть несимпатексом, во всяком случае, по отношению к людям, живущим со мной в Коборн-Хаусе.
Что это за тренировки, если от них никакого толку? Глупо, конечно, жить в одной стране с людьми, которые носят бейсболки — естественно, задом наперед, — при том что никогда в жизни не играли в бейсбол. Но во время нескольких кратких месяцев этого последнего круга жизни меня поразило, что я жила рядом с миллионами поклонников богини ветра. НАЙК — Ника — надпись украшавшая спортивные брюки и футболки, куртки и шляпы, ботинки и даже носки. Часто это была лишь вездесущая галочка, эмблема торговца шмотками. Забавно, но мне, помнившей время, когда людям было не обязательно влезать в спортивную одежду, прежде чем закурить сигарету, эта галочка напоминала — всего-навсего — эмблему на старом пакете в Ньюпорте — только вверх ногами. Логотип — логос. Мир перевернулся. Дочери стали матерями — те, кто прежде кормил их, оказались их заброшенными детьми. Мамочка, почему у тебя кожа такая шершавая и жесткая? Потому что я чертов труп.
Да, они гуляют по загаженным улицам этой беспросветной дыры, Майл-Энд, Ист-Лондон. Они гуляют по этим загаженным улицам, посасывая свои сигареты, выделяясь своей вездесущей галочкой и демонстрируя все кричащие симптомы шизофрении. Обычно я наблюдала, как они болтались в районе Коборн-Хауса, до самых последних нескольких дней, когда Ледяная Принцесса уже не могла выйти на улицу или даже просто встать. Она думала, я хнычу, потому что она уводит меня от ржавых скрипучих качелей или хилой карусели, — а на самом деле я протестовала, что меня вообще тащат туда. Рядом с нами поклонники богини ветра пялились в небо, а в их внутреннем ухе раздавались голоса. Мобильники, словно модульные электронные талисманы, магическим образом убеждали их, что они связаны с другими бесплотными особями.
Почему я иронизирую? Я сама могла бы как раз сейчас воспользоваться телефоном, но линия связи отключена, и куски пластмассы, которыми пользовались Ледяная Принцесса и Риэлтер, сейчас просто куски пластмассы. Если бы посольства прибыли, то не за тем, чтобы искать живую богиню, они бы потребовали уплаты кредита от Ледяной Принцессы или поколотили ее супруга. Наверное, если бы не этот мертвый промежуток между годами, здесь мог бы появиться лечащий врач или социальный работник. А сейчас они, засучив рукава, шумно и жадно поглощают жирную пищу, высказываются в пользу еще одного глоточка «адвоката», делают все возможное, чтобы забыть о конченых людях, с которыми им приходится сталкиваться во время работы. «Хорошо провели Рождество и Новый год?» — спросят их коллеги, когда они вернутся к своей хирургии в начале января. «О да, — ответят они, — я вновь ощутил, что принадлежу к среднему классу. А вы?»
Даже в квартире 32 в Коборн-Хаусе наступило время радости, — если не праздник в чистом виде, то хотя бы намек на него. На отвратительном вьющемся растении здесь внизу красовалась нитка мишуры. А на мерзкую юкку там наверху она повесила несколько блестящих шаров. На телевизоре лежат, по крайней мере, три рождественские открытки, одна от самого непреуспевающего юриста. От кого две остальные? Черт знает. Я бы не удивилась, если обе они от членов «команды», с которой связаны Ледяная Принцесса и ее супруг. «Команда», дивный эвфемизм, — словно эта потрепанная шайка на самом деле столпившиеся в кубрике загорелые парни из «Айви-лиг», занимающиеся серфингом на мысе Кейп-Код.
Но единственный кубок Америки, который когда-либо держала в руках эта «команда», — помятая банка из-под кока-колы, проткнутая кривой иглой и закопченная дымом крэка.
Мишура, открытки и кусок рождественского кекса на пластиковом блюдце в одном из кухонных шкафчиков. Он даже не завернут в фольгу, потому что они извели всю несколько дней назад во время одного из своих экспериментов по освоению быта. Но все же я знаю, он здесь, я видела этот кекс, когда в последний раз ела подогретое пюре из баночки, сидя на нерабочей поверхности рабочего стола, пюре, которое Ледяная Принцесса небрежно совала твердой пластиковой ложкой в мой мягкий ротик. А больше здесь ничего нет, кроме пары скомканных целлофановых пакетов пасты и трех заплесневелых баночек консервов. Было еще сморщенное яблочко на краю сервировочного окошка — но вчера я его съела.
Да, я собираюсь залезть довольно высоко. Здесь чертовски холодно — это я говорю с полным основанием, — и если я хочу пережить еще ночь, мне надо что-нибудь съесть. Я должна буду пробраться через лианы проводов, обойти кофейный столик, влезть на гору дивана, взобраться на подлокотник и пролезть по высокой спинке дивана к сервировочному окошку. Затем, изогнувшись на скользком меланине поверхности, балансируя над пустотой, каким-то образом открыть дверцу буфета. Почему в этой гнусной лачуге, где любое приспособление давно вышло из строя, дверцы буфета все еще закрываются?
Даже если я выдержу свою изнурительную экспедицию, нет никакой гарантии, что я сумею достать кекс. И даже если я его достану, неизвестно, сумею ли я спуститься и не упасть. Во всяком случае, тут есть кто-то, кто прервет мое падение; я не разобью головку о жесткий пол. Нет, потому что он лежит здесь, красавец супруг Ледяной Принцессы. Я видела, как он опускался на пол, и знаю, что он справился с этим неплохо. Так и должно было быть, поскольку только здесь достаточно места, чтобы он мог вытянуться во весь рост, в своих кроссовках, в тренировочных штанах и футболке, на каждой вещи вездесущая галочка. Он ошибался, считая, что имеет дело с собственностью, но все это — его собственное недвижимое имущество.
Наверное, я должна бы испытывать благодарность за то, что они купили мне пару маленьких «Найков», чтобы я могла тренироваться в ходьбе. Но нет, не испытываю. Единственно, за что я благодарна, так это за оставленную на кофейном столике пачку из десяти сигарет «ВН» с фильтром. Без них я действительно пропала бы. Вот было бы забавно, если бы посольства обнаружили меня здесь одну, до поры созревшую, не просто играющую со спичками, а использующую их для того, чтобы зажечь сигарету? Черт побери. Да, хорошо снова закурить как следует, почувствовать, как никотин всасывается в мои живые ткани, обостряет мысль, увидеть маленькие клубы дыма. Снова ощутить запах.
Говорят, это замедляет рост, и я всегда думала, что речь идет о курении. Но нет, конечно, имелась в виду смерть.