Глава 20
О мышах и о памяти
Как в телевизоре! Лучшего комплимента для происходящего в реальности у Арчи не существовало. А тут даже круче, чем в телевизоре. Очень по-современному. От дизайнерских изысков просто дух захватывает, сидишь и дохнуть боишься. Взять хоть эти кресла — пластиковые, без ножек, в форме буквы «s»; ощущение такое, будто они согнулись сами собой; и так ладно стоят в десять рядов — сотни две, наверное; а когда садишься, они подстраиваются под тебя — мягкие, но упругие. Удобство! Прогресс! Только и остается, что восхищаться их искусным изгибом, думает Арчи, опускаясь в одно из таких кресел, — ему в его складывательной конторе такое и не снилось. Красота!
А еще здесь лучше, чем в телевизоре, потому, что кругом полно своих. Позади, у самой стены, Миллбой (паршивец), Абдул-Джимми и Абдул-Колин; поближе в середке — Джош Чалфен, на первом ряду — Маджид с Чалфеншей (Алсана на нее и не глядит, но Арчи все равно решает помахать, а то невежливо), а лицом к собравшимся (прямо возле Арчи — у него тут наилучшее место) сидит Маркус — прямо как в телевизоре: за длинным-длинным столом, облепленным микрофонами точно роем насекомых, точно огромными черными брюшками пчел-убийц. Рядом с Маркусом четыре незнакомца: трое его возраста, а один совсем старый, сморщенный — сушеный, если можно так выразиться. И на всех очки — ни дать ни взять ученые в телике. Жалко, одеты они по-простому: на них не белые халаты, а свитера с треугольным горлом, галстуки и мокасины.
Журналистской суетой Арчи не удивишь (плачущие родители, пропавшие дети либо, наоборот, по сценарию про заморских сироток: плачущий ребенок, пропавшие родители), но тут совсем иное дело: посреди стола находится кое-что весьма любопытное (на ТВ такого не увидишь, сплошные рыдания): мышь. Обычная такая коричневая мышка, одна-одинешенька, но очень подвижная — все кружит и кружит по большому, как телевизор, стеклянному коробу с вентиляционными дырочками. Сначала Арчи перепугался (семь лет в стеклянном ящике!), но выяснилось, что это временно, специально для фотографов. Айри объяснила, что в институте для мыши приготовлено просторное многоэтажное помещение с разными трубами и норками, не заскучаешь, и позже ее туда пересадят. Так что все в порядке. Ох и шельмовская морда у этой твари! Такое впечатление, что она все время корчит рожи. И вообще они такие проворные. Чертовски тяжело за ними следить. Потому-то Айри в детстве и не разрешали завести мышку. Куда проще с золотыми рыбками, да и память у них короче. По опыту известно: долгая память порождает обиды, а обиженный домашний питомец (не тем накормили, не так искупали) — то еще удовольствие.
— Верно говоришь, — соглашается Абдул-Микки и плюхается на сиденье рядом с Арчи, не испытывая ни малейшего почтения к этим креслам без ножек. — Охота, что ли, возиться с каким-нибудь окопавшимся грызуном.
Арчи улыбается. Микки — классный парень, с ним здорово ходить на футбол и крикет или смотреть уличную драку, — комментатор он что надо. Философ. Он такой затюканный, потому что в обычной жизни эта сторона его натуры почти не проявляется. Но сними с него фартук, дай отойти от плиты, оглядеться — Микки сразу себя покажет. Арчи всегда рад с ним поболтать.
— Что-то они тянут, — говорит Микки. — Не торопятся, верно? Так и будем весь вечер на мышь пялиться? Как-никак, сегодня канун Нового года, и раз мы сюда пришли, подавай нам что-нибудь эдакое.
— Да, — отвечает Арчи, и соглашаясь, и нет. — Думаю, они свои записи просматривают и все такое… Им же надо не просто вскочить и крикнуть что в голову придет. Они не обязаны нас развлекать. Ведь это наука. — Как и слово «современный», Арчи произносит «наука» так, словно кто-то вручил ему эти слова и взял обещание, что он их не сломает. — Наука — повторил Арчи, ухватив слово покрепче, — это совсем другой коленкор.
Микки кивает и не на шутку задумывается, пытаясь как следует взвесить контраргумент Арчи — науку со всеми ее экспертизами, высшими материями и мыслительными сферами, в которых ни Арчи, ни Микки ни разу не бывали (ответ: подумаешь!), пытаясь понять, готов ли он уважать науку (ответ: еще чего. Главное — школа жизни, согласен?), и прикидывая, сколько секунд ему нужно, чтобы разобраться с ней по-свойски (ответ: три).
— Ерунда, Арчи, все совсем не так. Гнилые твои аргументы. Типичное заблуждение. Наука ничем не лучше всего остального. Если рассмотреть ее поближе, конечно. В общем и целом она должна приносить радость людям. Понимаешь, о чем я?
Арчи кивает. Он понимает Микки. (Некоторые — к примеру, Самад — не советуют доверять тем, кто злоупотребляет фразами типа «в общем и целом», — футбольным менеджерам, агентам недвижимости, продавцам всех мастей, однако Арчи считал иначе. Никогда экономное использование разговорных фраз не казалось ему признаком глубины мысли собеседника, понимания сути вещей.)
— Разве мое кафе хоть чем-то отличается от здешнего заведения? Не смеши меня! — продолжает Микки полнозвучным, но все-таки шепотом. — В итоге это одно и то же. Все для посетителей. Exempli, мать твою, gratia: зачем совать в меню утку a l’orange, если ее не едят? Между нами, ни к чему тратить уйму денег на завиральные идеи, от которых никому никакой пользы. Подумай сам, — говорит Микки, постукивая пальцем по виску, и Арчи изо всех сил старается выполнить его указание.
— Это не значит красный цвет новым идеям, — продолжает Микки, постепенно распаляясь. — Нужно давать им шанс. Мы ж не филистеры какие, Арчи. В общем и целом, ты же меня знаешь, я всегда был новатором. Потому пару лет назад я и ввел в меню «сборную солянку».
Арчи с умным видом кивает. «Сборная солянка» — это класс.
— Тут та же петрушка. Нужно дать им шанс. Я сказал Абдул-Колину и своему Джимми: повремени хвататься за пушку, дай людям шанс. И вот они тоже здесь. — Абдул-Микки натянуто обменялся кивками со своими братом и сыном. — Скорее всего, услышанное им не понравится, но этого нельзя знать заранее, верно? По крайней мере, они пришли сюда с открытым умом. Я здесь по рекомендации Маджида Икбала, я доверяю ему и его суждениям. В общем, как говорится, поживем — увидим. Живем мы и ни хрена не знаем, Арчибальд, — говорит Микки, не для того чтобы обидеть, просто такая уж у его речи подкладка, грубые словечки у него вроде бобов или гороха — гарнир к основному блюду, — живем и не знаем ни хрена. Вот что я тебе скажу: если сегодня меня сумеют убедить в том, что мой Джимми сможет родить детишек, у которых кожа не будет, твою мать, как поверхность луны, я обращусь в их научную веру, Арчи. Заявляю прямо сейчас. Не скажу, что я просек, какая прибыль от всяких там мышей коже старого Юсуфа, но знаешь, я крепко надеюсь на мальчишку Икбала. Хороший он, кажется, парень. Стоит десятка таких, как его брат, — лукаво добавляет Микки, понижая голос: позади сидит Самад. — А то и двух. И какого черта он раздумывал? Уж я бы не сомневался, кого отправить подальше. Ясно как день.
Арчи пожимает плечами.
— Трудно было решить.
Скрестив руки, Микки насмешливо фыркает.
— Да ладно, приятель. Либо ты прав, либо нет. Стоит это осознать, Арч, как жизнь становится охренительно легка. Поверь моему слову.
Арчи с благодарностью кладет его слова в копилку, к другим мудрым высказываниям, которыми его одарил нынешний век: «Либо ты прав, либо нет», «Кончилось золотое время талонов на обед», «Точнее не скажешь», «Орел или решка?».
— Ой-ой, неужели? — ухмыляется Микки. — Вот оно. Дождались. Микрофоны включены. Раз-раз, проверка. Никак, мы начинаем?
* * *
— …эта новаторская работа заслуживает общественных капиталовложений и общественного внимания, и любому здравомыслящему человеку ясно, что никакие нападки на нее не могут умалить ее значения. Что нам необходимо…
Что нам необходимо, думает Джошуа, так это места поближе. Типичный «гениальный» план действий от Криспина, который попросил места в самой середине, чтобы члены ФАТУМа могли слиться с толпой и в последний момент натянуть вязаные шлемы, но идея явно провалилась: здесь попросту не было центрального прохода. Придется, словно террористам, отыскивающим места в кинозале, неуклюже пробираться к боковым проходам, теряя время, тогда как от скорости и напора зависит успех всей операции. Потеха. План бесил Джоша. Детально продуманный и абсурдный, он служил исключительно вящей славе Криспина. Криспин вскочит и что-то там прокричит, Криспин помашет оружием, Криспин подергается в псевдоджекниколсонском стиле — для полноты картины. ГРАНДИОЗНО. Джошу останется только сказать: «Папа, умоляю. Дай им все, что они хотят» — правда, он несколько надеялся на возможность импровизации: «Папа, умоляю. Я так еще молод. Я хочу жить. Дай им все, что они хотят, Христом Богом прошу. Это всего-навсего мышь… Я же твой сын», а если отец будет раздумывать, придется хлопнуться в притворный обморок в ответ на притворный щелчок курка. Коль скоро это мышеловка, клади приманку пожирней. И план сработает (уверял Криспин), такие вещи всегда срабатывают. Однако застрявший в животном царстве Криспин, как и Маугли, не слишком разбирался в причинах людских поступков. Он знал больше о психологии барсука, нежели о внутреннем устройстве Чалфенов. Так что, глядя снизу вверх, как Маркус рядом со своей великолепной мышью радуется величайшему достижению собственной жизни, а может, и целого поколения, Джошуа ломал свою свихнувшуюся голову над вопросом: а что, если они с Криспином и ФАТУМом в корне ошиблись? Что, если это чудовищное недоразумение? Что если они недооценили силу чалфенизма и его неистребимый рационализм? Ибо вполне возможно, что его отец не станет, как обычный плебей, бездумно спасать то, что любит. Вполне возможно, что любовь здесь вообще окажется ни при чем. Одна эта мысль вызывала у Джоша улыбку.
* * *
— …и я хотел бы поблагодарить всех вас, особенно родных и друзей, за то, что вы пожертвовали новогодним вечером… спасибо, что вы пришли посмотреть на старт этого, как мне кажется, необычайно интересного проекта, — интересного не только мне и другим исследователям, но и более широкой…
Едва Маркус начинает говорить, как Миллат замечает, что братья из КЕВИНа переглядываются. Они торчат здесь уже десять минут. Или пятнадцать. Следуя инструкциям, ждут сигнала Абдул-Колина. А Миллату на инструкции плевать, по крайней мере на те, что передаются из уст в уста или на клочках бумаги. Он подчинен внутреннему императиву, и холодная сталь в его внутреннем кармане — ответ на вызов, брошенный ему много лет назад. В нем живет Панде. В жилах бурлит мятежная кровь.
Раздобыл он эту штуку в два счета: пара звонков кое-каким ребятам из старой команды, безмолвный договор, деньги из кассы КЕВИНа, поездка в Брикстон и — гоп-ля! пушка у него в руках, тяжелей, чем он думал, но в общем ничего особенного. С ним как будто что-то такое уже было. Похожее чувство он испытал в девять лет, когда они с Самадом шли по улице в ирландском квартале Килбурна и вдруг взорвалась машина. Самад был потрясен, потрясен до глубины души, а Миллат и бровью не повел. Ему это было знакомо. И нисколечко его не удивило. Ибо на свете больше нет ни чужого, ни священного. Все хорошо знакомо — спасибо телевидению. Холодный ствол в руке, первое прикосновение пальцев — какая ерунда. Но когда все вот так легко дается, без труда встает на свое место, до чего же хочется костерить эту суку — судьбу. Для Миллата она то же, что телевизор: непрерывное повествование, придуманное, спродюсированное и экранизированное кем-то другим.
Сейчас, разумеется, когда он окаменел от страха, а свитер с правой стороны словно оттягивает игрушечная наковальня, различие между телевидением и реальностью для Миллата несомненно, — оно как удар ниже пояса. Но если все же заняться поиском киношных соответствий (в отличие от Самада и Мангала Панде, Миллат не был на войне, не ходил на дело, так что сравнивать ему было не с чем), то следует вспомнить Аль Пачино в первом «Крестном отце», затаившегося в ресторанном туалете (как некогда Панде в казармах) и задумавшегося на миг, каково это — выскочить из уборной и изрешетить к чертям собачьим двух парней за столом в шашечку. И Миллат вспоминает. Вспоминает, как он отматывал пленку назад, останавливал мгновение, без конца смаковал эту сцену на протяжении многих лет. Вспоминает, что можно до бесконечности держать на паузе изображение задумчивого Аль Пачино, до одури прокручивать тот кадр, где на его лице написано сомнение, но все равно он пойдет и приведет свой план в исполнение.
* * *
— … и когда мы осознаем, что значение данной технологии для человечества… это, с моей точки зрения, ставит ее в ряд с такими открытиями XX века в области физики, как теория относительности, квантовая механика… когда мы поймем, какие возможности выбора она нам предоставляет… вопрос стоит так: не голубые или карие будут глаза, а сможет человек видеть или нет…
Однако есть нечто, что человеческий глаз узреть не в силах, даже с помощью лупы, бинокля и микроскопа, теперь Айри это знала. Нет, надо все-таки выяснить. Она сидела и переводила взгляд с одного на другого, в итоге черты стерлись, остались голые коричневые холсты с непонятными неровностями — так теряет смысл без конца повторяемое слово. Маджид — Миллат. Миллат — Маджид. Майджлат. Милджид.
Хоть бы будущий малыш подсказал, подал знак. В голове вертится подхваченный у Гортензии стих — псалом 63: Тебя от ранней зари ищу я; Тебя жаждет душа моя, по Тебе томится плоть моя… Как много нужно: вернуться назад, к самым корням, к основам, решающей встрече сперматозоида с яйцеклеткой, яйцеклетки со сперматозоидом, — в данном случае так глубоко проникнуть невозможно. Что касается ребенка Айри, — прости-прощай точные прогнозы; неуверенность будет всегда. Есть секреты, которые не раскрываются. В мечтах Айри уносится вперед, в то не столь отдаленное время, когда корни утратят всякое значение — потому что так и должно быть, потому что они длинны, и извилисты, и чертовски глубоки. Она отдается этим мечтам.
* * *
— Устоять среди всех тревог…
Уже несколько минут доклад Маркуса и щелканье фотокамер сопровождается новым звуком — слабым, еле слышным пением (раньше всех его различил Миллат). Маркус изо всех сил пытается его не замечать, но децибелы нарастают. Он замедляет речь и озирается, хотя поют явно снаружи.
— Нам поможет добрый наш Бог…
— Боже, — шепчет Клара на ухо мужу. — Да это Гортензия. Гортензия. Арчи, пожалуйста, сходи утихомирь их. Прошу тебя. Тебе ничего не стоит выйти.
Но Арчи не хочется лишаться удовольствия. В одном ухе выкладки Маркуса, в другом комментарии Микки — прямо как два включенных телевизора сразу. Уйма информации.
— Попроси Айри, пусть она сходит.
— Не могу, она далеко сидит. Арчи. — Клара угрожающе переходит на родной говор, — надо положить этому пению конец!
— Сэм, — зовет Арчи, стараясь, чтобы его шепот дошел до адресата. — Сэм, сходи ты. Ты вообще сюда не хотел идти. Так что давай. Гортензию знаешь. Просто скажи ей, пусть прикрутят звук. Уж больно дослушать хочется. Уйма информации, знаешь ли.
— С удовольствием, — шипит в ответ Самад и, резко вскочив, без зазрения совести прокладывает себе путь прямо по ногам Нины. — Место мне не держите, не надо.
Услышав шум в зале, Маркус отрывается от своих бумаге подробным описанием семилетней мышиной жизни (позади только четверть жизнеописания) и вместе с остальной аудиторией провожает взглядом удаляющуюся фигуру.
— Видимо, этот человек понял, что наша мышь плохо кончит.
По залу прошелестел смешок, и вновь воцарилась тишина. Микки ткнул Арчи локтем в бок.
— Гляди-ка ты, знает парень, чего и как. Чуток юмора делу не помеха. По-простому, значит, на пальцах. А то мы ведь оксфордов не кончали. Зато мы прошли…
— Школу жизни — подсказывает Арчи, кивая, потому что тоже ее прошел, пусть и немного раньше. — Этого у нас не отнять.
* * *
Снаружи: Самад выходит на улицу, полный решимости, но она заметно ослабевает при виде внушительных Свидетельниц Иеговы — десять дам в устрашающих париках стоят на ступеньках у входа и так неистово колотят в свои инструменты, будто хотят извлечь из них не звуки, а нечто более значимое. Они поют во всю ширь легких. Пять охранников уже смирились с поражением, даже Райан Топпс, похоже, слегка напуганный своим громогласным Франкенштейном, счел за лучшее встать в сторонке и раздавать направляющимся в Сохо многочисленным прохожим «Сторожевую башню».
— А меня туда пустят? — интересуется пьяная девушка, рассматривая грубо намалеванное на обложке небо и присовокупляя журнал к вееру новогодних клубных флайеров. — Там есть дресс-код?
Самад, полный дурных предчувствий, похлопывает по квадратному плечу даму, играющую на треугольнике. Он использует весь словарный запас, доступный индусу при обращении к грозным пожилым ямаитянкам (немоглибывыпожалуйстапростите-еслиможнопожалуйстаизвините — точь-в-точь как на автобусных остановках), но барабаны все так же грохочут, казу жужжат, цимбалы бряцают. Под неказистыми сапогами все так же хрустит снег. А Гортензия Боуден, которой маршировать не по возрасту, неколебимо восседает на складном стуле, сверля взглядом толпу танцующих на Трафальгарской площади. Между колен она держит плакат, на котором написано ни много ни мало:
ВРЕМЯ БЛИЗКО (Откр., 1:3)
— Миссис Боуден? — обращается к ней Самад в паузе между выкриками. — Меня зовут Самад Икбал. Я друг Арчибальда Джонса.
Гортензия не смотрит на него, даже бровью не ведет, поэтому он решает еще немного распутать замысловатую паутину их взаимоотношений.
— Моя жена дружит с вашей дочерью, моя племянница тоже. Мои сыновья дружат с вашей…
Гортензия поджимает губы.
— Я знаю, кто ты. Ты знаешь, кто я. Но все люди в мире делятся на тех и на других.
— У нас к вам одна маленькая просьба, — спешит вставить Самад, почуяв проповедь и решив задушить ее в зародыше, — не могли бы вы вести себя немного тише… по возможности…
Но Гортензия перебивает Самада; по старой ямайской традиции она возглашает истину с закрытыми глазами и поднятой рукой:
— На тех и других: одни воспевают Господа, другие отрекаются от него и губят свою душу.
Она отворачивается. Выпрямляется. Сердито машет плакатом в сторону нетрезвых орд, пульсирующих, как вода в трафальгарских фонтанах. Циничный журналюга, которому надо забить пустое место на шестой полосе, просит ее выступить на бис.
— Милочка, баннер чуть повыше. — Падая коленом в снег, он нацеливает на Гортензию фотоаппарат. — Больше эмоций, вот так, именно. Красавица!
Свидетельницы Иеговы с новым жаром возносят голоса к небесам.
— Тебя от ранней зари ищу я, — поет Гортензия. — Тебя жаждет душа моя, по Тебе томится плоть моя в земле пустой, иссохшей и безводной…
Глядя на эту картину, Самад внезапно с удивлением понимает, что ему не хочется им мешать. Отчасти потому, что он устал. Отчасти потому, что он стар. Но главным образом потому, что и он бы сделал нечто подобное, только, может, выглядело бы это иначе. Ему знакомо это томление, эта жажда. Мучительная, вечная жажда в земле чужой, преследующая тебя всю жизнь.
— Точнее не скажешь, — думает он, — точнее не скажешь.
* * *
Внутри:
— Все ж таки пусть он чуток расскажет про мою кожу. Арчи, ведь он еще ничего о ней не говорил?
— Нет. Ему уйму всего сказать надо. Революционное открытие, как никак.
— Да, конечно… Но кто платит деньги, тот заказывает музыку.
— Разве ты платил за билет?
— Нет, правда твоя. Но я шел сюда с большими надеждами. А это одно и то же. Постой-ка, кажется, он сказал что-то насчет кожи…
Действительно, сказал. О папилломах на коже. И говорит добрых пять минут. Арчи не понимает ни слова. Но Микки выглядит довольным — похоже, все, что хотел, он услышал.
— Ага, за этим я и пришел, Арч. Очень интересно. Огромный прорыв медицины. Ну и работяги эти доктора, просто волшебники.
— …и в этом — говорил Маркус, — его беспримерная заслуга. Он не только явился нашим идейным вдохновителем, но и во многом заложил основы данной работы, особенно в своем памятном труде, о котором я впервые услышал в…
Очень мило. Отдает старикану дань уважения. Тот, похоже, тронут. Плачет, кажется. Как его зовут, не разобрал. Все равно, Маркус молодец, что делится лаврами. Но перегибать палку тоже не стоит. А то послушать его, так тот старик вообще все за него сделал.
— Слышь, — думая о том же, говорит Микки, — что-то он перебарщивает, да? Ты ж говорил, что главный перец тут этот Чалфен.
— Может, они подельники, — высказывает предположение Арчи.
— …в то время, когда работа в данной области практически не финансировалась и казалось, что за пределы научной фантастики она так и не выйдет, он был первой ласточкой. Вот почему я не боюсь назвать этого человека путеводной звездой всей нашей исследовательской группы и своим личным наставником на протяжении вот уже двадцати лет…
— Знаешь, кто мой наставник? — спрашивает Микки. — Мухаммед Али. Без вопросов. Воплощение цельности ума, духа и тела. Клевый парень. Борец каких мало. И когда он говорил о себе, что он самый великий, он не ограничивался словом «величайший».
— Да? — удивляется Арчи.
— Да, приятель, — торжественно отвечает Микки. — Он говорил: я величайший на все времена. В прошлом, настоящем и будущем. Хорош стервец, этот Али. Вот он и есть мой наставник.
Наставник, думает Арчи. Для него в этой роли всегда выступал Самад. Разумеется, Микки об этом знать не обязательно. Нелепо как-то. И странно. Однако так оно и есть. Сэмми для него авторитет, чтобы ни случилось, хоть настань конец света. Вот уже сорок лет Арчи всегда с ним советуется. Старый добрый Сэм. Славный парень.
— …так что если кто и заслуживает львиную долю признания за то чудо, которое вы видите перед собой, то это доктор Марк-Пьер Перре. Выдающийся человек и величайший…
Все на свете совершается дважды, изнутри и снаружи, — получаются две разные истории. Еще только смутно припоминая имя, Арчи начинает ерзать и оглядываться, не вернулся ли Самад. Самада не видно. Вместо него взгляд падает на Миллата — тот решительно забавно выглядит. Просто умора. Арчи пытается заглянуть ему в глаза, спросить взглядом, что с ним такое, но Миллат пристально куда-то смотрит, покачиваясь на стуле. Арчи ищет цель его взгляда и видит другую забавную картину: плачущего от гордости старика. Он плачет красными слезами. Арчи их узнает.
Но еще раньше их узнает Самад, капитан Самад Миа, неслышно вошедший в бесшумные современные двери; капитан Самад Миа, на миг замерший на пороге, щурясь сквозь очки, внезапно осознает, что единственный на свете друг лгал ему целых пятьдесят лет. Что краеугольный камень, на котором стояла их дружба, не тверже зефира и не прочнее мыльных пузырей. Что, получается, он совсем не знал Арчибальда Джонса. Все это наваливается на Самада, как кульминация в плохом индийском фильме, — мгновенно. И тут же наступает жутковато-веселая развязка: до Самада доходит глубинный смысл открывшейся ему правды: Только благодаря этому мы были вместе все сорок лет. Вот так история, всем случаям случай. Вечно новый подарок.
— Арчибальд! — Самад отводит взгляд от доктора и, повернувшись к своему лейтенанту, издает громкий нервный смешок; с теми же чувствами бывшая невеста, а теперь жена смотрит на своего суженого в миг, когда между ними все стало по-новому. — Двуличный бесстыжий ублюдок, мошенник, миса мата, бхайнчут, сьют-морани, харам джадда…
Самад перескакивает на родную бенгальскую речь, буйно населенную лжецами, любителями сестриных ласк, сыновьями и дочерьми свиней, охотниками до материнского оргазма.
Пока зал недоуменно слушает вопли пожилого коричневого человека, орущего на пожилого белого человека на непонятном языке, Арчи улавливает в аудитории какое-то движение — что-то происходит или готовится произойти (у стены индусские парни, рядом с Джошем ребятня, Айри, как рефери, поглядывает то на Миллата, то на Маджида) и вдруг Миллат, как Панде, подается вперед, все прочие опоздали; Арчи, который много чего видел и в жизни, и по телевизору, понимает, что означает этот бросок. Он вскакивает с места. Он бежит.
Не успевает Миллат выхватить пистолет, а Самад что-либо сообразить, как Арчи, без подбрасывания монетки, без алиби, уже там, посредине между намерениями Миллата Икбала и его мишенью — словно миг, разделяющий мысль и слово, или мимолетное вторжение памяти и сожаления.
* * *
Какое-то время они шли в темноте по равнине, потом остановились, и Арчи вытолкнул доктора вперед, чтобы держать его в поле зрения.
— Ну-ка стой, — крикнул он, когда доктор случайно вошел в полосу лунного света. — Стой, где стоишь.
Ему хотелось увидеть зло, зло в чистом виде; распознать его, вглядеться — иначе он задуманного не осуществит. Но сутулая фигура доктора казалась жалкой. Лицо было залито розоватой кровью, словно худшее уже свершилось. Никогда еще Арчи не доводилось видеть такого сломленного, подавленного человека. Это зрелище охладило его пыл. Арчи так и подмывало сказать; «Ты как я внутри», — потому что лучшего воплощения пульсирующей головной боли и алкогольной отрыжки было не придумать. Но он молчал, молчал и доктор; они стояли и смотрели друг на друга поверх заряженного автомата. Арчи пришла в голову забавная мысль: а что, если этого человека не убивать, а просто свернуть? Свернуть и сунуть в карман.
— Ты уж извини, — после тридцати секунд томительной тишины сказал с отчаяньем в голосе Арчи. — Война кончилась. Лично я против тебя ничего не имею… но мой друг Самад… в общем, так надо.
Доктор моргал и, казалось, с трудом переводил дыхание. Красными от крови губами он выговорил:
— Когда мы шли… ты сказал, что я могу молить о…
Не отрывая рук от затылка, доктор попытался упасть на колени, но Арчи со стоном покачал головой.
— Сказал, да, но… лучше, если я… — грустно ответил Арчи, изображая нажатие на курок и автоматную отдачу. — Как думаешь? Просто-напросто кругом — и готово дело.
Доктор открыл рот, хотел что-то сказать, но Арчи снова замотал головой.
— Я еще ни разу этого не делал, и я, честно говоря, трясусь немного. Я малость пьяный, из твоих слов все равно ничего не разберу, так что…
Арчи поднял автомат на уровень докторского лба и, закрыв глаза, приготовился выстрелить.
Голос доктора взвился октавой выше.
— Можно сигарету?
С этого-то момента все и пошло наперекосяк. Как у Панде. Арчи прихлопнул бы его в два счета. Наверняка. Но вместо этого он открыл глаза и увидел, как его жертва — живой человек — никак не может вытащить из кармана помятую пачку сигарет и спички.
— Можно мне, пожалуйста? Прежде чем…
Арчи выдохнул весь набранный для выстрела воздух.
— Последнее желание, отказать нельзя, — сказал насмотревшийся фильмов Арчи. — Хочешь, могу дать прикурить.
Доктор кивнул и потянулся к зажженной спичке.
— Давай, не тяни резину, — помолчав, сказал Арчи; он никогда не умел противиться бессмысленным словоизлияниям, — если есть чего сказать, выкладывай. Не всю же ночь мне тут торчать.
— Мне позволено говорить? Мы будем разговаривать?
— Ничего мы не будем, — резко ответил Арчи. Это же тактика киношных нацистов (Арчи мог бы предвидеть такой поворот — первые четыре года войны он провел в брайтонском кинотеатре): лясы точить. — Говорить будешь ты, а потом я тебя убью.
— О да, конечно.
Утеревшись рукавом, доктор с любопытством, недоверчиво посмотрел на парня с автоматом, не шутит ли он. Парень был серьезен.
— Хорошо… Если мне позволено обратиться к… — Доктор ждал, что Арчи назовет свое имя, но тщетно. — Лейтенант… Если мне позволено обратиться к тебе, лейтенант, то замечу, что ты, судя по всему, стоишь на… э-э… у нравственного путевого камня.
Арчи не знал, что такое путевой камень. В уме возник Уэльс с его угледобычей и каменоломнями. И как всегда в затруднительной ситуации, он сказал:
— Вот те на!
— Да-да. — Доктор Болен приобретал уверенность: прошла целая минута, как его не расстреляли. — Мне кажется, ты стоишь перед дилеммой. С одной стороны… Я не верю, что ты хочешь меня убить…
Арчи расправил плечи.
— Слушай, солнце…
— А с другой, ты обещал своему ревностному другу это сделать. Более того…
Трясущиеся руки доктора задели его сигарету, и серый пепел припорошил сапоги.
— С одной стороны, у тебя есть долг перед своей родиной и убеждениями. С другой — я человек. Я с тобой разговариваю. Так же, как ты, я дышу и истекаю кровью. И ты ничего наверняка обо мне не знаешь. Так, только слухи. В общем, я понимаю твое затруднение.
— Вот еще. У кого из нас затруднение, так это, солнце, у тебя.
— И все-таки, пусть я тебе и не друг, у тебя есть долг передо мной как перед человеком. Долг справа, долг слева — ты в ловушке. Ситуация весьма интересная.
Арчи шагнул вперед, и автоматное дуло замерло в пяти сантиметрах от лба доктора.
— Все сказал?
Тот хотел сказать «да», но у него никак не получалось.
— Хорошо.
— Подожди! Пожалуйста. Ты знаешь Сартра?
Арчи сердито фыркнул.
— Нет, у нас нет общих друзей, я это точно знаю, потому что друг у меня один и его зовут Икбал. Хватит, я тебя сейчас убью. Извини, но…
— Он не мой друг. Он философ. Сартр. Мсье Жан-Поль.
— Кто? — с подозрением спросил раздраженный Арчи. — Француз он, что ли?
— Да, он великий француз. Мы пересеклись с ним в сорок первом, когда его посадили в тюрьму. И у него была, на мой взгляд, такая же проблема, как у тебя.
— Говори, — помолчав, произнес Арчи. Чужая помощь ему не помешает.
— Проблема следующая, — продолжал доктор Болен, борясь с учащенным дыханием и обливаясь потом так, что в ложбинках у основания шеи собрались две лужицы. — Что делать молодому студенту-французу: остаться в Париже и ухаживать за больной матерью или ехать в Англию и сражаться против национал-социалистов в рядах французского Сопротивления. И, памятуя о том, что существует много разновидностей долга — например, мы должны подавать милостыню, но не всегда подаем, это желательно, но не обязательно, — помня об этом, скажи, как он должен поступить?
Арчи поднял его на смех.
— Ну и вопросик! О чем тут думать? — Он отвел дуло от лица доктора и постучал им по своему виску. — В общем и целом надо делать то, что для тебя важнее. Пусть решит, кого он больше любит — страну или престарелую матушку.
— А что, если ему в равной степени важно и то, и другое? Равно дороги и страна, и престарелая матушка? Что тогда ему делать?
Арчи стоял на своем.
— Что-нибудь одно — и довести дело до конца.
— Тот француз думает так же, — сказал доктор, пытаясь улыбнуться. — Если оба императива тождественны, выбери что-нибудь одно и, как ты говоришь, доведи дело до конца. В конце концов человек делает себя сам. И он ответственен за то, что он делает.
— Ну и ладно. Кончен разговор.
Арчи расставил ноги, распределил вес, приготовившись к отдаче, и снова вскинул автомат.
— Но, но, пожалуйста, мой друг… попробуй подумать… — Доктор рухнул на колени, подняв столб пыли, которая опала, как вздох.
— Вставай. — Арчи в ужасе задохнулся, увидев потоки крови из глаз, руку на своей штанине и губы, припавшие к сапогу. — Пожалуйста, не надо…
Но доктор крепко обхватил колени Арчи.
— Подумай, пожалуйста, все ведь может случиться… Может, я сумею оправдать себя в твоих глазах… может, ты ошибаешься, и твое решение отзовется тебе, как Эдипу, — страшным, безобразным образом! Никогда нельзя знать заранее!
Рывком, за тощую руку, поставив доктора на ноги, Арчи прорычал:
— Послушай, приятель. Не зли меня. Я тебе не гадалка, черт возьми. Завтра может настать конец света — вот все, что я знаю. И я должен сделать этой сейчас. Сэм меня ждет. Прошу тебя, — добавил он, чувствуя, что руки трясутся и решимость тает, — прошу, замолчи. Я тебе не гадалка.
Но доктор снова съежился, как черт в табакерке.
— Нет-нет… гадание тут ни при чем. Никогда бы не подумал, что моя жизнь оборвется от руки ребенка… Первое Послание к Коринфянам, глава тринадцатая, стихи с восьмого по десятый: «И пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем. Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится». Но когда это произойдет? Лично я устал ждать. Так ужасно знать лишь отчасти. Так ужасно не обладать совершенством, человеческим совершенством, а между тем оно так возможно. — Доктор встал и протянул руку к Арчи, тот попятился. — Если бы нам хватало храбрости принимать нужные решения… выбирать из людей тех, кто достоин спастись… Разве преступление желать…
— Пожалуйста, прошу тебя. — Арчи со стыдом обнаружил, что плачет, — не кровавыми слезами, как доктор, прозрачными, но обильными и солеными. — Не двигайся. Прошу тебя, замолчи. Пожалуйста.
— И тут приходит на ум тот развращенный немец, Фридрих. Вообрази, что мир не имеет ни начала, ни конца, мальчик. — Последнее слово доктор словно бы выплюнул, и оно изменило расстановку сил, как гать, похитив силы у Арчи и развеяв их по ветру. — Вообрази, если можешь, что события в мире бесконечно тянутся, повторяются, протекают так, как они уже…
— Стой на месте, черт тебя дери!
— Представь, что эта война заканчивается снова и снова, миллион раз…
— Нет, спасибо, — глотая сопли, сказал Арчи. — Одного раза нам вполне.
— Я говорю умозрительно. Это тест. Только очень сильные и приспособленные к жизни — пусть и вечно идущей по кругу — способны переждать слепую черноту. Я готов переживать свою жизнь снова и снова. Я в себе уверен. А вот ты…
— Пожалуйста, умоляю тебя, замолчи, я не могу…
— А ты, Арчи, — сказал доктор Болен, пуская в ход козырь — имя своего собеседника, которое он, оказывается, знал с самого начала, — готов снова и снова, целую вечность, принимать одно и то же решение? Готов?
— Монетка! — вдруг вскрикнул Арчи, подскочив от радости. — У меня есть монетка!
Смешавшись, доктор Болен замер на месте.
— Ха! У меня есть монетка, гад! Накось выкуси!
Доктор сделал еще один неуверенный шаг. Доверчиво протянул руки ладонями вверх.
— Назад. Стой на месте. Так. Вот что мы с тобой сделаем. Хватит болтовни. Я положу автомат сюда… медленно… сюда.
Наклонившись, Арчи положил автомат на землю где-то посредине между собой и доктором.
— Это чтобы ты мне доверял. Я сдержу свое слово. Сейчас я подкину монету. Орел — я тебя убью.
— Но… — промямлил доктор Болен. В его глазах Арчи впервые увидел неподдельный страх — такой же, какой перехватывал горло ему самому.
— Решка — оставлю в живых. Все, без разговоров. Если разобраться, я не бог весть какой мыслитель. Это лучшее, что я могу предложить. Итак, оп-ля!
Монета взлетела в воздух, как взлетают все монеты в идеальном мире, гипнотизируя взгляд поблескиванием и переходом из света в тьму. Затем, на пике своего триумфального подъема, она пошла описывать дугу в какую-то не ту сторону — Арчи понял, что упадет она не назад в руки, а у него за спиной, на приличном расстоянии; он повернулся и увидел, как монета приземлилась в грязь. Едва Арчи нагнулся, как раздался выстрел, и он почувствовал обжигающую боль в правой ягодице. Глянул вниз. Кровь. Пуля прошла навылет, чудом не задев кость, но оставив глубоко засевший в плоти осколок. Боль одновременно казалась и мучительной, и какой-то далекой. Обернувшись, Арчи увидел согнутого в три погибели доктора Болена — рука с автоматом висела, как плеть.
— Мать твою, зачем ты это сделал? — в сердцах воскликнул Арчи и с легкостью выдернул автомат у противника. — Выпала решка. Видишь? Решка. Смотри. Решка. Реш-ка.
* * *
И вот Арчи кинулся под пулю, чтобы сделать нечто, удивительное даже для телевидения: во второй раз спасти того же человека и во второй раз без всяких на то причин. Ох и шумная это забава — спасать людей. Весь зал с ужасом смотрел, как пуля попадает Арчи в бок — прямо в бедро, — как Арчи, словно в мелодраме, разворачивается и валится на коробку, в которой сидит мышь. Осколки во все стороны. Вот это зрелище! В телевизоре бы тотчас зазвучал саксофон, замелькали бы цифры выигрыша.
Но сначала досмотрим игру. Что бы вы о ней ни думали, ее нужно доиграть, даже если ее конец, как обретение независимости Индией и Ямайкой, как подписание мирного договора и швартовка пассажирского судна, окажется лишь началом еще более длинной истории. Та самая группа лиц, что подбирала краску для стен этого зала, ковер, шрифт для афиш, рассчитывала вес стола, разумеется, проверила и коробку, из-за которой мы должны завершить наш кинопоказ, — и вот прекрасный демографический материал для тех, кому интересны свидетельские показания на Маджида наравне с Миллатом, бестолковые протоколы, видеозапись, запечатлевшая равнодушную жертву и членов всех семей; кто жаждет увидеть судебное разбирательство настолько невероятное, что судья умыл руки и приговорил обоих близнецов к четырем сотням часов общественных работ, которые они, естественно, отмотали под руководством Джойс, трудясь над ее новым проектом, приуроченным к началу нового тысячелетия, — устройством огромного парка на берегу Темзы…
Быть может, работающим молодым женщинам в возрасте от восемнадцати до тридцати двух будет интересно спустя семь лет взглянуть на фотографию Айри, Джошуа и Гортензии на берегу Карибского моря (Айри и Джошуа в итоге стали жить вместе, нельзя же вечно противиться судьбе) и узнать, что Айрина неведомо чья малышка, свободная, как Пиноккио, сделанный руками своего отца, пишет ласковые письма «плохому дяде Миллату» и «хорошему дяде Маджиду». А представители теневых структур и пенсионеры, вероятно, стали бы держать пари, кто — Алсана, Самад, Арчи или Клара — выиграет в бильярдной О’Коннелла в рулетку 31 декабря 1999 года, в ту историческую ночь, когда Абдул-Микки все же распахнет для дам двери своего заведения.
Но, конечно, рассказывать эти и им подобные длинные истории — все равно что развивать злой и лживый миф о том, что прошлое всегда тягостно, а будущее прекрасно. Уж кто-кто, а Арчи знает, что это не так. И никогда так не было.
Наверное, было бы интересно провести исследование, касающееся настоящего: разделить зрителей на две группы — одни будут смотреть на истекающего кровью человека, осевшего на стол, другие станут наблюдать, как улепетывает со всех лап непокорная коричневая мышка. К примеру, Арчи следил за мышью. Он видел, как она на секунду замерла с самодовольным выражением на мордочке, будто и не ожидала ничего другого. Потом скользнула по его руке и помчалась по столу, уворачиваясь от чьих-то норовящих ее поймать ладоней. Он заметил, как она соскочила со стола и исчезла в вентиляционном отверстии. «Беги, родимая!» — подумал Арчи.
notes