Книга: Еретик
Назад: X
Дальше: Книга третья. АУТОДАФЕ

XIII

Его удивило, как его встретила Тео, ее напрягшееся лицо, крики, слезы, резкость движений. Ее состояние ухудшалось на глазах, причем ситуация усугублялась по мере того, как возбуждение Тео переходило в новую фазу. Поначалу ему не удавалось даже понимать жену: она что-то сбивчиво, бессвязно бормотала, путая слова. Он ее не понимал, вернее, Тео и не старалась быть понятой. Они были одни в спальне, но Тео не ложилась в постель, а ходила по комнате взад и вперед, произнося загадочные слова, среди которых были и те, в которых Сиприано виделся какой-то смысл: окалина, забыл, последняя возможность. Она обвиняла его в чем-то, не объясняя, в чем конкретно. Шаг за шагом, словно медленно учась говорить, Тео начала соединять одно слово с другим, понемногу уточняя свою речь. Ее зрачки были твердыми, как стекло, в них еще что-то теплилось, хотя уже не было ни проблеска сознания. Но ее слова, выстраиваясь в ряд, обретали смысл: она говорила о его забывчивости, об окалине серебра и стали, о безразличии к советам доктора, о слабости штучки, о ее бесплодных усилиях заставить его что-то предпринять. Пока это были только слова; казалось, она пыталась вразумить его, и Сиприано продолжал присоединять одну еe фразу к другой, как если бы разгадывал головоломку. Наконец настал момент, когда в его мозгу все прояснилось: то ли по забывчивости, то ли – что казалось более вероятным – чтобы его испытать, Тео не положила мешочек с окалиной серебра и стали в его багаж. А по его возвращении она, улучив минуту, проверила узелок с вещами и убедилась, что он ничего взамен не купил. Выходило, Сиприано прожил без снадобий четыре дня. Он самовольно нарушил режим, установленный доктором Галаче. Ее слова начали переходить в жалобный стон, в горестное завывание, хотя и оставались в какой-то мере понятными. Четыре года лечения ничего не дали, а теперь у нее нет сил начать все сначала, да и возраст уже не тот. Чтобы избежать непоправимого, Сиприано попытался ввести отчаяние жены в разумные рамки: ничего страшного не произошло, перерыв в четыре дня не может быть существенным на фоне столь долгого приема лекарств. Он продолжит лечение, уверовав в него еще больше, еще рьяней, принимая по две ежедневные дозы вместо одной, как того и хотелось Тео… Но ее крики перекрывали его увещевания. Она жила лишь для того, чтобы родить ребенка, а теперь все рухнуло по его вине. Она годами от нечего делать стригла овец, пока не почувствовала себя созревшей, готовой родить. И если она и вышла замуж, то лишь для того, чтобы стать матерью, а он одним махом все разрушил. Все, что окружало ее в жизни, говорило о материнстве: куклы, с которыми она играла в детстве, окот овец на горных пастбищах, вороньи гнезда на большом дубе, росшем перед домом, штучка. Продолжить себя в потомстве было единственным смыслом ее существования, но он этого не хотел, он разрушил все, когда оставалось всего лишь несколько месяцев до назначенного доктором срока.
И здесь негодование Тео достигло невиданной силы. Быть может, именно стремление Сиприано успокоить ее, его примирительные жесты и вывели ее окончательно из равновесия. Ее слова вновь стали нечленораздельными, ее ярость – беспредельной, она бросилась срывать занавески и шторы с окон, смахивать с туалетного столика на пол серебряные туалетные принадлежности, издавая отдельные короткие звуки, подобные лаю. Неожиданно Сиприано разобрал: она называла его «козлом похотливым», хотя и знала, что это – неправда. Тео прежде никогда не произносила непристойных слов, и Сиприано подумалось, что это – отголосок ее прошлого, того времени, когда она была стригальщицей и знала, что по закону в каждом стаде должны быть две маточные козы и один козел-производитель. Так что слово «козел» (он подумал) в Парамо вовсе не было оскорбительным. Он сделал еще одну попытку успокоить ее, но – тщетно: Тео голосила, словно одержимая, толкала его к двери, выкрикивая оскорбления, в то время как он пытался заглянуть ей в глаза, отыскать в них хотя бы проблеск разума, но ее взгляд был затуманен и пуст, абсолютно бессмыслен. И с чем большим рвением он пытался ее утихомирить, тем разнообразней и ожесточенней становился набор ее оскорблений, мешавшихся теперь с грязный похабной руганью. Она обвиняла его в бессилии, в ничтожности и бесполезности штучки. Сиприано, весь дрожа, старался закрыть ей рот рукой, но она укусила ее и продолжала извергать оскорбления. Она упала на кровать, и ее хищные ногти начали рвать тонкие покрывала и наволочки. Вдруг, неожиданно, она распрямилась, схватилась за балдахин и тот рухнул. Казалось, она наслаждалась своей всеразрушающей яростью, распущенностью своего поведения, не думая, что ее непристойные слова могут проникнуть сквозь стены и перегородки. В ничем не защищенном оконном стекле яркий дневной свет начал сменяться матово-пепельным светом сумерек. Тео вновь, задыхаясь, бросилась на постель, а Сиприано отчаянным усилием пытался удержать ее, прижимая ее широкую спину к перинам. Она вращала глазами, искоса поглядывая на него, пока он повторял, чтобы она успокоилась, что все поправимо, что он вновь начнет принимать снадобья, по две порции вместо одной, но ее косящие глаза все больше и больше проваливались вглубь, взгляд уже почти ничего не выражал. Затем она уставилась в одну точку ничего не видящим, бессмысленным взглядом. Схватка возобновилась, и Тео удалось вывернуться. Она была сильнее, чем Сиприано мог бы подумать. Он слышал, болезни такого рода сообщают больным небывалую силу. Ему удалось повалить ее на спину, прижав запястья к подушке. Не в силах пошевельнуться, она вновь разразилась градом ругательств, каждое – грязнее предыдущего, и вдруг заговорила о своем приданом, о своем наследстве, о своем благосостоянии. Куда Сиприано дел ее деньги? Это добавило поводов для оскорблений. В своем смятенном уме она искала самые жалящие прозвища, продолжая настаивать на его бессилии во всех областях. Сиприано заметил, что после двух часов борьбы напор жены начал ослабевать. Он вновь попытался погладить ее по лбу, но она вновь с яростью укусила его маленькую руку. Тем не менее, после третьей попытки Тео покорилась ласке, позволила до себя дотронуться. Он принялся ее ласкать, шепча ей нежные слова, слова любви, а она оставалась недвижима, внимательно вслушиваясь в его голос, вероятно, не понимая значения слов. Лежа с закрытыми глазами, она тяжело дышала, словно после напряженного труда, в то время как он продолжал ласкать ее, нанизывая ее волосы себе на пальцы. Она не отзывалась, но и не протестовала. Она дошла до той стадии бессилия и безразличия, которой обычно завершаются нервные кризисы. Она начала тихо всхлипывать. По ее щекам тихо катились горячие слезы, а он их утирал краем простыни, испытывая бесконечную нежность. Он не любил это существо, но сострадал ему. Он вспоминал дни, проведенные в Ла-Манге, их прогулки по горам, рука в руке, когда стаи лесных голубей с зобами, набитыми желудями, взмывали с дубов, или же вальдшнепы пролетали над сумеречными прогалинами лесных дорог. Воистину, Тео для него была как эти голуби или эти вальдшнепы, дитя природы, живое и непосредственное. У него почти не было связей с женщинами, и простота Королевы Парамо его обезоружила. Ему даже нравилось, что она стригла овец под открытым небом, в то время как дочери буржуа сидели за вышиванием в салонах. Сиприано всегда восхищался практическими задачами и презирал праздное времяпрепровождение и замаскированную скуку. Сидя на постели, он внимательно смотрел на Тео. Она лежала с закрытыми глазами, и ее дыхание мало-помалу становилось более глубоким и размеренным. Он осторожно встал и пошел на цыпочках, стараясь ступать по коврам. Затем зажег свечу и, светя себе, начал разбирать лекарства в своей дорожной аптечке. Отобрав некоторые, он приготовил из них на кухне микстуру. Тетя Габриэла всегда говорила, что эта микстура – средство, которое ее никогда не подводило, что, приняв ее, она не только глубоко спит, но и не просыпается до позднего утра. Он вернулся в комнату Тео. Она лежала, не шелохнувшись, и ровно дышала. Он присел у изголовья кровати и впервые заметил безнадежный разгром, царящий в комнате: разодранный балдахин, сорванные занавески, две подушки – шерстью наружу. Что сказать Крисанте? Впрочем, для чего скрывать все от слуг, если они, даже не появляясь в комнате, были свидетелями припадка его жены? Тео начала шевелиться, бормоча что-то нечленораздельное. Она открыла глаза и закрыла их, так и не посмотрев на него. Вдруг она изменила позу, повернулась и легла на правый бок, глядя прямо ему в лицо. Потом начала трясти головой, бормоча бессмысленные слова. Со всеми предосторожностями Сиприано взял стакан с микстурой в правую руку и, подложив левую под голову жены, приподнял ее. «Пей», – приказал он.
Тео выпила. Ее мучила жажда. Она пила безостановочно, жадно, а допивая остаток, поперхнулась и слегка закашлялась. За окном была ночь, на улице – ни звука. Стоя спиной к свету, Сиприано видел, как тень его головы движется по белому лицу Тео. Он продержался до трех часов. Тео не раз шевелилась и часто меняла позу. Временами она бормотала вполголоса какие-то слова, подобные бесшумным, так и не взрывающимся ракетам. Конечно, она спала. Когда Сиприано поднялся с места, она казалась спокойной, а ее дыхание – ровным. Но несмотря на это он оставил открытой одностворчатую дверь спальни и ту, что вела в чуланчик, где он спал. Он разделся при свете лампы и, уже лежа в постели, взял один из экземпляров «Благодеяния Христа», в котором искал убежища от жизненных бурь. Он не заметил, как погрузился в сон и книга выпала из его рук.
Все случилось в один миг или так ему показалось. Его разбудил стук ящика гардероба, который Тео резко задвинула, что-то похожее на нечленораздельный вопль, и он увидел огромный силуэт жены в дверном проеме. На ней была та же изодранная юбка, в которой она заснула, а в поднятой правой руке она держала большие ножницы для стрижки овец. Сиприано попытался остановить ее, хотел что-то ей сказать, но все звуки перекрывала ужасающая угроза Тео, рвавшейся в чуланчик:
– Я остригу твое проклятое обезьянье тело! – визжала она.
Сиприано, защищаясь, прижался спиной к изголовью кровати и поджал ноги, так что, когда Тео накинулась на него, он распрямил колени и оттолкнул ее ногами. Тео упала боком на узкую кровать, и они тут же сцепились в безмолвной схватке. Она вздымала вверх ножницы, в то время как Сиприано лишь увертывался от ее бесцельных ударов и со всей силой сжимал ее руки. «Послушай, – говорил он, – послушай меня, Тео, пожалуйста!» Но она распалялась с каждой минутой, стремясь загнать его в угол. Сиприано заметил на правой руке, которой он попытался задержать ее, порез. Попутно слышались ее угрозы.
«Я кастрирую тебя, как борова, – кричала она, – я отрежу тебе штучку, от которой никакой пользы!» Была минута, когда, несмотря на рану, а быть может, благодаря боли, придававшей ему силы, Сиприано удалось обхватить Тео обеими руками, но одно неуверенное движение – и ей удалось вырваться: ее рука с ножницами очутилась под одеялом и она вслепую начала все кромсать. Почувствовав, что она ранила его в правую ногу, Сиприано закричал, и в этот самый миг ему удалось схватить Тео за горло и опрокинуть ее навзничь. Его поза теперь походила на ту, в которой он оказывался в ночи любви, взбираясь по выступам ее тела, но на этот раз он пытался отобрать у нее ножницы. Тео сопротивлялась и, стремясь оскорбить его, повторяла: «Я остригу твое проклятое обезьянье тело». Однако Сальседо уже взял верх. Он дал ей волю изливать свое бессилие в глухих угрозах. Он увидел пустоту в ее глазах, безжизненные провалы ее зрачков и в этот миг понял, что его жена ушла от него навсегда.
После бесплодного сопротивления Тео сдалась. Она выпустила из рук ножницы и, смирившись со своим поражением, разразилась тихим плачем, который, не прерываясь, перешел в бурные, но уже менее конвульсивные рыдания: все повторилось вновь, и через какое-то время она мирно заснула. Сиприано вновь заглянул в аптечку, но теперь он не понадеялся на микстуру, а приготовил для больной двойную дозу римского питья. Затем он направился в кабинет и написал записочку дяде Игнасио: «Боюсь, что Тео сошла с ума. Не могу выйти из дома. Не составит ли тебе труда привести с собой лучшего специалиста по душевным расстройствам?» Он разбудил Висенте и передал ему письмецо для дяди. Сеньора больна. Поездка к Ануарио Доминго с Огоньком откладывается на завтра.
По обыкновению быстрый, дон Игнасио Сальседо появился в доме племянника два часа спустя в сопровождении молодого доктора Меркадо. Сиприано принял врача как можно любезнее. Доктор был восходящей звездой. Врач Монастыря Непорочного Зачатия и придворный доктор маркиза де Дениа, он получил признание и при Дворе. Уверяли, что в день его свадьбы у него только и было, что надетое на нем платье, мул да две дюжины книг. Тем не менее, пятьсот дукатов приданого жены составили основу его будущего процветания. Теперь он был владельцем виноградников в Вальдестильясе и дома на улице Кантарранас. Вальядолидцы всячески превозносили его диагностический дар и действенность его лечения – его престиж рос. Он был первым врачом в городе, переставшим носить мрачный наряд, в котором ходили представители его цеха, и начал одеваться элегантно, наподобие кабальеро. Внешне в нем ничего не выдавало его профессии. Он вошел в комнату и с первого взгляда заметил занавеси, лежащие на полу, разорванный матрац, окровавленную руку Сиприано, беспорядок, царящий в доме:
– Она на вас напала, ваша милость?
Сиприано ответил утвердительно.
– И это с ней впервые?
Сиприано вновь кивнул. Доктор посмотрел на его раненую руку:
– Ею мы займемся позднее. – Он повернулся к спящей Тео: – Что вы ей дали?
– Микстуру и римское питье, доктор. На большее я не осмелился.
Доктор Меркадо снисходительно улыбнулся:
– Слабая защита против урагана. – Он начал считать ее пульс и осторожно положил руку на левую грудь: – Лихорадки нет, – через минуту добавил он. – Я вынужден ограничиться поверхностным осмотром, но случай не вызывает сомнения. У нее есть навязчивая идея?
– Да, и очень выраженная, доктор. Стать матерью. Она вышла замуж, чтобы иметь детей, но я не сумел дать ей этого. Мы, Сальседо, – он посмотрел на дядю через докторское плечо, – не являемся чудом плодовитости.
Вкратце он рассказал доктору Меркадо о своих визитах к Галаче, о лечении, которое тот порекомендовал, и о своем непростительном перерыве в приеме окалины серебра и стали во время последней поездки, что и вызвало кризис. Доктор вновь улыбнулся:
– Он надеялся вылечить ваше бесплодие окалиной серебра и стали?
Поддерживая раненую правую руку левой, Сиприано ответил:
– Я понимаю, для него это было способом отвлечь больную.
– Воистину.
Доктор достал из своего портфеля, сделанного из телячьей кожи, немецкую лупу и с лупой в руке приблизился к больной. Затем повернул к ним голову и сказал:
– Будьте готовы усмирить ее. Она может проснуться в любой миг.
Он приподнял ей веко на правом глазу и внимательно рассмотрел зрачок. Затем проделал ту же операцию с левым глазом. Вновь начал считать пульс:
– Сеньору необходимо госпитализировать, – сказал он. – На улице Орнатес есть Госпиталь Невинных Младенцев. Это не шикарный отель, но в городе лучшего вы не найдете. Средства лечения примитивны. Больного привязывают к кровати или же заковывают в кандалы, чтобы он не убежал. Конечно, небольшая сумма поможет вашей милости избавить жену от этих унижений.
Дон Игнасио Сальседо, доселе хранивший молчание, спросил доктора, нельзя ли поместить сеньору в нормальную больницу, особо оплачивая присмотр за ней. Доктор согласился:
– Деньги все любят, – сказал он. – При помощи денег вы можете получить в этом мире все, что пожелаете.
Пока же Тео отвезли в Госпиталь Невинных Младенцев на Орнатес. Дядя Игнасио сопровождал их. У дверей больницы, когда двое надзирателей попытались связать больной руки, Теодомира рванулась, словно пантера, да с такой силой, что один из них покатился вниз. Прохожие, привлеченные зрелищем, задерживали шаг у подножия лестницы, с которой свалился санитар, но несколькими минутами спустя Тео оказалась в сумасшедшем доме под присмотром двух нанятых сиделок, женщин внушительного вида, которые в случае чего, по всей видимости, могли обуздать ее.
Тем не менее, в девять часов вечера Сальседо получил из сумасшедшего дома послание, извещающее его, что «сеньора, воспользовавшись беспечностью сиделок, скрылась». Сиприано вновь обратился к дяде, который в один миг привел в действие городских стражей. Со своей стороны, Сиприано в сопровождении Висенте обежал город с севера на юг и с востока на запад, не обнаружив ни единого следа больной, ни какого-либо на него намека. Она испарилась. На следующее утро поиски начались вновь, но без результата. Когда наступил вечер, лодочник Акилино Бенито, работавший на переправе между причалом на Старом Молу и маленькой пристанью на Пасео-дель-Прадо, сообщил в Городской совет, что нашел беглянку в береговой осоке без сознания и в ужасном виде, хуже нищенки. Пока упомянутый Акилино перевозил ее к Молу, ему удалось привести совершенно обессиленную больную в чувство.
Тем временем дон Игнасио выяснил, куда лучше устроить Тео, и, вновь усмиренная, Теодомира в карете своего мужа, где она не произнесла ни слова, была перевезена в Медина-дель-Кампо. Там ее поместили в принадлежащий Братству Всемилостивой Матери Божией Госпиталь Святой Марии Кастильской, в двух шагах от монастыря Святого Варфоломея. Это был большой бывший дворянский дом, в котором не мельтешили больные и где согласились принять донью Теодомиру, предоставив в ее постоянное распоряжение двух санитаров и сиделку для удовлетворения сугубо женских потребностей. Стоимость одного дня пребывания больной в госпитале доходила до сорока пяти реалов, но цена эта включала в себя и такое важное преимущество, как возможность посещать больную в любое время в любой из семи дней недели.
Как только Сиприано поместил жену в больницу, он вздохнул с облегчением. Но возвращение домой повергло его в глубокое уныние. Он привык к присутствию Тео в доме, и хотя она уже не играла в его жизни большой роли, ему ее недоставало. Он вернулся к прежним занятиям. Спозаранку посещал мастерскую и склад, где обсуждал с Фемином Гутьерресом, портным, и Херардо Манрике свежие новости. Надо было решить две важные проблемы: отказаться от кроличьего меха при изготовлении теплых курток и одновременно приспособиться к сокращению численности диких пушных зверей из-за их жестокого истребления в лесах и горах. Не успел он справиться с первой, как неожиданно пришло письмо из Бургоса, извещающее, что Гонсало Малуэнда, совсем еще молодой, скончался от скоротечного тифа, и его сводный брат Сириако, сын дона Нестора и его третьей жены, стал вести дело. По приказу нового владельца отныне все торговые караваны шли по реке в сопровождении вооруженной галеры, благодаря чему грузоперевозки стали относительно надежными. Конечно, при этом возрастал фрахт, но росли и гарантии доставки грузов, так что никто из скотоводов не возражал против принятой меры. Сиприано Сальседо, чей торговый оборот с домом Малуэнда за десять лет снизился с десяти ежегодных платформ, как то было в лучшие годы при доне Бернардо, до трех – все, что осталось после заката скорняжного дела, – начал, со своей стороны, подумывать, что пора бы увеличить число платформ до пяти. Чтобы обсудить детали и познакомиться с новым главой дома, Сиприано поехал в Бургос. Так срочное известие вновь вывело Сальседо из состояния прострации. Жизнь продолжалась. Он сел на нового коня – Красавчика, раздобытого дружищем Сесо в Андалусии. Но участие дона Карлоса в этом предприятии не избавило Сиприано от тоски по старому коню и от настороженного отношения к новому, к его врожденному своенравию, его нервности, его стати. Висенте, наконец, заклал Огонька на горе Ильера, в Вильянубле, выстрелом в лоб. Эстасио дель Валье предоставил ему пистолу и пару сильных мулов для перевозки тела коня к месту погребения. На вершине могильного холма, чтобы обозначить место захоронения, слуга положил большой камень.
Хотя новый хозяин дома Малуэнда дону Нестору и в подметки не годился, на Сиприано он произвел неплохое впечатление. Прилежность и надежность Сириако Малуэнда выгодно отличали его от покойного дона Гонсало. Он с удовольствием принял предложение Сальседо увеличить количество поставляемых шкур: хотя оно и составляло половину от того, что поставлялось когда-то, все же было почти вдвое больше по сравнению с последними поставками. Отношения с семьей Малуэнда вновь стали дружескими.
В перерывах между делами Сиприано навещал Тео в мединском госпитале. Опоенная римским питьем она была спокойна и не порывалась драться. Она вела растительное существование, довольствуясь совсем немногим. Сиприано печалил пустой взгляд ее глаз, некогда столь прекрасных. Ему так и не удалось понять, узнавала ли она его, был ли от его посещений какой-нибудь толк, так как всякий раз, когда он появлялся перед ней, она устремляла на него безразличный взор, такой же, как на бродящих по комнате сидельцев. День ото дня она съеживалась и уже не была той могучей женщиной, какой он ее знал в Ла-Манге. Ее тело уменьшалось в размерах по мере того, как увеличивались ее рот, нос, глаза, занимавшие все больше и больше места на болезненном лице, некогда широком и цветущем.
Она не говорила, не ела и раскрывала рот лишь для того, чтобы пить: у нее, как ему говорили, не было никаких стимулов, чтобы жить, но она не страдала. Это его утешало. Зарешеченное окно ее комнаты выходило в поле, за которым виднелись очертания замка, казалось, гипнотизировавшие ее. Сиприано силился придумать что-то, что могло бы оживить ее, но его подарки, безделушки, цветы, сладости не производили на нее никакого впечатления. Каждый раз, навестив ее, он возвращался домой еще более угнетенный: она его не узнавала, ей было все равно, придет ли он еще раз. Иногда сами смотрители оживлялись: она немного поела, немного прошлась по комнате, но это никак не отражалось у нее на лице. Со своей обычной щедростью Сальседо давал им большие чаевые, которые казались ему самому недостаточными. Единственное, думалось ему, что он может сделать для своей больной жены сейчас – подкупать тех, кто за ней ухаживает, чтобы они делали это хорошо, хоть с толикой любви, чтобы как-то пробовали развеселить ее.
Вечера он посвящал семейству Касалья, Доктору и его матери. Донья Леонор де Виверо не утратила ни своей жизнерадостности, ни своей общительности. Он часами просиживал в ее маленьком кабинете, не говоря ни слова, глядя на стену, не развлекая ее никакими байками, но она встречала его со своей всегдашней широкой улыбкой, словоохотливостью, в добром расположении духа. На первых порах она пыталась утешить его:
– Вы печальны, Сальседо? Вы ее очень любите?
Сальседо ответил коротко и решительно:
– Она, донья Леонор, была моей жизненной привычкой.
– Не убивайтесь, Ваша милость. Перед мертвыми и безумными мы иногда чувствуем себя виноватыми безо всяких причин.
Однако известие о словесной перепалке в Альдеа-дель-Пало вызвало у нее, как и у Доктора, чувство глубокой тревоги. Потянулись дни напряженного ожидания. Они чувствовали себя неспособными контролировать секту. Они считали необходимым обуздать Падилью, уничтожить узурпированную им власть над умами, запретить эти деревенские сборища, в которых не было ничего тайного и которые проходили безо всякого плана. Доктор незамедлительно послал ему письмо, призывая его к порядку, предупреждая, чтобы случившееся в Альдеа-дель-Пало никогда не повторялось. Он написал и дону Хуану де Акунья, призывая его к благоразумию, указывая ему на опасность лишних слов под неусыпным оком Инквизиции. Но, невзирая на его молниеносную реакцию, ему не удалось остановить процесс нарастающего разложения. Он говорил с Сальседо совершенно искренне, найдя в нем того, кому можно довериться. Он видел, что хотя Сальседо был в секте новичком, он действовал самоотверженно, исполненный энтузиазма и решимости. По собственному почину Сиприано многого достиг, и Доктор надеялся, что он продолжит свою организационную деятельность, прерванную обстоятельствами – болезнью жены. Сальседо был тронут похвалой Доктора, тем, что его считают любимым учеником. Однажды туманным вечером, в ранних сумерках, Касалья признался ему, что никогда прежде не чувствовал себя в таком одиночестве, без книг, поддержки и даже известий из Германии. После смерти Лютера Меланхтон оказался в трудном положении. Доктор поник головой, словно не в силах держать ее на плечах: они остались одни. Сиприано пытался подбодрить его: они попали в полосу бед и волнений, но когда-нибудь она кончится. Однако Доктор, не в силах успокоиться, валил все проблемы в кучу. На миг он забывал об изоляции секты и возвращался к проблеме Падильи. Он – доносчик, не отвечает на письма Доктора, словно его не существует, или же не признает его авторитета. Однажды Доктор предложил Сиприано навестить донью Ану Энрикес в Ла-Конфлуэнсиа, в загородном доме ее отца, расположенном на слиянии Дуэро и Писуэрги и окруженном вязами, липами и индийскими каштанами. «Красивый дом, – говорил Доктор, – один из многих, возведенных знатью на берегах двух рек после переезда столицы в Вальядолид». Было бы неплохо, если бы донья Ана – несмотря на свою молодость, женщина с характером – отнеслась бы ко всем этим собраниям всерьез и наставила бы своего слугу Кристобаля де Падилью на путь истинный. Предложение пришлось Сиприано по душе. Красота доньи Аны, ее прелестный профиль на последнем собрании секты лишили его набожного настроя и возможности причаститься Святых Даров. Совершенный профиль, загадочный, правильный и волевой, подчеркнутый элегантной простотой ее одеяния, оставлявшего открытой стройную шею, украшенную жемчужным колье. Но самым замечательным в облике доньи Аны была ее дорожная тока, длинная и широкая, которую она закручивала, как тюрбан, на темени. Когда он так пристально ее рассматривал, невозможно было утверждать, что она чувствует на себе чей-то взгляд, хотя нельзя было бы и отрицать это. Он предпочитал думать, что не чувствует, что она была естественной и непринужденной всегда – и тогда, когда слушала проповеди Доктора, и тогда, когда набожно внимала первым строкам псалма или когда робко поднимала руку над головой, чтобы попросить слово. Присутствие на тайных собраниях доньи Аны Энрикес было совершенно необязательным и диктовалось только ее духовной потребностью. Когда Доктор посоветовал ему навестить ее, чтобы заставить замолчать Падилью, он не мешкал. На его записку она ответила с тем же посланником: она ожидает его через день в одиннадцать утра. По дороге в Медину Сальседо вспомнил о жене, но тут же сосредоточился на цели своего путешествия: на Ане Энрикес, на ее теплом, богатом оттенками глуховатом голосе, на ее благорасположенности, на ее вполне сформировавшейся индивидуальности – а ведь речь шла о девушке, которой едва исполнилось двадцать лет!
Сиприано понемногу приладился к Красавчику, к его неширокой спине, к тому, что он больше слушался шенкелей, чем узды. Как и Огонек, Красавчик был породистым конем, быстрым, как ветер, но не таким крупным и умным. Надо будет как-нибудь подняться на гору Ильера, посетить могилу Огонька, отдать дань памяти.
Оставив позади мост через Дуэро, Красавчик свернул на песчаную дорогу, проходящую через сосновую рощу, и когда, наконец, послышался шум пенящейся воды при слиянии двух рек, Сиприано остановил его. Дорога здесь заканчивалась, а по левую руку в глубине леса возвышался большой двухэтажный дом, окруженный садом с дорожками, усыпанными сухими листьями, и запущенными куртинами осенних цветов: ромашки еще цвели, а розы увяли и поникли. Молоденькая служанка с токой на голове привела его к Ане Энрикес, одетой в зеленый плащ, украшенный шитьем. Она вела себя так просто и естественно, что он не успел и опомниться, как уже шел рядом с ней по садовой дорожке и глядел, как она, играя, поддевала своими сафьяновыми туфельками опавшие листья. «Доктор, – говорила она, – не должен волноваться о том, что Кристобаль Падилья медлит с ответом: он ленится писать, а, возможно, просто болен». В любом случае она напишет ему записочку с напоминанием о необходимости соблюдать указания Доктора. В секте своя иерархия, и Падилья не должен компрометировать госпожу безрассудными собраниями.
Ее слова, возвышенные и согревающие душу, под сенью благородных вековых деревьев успокаивали Сиприано. Она, со своей стороны, наслаждалась их беседой и, забыв об осторожности, говорила без обиняков о доне Карлосе де Сесо, которого именовала Великим Обманщиком, о Беатрис Касалье, его Растлительнице, и о брате Доминго де Рохасе, большом друге ее семьи, утешившем ее после первоначального потрясения.
Еще до второго завтрака Сальседо под дождиком, моросящим из свинцового неба, отправился в Педросу и Торо. Беатрис Касалья и ее брат Педро смогли привлечь в секту трех односельчанок, из их же прихода, в то время как в Торо дон Карлос де Сесо сообщил ему приятную для Доктора новость: знаменитый «Катехизис» Бартоломе Каррансы был завезен в Испанию из Фландрии отдельными тетрадями, без переплета, и начал распространяться на севере. Маркиза де Альканьисес была первой, кто получил его. И она, и все, кому удалось его прочитать, в один голос говорили о его эразмистском духе.
Сальседо переночевал в Торо и вернулся в Вальядолид через Медина-дель-Кампо. Прошел почти месяц, как он не навещал жену, и с каждым днем в нем росло чувство вины. Он не понимал Тео, но ведь он никогда и не пытался сделать это. Он обеспечивал ей безбедное существование и уделял немного внимания, но не разделял, не понимал ее тревог, ее жажды материнства. Тем временем ее желание стать матерью, усиливаясь, превратилось в навязчивую идею и, наконец, поглотило ее целиком. Он нашел ее в худшем состоянии, чем четыре недели назад. Она выглядела столь же отсутствующей, но более изможденной. Когда он с ней познакомился, его поразило ее лицо, несоразмерно большое для его черт: по мере того, как оно удлинялось, они увеличивались в размерах, заострившийся нос уже нависал над воинственной бородкой, которой у нее никогда прежде не было. То же произошло и с глазами: неподвижные, пустые, заполнявшие собой верхнюю часть лица, они превратились в провалы, окаймленные землистыми кругами. Он встретил ее прогуливающейся по коридору, точнее, влекомую по нему двумя мощными надзирателями. Со всклокоченными волосами, согбенной спиной и семенящими шагами она казалась столетней старухой, привидением, возникшим в темной дали коридора. Сиприано остановился возле нее и начал пристально разглядывать. В ее пустых глазах не было ни проблеска сознания, казалось она смотрела внутрь себя, в никуда. Тем не менее, когда он захотел взять ее за руку, Тео сделала резкое движение, словно желая освободиться, и ему показалось, что в глубине ее взгляда что-то блеснуло.
Войдя в комнату, Сиприано вновь попытался помочь ей, поддержав за почти бесплотную руку, и на этот раз Тео не противилась. Она спокойно позволила уложить себя в постель и замерла, глядя на замок, видневшийся сквозь зарешеченное окно. Надзиратели и сиделка, возможно, надеясь на вознаграждение, дружно уверяли, что ей стало лучше. Она принимала твердую пищу, каждый день понемногу гуляла и в ее опустошенных глазах можно было заметить нечто, чего не было раньше. Сиприано сел подле нее и взял ее за руку. Он звал ее по имени, очень нежно, но она безразлично смотрела на замковые башни. Однако был миг, когда ее взгляд сосредоточился и она посмотрела на него столь пристально и настойчиво, что Сиприано не выдержал и отвел глаза. Вновь взглянув на нее, он увидел, что зрачки Тео по-прежнему неподвижно устремлены на него, вонзаясь ему в душу, но при этом она была столь отрешенной от всего, столь беззащитной, что слезы навернулись ему на глаза. Он вновь начал звать ее по имени, сжимая ее руку обеими руками, и вдруг случилось чудо: ее зрачки ожили, обрели прежний цвет старого выдержанного меда, на полных губах появилось подобие улыбки, ее пальцы на мгновение шевельнулись и она отчетливо прошептала: «Ла-Манга». Сиприано разрыдался, на несколько секунд их взгляды пересеклись, они поняли друг друга, но, как он ни пытался, не смог задержать этот миг. Тео вновь ушла в себя, отвела от него взгляд и опять превратилась в ничего не воспринимающее пассивное существо, каким была все эти восемь месяцев.
Когда стемнело, Сиприано отправился на коне, скачущем размеренным галопом, через Серраду и Ла-Секу. Встреча с Тео больно ранила его, и он говорил себе, что его обращение с ней, то, что он вырвал ее из привычной среды, чтобы затем предоставить самой себе, заслуживало наказания. Чувство вины тем больше усиливалось, чем больше он старался отогнать его, и ему представлялось, что полной самопожертвования жизни целиком не хватило бы, чтобы искупить содеянное за эти годы. Он был безутешен и сразу по прибытии в Вальядолид, передав Красавчика слуге, направился в церковь Сан-Бенито. Громада совершенно пустого храма усиливала чувство одиночества, тягостного молчания наедине с самим собой, хотя пламя свечи на алтаре, нежное и колеблющееся, создавало слабое ощущение чьего-то присутствия. Сальседо отыскал за одной из массивных колонн самый темный угол, отдельно стоящую скамью и, сев на нее, склонив голову и сложив руки, начал плакать, взывая к Господу, прося у него утешения и избавления – в который раз! – от грехов. Он был так погружен в себя, столь сосредоточен и столь далек от земного, что, достигнув высшей степени мистического просветления, наяву ощутил присутствие Христа подле себя, прямо на скамье. В полутьме расплывчато, сквозь слезы, светилось Его лицо, Его белая сияющая туника, но всякий раз, когда Сиприано пытался взглянуть Ему прямо и открыто в глаза, образ Христа рассеивался. Он сделал несколько безуспешных попыток и тогда решил удовольствоваться ощущением Его присутствия подле себя, тем, что Он сидит рядом с ним плечом к плечу, возможностью искоса подсматривать за Ним, за Его благостным взором, за белым расплывчатым пятном Его лица, окаймленного волосами и бородкой раввина. Сиприано угнетало сознание своей греховности, своего ужасного эгоизма, того, что он систематически уничтожал свою жену. Он исповедывался в этом Христу, обращаясь к Нему на «ты», доверительно, покорно и смиренно. И ввиду невозможности что-либо исправить взывал к своему старому стремлению к возрождению. Он был абсолютно уверен в том, что Господь слушает его, смотрит на него с давним выражением сочувствия. И тогда Сиприано Сальседо коленопреклоненно, в состоянии полного экстаза, высказал свое, созревшее у него в пути желание принести Господу две жертвы: свою мужскую силу и свои деньги. Про себя он обещал Ему блюсти чистоту и жить в бедности. Он решительно откажется от каких-либо телесных удовольствий и разделит все свое состояние с теми, кто помогал ему создать его. Он никогда не чувствовал особой привязанности к деньгам, но твердое намерение отказаться от них породило в нем неожиданное ощущение своей силы.
Эту ночь он спал плохо, не раздеваясь, растянувшись на кровати и не укрывшись одеялом, а спозаранку Крисанта, служанка, передала ему срочное послание из Медины-дель-Кампо. Оно было от управляющего Госпиталем и извещало, что его жена, донья Теодомира Сентено, скончалась в полночь, несколько часов спустя после его отъезда. Они нашли тело в кровати. Она лежала, улыбаясь, как если бы в последний час ее посетил Господь. Они ждали указаний касательно похорон.

XIV

Удрученный, с объятым скорбью духом, Сиприано Сальседо отправился в Педросу той же дорогой, по которой его отец, дон Бернардо, не склонный к приключениям, неизменно ездил тридцать лет тому назад: Арройо, Симанкас, Тордесильяс, вдоль берегов Писуэрги и Дуэро. Прошло уже три дня, как он предал земле тело жены во дворе церкви в Пеньяфлор-де-Орниха, рядом с ее отцом, доном Сегундо Сентено, Перуанцем, там, где одиннадцать лет назад совершилось их бракосочетание. Такое решение было принято после обсуждения с дядей Игнасио возможного смысла загадочных слов Тео при последнем посещении ее, в тот единственный миг, когда ее взгляд внезапно прояснился: «Ла-Манга», – сказала она. О чем подумала Тео, назвав селение, где провела свою юность за стрижкой овец? Быть может, оно было единственным местом, о котором она вспоминала с тоской? Или же короткий период помолвки, прошедший там, виделся ей самым важным в ее жизни? Или она хотела ясно и кратко дать понять, что желает почить там, в твердой, рыжей земле Парамо, рядом со своим отцом, Перуанцем? Прежде чем решиться перевезти тело жены в Вальядолид, Сиприано провел несколько часов в лазарете Медины, беседуя с теми, кто присутствовал при ее кончине. Сиделка сказала, что сцена, имевшая место во время его посещения, не повторялась, более того, сеньора Тео после тех слов впала в прострацию, и в час, когда ей должны были дать снотворное, римскую микстуру, пришлось разжимать ей челюсти ручками двух серебряных ложек, да с таким трудом, что ей сломали два зуба. Сиприано, ужаснувшись, спросил, часто ли применяют такой болезненный метод, на что сиделка ответила – мол, применяют всегда, когда больной отказывается принимать лекарство, которое доктор считает для него необходимым. Также и оба надзирателя отвечали ему с подобной же грубоватой прямотой. Донья Теодомира скончалась во сне, и ее «видения» того дня больше не повторялись, однако умерла она улыбаясь, чего за ней не замечали ни разу за все месяцы, что ее обслуживали. Что ж до ложек, так это обычный метод, применяемый при кормлении больных, которые упорно не хотят принимать пищу. С доньей Теодомирой, стискивающей зубы и открывавшей рот только, чтобы пить воду, другого способа не было. В иные дни, когда она была крепче, она так отчаянно сопротивлялась, что приходилось приковывать цепями ее руки к изголовью кровати. Сиприано это сообщение причинило боль, и он попытался поговорить с лекарем и с директором лазарета. Они удивились его удивлению. Да если бы не применяли ложек, больная не прожила бы восемь месяцев, ясное дело, скончалась бы сразу же. Это ведь нетрудно понять. Заставить ее пить римскую микстуру, фруктовые соки или мясной бульон можно было, лишь преодолевая ее сопротивление. Она мгновенно распознавала, что ей дают не одну воду, и сжимала челюсти так крепко, что раскрыть ей рот можно было только насильно, действуя ложками как рычагами. С первого же дня больная отказалась пить что-либо, кроме воды, и ввиду такого ее упорства ничего другого не оставалось делать. В лазарете Санта-Мария-дель-Кастильо запрещалось допускать не только самоубийство, но и любую помощь покушающемуся на самоубийство. Директор уверял, что поведение его подчиненных было правильным и, когда Сальседо попробовал ему объяснить, что, прежде чем подвергать больного столь мучительным процедурам, следовало бы посоветоваться с родственниками, расхохотался – мол, он глубоко ошибается, дело обстоит вовсе не так, врачи действуют согласно гиппократовой морали и применяют ее заветы неукоснительно, нравится это или нет родственникам пациента.
Дрожа от гнева, Сиприано спустился в подвал взглянуть на труп – действительно лицо покойницы было умиротворенным, она улыбалась. Улыбка эта, о которой ему столько говорили, была не только спокойной, но даже радостной. Это стало единственным утешением для Сиприано Сальседо, единственным удовлетворением, которое в конце концов пересилило мучительную скорбь. Видимо, в последнее мгновение что-то заставило Тео улыбнуться. За несколько часов до того она в минуту просветления назвала Ла-Мангу, говорил он себе, и логично было предположить, что она думала или грезила о Ла-Манге, когда на ее устах изобразилась эта прощальная улыбка. Дядя Игнасио был такого же мнения, и после долгих бесед оба они согласились, что, упомянув Ла-Мангу, Теодомира назвала место, где ей хотелось бы покоиться вечно. Королева Парамо желала возвратиться в Парамо ее желанию не следовало противиться.
С волнением смотрел Сиприано Сальседо на экипажи, сопровождавшие траурную повозку и остановившиеся на эспланаде церкви в Пеньяфлоре. То были его старые друзья – Херардо Манрике, Фермин Гутьеррес, сын Эстасио дель Валье – и новые – доктор Касалья, его брат Франсиско и ювелир Хуан Гарсиа, не говоря уже о дяде Игнасио. Небо заволокли тучи, но дождя не было, однако кучка батраков и пастухов, ожидавших прибытия покойницы, сгрудилась в портале церкви; их можно было различить по одежде – батраки в распашных кафтанах из грубой ткани и в штанах до середины голени, открывавших волосатые лодыжки, а пастухи в куртках на кроличьем меху и в длинных штанах на пуговицах. Все они вышли из своего укрытия и окружили гроб, когда приходский священник, дон Онорио Вердехо, прочитал у входа в церковь молитву. Для этих простых кастильцев женщина, которую собирались похоронить, была неким символом, ибо она не только работала руками, как они, но делала это с большей ловкостью и успехом, чем мужчины, за что справедливо получила прозвание Королевы Парамо. «Она была стригальщицей, как мы», – дрожащим голосом сказал старый пастух, в глазах которого ручной труд искупал грех богатства покойной. Помимо Манрике и сына Эстасио дель Валье, которые в большей или меньшей степени были связаны с крестьянами, остальные сопровождавшие смотрели на них с удивлением и любопытством, словно то были люди другой расы или обитатели другой планеты. Однако удивление еще усилилось и стало всеобщим, когда могильщики, углубляя яму, где предстояло схоронить Королеву Парамо, обнаружили, что труп ее отца Перуанца сохранился в целости – старик со своей седой шевелюрой лежал обнаженный, тело нисколько не разложилось, пенис торчал, открытые, красные глаза были присыпаны землей. Кто-то из батраков сказал, что это, мол, чудо, но дон Онорио, человек честный и благоразумный, отверг такое фантастическое предположение – умолчав о необъяснимом положении пениса, он сказал, что некоторые почвы обладают свойством предохранять трупы от гниения. Например, в Гальосе, селении, откуда он родом, сказал он, ни один труп не разложился, даже пролежав много лет.
Уезжая из Пеньяфлора, Сиприано в карете признался дяде, что до сих пор питает к Перуанцу какую-то нежность, и то обстоятельство, что тело старика осталось нетленным, даже половой орган как бы был жив, словно старик встретил смерть с вожделением, произвело на него сильное впечатление. Когда они проезжали по зарослям Ла-Манги, Сиприано увидел высокую башню и рыжую дорогу, полускрытую болотами, кучами деревьев, срубленных угольщиками, а в глубине черепичную крышу дома, он наклонился вперед и попросил слугу на облучке придержать лошадей. Прислонившись лбом к стеклу оконца кареты, прикрыв глаза, Сиприано несколько минут молчал, вспоминая прогулки с покойницей по опушкам и закоулкам такой знакомой чащобы.
Теперь же, завидев Педросу, он пришпорил Красавчика на последнем повороте дороги. Редкая стерня, кое-где недавно вспаханные участки, глубокие дорожные колеи напомнили ему беседы на прогулках с Касальей. Дружная стая куропаток с шумом вылетела из канавы, испугав коня, – он заржал и несколько раз вставал на дыбы, пока не успокоился. Мартин Мартин, ожидавший Сиприано, сообщил ему, что урожай винограда был превосходный, чего нельзя сказать о зерновых, с ними дело плохо. Он придерживался того же мнения, что и его отец, – деньги дает виноград. Верхом на кобыле с белыми передними ногами, арендатор на небольшом расстоянии следовал за хозяином, объезжая различные участки его владений: новые посадки, редкие молодые кусты за холмами, делянку в Вильявендимио с чудесной сосновой рощей. Когда возвратились на ферму, Сиприано Сальседо сообщил Мартину Мартину, что сеньора Теодомира скончалась. И тут повторилась сцена, происшедшая тридцать семь лет назад в этом же антураже, участниками которой были отцы их обоих. Услышав дурную весть, Мартин Мартин снял шляпу и перекрестился: «Да пошлет Бог здоровья вашей милости, чтобы вы молились за упокой ее души», – сказал он. Затем они пообедали вдвоем, а прислуживали им сильно постаревшая Лукресия и ее невестка. И тут Сальседо сказал своему арендатору, что после кончины супруги он, поразмыслив, принял решение разделить свою собственность с ним: Мартин будет возделывать эти земли, а он, Сиприано, возьмет на себя расходы по эксплуатации. Предложение было столь необычным и щедрым, что у арендатора от удивления выпала ложка из руки. «Не знаю, правильно ли я понял…» – пробормотал он. Но Сиприано успокоил его: «Ты понял то, что я сказал: владение землями мы разделим между нами двоими – ты внесешь твой труд, а я мои деньги. Прибыль будем делить пополам». Это краткое заявление Сиприано завершил лживой фразой:
– Такова была воля покойной.
Мартин Мартин хотел поблагодарить, но пока он подбирал слова, Сиприано уже заговорил о том, что его дядя оидор надлежаще оформит новый контракт, но, кроме того, он намерен повысить плату батракам и хотел бы знать, сколько им платят в Педросе за день работы на виноградниках. Арендатор состроил серьезную мину: да, плата низкая, батрак может заработать пятьдесят мараведи, но сборщик винограда и половины этого не получает. Да, надо бы поднять плату, необходимо улучшить условия жизни в Педросе, и он, Сиприано, как самый крупный здешний землевладелец должен подать пример. Сиприано тогда заговорил о том, чтобы удвоить плату поденщикам, случайным наемным работникам, но тут арендатор схватился за голову:
– Да подумали ли вы, ваша милость, что предлагаете? Мелкий землевладелец не выдержит такой конкуренции. В Педросе никто не захочет работать за меньшую плату, чем будем платить мы. Здешнему сельскому хозяйству придет конец.
Сиприано начал понимать, что само вложение денег тоже составляет проблему, и все же ему не хотелось отказаться от своего великодушного намерения. Ничего, он изучит этот вопрос, посоветуется с людьми знающими, с правоведами. Ему стало ясно, что его решение, в том виде, в каком он его задумал, будет иметь успех среди наемных работников, но нисколько не обрадует землевладельцев. Тут надо крепко подумать и действовать не торопясь, с холодной головой.
В тот же день он отправился погулять с Педро Касальей, и тот похвалил его решение заключить с Мартином Мартином новый контракт. Сельское хозяйство ныне в критическом положении, люди, для которых оно источник существования, обречены на нищету. Зарабатывают они мало, а государственная казна и Церковь, налоги да десятины разорят их вконец. Сколько ни делай, чтобы улучшить положение сельских жителей, все будет мало. Возражение Мартина Мартина трудно оспорить, однако у оидоров Канцелярии, высокопоставленных законоведов двора, найдется достаточно аргументов, чтобы решить этот вопрос надлежащим образом. Он, со своей стороны, поговорит об этом с доном Карлосом де Сесо, который ныне, получив пост коррехидора, должен заниматься такими делами. Они зашли в дом к Касалье, и Сиприано передал ему триста дукатов для самых насущных нужд селения, даже упомянул мимоходом, что неплохо бы замостить улицы. Но Педро Касалья возразил, что об этом и думать нечего, так как лошади на камнях мостовой спотыкаются и ломают себе ноги. Надо подумать о другом, менее рискованном применении этих денег.
Для Сиприано Сальседо начался период лихорадочной деятельности. Одиночество внушало ему страх. Он боялся даже задумываться о нем. Он не умел жить в одиночестве и в праздности, и кроме своих обычных занятий на складе и в швейной мастерской, ему надо было заниматься чем-нибудь еще, решать еще какие-нибудь дела. Дядюшка Игнасио, одобрявший его намерение уступить половину своего состояния, обещал заняться оформлением контракта с Мартином Мартином. При существующем порядке вещей просто так взять да повысить вдвое плату батракам и пришлым работникам было бы вопиющим вызовом. Но правильное решение должно существовать, и он, дон Игнасио, его найдет. В Канцелярии есть опытные люди, готовые при случае ему помочь. Зато промышленные и торговые планы племянника доставили дяде Игнасио искреннюю радость. С той поры, как он получил звание лиценциата, дядя Игнасио специализировался в юридических и экономических вопросах. Он много и жадно читал, причем не только приговоры и юридические акты, но также французские и немецкие публикации и книги, доставляемые ему друзьями из стран центральной Европы. Из них он узнал, что цеховая организация производства постепенно устаревает, выходит из моды. Во Франции и в Германии создавались такие формы ассоциаций, какие в Испании были еще неизвестны, – объединялись не только люди, но также капиталы, благодаря чему увеличивалась производительность. Приобщить Вальядолид к современному способу производства было его заветной мечтой. Цехи приходили в упадок, и когда племянник изложил ему свои новые идеи касательно торговли шерстью с Бургосом и изготовления курток и кафтанов на меху, дон Игнасио подумал, что, возможно, коммандитные товарищества могли бы помочь наладить оба этих дела.
Дионисио Манрике и Фермин Гутьеррес уже не будут служащими, а станут компаньонами, и их труд будет оцениваться как капитал. То есть они будут вкладывать свой ум, а он, Сиприано, – свои деньги. Они создадут две смешанных компании, в которых капитал и труд будут вознаграждаться одинаково. Но здесь, как и в сельском хозяйстве, возникал щекотливый вопрос: что делать со скорняками, охотниками, дубильщиками, погонщиками мулов и всеми теми, кто ни в мастерской, ни на фабрике не выполняют квалифицированной работы? Игнасио сразу нашел решение: включить неквалифицированный персонал в число получающих прибыль. Это новшество, на его взгляд, было бы настоящей революцией в экономике, особенно здесь, в Вальядолиде, отчего оно казалось ему еще более справедливым и убедительным. Манрике и Гутьеррес будут иметь с ним, с Сиприано, равные доли, но тем, кто получает у них жалованье, вместо того, чтобы повышать плату, что вызвало бы враждебность конкурентов, после выполнения задания будут из фонда социальной помощи выдаваться надбавки к жалованью. Деньги эти, распределяемые среди скорняков, охотников, закройщиц, погонщиков мулов и дубильщиков, можно будет брать из общей суммы прибыли или же из доли, причитающейся Сиприано Сальседо, – это будет зависеть от степени его бескорыстия. Во всяком случае ни транспортировка шерсти в Нидерланды, ни производство курток не представляют неразрешимых проблем.
За такими беседами дядя и племянник проводили целые вечера, так что с момента смерти Тео голова Сиприано не знала ни минуты отдыха. Странное дело, но в последние годы, когда общение с Тео почти совершенно прекратилось, Сиприано было достаточно знать, что она дома, слышать, как она ходит из одной комнаты в другую, чтобы не чувствовать себя одиноким. Как сказал он однажды донье Леонор, Тео стала для него привычкой.
Параллельно тому, что Сиприано доверил дяде преобразование своих торговых и промышленных дел, становились все более тесными его отношения с семейством Касалья. Донья Леонор выражала сочувствие его положению вдовца трогательными словами солидарности, говорила, что прекрасно понимает его жену. Сама она родила десятерых детей, но каждое разрешение от бремени она воспринимала так, словно это происходило впервые. В то же время она понимала Сиприано, ибо круг интересов мужчины намного превосходит круг семейный, и мужской эгоизм – чувство более сильное, нежели эгоизм женский. Со своей стороны, Доктор проявлял к нему все большее доверие, сознавая, что сам по натуре слаб и малодушен, – сотрудничество Сиприано становилось для него необходимым. Он уже завершил составление своей картотеки, однако небольшая кастильская община требовала постоянного внимания. Со всех сторон возникали мелкие проблемы. Например, Ана Энрикес уверяла, что Кристобаль де Падилья во всем ей подчиняется, что он больше не будет вольничать. Между тем жизнь показывала иное. Антония де Мелья, жена Педро Сотело, сообщила Доктору, что Кристобаль посетил ее, чтобы прочитать ей очень опасное письмо, как он говорил, от магистра Авилы, и настоял на том, чтобы оставить это письмо у нее, чтобы она его изучала. Через несколько дней Падилья появился вновь с другим письмом, по-видимому, также от магистра Авилы, и на сей раз читал его жене Робледо. Там говорилось о благодеянии Господа, и, закончив чтение, он посоветовал ей сказать своему мужу, чтобы тот прекратил исполнять назначенное ему покаяние, ибо Господь наш искупил все наши грехи. В другой раз Падилья созвал в дом Сотело женщин и предложил им почитать книжечку, в которой трактовались религиозные вопросы в духе Учения об оправдании верой. Когда одна из женщин стала возмущаться, он признался, что книжечку эту написал фрай Доминго де Рохас, хотя другим людям говорил, будто сам является ее автором. Сиприано пришлось дважды съездить в Самору, чтобы убедить Педро Сотело не предоставлять Падилье места для собраний, – ведь этот человек, как сказал все больше одержимый страхом Доктор, сеет раздоры, где бы ни появился. На некоторое время Доктор успокоился, но каждый день приходили новые дурные вести, и однажды он сообщил Сиприано, что у ювелира Хуана Гарсиа возникли семейные трудности и надо возможно скорее с ним побеседовать. Сиприано посетил каморку, где ювелир работал, и тот, не поднимая глаза от браслета, который чинил, поспешил сказать, что завтра, в семь часов вечера, сам зайдет к Сиприано, так как в мастерской беседовать небезопасно. Явившись к Сиприано домой, Хуан Гарсиа стал слезно жаловаться, что, хотя он принадлежит к самым старым и самым убежденным адептам нового учения, его жена Паула Руперес фанатичная католичка, и она, заподозрив что-то дурное в его ночных исчезновениях, выследила однажды ночью, как он шел по темным улицам на собрание. К счастью, он вовремя ее заметил и спрятался в подъезде какой-то лавки, откуда наблюдал, как жена прошла мимо. Тогда из преследуемого он превратился в преследователя, и целый час они кружили по старым улочкам квартала Сан-Пабло – он следовал за ней, она блуждала наобум. На другой день Паула спросила, где это он шатался в такие поздние часы ночи, и он солгал, будто у него случился один из частых приступов скотомы, и он вышел пройтись, чтобы проветрить голову. Постепенно Хуан Гарсиа успокоился, но он предполагает, что жена сообщила о своих подозрениях духовнику, и у него есть достаточно оснований опасаться, что, если духовник получит хотя малейший повод для доноса, он немедленно выдаст их Инквизиции.
Сиприано попытался успокоить ювелира, посоветовал временно не посещать собраний и предложил, чтобы каждый месяц, на другой день после такового, тот приходил к нему домой, и он ему будет давать отчет о том, что там говорили, чтобы Хуан Гарсиа не был отрезан от группы. А пока для пущей надежности пусть сопровождает жену в ее благочестивых занятиях и делает там то, что будет делать она. Ювелир снова заплакал, ему претило впасть в грех «никодимства», притворяться, будто верит в то, во что на самом деле не верит, но Сиприано Сальседо сказал ему, что все в большей или меньшей степени так поступают, и что сам он в праздничные дни ходит к мессе, ибо во времена гонений лучшая защита – притворство и даже лицемерие.
За неделю до Рождества внезапно скончалась донья Леонор. Утром она ощутила необычное трепетание сердца и, отобедав, скончалась в кресле-качалке так тихо, что никто не заметил. Доктор застал ее еще теплой, и кресло слегка еще покачивалось. Ее кончина стала кульминацией этого annus horibilis, как выразился доктор Касалья. Пришлось готовиться к пышным похоронам, как того требовала слава Доктора и то обстоятельство, что у покойной было трое сыновей духовного звания. Погребение состоялось в часовне семейства Руэнсалданья, в монастыре Сан Бенито. Десять юных девушек с синими лентами сопровождали гроб, и хор недавно учрежденного в городе Сиротского дома пел положенные молитвы. Сиприано Сальседо, глядя на этих мальчиков, видел прежних подкидышей, товарищей своего детства, и он искренне и с благоговением отвечал на обращение к хору: «ora pro nobis, ora pro nobis, ora pro nobis», повторял он про себя, а при звуках завершающего песнопения «Dies irae» простерся ниц на каменных плитах храма и с глубоким волнением повторял слова текста: «Solvet saeclum in favilla: testet David cum Sibylla».
На похороны доньи Леонор явилась толпа горожан. Громкое имя Доктора, тот факт, что заупокойную службу правили три сына покойной, взбудоражили религиозные чувства народа. Обширное помещение храма не могло вместить всех желающих, многие остались за дверью, и стояли на церковной паперти в благоговейном молчании. Голоса хора сирот доносились до небольшой площади Ринконада, проходившие мимо церкви благочестиво осеняли себя крестным знамением. По окончании заупокойной службы сопровождавшие покойницу собрались в церковном дворе, чтобы выразить соболезнование родным, но вдруг, среди сосредоточенно скорбной тишины, взорвавшись над гулом толпы, раздался звучный, сильный мужской голос:
– Донью Леонор де Виверо на костер!
Послышались шиканья, призывы к молчанию, но оскорбительный выкрик не повторился. Церемониал соболезнований продолжался, присутствующие проходили вереницей перед братьями Касалья, некоторые, более близкие к семье или более решительные, целовали их в знак сочувствия.
Для Доктора кончина матери стала кульминацией его подавленного состояния. Донья Леонор была воплощением авторитета, благоразумия, порядка, была главой семейства. И хотя оставались еще две дочери, Констанса и Беатрис, твердыня матриархата обрушилась. Лицо Доктора осунулось, он исхудал, покрылся морщинами, волосы стали редеть. Даже голос потерял звучность, выдавая глубокий нравственный надлом, снедавший его. Приходившие к нему домой выразить соболезнование многочисленные поклонники уходили расстроенные: «Доктор не перенесет этого горя», – говорили они. А вечерами, когда посетители расходились, он уединялся с Сиприано в небольшом кабинете матери, и они говорили о ней, восстанавливали ее прошлое, обсуждали ее значение для семьи и для их секты. Руководство ею взяла на себя Констанса, однако это было совсем не то. «Бедняжка Констанса – всего лишь обычная ученица», – уныло говорил Доктор. И за отсутствием более непосредственного утешения дружбу между двумя мужчинами укрепила общая забота.
– Ваша милость тоже это слышали, – сказал однажды вечером Доктор, – и вы можете мне помочь опознать этот голос.
Выкрик с требованием отправить на костер его мать терзал Доктора, лишая покоя. За этим злобным возгласом, чудилось ему, стоит весь город, весь мир. И о чем бы они ни беседовали, разговор всегда завершался тем же: зычный мужской голос, требующий сжечь покойницу. Сиприано пытался успокоить Доктора: «Какой-то сумасшедший, ваше преподобие, в такой огромной массе людей всегда найдется сумасшедший». Но Касалья настаивал, что то был не сумасшедший, – голос звучный, хорошо поставленный, речь культурная, никакого простонародного акцента. Стремясь угодить ему, Сиприано поговорил в швейной мастерской с Фермином Гутьерресом, старым поклонником Доктора. Да, Гутьеррес тоже слышал этот голос, и по его мнению и по мнению его друзей, голос раздался на том углу, где собралась группа офицеров Королевской гвардии. Доктор качал головой, решительно отвергая это предположение: «Командирский голос военного, – говорил он, – можно узнать за десять лиг». Следует искать кого-то более знатного, знакомого с подробностями жизни семейства Касалья, подлого в душе, но знатного рода.
Прошли две недели в тщетных предположениях и догадках касательно таинственного голоса, как вдруг однажды вечером Доктор открылся, излил свою душу, доверив Сиприано тайну, которую следовало иметь в виду при их разысканиях. Он поведал об одной странной женщине, которая столь же странным образом пересеклась с его жизнью и резко с ним порвала. Речь шла о донье Каталине де Кардона, известной под прозванием «Добрая Женщина», которая в молодости была нянюшкой дона Хуана Австрийского. В высших кругах она слыла святой и оказалась в Вальядолиде, находясь в свите принцессы де Салерно, чьей фрейлиной она была и чей супруг, дон Фернандо де Северино, прибыл ко двору ходатайствовать о возвращений своих владений, конфискованных из-за предполагаемого его участия в заговоре против испанцев.
Пребывание принцессы Салерно в Вальядолиде позволило ей познакомиться с Доктором и завязать с ним приятельские отношения. Однако Каталине, этой Доброй Женщине, пришлась не по душе дружба ее госпожи с Доктором – его разговоры о милосердии Господа и о значении деяний Христа казались ей двусмысленными и подозрительными. Неуемная по натуре Каталина де Кардона вознамерилась быть ангелом-хранителем принцессы и мало того, что смотрела на Доктора с ненавистью – на вечерах у принцессы она вечно перечила ему и старалась его задеть. Однажды она даже сказала принцессе – мол, его устами говорит сам Сатана. Тогда Доктор надумал проучить эту чванливую всезнайку, и в своей знаменитой проповеди о Трех Мариях в день Воскресения Господня высмеял дерзость некоторых особ, пытающихся спорить с теологами, ничего в этом не смысля; лучше бы они занимались кастрюлями, сказал он, там их место. Но Добрая Женщина дождалась ближайшего визита священника, и когда он появился у ее госпожи, сказала, будто видела, как у него изо рта вырывались пышущие дымом и воняющие серой огненные пузыри. Выходка Доброй Женщины вызвала в обществе напряженность настолько непривычную, что, когда Касалья уже собирался ответить, принцесса Салерно сочла необходимым вмешаться и призвать к молчанию обе стороны, – тогда он, оскорбленный, но не теряющий чувства собственного достоинства, встал и удалился.
– Больше я никогда не переступал порога дворца принцессы, – объяснил Касалья, – но скорее всего голос, требовавший костра для моей матери, зародился там, в ее салонах, как следствие моей проповеди.
Сиприано задумался. Он не знал, что у Доктора были столь высокие враги, но, услышав об этом, счел вполне вероятным, что оскорбление доньи Леонор исходило из этого кружка или другого ему подобного.
Два дня спустя, идя к Доктору, Сиприано увидел, что стена нижнего этажа его дома осквернена мерзкой надписью: «Донью Леонор на костер». Написанное красной краской, это краткое, но зловещее требование окончательно вывело Доктора из равновесия. Среди бела дня он созвал собрание единомышленников в часовне своего дома. «Мы не можем жить далее в подобном „сосредоточенном отчуждении“, – сказал он. – Нас знают все, весь город, за нами следят, нас ненавидят, и все наши предосторожности окажутся тщетными». Вид у Доктора был испуганный, растерянный, встревоженный. Теперь, когда умерла его мать, от которой он так сильно зависел, которая была воплощением мужества, на него обрушилась подлая месть вальядолидского высшего света. «Мы должны осознать, что мы не свободны, – прибавил он, – что нам противостоят враги, прячущие свое лицо, так будем же осмотрительны». С этой поры временно отменили собрания, Доктор пообещал, что их заменят посещениями каждого на дому, и таким образом будут сообщать новости членам секты. По указанию Доктора Сальседо съездил в Торо, Самору и Логроньо, чтобы призвать к осторожности тамошних адептов.
Возвратясь, Сиприано застал Доктора еще более погруженным в себя и задумчивым. То обстоятельство, что существование группы стало известно или, по меньшей мере, подозревалось, угнетало его. Он чувствовал себя загнанным в угол. Сиприано просидел с ним далеко за полночь; Доктор страдал бессонницей, не помогали никакие настойки, даже римская микстура почти не действовала. Малодушие побуждало его преувеличивать опасность, вселяло болезненный страх. Ощущение, что за ним следят, что он отрезан от мира, подавляло все прочие чувства. Однажды ночью вдвоем с Сиприано они замазали краской надпись на фасаде, и Доктор вошел в дом ободренный, как будто вместе с надписью стерли его дурные мысли – мысли человека, ответственного за других. В обществе Сиприано он отводил душу, Сиприано был его утешителем. «По крайней мере Реформатор знал о нашем существовании, он нас вдохновлял», – говорил Доктор. Когда Лютер умер и прервалась связь с севильским кружком, Доктор потерял надежду на успех их дела. Сиприано, однако, заметил, что день ото дня настроение Доктора меняется, он был нерешителен, неустойчив, словно бы потерял опору. Однажды они задумали съездить в Севилью, но за неделю до назначенного срока Доктор от этого намерения отказался. Что им делать в Севилье? Неужели андалузсцы лучше осведомлены, чем они? Следовало бы поехать дальше, на родину учения. Способен ли Сиприано съездить в Германию от имени их группы? Сальседо этот вопрос не удивил, он уже несколько месяцев ждал его. Он был убежден, что только если встретится с Меланхтоном и его сотрудниками, если привезет непосредственную информацию, книги и другие публикации, а также обещание, пусть неисполнимое, помощи в случае надобности, ему удастся воодушевить Доктора. Да, он поедет в Германию, сказал он, и пробудет там столько времени, сколько потребуется, он свяжется с мозгом организации, получит наставления. Одна мысль о том, что Сиприано посетит Германию, подняла дух Доктора. Он принялся показывать на карте маршруты, города, дороги, называл Сиприано имена и адреса тех, с кем необходимо установить связь, какие очаги новых идей посетить непременно. Как будто его окоченевший мозг внезапно пришел в движение. Однажды он рассказал Сиприано о Бергере, Генрихе Бергере, моряке по профессии, апостоле нового христианства, с которым Сиприано, быть может, удастся вернуться в Испанию через северные порты. Когда Доктор вспоминал о своем пребывании в Германии, о местах, которые он посетил вместе с Императором, о старых друзьях, о первых тамошних знакомствах, лицо его светлело. Вдвоем они строили планы: Сиприано переправится через Пиренеи и возвратится морем, или наоборот. «Куртка Сиприано» и кафтаны на меху могут послужить удобным предлогом, прикрытием, но покамест этот их проект должен оставаться тайной. Слышал ли Сиприано о Пабло Эчаррене, живущем в Сильвети, маленьком селении на севере Наварры? Конечно нет, Сальседо об Эчаррене не слыхал и не знал о существовании Сильвети. Самой дальней его поездкой была поездка в Миранду на Эбро, он даже в Бильбао не бывал. Тогда Доктор рассказал ему, что Эчаррен ведет людей до границы с Францией – беглецов, скрывающихся, изгнанников, контрабандистов. Он наш человек, но подойти к нему надо осторожно. Самое лучшее заговорить о доне Карлосе. Сесо знает его со времени своего пребывания в Логроньо и неоднократно пользовался его услугами. Сиприано должен сказать ему, что дон Карлос де Сесо его друг, даже родственник. Ну, конечно, платят ему по-разному, в зависимости от момента, от риска, которому он подвергается при переходах, от его потребностей в данное время, его доходов, – говорил Доктор, – но вряд ли это будет меньше двадцати пяти дукатов и больше сорока. Когда же Сиприано доберется до Эчаррена, его слуга Висенте сможет возвратиться в Вальядолид с лошадьми – у Эчаррена есть хорошие, знающие дорогу мулы, они идут послушно и бесшумно и не вызовут подозрений. Итак, Доктор снабдил Сиприано адресом Пабло Эчаррена в Сильвети. Но еще до отъезда Сиприано совершил вылазку на Красавчике в Торо, где дон Карлос де Сесо уточнил данные, сообщенные Доктором, и предупредил, что манеры у Эчаррена грубоватые, характер неровный, однако ему можно довериться, слово свое он держит. Сесо дал ему рекомендательную записку для наваррца, и когда Сиприано вернулся в Вальядолид, он еще съездил в Педросу, чтобы вручить Мартину Мартину копию нового контракта на владение землей, составленного, дядей Игнасио в Канцелярии. А еще раньше он оставил Доминго Манрикесу и Фермину Гутьерресу набросок новых коммандитных условий. Выполнив все дела, задерживавшие его в Вальядолиде, и согласовав дату с Доктором, он назначил отъезд на 25 апреля. Висенте подготовился с присущей ему тщательностью: Сиприано поедет на Красавчике, а он, Висенте, на Старичке, крепком, хоть и неказистом жеребце, а на мулицу Одиночку погрузят поклажу. Спешки никакой не было. Принимая в расчет медленный ход мулицы, они смогут проезжать в день десять лиг и доберутся до Сильвети примерно двадцать девятого или тридцатого апреля. Что ж до остановок на ночь, то Висенте наметил, коль не случится чего-либо непредвиденного, постоялые дворы в Вильяманко, Сальдуэндо, Белорадо, Логроньо и Памплоне. После всех этих приготовлений Сиприано выехал из Вальядолида ранним утром двадцать пятого апреля. Небольшой его багаж состоял из двух тючков, нагруженных на Одиночку, кроме того, он вез деньги, бумаги и рекомендательные письма, рассованные по разным карманам его одежды. День был солнечный, теплый, по небу плыли редкие белые облачка-барашки, и Сиприано вдруг подумал о Диего Бернале. Всякий раз, выезжая с деньгами или чем-то ценным, Сальседо вспоминал старого грабителя, но Висенте его успокоил. «Берналь уже подумывает об отставке, – сказал он. – Больше чем полгода о нем ничего не слыхать».
Первые два дня они ехали точно как наметили. На третий их застиг ливень, они явились в Белорадо промокшие до нитки. Над Кастилией нависли дождевые тучи, пришлось выждать день, пока погода не разгуляется. Тридцатого после полудня, предварительно послав по почте Эчаррену срочное письмо, они въехали в Сильвети, малолюдное горное селение с домами, сложенными из камня. Сиприано сгрузил свои тючки в сенях у Пабло Эчаррена, Висенте не остался ночевать, а верхом на Старичке и с Красавчиком и Одиночкой в арьергарде возвратился в Уртасун, стараясь не привлекать внимания местных жителей. Сиприано убедился, что Пабло Эчаррен отнюдь не такой мрачный тип, каким его рисовал дон Карлос. Он говорил мало, но не из-за дурного характера, а просто не любил зря тратить слова:
– Ваша милость знает, что времена нынче трудные. В горы я могу пойти не меньше, чем за пятьдесят дукатов, – сказал он.
Отправились они еще до рассвета, и по мере того как светало, темный контур горной гряды все отчетливей проступал на горизонте. Покрытый попоной мул Эчаррена шел впереди, за ним мул Сиприано и третий, по кличке Светлый, с багажом. Проехали мимо рощицы вечнозеленых дубов, следуя по тропе, и вдруг из самой чащи выпорхнули, как очумелые, две птицы.
– Вальдшнепы, – коротко бросил Эчаррен.
– В Кастилии вальдшнепы появляются в ноябре, – заметил Сиприано, вспомнив времена, проведенные в Ла-Манге.
– Они еще не закончили перелет, – пояснил проводник. – Во всяком случае, эта пара гнездится здесь.
Перед крутым подъемом он сделал остановку. Справа от них тянулась буковая роща с молодыми листьями, а по левую сторону стоял густой темный ельник. Эчаррен достал из дорожных сумок хлеб, сыр, колбасу и бурдюк с вином. Перед едой отпил из бурдюка – запрокинув голову, пил долго, не пролив ни капли.
– Надо промыть кишки, – сказал он, оправдываясь.
С наступлением полуденного зноя в воздухе под ними, не шевеля крыльями, зависла пара бородатых ягнятников. Когда снова тронулись в путь, мулы двигались медленно, с трудом. Склон становился все круче, и вот они вступили в буковый лес, в густую чащу с таинственной тенью. Время от времени Эчаррен останавливал своего мула и, попросив Сиприано соблюдать тишину, прислушивался. На горных высотах несмотря на яркое, палящее солнце воздух был прохладней. Теперь они пробирались между елей, целого моря елей, а наверху, на вершине горы, виднелись одиноко торчащие горные утесы, небольшие сверкающие снежники, извивающиеся ручьи, образовавшиеся от таяния снега. В какой-то момент, при очередной остановке, Эчаррен энергичным жестом показал Сиприано, чтобы тот укрылся на маленькой полянке между высокими деревьями. Приложив указательный палец к губам, Эчаррен насторожился. Где-то недалеко слышались голоса. Наваррец спешился и стал вглядываться сквозь листву. Вероятно, он сумел рассмотреть одежду путников или, быть может, узнал масть их мулов – обернувшись к Сиприано, он шепнул:
– Контрабандисты.
Сальседо, сидя верхом на муле, тщетно всматривался в направлении, указанном проводником. Он слышал разговор совсем близко, но людей не видел. Вскоре они, вероятно, стали удаляться, и их голоса постепенно превратились в невнятный гул. Когда этот гул стих, Эчаррен взобрался на своего мула и сказал:
– Это Маркос Дуро, лучший проводник в нашей округе.
– И что же они везут?
– Наверно, амбру, всяческие притирания да румяна, духи, благовонные масла. Роскошь вся идет из Франции.
Подъем становился все круче, и когда они вышли из лесной зоны, растительность изменилась: стелящиеся травы, вереск, колючий дрок, черника. Эчаррен старался двигаться, прижимаясь к неровностям скал, чтобы снизу их не заметили. Однажды, выезжая из-за скалы, они увидели скачущую по камням, убегающую от них серну. Дорога была полна препятствий – высокие скалы, каменистые осыпи, но вот в глубине ущелья, над пропастью, в тени небольшой ниши, они увидели человека в кафтане и широких штанах до колен, с двумя связанными за шеи лошадьми. Эчаррен обернулся к Сиприано:
– Пьер никогда не заставляет себя ждать, – с улыбкой сказал он и издал переливчатый свист, который в оврагах с французской стороны эхо повторило несколько раз, все тише и тише.
Назад: X
Дальше: Книга третья. АУТОДАФЕ