Отель Джека Ранда
На взлетной полосе в Гонолулу самолет теряет скорость, теряет кураж, трясется, виляет в сторону, на траву, и, подскочив, останавливается. Кажется, что лишь в нескольких ярдах от океана. Пассажиры смеются. Сначала притихают, потом смеются. Гейл тоже смеется. Потом все начинают представляться друг другу. Соседями Гейл оказываются Ларри и Филлис из Спокана.
Ларри и Филлис, как и многие другие пары, сидящие в самолете, направляются на турнир по гольфу для левшей. Левша-спортсмен из них двоих – Ларри; Филлис, его жена, летит поболеть за мужа и вообще повеселиться.
Они сидят в самолете – Гейл и левши-гольфисты. Им подают обед в коробочках для пикника. Спиртного нет. В самолете ужасно жарко. Из кабины пилота доносятся шутливые и сбивающие с толку объявления. «Мы приносим извинения за доставленные неудобства. Ничего серьезного, но, кажется, нам придется еще тут поторчать». У Филлис начинает жутко болеть голова, и Ларри пытается ее лечить, надавливая пальцами в особых точках запястья и ладони.
– Не помогает, – говорит Филлис. – Я бы могла сейчас сидеть в Новом Орлеане с Сюзи.
– Бедный ягненочек, – жалеет ее Ларри.
Филлис выдергивает руку, и Гейл замечает яростный блеск бриллиантов на кольцах. Удел жен – кольца с бриллиантами и головная боль, думает Гейл. Даже в наше время. Удел тех, кто достиг и добился. У них пухлые мужья-левши – игроки в гольф и вечные подкаблучники.
В конце концов пассажиров, летящих не на Фиджи, а дальше, в Сидней, снимают с самолета. Представитель авиакомпании ведет их в здание терминала и там бросает, и они скитаются по аэропорту, получая обратно свой багаж, проходя таможенный досмотр, ища авиалинию, которая вроде бы обещала принять их билеты. По пути на них нападает приветственная комиссия, посланная каким-то из островных отелей, – комиссия горланит гавайские песни и пытается навесить неудачливым пассажирам на шеи гирлянды из цветов. Наконец пассажиры оказываются в другом самолете. Они едят, пьют, спят, стоят в очередях к туалетам, проходы заполняются мусором, а стюардессы прячутся в своих закутках и болтают про детей и хахалей. Потом приходит режущее глаз солнечное утро, далеко внизу появляются желтые пески австралийских берегов, наступает совершенно ни с чем не сообразное время суток. Даже у самых лощеных и разодетых пассажиров осунувшийся вид, они едва шевелятся и едва соображают, словно их долго везли в трюме корабля. Но не успевают они выйти из самолета, как над ними учиняют очередное насилие. В самолет врываются волосатые мужчины в шортах и опрыскивают все подряд ядом от насекомых.
«Может, именно так бывает, когда попадаешь в рай». Гейл произносит эти слова про себя, мысленно обращаясь к Уиллу. «Сначала тебя заваливают цветами, которые тебе совершенно не нужны, потом все страдают головной болью и запором, а потом тебя поливают дезинфекцией, чтобы не занести на небо земных микробов».
Это ее давняя привычка – сочинять остроумные, беспечные реплики, предназначенные Уиллу.
После ухода Уилла ее ателье как будто заполонили женщины. Не обязательно клиентки. Она ничего не имела против. Все было как в давние времена, еще до Уилла. Женщины сидели в старых креслах рядом с гладильной доской и раскроечным столом Гейл, за выцветшими занавесками из батика, и пили кофе. Гейл начала молоть кофе сама, из зерен, как раньше. Портновский манекен скоро оказался увешан бусами и расписан неприличными граффити. Женщины рассказывали истории о мужчинах – особенно о тех, которые их бросили. Ложь, обиды, скандалы. Измены столь чудовищные и в то же время столь банальные, что не удержаться от смеха. Мужья произносили напыщенные нелепые речи («Мне очень жаль, но я больше не считаю себя обязанным оставаться в этом браке»). Мужья предлагали женам выкупить у них машины и мебель, за которые сами жены когда-то и заплатили. Мужья раздувались от гордости за то, что им удалось оплодотворить какую-нибудь свеженькую самочку моложе их собственных детей. Они были одновременно хищниками и младенцами. Что же оставалось делать, как не махнуть на них рукой? Ну честно? Чтобы сохранить остатки гордости и хоть как-то себя защитить.
Скоро Гейл разочаровалась в этом времяпрепровождении. От избытка кофе кожа принимала желтушный оттенок. Между женщинами вспыхнула потайная распря, когда выяснилось, что одна из них дала объявление в колонке «Знакомства». От кофе с подругами Гейл перешла к спиртному в компании Клеаты, матери Уилла. Как ни странно, от этого перехода она протрезвела. Впрочем, судя по запискам, которые она пришпиливала на дверь ателье, уходя посреди летнего дня, она была еще немного под хмельком. (Ее ассистентка, Дональда, уехала в отпуск, и Гейл решила, что нанимать кого-то другого не будет, такая уж это головная боль.)
«Ушла в оперу».
«Ушла сдаваться в дурдом».
«Ушла пополнить запас власяниц и пепла».
По правде сказать, она не сама сочиняла эти смешные фразочки – их давным-давно, в самом начале, писал и пришпиливал на дверь Уилл, когда им с Гейл хотелось уйти наверх в спальню. Гейл знала, что людей, приехавших издалека за свадебным платьем, или студенток, запасающихся одеждой на новый учебный год, подобное остроумие раздражает. Но ей было все равно.
На веранде у Клеаты Гейл успокаивалась и преисполнялась смутных надежд. Клеата, как большинство серьезно пьющих людей, выбрала себе один напиток и держалась его. В ее случае это был шотландский виски. Но для Гейл она смешивала джин-тоник или белый ром с содовой. Она же научила Гейл пить текилу. «Это рай», – говорила иногда Гейл, имея в виду не только напиток, но всю веранду, затянутую сеткой, задний двор, окруженный живой изгородью, старый дом со ставнями на окнах, лакированные полы, неудобные высокие шкафчики на кухне и старомодные занавески в цветочек. (Клеата презирала дизайн интерьеров.) В этом доме родился Уилл, а до него – сама Клеата, и когда Уилл впервые привел сюда Гейл, она подумала: «Так живут цивилизованные люди». Беспечность в сочетании с чопорностью, уважение к старым книгам и старой посуде. Причудливые вопросы, в обсуждении которых Уилл и Клеата не видели ничего странного. И то, о чем сейчас не говорили Гейл и Клеата, – бегство Уилла и болезнь, от которой руки и ноги Клеаты превратились в палочки, словно покрытые темным лаком. От болезни у Клеаты запали щеки. Лицо обрамляли белые волосы, уложенные узлом на макушке. У Клеаты и Уилла были одинаковые лица, чуть обезьяньи, с мечтательным и дразнящим взглядом темных глаз.
Вместо всего этого Клеата говорила о книге, которую читала тогда, – «Англосаксонские хроники». Она сказала, что Темные века называются темными не потому, что мы про них ничего не знаем, а потому, что не можем про них ничего запомнить, и все из-за тогдашних имен.
– Кэдвалла. Экгфрит. Не сказать чтобы такие имена встречались на каждом шагу.
Гейл пыталась припомнить, какие века считались темными, хотя бы приблизительно. Но ей не было стыдно за свое невежество. Тем более что Клеата высмеивала всю эту ученость.
– Эльфледа! – продекламировала Клеата, а потом произнесла это имя по буквам. – Представь себе, чтобы героиню звали Эльфледой!
В письмах к Уиллу Клеата, вероятнее всего, писала про Экгфрита и Эльфледу. А не про Гейл. Она не писала, например: «Вчера приходила Гейл, очень хорошенькая в летнем костюме вроде пижамы из какой-то серой шелковистой материи. Она была в духе и весь вечер удачно острила…» Точно так же Клеата ни за что не сказала бы Гейл: «Что-то меня берут сомнения насчет наших голубков. Мне кажется, между строк уже брезжит разочарование…»
Когда Гейл познакомилась с Уиллом и Клеатой, они показались ей персонажами из книги. Сын живет с матерью – и явно доволен такой жизнью, хотя уже немолод. Гейл увидела жизнь, полную ритуалов и нелепиц, достойную зависти, целомудренную, изящную и защищенную – или, по крайней мере, создающую видимость целомудрия, изящества и защищенности. Часть этой картины сохранилась до сих пор, хотя Гейл уже знала правду: Уилл не всегда жил дома, он отнюдь не целомудрен и не тайный гомосексуалист. Он давно выпорхнул из гнезда и много лет жил своей жизнью – работал в Канадской государственной службе кинематографии и на Си-би-си. И лишь недавно оставил эту работу, вернулся в Уэлли и стал учителем. Почему? По разным причинам, отвечал он. Офисные Макиавелли. Строители империи. Все это утомляет.
Гейл приехала в Уэлли как-то летом, еще в семидесятых. Ее тогдашний мужчина занимался постройкой лодок, а она шила одежду на продажу – широкие плащи с аппликацией, сорочки с развевающимися рукавами, длинные яркие юбки. Когда наступила зима, Гейл сняла часть зала в магазине товаров для рукоделия. Она узнала об импорте пончо и толстых носков из Боливии и Гватемалы. Нашла местных женщин и стала давать им вязать свитера на дому. Однажды на улице ее остановил Уилл и попросил помочь ему с костюмами для пьесы, которую он ставил, «На волосок от гибели». Приятель Гейл переехал в Ванкувер.
Она сразу рассказала Уиллу кое-что о себе, на случай если он счел ее – ловкую, крепкую, розовокожую женщину с широким кротким лбом – подходящей для того, чтобы жениться и нарожать детей. Она поведала ему, что у нее когда-то был ребенок, но она и ее бойфренд перевозили кое-какую мебель во взятом взаймы фургоне из Тандер-Бей в Торонто, и выхлопные газы просачивались в кузов фургона – немного, так что она и бойфренд отравились лишь чуть-чуть, а вот ребенок умер. После этого Гейл долго болела, у нее было воспаление органов таза. Она решила больше не рожать – что в любом случае теперь было бы сложно – и потому сделала гистерэктомию.
Уилл восхищался ею. Он сам так сказал. Он не счел нужным воскликнуть обязательное: «Какая трагедия!» Он даже ни единым словом не намекнул, что смерть ребенка была следствием решений, принятых самой Гейл. В то время он был очарован ею. Он считал ее храброй, щедрой, изобретательной и талантливой. Костюмы для его пьесы, которые Гейл сшила по собственным эскизам, были идеальные, чудесные. Гейл считала, что такое мнение Уилла о ней, о ее жизни выдает его трогательную невинность. Ей казалось, что она отнюдь не щедрый и вольный дух, наоборот: она слишком склонна к беспокойству и отчаянию, тратит чересчур много времени на стирку белья и расстройство из-за денег и еще считает себя обязанной по гроб жизни любому мужчине, который до нее снизошел. Она тогда не думала, что влюблена в Уилла, но ей нравилась его внешность – энергичное тело с такой прямой спиной, что он кажется выше ростом, откинутая назад голова, блестящий высокий лоб, упругая волна седеющих волос. Ей нравилось смотреть, как он ведет репетиции или просто разговаривает с учениками. Каким умелым и бесстрашным режиссером он казался, какой сильной личностью выглядел в коридорах школы или на улицах городка. И еще чуточку старомодное восхищение, которое он питал к Гейл, его куртуазность в роли влюбленного, незнакомый уют его дома и его жизни с Клеатой. От всего этого Гейл чувствовала себя самозванкой, напросившейся на торжественную и радушную встречу в месте, где она, может быть, не имела права находиться. Но тогда это не имело значения – власть была в ее руках.
Так когда же Гейл утратила эту власть? Когда они с Уиллом съехались и он стал воспринимать ее в постели как должное? Когда они так тяжело трудились, отделывая домик у реки, и оказалось, что у Гейл эта работа выходит гораздо лучше?
Но разве она из тех людей, которые считают, что в паре непременно кто-нибудь должен быть главным?
Пришло время, когда один лишь тон его голоса (например, говорящего: «У тебя шнурок развязался», когда она уходила чуть вперед на совместной прогулке) наполнял ее отчаянием; предупреждал о том, что они очутились в мрачной стране, где лежит, раскинувшись, его безграничное разочарование в ней, непреодолимое презрение. В конце концов она спотыкалась и начинала гневно орать, после чего следовали дни и ночи безнадежной ярости. Потом – прорыв, сладкое примирение, общие шутки, облегчение, смешанное с растерянностью. Так и шла их жизнь – Гейл не могла до конца понять, что происходит, или сказать, бывает ли то же самое у других пар. Но мирные периоды вроде бы удлинялись, опасность отступала, и Гейл даже не подозревала, что он питает надежду встретить кого-то другого. Эту новую девицу, Сэнди, – наверняка она показалась ему такой же экзотической и восхитительной, как когда-то, в начале знакомства, Гейл.
Впрочем, сам Уилл наверняка тоже ни о чем таком не подозревал.
Он с самого начала как-то мало рассказывал о Сэнди – Сандре, – которая приехала в Уэлли в прошлом году по программе обмена посмотреть, как преподается сценическое искусство в канадских школах. Уилл назвал ее младотурком. Потом сказал, что она, скорее всего, даже не слыхала этого выражения. Очень скоро ее имя приобрело некий опасный ореол, словно из электрических разрядов. Гейл разузнала кое-что из других источников. Например, что Сэнди бросила Уиллу вызов прямо перед всем классом. Сказала, что пьесы, которые он хочет ставить, «не релевантны». А может, «не революционны».
«Но она ему нравится, – сказала одна из учениц. – По правде нравится».
Сэнди не задержалась в городке надолго. Она отправилась изучать постановку преподавания сценического дела в других школах. Но она писала Уиллу, и он, видимо, ей отвечал. Потому что они, как оказалось, полюбили друг друга. Уилл и Сэнди по-настоящему полюбили друг друга, и по окончании учебного года Уилл последовал за ней в Австралию.
– То есть это не я виновата? Ты хочешь сказать, что это не из-за меня? – спросила Гейл.
Ее шатало от облегчения. Она впала в бесшабашный задор и заморочила Уиллу голову настолько, что затащила его в постель.
Наутро они старались не оказываться друг с другом в одной комнате. Они согласились, что переписываться не будут. «Может, чуть погодя», – сказал Уилл. «Как тебе угодно», – ответила Гейл.
Но однажды в гостях у Клеаты Гейл заметила его почерк на конверте – явно специально оставленном на виду. Конверт оставила Клеата – Клеата, которая никогда, ни единым словом не упоминала беглецов. Гейл записала обратный адрес: дом 16, Эйр-роуд, Тувонг, Брисбен, Куинсленд, Австралия.
Лишь увидев почерк Уилла, она поняла, до чего бесполезным стало для нее все кругом. Этот дом, еще довикторианский, с голым фасадом, и веранда, и напитки, и дерево катальпа, на которое Гейл всегда смотрела, сидя на заднем дворе у Клеаты. Все деревья и улицы Уэлли, все духоподъемные виды на озеро, уют мастерской. Бесполезные декорации, картонные задники. Настоящая сцена была в Австралии, вдали от глаз Гейл.
Так она и оказалась в самолете рядом с женщиной, унизанной бриллиантами. Сама Гейл не носила колец, не красила ногти, кожа у нее была сухая от постоянной возни с тканью. Гейл именовала свои произведения «одеждой ручной работы», пока не начала стесняться этой формулировки из-за насмешек Уилла. Она до сих пор не знает, что не так с этим выражением.
Она продала мастерскую – продала Дональде, которая давно хотела ее купить. Взяла деньги и села на рейс до Австралии, не говоря никому, куда летит. Соврала, сказала, что решила устроить себе долгий отпуск и что начнет с Англии. Потом перезимует в Греции, а потом – кто знает?
В ночь перед отъездом она преобразилась. Остригла тяжелые рыжие с проседью волосы, а то, что осталось, покрасила темным оттеночным шампунем. Цвет получился странный: густой бордовый, явно ненатуральный, но слишком мрачный, чтобы выглядеть как потуги на гламур. Из готовой одежды, оставшейся в мастерской – хотя и эти запасы ей уже не принадлежали, – она выбрала платье: такое, каких сроду не носила, платье-жакет из темно-синего полиэстера под лен, с красными и желтыми полосками в форме молний. Высокая и широкобедрая, она обычно одевается в изящные вещи свободного кроя. В этом платье ее плечи кажутся чересчур массивными, а юбка некрасиво перерезает ноги выше колен. Что за образ Гейл пытается создать? Может, прикидывается женщиной, с которой такие, как Филлис, сели бы играть в бридж? Если так, то у нее ничего не вышло. Получилась женщина, которая большую часть жизни провела в униформе на какой-нибудь достойной и плохо оплачиваемой работе (в больничной столовой?), а теперь раскошелилась на слишком броский наряд, неуместный и неудобный, собираясь в первый и единственный в жизни шикарный вояж.
Но это не важно. Это – маскировка.
В аэропортовском туалете, уже на другом континенте, она видит, что плохо промыла волосы от темной краски и та, смешанная с потом, стекает струйками по шее.
Гейл приземлилась в Брисбене, еще не успев привыкнуть к новому времени дня, и ее преследует палящее солнце. На ней все то же чудовищное платье, но она успела вымыть голову, так что краска больше не течет.
Она взяла такси. Она устала, но не может успокоиться, остановиться, пока не увидит, где они живут. Она уже купила карту и нашла на ней Эйр-роуд. Это короткая изогнутая улица. Гейл просит высадить ее на углу, у небольшой продуктовой лавки. Наверняка здесь они покупают молоко и разные другие вещи, которые внезапно кончились. Стиральный порошок, аспирин, тампоны.
То, что Гейл ни разу не видела Сэнди, было, конечно, зловещим признаком. Это наверняка значило, что Уилл очень быстро понял, к чему идет дело. Чуть позже Гейл пыталась выведать у него, как выглядит Сэнди, но почти безуспешно. Скорее высокая, чем маленькая. Скорее худая, чем толстая. Волосы скорее светлые, чем темные. Гейл представляла себе типичную длинноногую стриженую энергичную девушку с мальчишеским шармом. Женщину, не «девушку». Но, встреть она Сэнди на улице, не узнала бы ее.
А саму Гейл кто-нибудь узнал бы? В темных очках и с этими неправдоподобными волосами она чувствует себя совершенно изменившейся и оттого почти невидимой. Кроме того, ее преображает то, что она в чужой стране. Она еще не перестроилась на здешнюю волну. Когда перестроится, уже не сможет совершать дерзкие поступки, на которые пока способна. Поэтому она должна прямо сейчас пройти по этой улице, подойти к этому дому – а то вообще никогда не решится.
По пути такси карабкалось по крутой улице, вверх от бурых вод реки. Эйр-роуд лежит на гребне холма. Тротуара здесь нет, только пыльная тропа вдоль дороги. По ней никто не идет, мимо не едет ни одна машина, тени тоже нет. Заборы… плетни?.. сделаны из планок, переплетенных, как прутья корзинки. У некоторых домов вместо заборов – высокие живые изгороди, усыпанные цветами. Нет, это не цветы – это листья, фиолетово-розовые или алые. За заборами виднеются незнакомые деревья. У них жесткая, на вид пыльная листва, а кора шелушится или как будто сделана из веревок. Общий вид – декоративно-потрепанный. Деревья кажутся Гейл равнодушными или неопределенно-зловредными – она решает, что это типично для тропиков. По тропе впереди вышагивают две цесарки – величаво и нелепо.
Дом, где живут Уилл и Сэнди, скрыт забором из планок, выкрашенным в бледно-зеленый цвет. У Гейл падает сердце – его словно сжимает в тисках при виде этого забора, этой зеленой краски.
Улица кончается тупиком, так что Гейл вынуждена развернуться и идти обратно. Она снова проходит мимо того дома. В заборе есть ворота, чтобы машина могла выехать или въехать. И еще – щель для писем и газет. Гейл чуть раньше заметила такую щель в заборе перед другим домом – заметила только потому, что оттуда торчал журнал. Значит, ящик не очень глубокий и, просунув туда руку, можно нащупать конверт, если он стоит вертикально. Если почту еще не забрали люди, живущие в доме. И Гейл сует руку в ящик. Ничего не может с собой поделать. И в самом деле находит письмо, как и предполагала. И кладет его в сумочку.
Она доходит до мелочной лавки на углу и оттуда вызывает такси.
– Вы из какой части Штатов? – спрашивает продавец.
– Из Техаса, – говорит она.
Ей почему-то кажется, что здешним жителям будет приятно это услышать. И в самом деле, продавец поднимает брови и присвистывает.
– Я так и думал, – говорит он.
Конверт надписан почерком Уилла. Значит, это не ему письмо, а от него. Он адресовал это письмо мизз Кэтрин Тернаби, дом 491 по Хотр-стрит. Здесь же в Брисбене. Поперек конверта другим почерком нацарапано: «Адресат умер 13 сентября, вернуть отправителю». У Гейл такая каша в голове, что на миг ей кажется, будто умер Уилл.
Она приказывает себе успокоиться, собраться, укрыться ненадолго от солнечных лучей.
Но тем не менее, когда она, оказавшись в номере гостиницы, читает письмо, то приводит себя в порядок, снова берет такси, на этот раз до Хотр-стрит, и там, как и ожидала, видит объявление в окне: «Сдается квартира».
Но что же за письмо послал Уилл мизз Кэтрин Тернаби на Хотр-стрит?
=Дорогая мизз Тернаби!
Вы меня не знаете, но надеюсь, после того, как я объясню, почему к Вам обращаюсь, мы сможем встретиться и поговорить. Я предполагаю, что я – Ваш канадский кузен, поскольку мой дедушка приехал в Канаду из Нортумбрии примерно в 1890-х годах и почти в то же самое время его брат уехал в Австралию. Моего дедушку звали Уильям (как и меня), а его брата – Томас. Конечно, у меня нет доказательств, что Вы ведете свой род именно от этого Томаса. Я просто посмотрел в брисбенской телефонной книге и был счастлив увидеть там фамилию Тернаби, написанную именно так. Я всю жизнь считал все эти генеалогические изыскания глупыми и скучными донельзя, но теперь, когда занялся ими сам, понял, что это весьма захватывающее занятие, как ни странно. Возможно, в моем возрасте – мне 56 лет – человеку хочется обрасти родственными связями. Кроме того, у меня сейчас непривычно много свободного времени. Моя жена работает в местном театре и иногда пропадает там допоздна. Она очень способная и энергичная девушка. Женщина. (Она всегда ругает меня, если я называю девушкой любое существо женского пола старше 18 лет, а моей жене целых 28!) Я преподавал сценическое искусство в канадской средней школе, но в Австралии пока не нашел никакой работы.=
Жена. Он пытается придать себе респектабельности в глазах потенциальной родственницы.
=Уважаемый мистер Тернаби!
Наша с вами фамилия более распространена, чем Вы полагаете, хотя я в настоящее время и являюсь единственной ее носительницей, числящейся в брисбенской телефонной книге. Вы, возможно, не знаете, что она произошла от названия нортумбрийской усадьбы «Терновая обитель», развалины которой стоят до сих пор. Она встречается в различных написаниях – Тернаби, Тернби, Терноби, Тернабби. В Средние века все работники в имении – в том числе батраки, кузнецы, плотники и т. п. – брали фамилию владельца. В результате по земле ходит множество людей, носящих фамилии, на которые они, строго говоря, не имеют права. Лишь те, кто может проследить свое происхождение из этого рода начиная с XII века, и есть настоящие – гербоносные – Тернаби. Иными словами, они имеют право носить семейный герб. Я одна из этих Тернаби, а Вы, полагаю, нет, поскольку Вы ни словом не обмолвились о гербе и не можете проследить свою родословную дальше упомянутого Уильяма. Моего деда звали Джонатан.=
Гейл пишет все это на старой портативной машинке, купленной в магазине подержанных товаров по соседству. Она уже поселилась в доме 491 по Хотр-стрит. Это многоквартирный доходный дом, который называется «Мирамар». Он двухэтажный, покрытый замызганной кремовой штукатуркой. По сторонам крыльца, загражденного ажурной решеткой, стоят витые колонны. По-видимому, те, кто строил дом, решили придать ему неопределенный мавританский, испанский или калифорнийский колорит, характерный для старых кинотеатров. Управдом заверил Гейл, что в квартире все очень современно.
– Там жила одна старая дама, но ей пришлось лечь в больницу. Потом, когда она умерла, кто-то забрал ее вещи, но основная мебель осталась, поскольку квартира сдавалась с обстановкой. А вы из какой части Штатов?
Из Оклахомы, сказала Гейл. Меня зовут миссис Мэсси, я из Оклахомы.
Управдому на вид лет семьдесят. На нем очки, в которых глаза кажутся больше. Ходит он быстро, но нетвердо – клонясь вперед. Он жалуется на трудности – рост чуждого элемента среди населения, из-за чего теперь не найдешь хороших ремонтников; халатность некоторых жильцов; хулиганство прохожих, которые так и норовят накидать мусора на газон. Гейл спрашивает, известил ли он уже почтовое отделение о смерти жилички. Он отвечает, что собирался, но покойница почти не получала писем. И представьте, одно пришло как раз на следующий день после ее смерти. Он, управляющий, отослал письмо обратно.
– Я схожу, – говорит Гейл. – Дам знать на почте.
– Только мне надо будет подписать официальное извещение. Принесите мне оттуда бланк, я его заполню, а вы отдадите. Буду весьма признателен.
Стены квартиры выкрашены в белый цвет, – возможно, это и имел в виду управдом, говоря о современности. Бамбуковые жалюзи, крохотная кухонька, зеленый диван-кровать, стол, комод и два стула. На стене – одна картина: то ли репродукция живописи, то ли раскрашенная фотография. Желтовато-зеленый пустынный пейзаж: камни, редкие кустики полыни, смутно виднеются дальние горы. Гейл уверена, что где-то уже видела этот пейзаж.
Она заплатила за квартиру наличными. Потом занялась обустройством – купила постельное белье, полотенца, запас продуктов, кое-какие кастрюли и тарелки, печатную машинку. Пришлось открыть счет в банке, стать из путешественницы – жительницей этой страны. Магазины оказались рядом, идти меньше квартала. Бакалея, лавка старьевщика, аптека, чайная. Скромные заведения с полосками цветной бумаги в дверном проеме и холщовыми козырьками, натянутыми над тротуаром. Роскошными эти заведения не назовешь. В чайной всего два стола. Все товары в лавке старьевщика, вместе взятые, пожалуй, потянут на коллекцию пожитков заурядной семьи. Коробки сухих завтраков в бакалее, бутылки с сиропом от кашля и коробочки пилюль в аптеке расставлены на полках по одной, словно имеют особую ценность или особое значение.
Но Гейл находит все нужное. В лавке старьевщика – свободные ситцевые платья в цветочек и соломенную сумку для продуктов. Теперь Гейл ничем не отличается от любой другой прохожей. Домохозяйки средних лет, с голыми, но незагоревшими руками и ногами. Эти женщины ходят за покупками ранним утром или ближе к концу дня. Еще она купила соломенную шляпу с мягкими полями, чтобы лицо было в тени, – тоже как у местных жительниц. Мелькающие на миг, затененные, расплывчатые, веснушчатые лица.
Каждый день ровно в шесть пополудни город накрывает темнота, и Гейл вынуждена думать, чем занять вечерние часы. Телевизора в квартире нет, но чуть дальше за магазинами обнаруживается библиотека – старуха-владелица открыла ее в собственной гостиной. Старуха носит сеточку на волосах и серые фильдеперсовые чулки. (Где она берет фильдеперсовые чулки в наше время?) У старухи худосочное тело и бесцветные, плотно сжатые неулыбчивые губы. Именно ее представляет себе Гейл, когда пишет ответ от имени Кэтрин Тернаби. И библиотечную старуху про себя называет именно так – каждый раз, когда ее видит, то есть почти каждый день, потому что больше одной книги на руки не дают, а Гейл читает по книге за вечер. Это Кэтрин Тернаби, думает Гейл, – она умерла и переселилась всего за пару кварталов от прежнего жилища.
Всю эту дребедень про гербоносных и негербоносных Тернаби Гейл почерпнула из книги. Не из нынешнего своего чтения. Эту книгу она читала давно, в юности. Герой был негербоносным, но достойным наследником большого имения. Заглавия Гейл не помнила. Люди, с которыми она жила тогда, предпочитали что-нибудь вроде «Степного волка», или «Дюны», или произведения Кришнамурти. А Гейл виновато читала исторические романы. Она была почти уверена, что Уилл не стал бы читать такое и что ему негде было набраться подобных знаний. И еще она уверена, что Уилл обязательно ответит – ему захочется осадить Кэтрин.
Она ждет, убивая время с помощью библиотечных книг. Они, кажется, даже старше любовных романов, которые Гейл читала двадцать лет назад. Некоторые из этих книг она еще тогда брала в библиотеке в Виннипеге, и они уже тогда были старомодными. «Девушка из Лимберлоста», «Голубой за́мок», «Мария Шаделен». Конечно, эти книги напоминают Гейл о ее жизни до Уилла. Да, она жила и до Уилла и еще может частично воскресить ту жизнь. Если захочет. В Виннипеге у Гейл живет сестра. Еще у нее там есть тетя. Тетя живет в доме престарелых и до сих пор читает по-русски. Бабушки и дедушки Гейл родом из России, ее родители еще не забыли русский язык. Ее по-настоящему зовут не Гейл, а Галя. Она порвала с родными – или это они с ней порвали, – когда в восемнадцать лет ушла из дому и стала скитаться по стране, как тогда было модно. Сначала с друзьями, потом с парнем, потом с другим парнем. Она плела украшения из бисера, красила шарфы в стиле батик и продавала все это на улице.
=Уважаемая мизз Тернаби!
Большое спасибо, что просветили меня по такому важному вопросу, как различие между гербоносными и негербоносными Тернаби. Как я понял, Вы питаете сильные подозрения, что я отношусь к последним. Уверяю Вас, я отнюдь не имел намерения вторгнуться на эту священную территорию или нашить герб Тернаби себе на футболку. В стране, откуда я родом, не уделяют особого внимания подобным вещам, и я думал, что в Австралии тоже так, но теперь вижу, что ошибался. Возможно, по причине преклонного возраста Вы не заметили, что система ценностей в обществе несколько изменилась. В отличие от меня – я иду в ногу со временем, поскольку до недавнего времени работал с молодежью, и этому также способствуют мои оживленные дискуссии с молодой женой.
Мои намерения были совершенно невинны: наладить общение с кем-нибудь в этой стране за пределами театральной среды и среды работников образования – круга, из которого мы с женой, кажется, никак не можем вырваться. В Канаде у меня осталась мать, и я по ней скучаю. Правду сказать, Ваше письмо отчасти напомнило мне ее. Она могла бы написать такое шутки ради, но я не уверен, что Вы шутили. Мне показалось, что у вас воспаление геральдики.=
Когда Уилл обижен и выбит из колеи в определенном смысле – большинству людей трудно предугадать и трудно распознать в нем это состояние, – он ударяется в сильный сарказм. Способность иронизировать его покидает. Он трепыхается, повергая людей в неловкость – не за их собственное поведение, как он хотел, а за него. Такое случается с ним редко; обычно тогда, когда ему кажется, что его не ценят. Когда даже он сам перестает себя ценить.
Вот, значит, в чем беда, думает Гейл. Сэнди и ее юные друзья и их общее юное дерзкое самомнение. Их примитивная уверенность в своей правоте. Его остроумие не ценят, его энтузиазм считают вышедшим из моды. Ему никак не удается обрести авторитет в этой компании. Он гордился своей связью с Сэнди, но теперь эта гордость начала потихонечку выдыхаться.
Так предполагает Гейл. Он несчастен, не чувствует опоры под ногами и потому забрасывает сети, пытаясь познакомиться с кем-то еще. И вот ему пришла в голову мысль о родственных узах – здесь, в этой стране вечного цветения, наглых птиц, палящего дневного зноя и внезапной ночной тьмы.
=Уважаемый мистер Тернаби!
Неужели Вы в самом деле думали, что я – лишь оттого, что у нас одинаковая фамилия, – распахну перед Вами двери и расстелю приветственный коврик, как говорят у вас в Америке (каковое понятие неизбежно включает и Канаду)? Может быть, Вы и ищете тут замену матери, но это не значит, что я обязана стать таковой. Кстати, Вы ошиблись насчет моего возраста – я на несколько лет моложе Вас, поэтому не думайте, что я какая-нибудь старая дева в сеточке для волос и серых фильдеперсовых чулках. Я знаю жизнь, вероятно, не хуже Вашего. Я много путешествую, так как работаю закупщицей модной одежды для большого магазина. Так что мои идеи не настолько старомодны, как вы полагаете.
Вы умолчали о том, предполагается ли участие вашей сильно занятой и оживленно дискутирующей молодой жены в нашей семейной дружбе. Я, кажется, постоянно читаю в газетах и слышу по радио о таких «союзах мая с декабрем» – о том, как они благотворно, бодряще действуют на мужчин и как радостно те погружаются в семейный быт и родительские заботы. (Почему-то никто не упоминает о том, что мужчины сначала устраивают «пробные браки» с женщинами, больше подходящими им по возрасту, или о том, как эти женщины потом «погружаются» в одинокую жизнь!)=
Гейл удивлена тем, что слова льются так свободно. Ей всегда было трудно писать письма – выходило что-то отрывистое и скучное, со множеством пробелов, незаконченных предложений и оправданий – жалоб на нехватку времени. Где же она взяла этот изящный ехидный стиль? Может, тоже из книги, как ту гербоносную ерунду? Уже в темноте она выходит опустить письмо, довольная собственной смелостью. Но назавтра просыпается рано, думая, что наверняка зашла слишком далеко. Он никогда на это не ответит. Он ей больше не напишет.
Она встает и выходит на улицу, на утреннюю прогулку. Магазины еще закрыты, и сломанные жалюзи в окнах библиотеки-гостиной тоже, разумеется, опущены. Гейл доходит до реки – там стоит отель, а рядом вдоль берега тянется полоской парк. Днем она не может ни гулять, ни сидеть тут – террасы отеля заполнены шумными любителями пива, и гуляющие в парке могут стать мишенями их сквернословия или даже брошенной бутылки. Сейчас террасы пусты, двери закрыты, и Гейл идет гулять под деревьями. Бурая вода реки лениво движется среди мангровых пеньков. Над водой летают птицы, садятся на крышу отеля. Это не чайки, как сперва подумала Гейл. Они меньше чаек, ярко-белые крылья и грудки у них с розовым оттенком.
В парке сидят двое мужчин – один на скамье, один в инвалидной коляске рядом. Гейл их узнает – они живут в одном доме с ней и каждый день выходят гулять. Однажды она придержала решетку на входе, чтобы пропустить их. Она видела их и в магазинах, и – через окно – за столиком в чайной. Тот, что в инвалидном кресле, выглядит очень старым и больным. Лицо у него морщинистое, как старая, пошедшая пузырями краска. На нем темные очки, угольно-черный парик, а поверх парика черный берет. Все тело старика обернуто пледом. Даже в середине дня, когда солнце печет, Гейл не видела его без пледа. Второй мужчина, который обычно толкает коляску, а сейчас сидит на скамье, – молод до того, что похож на мальчика-переростка. Он высокий, с большими руками и ногами, но не мужественный. Молодой великан, удивленный собственной статью. Сильный, но не спортивный – руки, ноги, шея толстые и едва гнутся (может, от застенчивости). Он весь рыжий – рыжие волосы не только на голове, но и на голых руках и торчат из-под расстегнутого ворота рубашки.
Проходя мимо них, Гейл приостанавливается и говорит: «Доброе утро». Юноша отвечает почти неслышно. Возможно, у него такая привычка – взирать на мир с величественным равнодушием, но Гейл кажется, что ее слова смутили его или породили в нем дурные предчувствия. Но все же она не замолкает, а спрашивает:
– Что это за птицы? Я их тут повсюду вижу.
– Они называются «гала», – говорит молодой человек.
В его устах это звучит похоже на имя, которым ее называли родители. Она собирается переспросить, но тут старик выстреливает тираду, которая звучит как цепочка грязных ругательств. Слова сбиты в комья, их не разобрать, потому что австралийский акцент старика наслоился на какой-то европейский, но звучащий в них накал злобы ни с чем не перепутать. И эти слова адресованы ей, Гейл, – старик подался вперед и рвется из пут, которыми пристегнут к коляске. Он хочет броситься на нее, прогнать, чтоб духу ее здесь не было. Юноша не извиняется и даже не смотрит на Гейл – он наклоняется над стариком и осторожно сажает его на место, в кресло, тихо что-то приговаривая. Гейл не может расслышать, что он говорит. Она видит, что никаких объяснений ей не дадут. И уходит.
Проходит десять дней без писем. Полное молчание. Она не знает, что делать. Она каждый день гуляет – и, кажется, больше ничем не занята. От «Мирамара» до места, где живет Уилл, всего около мили. Гейл больше не заходит ни на ту улицу, ни в магазин, где она сказала продавцу, что приехала из Техаса. Она сама не верит в собственную смелость того, первого дня. Она все-таки гуляет по окрестным улицам. Все они идут вдоль гребней холмов. Между холмами, за склоны которых цепляются дома, лежат овраги с отвесными стенами, полные зелени и птиц. Птицы не затихают даже в полуденный зной. Сороки ведут режущий уши разговор и иногда вылетают из ветвей, угрожающе пикируя на ее светлую шляпу. Другие птицы – ее тезки – глупо кричат, поднимаясь, кружа и снова скрываясь в листве. Она ходит, пока у нее не начинает мутиться в голове. Она вся потная и боится, что у нее солнечный удар. Она дрожит даже в жару – боится и желает появления знакомой фигуры с нахальной походкой, Уилла: небольшого, в общем, свертка, вмещающего все в мире, что может причинить ей боль или, наоборот, утешить.
=Дорогой мистер Тернаби!
Пишу коротко – лишь для того, чтобы попросить у Вас прощения на случай, если мои предыдущие письма показались вам грубыми и необдуманными. Впрочем, я уверена, что они такими и были. В последнее время я находилась под воздействием некоторого стресса и даже на время уволилась с работы, чтобы прийти в себя. В таких обстоятельствах люди не всегда ведут себя наилучшим образом и не всегда мыслят так разумно, как хотелось бы.=
Однажды она проходит мимо отеля и парка. На террасах орут послеполуденные пьяницы. Все деревья в парке зацвели. Гейл видела такой цвет и раньше, но не представляла себе, что встретит его в живой природе. Серебристо-голубой или серебристо-сиреневый, такой нежный и прекрасный, что, кажется, это зрелище потрясет любого человека, заставит затихнуть и погрузиться в созерцание. Но, видимо, нет.
Вернувшись в «Мирамар», Гейл натыкается на рыжеволосого юношу – он стоит в вестибюле на первом этаже, у двери квартиры, в которой живет со стариком. Из-за двери доносится тирада.
На этот раз юноша улыбается Гейл. Она останавливается. Они стоят рядом и слушают.
– Если вам нужно будет где-нибудь посидеть, переждать, – говорит Гейл, – вы всегда можете зайти ко мне. Не стесняйтесь.
Он качает головой, все еще улыбаясь, словно это их общая шутка. Гейл неловко сразу уходить – нужно сказать еще что-нибудь, и она спрашивает про деревья.
– Те деревья в парке у отеля, – говорит она. – Где мы встретились как-то утром. Они сейчас цветут. Как они называются?
Юноша что-то произносит, но она не улавливает. И просит повторить.
– Джека Ранда, – говорит он. – И отель Джека Ранда.
=Дорогая мизз Тернаби!
Я был в отлучке, а когда вернулся, нашел оба Ваших письма. И открыл их не в том порядке, хотя это на самом деле совершенно не важно.
Моя мать умерла. Я ездил «домой», в Канаду, на похороны. Там сейчас холодно, осень. Многое изменилось. Я сам не знаю, зачем пишу все это Вам. Мы с Вами совершенно явно не поладили с первых же строк. Но даже не получи я Ваше второе письмо, с объяснениями, думаю, я странным образом обрадовался бы, получив первое. Я написал заносчиво, пытаясь Вас уколоть, и Вы ответили абсолютно тем же. Эта заносчивость, желание уколоть и готовность обидеться кажутся мне смутно знакомыми. Рискну ли навлечь на себя Ваш гербоносный гнев, предположив, что, возможно, мы все же в некотором роде не чужие друг другу?
В этой стране я не чувствую опоры под ногами. Я восхищаюсь своей женой и ее кружком театральных деятелей, их пылом, прямотой и преданностью театру, их надеждой приложить свои таланты к улучшению этого мира. (Впрочем, признаюсь, порой мне кажется, что надежд и пыла у них несколько больше, чем таланта.) Но я никогда не смогу стать одним из них. Надо сказать, что они поняли это раньше меня. Должно быть, исключительно потому, что мозги у меня сейчас как вата после чудовищно длинного перелета, я сумел признать этот факт и теперь пишу о нем Вам, человеку, у которого достаточно собственных забот и который совершенно справедливо указал, что не собирается брать на себя еще и мои. Пожалуй, мне бы лучше закруглиться, пока я не начал грузить Вас мусором, почерпнутым из глубин моей души. Я не буду Вас винить, если Вы даже и до этого места не дочитали…=
Гейл лежит на диване, прижимая письмо обеими руками к животу. Многое изменилось. Значит, он побывал в Уэлли. И там ему сказали, что она продала мастерскую и отправилась в кругосветное путешествие. Но ведь он должен был и раньше знать – от Клеаты? Может, и нет. Клеата была не из болтливых. И вообще, ложась в больницу – перед самым отъездом Гейл, – она сказала: «Я не хочу никого видеть, вообще ни с кем не хочу общаться, и возиться с письмами тоже не хочу. Все это лечение будет несколько… мелодраматичным».
Клеата умерла.
Гейл знала, что Клеата должна умереть. Но почему-то думала, что на время ее отсутствия вся остальная жизнь замрет и ничто не может случиться по-настоящему, пока она тут. Клеата умерла, и теперь Уилл остался один, если не считать Сэнди, от которой ему теперь, наверно, помощи ждать не приходится.
В дверь стучат. Гейл в ужасе вскакивает, ища глазами платок – закрыть волосы. Это управдом, он выкликает ее фальшивое имя.
– Я только хотел сказать, что сегодня приходил человек и задавал вопросы. Он сначала спросил про мисс Тернаби, и я сказал, что она умерла. Уже сколько времени прошло. Он сказал, да неужели. Я сказал, да, а он: «Вот это странно».
– А он не сказал почему? Почему странно?
– Нет. Я сказал, она умерла в больнице и теперь в ее квартире живет американка. Я не сказал ему, откуда вы, – вы мне говорили, да я забыл. Он и сам разговаривал вроде как американец, так что, может, если б я сказал, для него это что-нибудь значило бы. Я сказал, мисс Тернаби пришло письмо, когда она уже умерла, это вы писали? Я его отослал обратно. И он сказал, да, это я его написал, но обратно не получил. Наверно, тут какая-то ошибка. Это он так сказал.
Да, соглашается Гейл, это какая-то ошибка.
– Бывает, одного человека принимают за другого, – говорит она. – Да, что-то вроде этого.
=Дорогая мизз Тернаби!
До моего сведения дошло, что Вы умерли. Я знаю, что жизнь – странная штука, но с такой странностью до сих пор не сталкивался. Кто Вы такая и что происходит? По-видимому, эта клоунада с гербоносными Тернаби была именно что клоунадой. Вы, несомненно, человек с большим запасом свободного времени и богатой фантазией. Мне неприятно, что меня обвели вокруг пальца, но, с другой стороны, я понимаю, как соблазнительно, когда подворачивается подходящий момент. Я считаю, что Вы обязаны дать мне объяснение: верно ли мое истолкование событий и действительно ли это некий розыгрыш. Или я и впрямь имею дело с «закупщицей модной одежды», восставшей из могилы? (Где вы взяли этот штришок – или это правда?)=
Гейл выходит за продуктами через черный ход здания и идет в магазины кружным путем. Возвращаясь – так же, через черный ход, – она видит рыжего юношу: он стоит на заднем дворе среди мусорных контейнеров. Не будь он таким высоким, можно было бы даже сказать, что он среди них прячется. Гейл заговаривает с ним, но он молчит. Он смотрит на нее сквозь слезы, так, словно слезы – это что-то обычное, вроде волнистого стекла.
– Ваш отец заболел? – спрашивает Гейл.
Она давно решила, что они именно отец и сын, хотя разница в возрасте, кажется, великовата и они совсем не похожи друг на друга, к тому же терпеливая верность юноши явно превосходит обычное сыновнее послушание и даже, по нынешним временам, неуместна в отношениях сына с отцом. Но с ролью наемного слуги-санитара она тоже не вяжется.
– Нет, – отвечает молодой человек, и хотя лицо у него все так же безмятежно, его заливает краска – под нежной, как у всех рыжих, кожей.
«Любовники», – думает Гейл. Она вдруг в этом уверена. Ее охватывает дрожь сочувствия и непонятная радость.
Любовники.
После наступления темноты она спускается к почтовому ящику и находит там еще одно письмо.
=Я бы подумал, что вы в отлучке – может быть, в очередной раз отправились закупать модные товары, – но управляющий домом сказал, что вы не покидали квартиру с того дня, как в нее въехали, так что, надо полагать, ваш «отпуск по болезни» продолжается. Он также сообщил, что вы брюнетка. Я полагаю, мы с вами можем обменяться словесными портретами, а потом – с душевным трепетом – фотографиями, в пошлой манере людей, знакомящихся по объявлениям. Кажется, пытаясь познакомиться с вами, я готов свалять большого дурака… Не сказать, впрочем, что это первый раз в моей жизни…=
Гейл двое суток не выходит из дома. Она обходится без молока – пьет кофе так, черным. Что она будет делать, когда кончится и кофе? Она ест что попало – тунца, размазанного по крекерам, когда кончается хлеб и не на чем сделать сэндвич; сухую корочку сыра; пару манго. Она выглядывает в вестибюль второго этажа «Мирамара» – сперва открыв дверь на щелочку и словно пробуя воздух, не занят ли он кем-нибудь. Подходит к арочному окну, смотрящему на улицу. И ее пронизывает давно забытое чувство – когда смотришь на улицу, на видимый из окна кусок улицы, и ждешь, что появится машина. Может быть, появится. А может, и не появится. Она даже вспоминает сами машины – синий «остин-мини», бордовый «шевроле», семейный микроавтобус. Машины, в которых она уезжала совсем недалеко, в тумане кружащей голову смелости, согласия. Задолго до Уилла.
Она не знает, как будет одет Уилл, какая стрижка у него теперь, изменилась ли его походка или выражение лица под влиянием здешней жизни. Но вряд ли он мог измениться больше, чем сама Гейл. У нее в квартире нет зеркала, кроме одного маленького в шкафчике в ванной, но даже в него видно, как она похудела и как огрубела кожа у нее на лице. Не выцвела и не покрылась морщинками, как часто бывает со светлой кожей в таком климате, а стала похожа на тусклый холст. Но Гейл знает, что это можно поправить. С помощью подходящей косметики можно придать лицу экзотическую знойность. Вот с волосами сложнее. Они отросли, и корни теперь рыжие с нитями седины. Гейл почти все время ходит, замотав голову шарфом.
Когда в квартиру снова стучится управляющий, безумная надежда проходит уже через секунду-другую. Управляющий зовет:
– Миссис Мэсси, миссис Мэсси! Я так надеялся, что вы дома! Вы бы не могли спуститься и помочь мне? Там старик в нижней квартире упал с кровати.
Управляющий спускается впереди нее по лестнице, держась за перила и неуверенно переставляя дрожащие ноги – ступенька, еще ступенька.
– Его друг куда-то ушел. Я подумал, может, что-то не так. Я вчера его не видел. Я стараюсь быть в курсе того, как люди приходят и уходят, но, с другой стороны, не хочу совать нос в чужие дела. Я думал, может, он ночью вернется. А потом подметал в вестибюле и услышал грохот. И зашел в квартиру посмотреть. А там этот старик совсем один и лежит на полу.
Эта квартира не больше, чем у Гейл, и с такой же планировкой. Кроме бамбуковых жалюзи, на окнах висят еще шторы, и от этого в ней совсем темно. Пахнет табачным дымом, застарелой готовкой и каким-то хвойным освежителем воздуха. Диван разложен и превращен в двуспальную кровать, а на полу рядом с диваном лежит старик. Часть постельного белья он утянул с собой. Голова без парика гладкая и похожа на грязный кусок мыла. Глаза полузакрыты, и откуда-то из глубины тела исходит шум – как у машины, которая безуспешно пытается развернуться.
– Вы позвонили в «скорую»? – спрашивает Гейл.
– Вы мне только помогите его поднять. Я за один конец, вы за другой. А то у меня спина больная, я боюсь ее совсем сорвать.
– Где телефон? – спрашивает Гейл. – Может, у него был удар. Может, он сломал бедро. Ему надо в больницу.
– Думаете? Его приятель запросто его поднимал и переворачивал. Он такой сильный. Но теперь он пропал.
– Я позвоню, – говорит Гейл.
– Нет-нет. Нет. Номер «скорой» записан у меня в конторе. Я туда посторонних не пускаю.
Гейл остается наедине со стариком, который, скорее всего, ее не слышит. Она говорит:
– Ничего, ничего. Мы сейчас вызовем доктора, и он вам поможет.
Слова выходят глупо-жизнерадостные. Гейл наклоняется поправить одеяло у старика на плече, и, к ее огромному удивлению, из-под одеяла выпархивает рука, нашаривает ее руку и вцепляется мертвой хваткой. Хрупкая и костлявая рука, но теплая. И ужасно сильная.
– Я здесь, я здесь, – говорит Гейл и задумывается о том, кого сейчас изображает. Рыжего юношу? Какого-нибудь другого юношу? Женщину? Может, даже мать этого старика?
«Скорая» приезжает быстро, пугая улицу пульсирующим воем. Скоро в комнату заходят санитары с каталкой. За ними ковыляет управдом, говоря на ходу:
– …не передвинуть. Вот миссис Мэсси спустилась мне помочь.
Пока они укладывают старика на носилки, Гейл убирает руку, и старик начинает жаловаться, – во всяком случае, Гейл думает, что это жалоба, этот издаваемый стариком ровный и словно бы непроизвольный звук, непрерывное «а-э-а». Она снова берет его за руку, как только появляется возможность, и семенит рядом с каталкой, пока ее вывозят на улицу. Старик так вцепился в руку Гейл, что кажется, будто он тащит ее за собой.
– Он был владельцем отеля «Джакаранда», – говорит управдом. – Много лет назад. Правда.
На улице мало народу, и никто не останавливается, никто не желает показаться зевакой. Люди хотят видеть, что происходит, но в то же время и не хотят.
– Мне поехать с ним? – спрашивает Гейл. – Он, кажется, не хочет меня отпускать.
– Как угодно, – говорит один из санитаров, и она залезает в машину. (На самом деле ее затягивает туда эта неумолимая рука.) Санитар откидывает сиденье для Гейл, двери захлопываются, сирена заводит свою песню, и они отчаливают.
Через окошечко в задней двери Гейл видит Уилла. Он идет к «Мирамару» – ему осталось пройти еще около квартала. На нем светлая рубашка с короткими рукавами и брюки из той же материи – видимо, сафари. Волосы не то поседели, не то выгорели на солнце. Но Гейл узнаёт его сразу, она узна́ет его всегда, где угодно, и, увидев, непременно должна окликнуть, что и пытается проделать сейчас, даже вскакивает со своего откидного стульчика, пытаясь выдернуть руку из стариковских пальцев.
– Это Уилл, – говорит она санитару. – Ой, простите меня, пожалуйста. Это мой муж.
– Ну так вам лучше не выпрыгивать из машины на ходу у него на глазах. Ну-ка, ну-ка, что у нас тут?
С минуту он хлопочет над стариком. Потом выпрямляется и говорит:
– Всё.
– Он еще цепляется за меня, – возражает Гейл.
Но тут же понимает, что это неправда. Он цеплялся за нее секунду назад – с нечеловеческой силой: кажется, он даже смог бы удержать Гейл, когда она рвалась к Уиллу. Но теперь – теперь она сама за него цепляется. Пальцы у него еще теплые.
Вернувшись домой из больницы, Гейл находит давно ожидаемое письмо:
=Гейл, я знаю, что это ты.
Скорей. Скорей. За квартиру уплачено. Нужно оставить записку управдому. Снять деньги со счета в банке, добраться до аэропорта, найти рейс. Одежду можно бросить тут – скромные блеклые ситцевые платья, шляпу с мягкими полями. Последнюю библиотечную книгу – на стол, под пейзаж с полынью. Пусть лежит, накапливает штрафы.
А помимо этого – ну что может случиться?
То, чего она, несомненно, хотела. Но теперь она с такой же несомненностью пытается этого избежать.
Гейл, я знаю, что ты здесь! Я знаю, ты за этой дверью.
Гейл! Галя!
Поговори со мной. Ответь мне. Я знаю, что ты там.
Я тебя слышу. Я слышу через замочную скважину, как бьется твое сердце, как урчит у тебя в животе, как пульсирует мозг.
Я чую через замочную скважину твой запах. Чую тебя. Гейл.=
Слова, которых ждешь больше всего на свете, могут меняться. С ними может что-нибудь случиться, пока ждешь. «Люблю – нужна – прости. Люблю – нужна – навеки». Их звуки могут превратиться в невнятный шум, грохот, отбойные молотки на улице. И тогда остается только бежать. Чтобы не повиноваться этим словам просто по привычке.
В аэропорту продаются коробочки – изделия аборигенов. Круглые и легкие, как монетка в один цент. Гейл покупает одну – с узором из неравномерно разбросанных желтых точек на темно-красном фоне. Поверх изображена какая-то бесформенная фигура – может быть, черепаха с растопыренными лапами. Беспомощная, на спине.
Гейл думает: «Это для Клеаты». Как будто все, что случилось тут, – лишь сон и его можно отбросить, вернуться к выбранной точке, к началу.
Не для Клеаты. Для Уилла?
Хорошо, подарок для Уилла. Отослать его сейчас? Нет, увезти в Канаду, домой, и послать оттуда.
Желтые точки напоминают Гейл кое-что виденное прошлой осенью. Они были вместе, она и Уилл. Выдался ясный день, и они решили прогуляться. Пошли от своего дома, стоящего у реки, вверх по лесистому берегу и наткнулись на зрелище, о котором читали, но которого никогда в жизни не видели.
Сотни – а может, и тысячи – бабочек висели на деревьях, отдыхая перед долгим перелетом: вдоль берега озера Гурон, потом поперек озера Эри, а потом на юг, в Мексику. Они висели, как металлические листья, как сусальное золото – как золотые чешуйки, подброшенные и застрявшие в ветвях.
– Как золотой дождь из Библии, – сказала тогда Гейл.
Уилл сообщил, что она перепутала Юпитера с Иеговой.
Тогда Клеата уже начала умирать, а Уилл уже встретил Сэнди. И этот сон уже начался – путешествие Гейл, ее обманы, потом слова за дверью, которые она придумала – или точно услышала.
Люблю – прости
Люблю – забудь
Люблю – навеки
Отбойные молотки на улице.
Что положить в коробочку, прежде чем завернуть ее и отправить в дальние края? Бусину, перышко, сильнодействующую таблетку? Или записку, сложенную во много раз, так что она стала похожа на шарик из жеваной бумаги.
Теперь ты меня догоняй.