Глава 16
Аджаньга пружинисто вскочил на ноги – на длинные стройные ноги, под гладкой золотистой кожей обвитые литыми могучими мышцами. Ноги переходили в узкий таз, на котором покоилось широкогрудое крутоплечее туловище дискобола международного класса. Мощные бицепсы и трицепсы рук, поражающих своими размерами и гибкостью, шевелились сами по себе, напоминая голодных энергичных питонов.
На крепкой, тоже гипертрофированно мускулистой, шее прочно сидела большелобая, рыжая голова в лицевой части покрытая частыми крупными веснушками, оснащённая ярко-зелеными выразительными глазами, глубоко спрятанными под мохнатыми бровями цвета пламени, широким толстогубым, в целом, неприятным жабьим ртом, носом, размерами и формой являвшимся копией мордочки новорожденного муравьеда, и удлиненным тяжелым подбородком, при первом взгляде на который, невольно возникала мысль, что таким подбородком легко раскалывать окаменевшие грецкие орехи – резким движением головы сверху вниз, если, конечно, орехи рассыпаны по твердой плоской поверхности.
Страшное, уродливое, что и говорить, получилось у мутировавшего унгарда лицо, но он не был искушен в эталонах человеческой красоты, и посмотрев в зеркальце, предусмотрительно приготовленное кураторами, остался вполне удовлетворен тем, что увидел. Затем неслышно и невидимо включилась программа адаптации. Аджаньга внимательно вгляделся в содержимое двухметрового баула, изготовленного из кожи болотного смурга.
Сначала ему даже показалось, что перед ним лежит настоящий живой смург (этих коварных, опасных тварей много водилось в болотах, со всех сторон окружавших родную деревню Аджаньги) и он инстинктивно отдернул ногу, но программа адаптации заработала на полную катушку и Аджаньга перестал грезить наяву и правильно сидентифицировал лежавший перед ним раскрытый дорожный баул с ёмкостью для переноски личных вещей. И далее мозг Аджаньги начал функционировать в режиме, обычном для любого земного жителя, обладающим средним уровнем интеллекта.
Он безошибочно выбрал из множества разнообразных предметов, наполнявших баул, новые свежие семейные трусы, майку, носки, кроссовки, тугие темно-синие джинсы и шерстяную темно-красную рубаху в чёрную клетку с длинным рукавом. Пошарив пальцами во внутреннем боковом отделении баула, Аджаньга вытащил оттуда пухлый бумажник, где хранились паспорт и военный билет на имя Куйсмана Сергея Герхардовича, а также – пачка российских рублей и американских долларов. Внимательно перечитав свои паспортные данные и пересчитав деньги, он засунул бумажник в нагрудный карман рубахи. Застегнул молнию замка на бауле, взялся правой рукой за широкие лямки, легко перекинул их через правое плечо, несколько раз подряд напряг и расслабил мышцы ног, рук, спины, живота, довольно улыбнулся, причем, улыбка получилась именно жабьей, стегоцефаличьей – углы толстых губ вытянулись не вверх, а вниз, ну, а главное – Аджаньга почувствовал себя уверенно в окружавшем его бесконечно чужом и непонятном мире.
Даже предстоящая схватка со стрэнгом перестала казаться Аджаньге затеей, заранее обреченной на неудачу. Только в какой-то краткий миг, неизвестно почему и откуда, налетел на Аджаньгу шквальным порывом кусок одного печального воспоминания: он, маленький Аджаньга, и пожилая мать Аджаньги – страдавшая хроническим воспалением обоих копыт, и поэтому постоянно хромавшая, как-то раз в тревожных темно-багровых сумерках отправились ловить съедобных змей на ближайшее болото. Дома – в грязной убогой хижине под полусгнившей крышей, предвкушая богатый улов их с надеждой и нетерпением ждали безногий отец и две парализованные маленькие сестренки, еще меньшие, чем сам Аджаньга.
Хромавшая в тот вечер сильнее обычного мать, каким-то образом ухитрялась совершать сравнительно изящные, а самое важное – точные прыжки с кочки на кочку, искусно балансируя над грязно-желтой поверхностью бездонной трясины. Аджаньга не отставал от матери в её настойчивом, несколько болезненном стремлении во чтобы то ни стало достичь до наступления ночи Змеиного колодца и наловить там жирных серебристых нестибляшек – из них получилось бы великолепное жаркое.
Аджаньга предчувствовал, что случиться скорой беде, и едва-едва не начинал плакать, и все хотел попросить мать не ходить за нестибляшками и половить возле самых берегов болота зеленых нугардов – не таких, конечно, вкусных, как нестибляшки, но зато не требующих, чтобы за ними нужно было переться в такую гиблую трясинную даль, в какую потащились они с матерью. А мать, кстати, что-то все время не умолкая говорила, жаловалась на жизнь низким хриплым голосом, давала какие-то назидательные советы маленькому Аджаньге, и Аджаньге очень-очень не нравилось, что мать болтала языком – на болоте вечером нельзя было отвлекаться…
– … Аджаньга! – неожиданно громко воскликнула она, перепрыгнув на очередную кочку, и повернувшись на этой кочке лицом к Аджаньге, – плохо, сынок, родиться унгардом, и не видеть ничего в своей жизни кроме змей и болота. На горе мы рождены, мой малыш, на горе!.. – Затем она повернулась спиной к опешившему Аджаньге, и собралась совершить очередной прыжок к соседней кочке, но что-то громко и неприятно хрустнуло у ней в правой коленке, она вскрикнула, скорее удивленно, чем от боли, выронила гарпун и сетку, покачнулась, отчаянно размахивая в воздухе длинными руками, надеясь, видимо, поймать точку опоры. Но не поймала и навзничь рухнула в трясину, подняв фонтан жидкой грязи, сразу же скрывшись под её поверхностью.
Аджаньга вздрогнул от внезапности происшедшего, но пока не испугался, полагая, что мать его немедленно вынырнет. Но она не вынырнула, вместо нее на поверхности появился большой мутный пузырь, просуществовавший не больше двух секунд и лопнувший с насмешливым (так почудилось Аджаньге) бульканьем. А матери своей Аджаньга больше не видел никогда в жизни – она утонула у него на глазах. И впоследствии, в течение достаточно удачно складывавшейся для Аджаньги жизни унгарда-воина, он часто, чуть ли не ежедневно, пытался представить выражение лица матери в то роковое мгновение, когда она поняла, что оступилась и падает в трясину вниз головой без каких-либо шансов на спасение.
В ушах Аджаньги начинали тогда звучать безнадёжным рефреном последние слова матери: «…На горе мы рождены, мой малыш, на горе!..» И сумерками боли и грусти заволакивало тогда душу Аджаньги, острая жалость к матери, умершим от голода отцу и сестренкам, целиком овладевала его суровой кровожадной душой и в такие минуты он напрочь растрачивал обычно твердое убеждение в необходимости продолжения собственного существования…
Вот и сейчас это смертельно опасное воспоминание поразило Аджаньгу в самое сердце, но к счастью, получилось оно действительно шквальным – ярким и впечатляющим, но кратким…
Через минуту, никем не встреченный, он уже стремительно шагал от места своей, так сказать, колыбели – недостроенной девятиэтажки, к ближайшей станции столичного метрополитена.