Книга: Еретик
Назад: V
Дальше: X

Книга вторая.
ЕРЕСЬ

VII

Достигнув совершеннолетия, Сиприано Сальседо получил степень доктора юриспруденции, вступил во владение складом в Худерии, землями в Педросе и переехал в старый родительский дом на Корредера-де-Сан-Пабло, который после смерти дона Бернардо стоял закрытый. Через несколько лет, когда эти основные дела были улажены, он поставил себе три другие задачи, вполне амбициозные и определенные: найти Минервину, завоевать почетное место в обществе и поднять свое экономическое положение на уровень крупнейших негоциантов страны. Первая задача – найти Минервину, – которую он считал самой простой, оказалась невыполнимой. В Сантовении он с трудом разыскал нескольких человек, помнивших девушку. Родители ее умерли, говорили они, а она из деревни уехала. «Вышла замуж», – сказал один, но другой поправил его: «Мина замуж не выходила, она уехала со своей сестрой в Мохадос, где жила их старая тетушка». Сиприано, верхом на своем новом коне по кличке Огонек, отправился в Мохадос. Там о девушке никто слыхом не слыхивал, и такое редкое имя было им вовсе незнакомо. Сиприано настаивал: «Минервина, Минервина Капа». Но никто не мог вспомнить такую. Во всей округе не было девушки с таким именем. Сиприано Сальседо, не мысливший себе жизни без нее, пытался искать Минервину в более дальних деревнях. Бесполезно. Не зная, куда после кончины его отца переселились Бласа и Модеста, он сызнова начал поиски с первого пункта – с Сантовении. Там он встретился с Ольвидо Лануса, «просветленной», уже слегка повредившейся в уме – она сообщила ему, что Минервина поступила на службу к дону Бернардо де Сальседо в Вальядолиде. Других сведений не удалось получить ни от кого, кроме столетней старухи Леонор Вакеро, сказавшей, будто Минервина вышла замуж за владельца мануфактуры в Сеговии. Конь Огонек доставил Сиприано в Сеговию за два дня. Но откуда начинать поиски? Он принялся спрашивать по порядку во всех ткацких мастерских города, но везде интересовались фамилией мужа, так как фамилия жены в списках не значилась. Сальседо вернулся в Вальядолид в полном отчаянии. Последняя надежда исчезла. Отыскать Минервину, то, что всегда казалось ему пустячным делом, теперь стало несбыточной мечтой. Он решил обуздать себя, погрузиться в повседневные труды и возобновить поиски лишь тогда, когда услышит правдоподобные сведения с какой-либо гарантией на успех.
Дионисио Манрике, который уже десять лет управлялся со складом в Худерии под надзором дона Игнасио, с радостью встретил Сиприано как нового хозяина. Здание склада, неуютное и большую часть года пустовавшее, с одним лишь немым Федерико, стало ему до нельзя противно. Поэтому Манрике воспринял как дар небесный появление дона Сиприано, чьим первым делом в Худерии стал просмотр переписки с семьей Малуэнда – вначале со знаменитым коммерсантом доном Нестором, а затем с его сыном Гонсало. Сиприано решил, что, пожалуй, первым его шагом в коммерции должно быть установление отношений с Бургосом – надо познакомиться с оптовым покупателем и попытаться заключить с ним контракт на более выгодных условиях, принимая в расчет, что ему каждый год доставлялись из старой Кастилии семьсот тысяч вельонов. Сиприано любил ездить верхом и пользовался любым случаем оседлать своего Огонька, поэтому в начале октября он, проехав по Большому мосту, утром миновал Кооркос и Дуэньяс, и два дня спустя встретился с Гонсало Малуэндой в его конторе в Лас-Уэльгас.
Гонсало Малуэнда принял гостя радушно. Говорил без умолку – видимо, с претензией на остроумие, – похлопывая Сиприано по плечу и то и дело вспоминал своего отца, дона Нестора.
– Знаете, он подарил вашему отцу первое кресло для рожениц, которое появилось в Испании. Мать вашей милости первая воспользовалась им.
– Д…да, это так, – согласился Сиприано. – Роды шли трудно, и доктору Альменаре, медицинскому светилу того времени, пришлось воспользоваться этим креслом.
Гонсало Малуэнда расхохотался и похлопал его по плечу.
– Выходит, вы первый испанский сын этого кресла.
Молодой Малуэнда не понравился Сиприано. Его задевали шуточки бургосского коммерсанта, бестактные намеки, казавшиеся тому забавными, фамильярное похлопывание по плечу.
– По сути, я все же сын своей матери, – уточнил Сиприано. – Фламандское кресло только помогло мне появиться на свет.
Видя, что его острота не имела успеха, Гонсало Малуэнда изменил тон. Человек он ненадежный, думал Сиприано, намерения его неясны, и вряд ли он способен возглавлять торговлю шерстью с Фландрией. Сиприано видел в нем типичного представителя пресловутого третьего поколения, которое в короткий срок растрачивает состояние, с такими усилиями нажитое дедами. Его не удивил новый неуместный приступ хохота Гонсало Малуэнды, когда тот сообщил о захвате корсарами двух судов своей флотилии, словно это был забавный анекдот.
– Они, понимаете, вышли из общего строя, – сказал Гонсало. – Поплыли без конвоя.
– Н…но они были застрахованы?
– Конечно, да только за то, что они самовольно отдалились от конвоя, страховщик отказался от своих обязательств. Это естественно. Каждый соблюдает свой интерес.
Возвращался Сиприано в Вальядолид в удрученном расположении духа. Его новый бургосский патрон явно не соответствовал задачам своего положения. Сиприано он показался пустозвоном, а случай с захватом двух парусников – предостережением на будущее. Сальседо понимал, что промахи Гонсало Малуэнды неизбежно отразятся на его делах. Это соображение навело его на мысль посетить Сеговию, крупнейший центр суконного производства в Старой Кастилии. Когда он побывал там несколько месяцев назад, его поразила активная деятельность суконных мануфактур, и хотя все его мысли тогда занимала Минервина, он не преминул отметить, что Сеговия – небольшой текстильный город, бурно развивающийся за счет собственных ресурсов. Они тут умели перерабатывать свое сырье так, что прибыль всегда оставалась дома. Почему бы Вальядолиду не попробовать завести подобные предприятия? Почему нельзя переработать в городе те семьсот тысяч вельонов, которые ежегодно вывозятся во Фландрию, почему не последовать примеру сеговийцев? Возможно, именно он, Сиприано Сальседо, призван совершить этот переворот. Бьющий в лицо ветер, скачка на идущем рысью Огоньке, возбуждали его воображение. Фактическая столица Испании примирилась со своей ролью города, обслуживающего королевский двор, и словно объята сном – здесь высшая мечта бедняка состоит в том, чтобы прокормиться за чужой счет, а богача – жить на ренту. Здесь никто не желает шевелиться.
По приезде он поделился своими соображениями с Дионисио Манрике. Да, Гонсало Малуэнда ему решительно не понравился. Это пустозвон, которому захват двух его судов пиратами кажется забавным. С ним надо вести дела поосторожней. Одна промашка Малуэнды может серьезно повредить испанской торговле шерстью. Почему бы не попытаться сделать в Вальядолиде то, что уже делают в Сеговии? Глаза Дионисио Манрике округлились от жадности. Он согласен. По всей видимости, время семейства Малуэнда прошло. Дон Гонсало бездельник и игрок – большие пороки для коммерсанта. Надо подумать о новом направлении в торговле шерстью: усилить флотилии либо попробовать перевозить шерсть через земли Наварры. Сиприано Сальседо был ободрен поддержкой Манрике. Они договорились подумать над этими новыми идеями, а тем временем Сиприано решил посетить Педросу – хотелось придать блеск своему имени. Титул доктора юриспруденции не так уж много значил, если ему не сопутствовали привилегии идальго. Войти в круг земельной аристократии было бы ловким ходом, чтобы украсить карьеру и укрепить свой престиж.
Сиприано уже был знаком с новым арендатором Мартином Мартином, сыном Бенхамина Мартина, с его женой Тересой и их восемью детьми, малорослыми и юркими, как мышки. В одной из предыдущих поездок его сопровождал дядя Игнасио. Убогий, почти пустой дом с земляным полом произвел на него жалкое впечатление. И бросился в глаза контраст – широкую супружескую кровать осенял полог из тисненой кожи.
– Это единственное, что я получил в наследство от моего покойного отца, царство ему небесное, – сказал Мартин Мартин в виде пояснения.
Дон Игнасио и Сиприано ехали тогда в Педросу по привычной дороге дона Бернардо через Арройо, Симанкас и Тордесильяс, но в эту поездку Сиприано Сальседо, любитель приключений, задумал изменить путь – поехать, огибая холмы, через земли Герии, Сигуньюэлы, Симанкаса, Вильявьехи и Вильялара. Настоящей дороги там не было, но Огонек теперь прокладывал ее своим крупным галопом, топча колючий дрок в долинах. Сиприано управлял конем мастерски, легко заставляя слушаться, и каждый раз обучал его новым приемам. Стоял июнь месяц, пары куропаток со своими выводками перелетали с виноградников на холмы – от звонкого металлического хлопанья их крыльев конь вздрагивал.
Уже несколько месяцев Сиприано хлопотал о присвоении ему дворянского звания. Мартин Мартин, которому он уступил треть выращиваемого на его земле, был его преданным приверженцем. Также и от самых древних старцев Педросы Сиприано слышал добрые отзывы о доне Бернардо, последнем защитнике вола для сельских работ, и о доне Акилино Сальседо, дедушке Сиприано, прожившем в Педросе последние годы прошлого века. Правда, ни у одного из этих стариков не было по сути ни хорошего, ни плохого мнения о своих хозяевах, а скорее некое смутное чувство, что в жизни лучше держаться человека богатого, чем бедного. Кроме того, дон Доминго, старенький приходский священник, хранил в церковном архиве документы Сальседо, где были отмечены пожертвования и пособия для деревни в трудные времена, как например, при чуме шестого года или проливных дождях девяностого года, когда невозможно было молотить зерно и оно прорастало на гумнах. Если бы этого оказалось недостаточно, Сиприано Сальседо мог представить свидетельства о чистоте крови до седьмого колена.
Вскоре после приезда, Сальседо обсудил с Мартином Мартином свои перспективы. Из тридцати девяти жителей деревни тридцать семь расположены подтвердить, что его семья уже два века считается в Педросе здешними идальго. Священник дон Доминго, со своей стороны, готов присовокупить к ходатайству копии документов из церковного архива, в которых отражены щедрость и забота семейства Сальседо о деревне. Сиприано было известно, что его звание доктора в сочетании со званием идальго, – доктор-идальго – не только освобождало его от налогов и повинности, но также обеспечивало возможность стать членом администрации и включало в реестр низшего слоя аристократии. Он также знал, что землевладельцу легче получить дворянское звание, чем торговцу, и поговорка «благородными рождаются, а не становятся» не имеет смысла, что он и намеревался доказать. Мартин Мартин пообещал – как только понадобятся свидетельства деревенских жителей и копии документов, хранимых доном Доминго, он пришлет их с нарочным. Дабы прибавить новые заслуги к уже имеющимся и воспользоваться недавними указами о распашке пустошей, Сиприано собрал сведения о границах участков под виноградниками у речки Вильявендимио, чтобы просить разрешение на их обработку и присоединение к своим землям.
Две недели спустя в Вальядолид прибыл нарочный с бумагами из Педросы, и Сиприано передал их своему дяде оидору, который, в свой черед, представил их с почтительным прошением в Палату идальгии в Канцелярии. Несколько месяцев спустя дон Сиприано получил титул доктора-идальго и освобождение от налогов. Срочно было отправлено сообщение в Педросу – с доброй вестью дону Доминго и Мартину Мартину и с просьбой арендатору забить к третьему июля дюжину ягнят и отобрать две бочки вина из Руэды, чтобы отпраздновать получение титула, – в общем ликовании не приняли участие лишь Викторио Клеофас и Элеутерио Льоренте, два земледельца, отнюдь не считавшие семейство Сальседо щедрым и бескорыстным, а напротив, видевшие в них эксплуататоров. Пир устроили вечером в коралле при доме арендатора и, как повествуют старинные хроники, даже в городке Торо, которому была подчинена Педроса, в лучшие годы не видывали подобного изобилия и безудержного веселья, в котором приняли участие даже собаки и домашняя скотина. Ослица Томаса Гальвана, по прозванию Торера, выпила бадью вина и всю ночь ревела и скакала по улицам деревни, а на рассвете испустила дух.
Устроив свою жизнь, добившись титула идальго и наладив дела в Педросе, Сиприано Сальседо посвятил все силы торговле с Бургосом. И хотя дон Гонсало Малуэнда был ему не симпатичен, или, вернее, именно поэтому, он решил лично сопровождать осенний караван, как поступил его отец, дон Бернардо, через несколько месяцев после рождения сына.
Почти неделю загружали на складе пять больших платформ с железными колесами, а тем временем у Архимиро Родисио готовили к поездке сорок мулов. Во дворе склада трудились десятки наемных рабочих, и в день отъезда Сиприано Сальседо возглавил караван, тронувшийся в путь по пыльной дороге на Сантандер. В эти минуты, сделав все необходимые приготовления, Сальседо чувствовал себя человеком значительным и счастливым. Предупрежденный о том, что в их краю бесчинствует Диего Берналь, Сиприано был вооружен, равно как все возчики, а пикеты Санта Эрмандад, получившие известие о выходе каравана, наблюдали за дорогой.
Пригорки и глубокие рытвины не облегчали поездки, однако караван из пяти огромных платформ, каждую из которых тащили восемь мулов, был редким зрелищем для любовавшихся им с обочин погонщиков мулов и встречных путников. Сиприано ехал во главе каравана, беспрестанно оглядывая горизонт из опасения, что среди холмов могут появиться разбойники Диего Берналя, единственного грабителя, известного в обеих Кастилиях. Платформы следовали в строгом порядке, на определенных отрезках двигались быстрей или медленней по заранее обдуманному плану – каждый день они должны были проходить шесть лиг, так, чтобы вся поездка, с обязательными остановками на почтах в Дуэньясе и Кинтана-дель-Пуэнте и на постоялых дворах в Морале и Вильяманко заняла около четырех дней.
Когда прибыли в Бургос, началась разгрузка, еще более хлопотная, чем погрузка, хотя Малуэнда, заранее оповещенный, призвал на помощь опытных наемных рабочих, чтобы побыстрей управиться. Освобожденные от груза платформы проделали обратный путь за три дня с половиной, и, как только оказались в Худерии, дон Сиприано Сальседо собрал оружие, возвратил его Санта Эрмандад и с сознанием выполненного долга вновь погрузился в повседневные дела.
Огромный склад в старинной Худерии, еще вчера набитый кипами шерсти, а ныне поражающий унылой пустотой, должен был постепенно заполниться в последующие месяцы, а в июле намечалась отправка очередного каравана по тому же адресу. Сиприано Сальседо, обычно осторожный и осмотрительный, чувствовал, что, ворочая такими крупными делами, растет, мужает. Собрать на складе семьсот тысяч вельонов и перевезти их в Бургос двумя караванами в год казалось ему подвигом, достойным великих личностей, и когда за столом служанка Крисанта подавала ему первый завтрак после поездки, он уже не пытался прятать свои маленькие волосатые руки, которые теперь виделись ему сильными и мужественными, вполне пригодными для таких значительных предприятий. И в эти минуты он казался себе более похожим на Нестора Малуэнду, великого негоцианта, который еще в молодом возрасте одним своим талантом и смелостью создал в Бургосе целую торговую империю.
Его дядя и опекун дон Игнасио, с кем он обычно встречался раз в неделю, и особенно жена дяди донья Габриэла одобряли преклонение их питомца перед доном Нестором. Для доньи Габриэлы не было ничего прекрасней, чем влиятельный коммерсант, хотя ее супруг, посмеиваясь, говорил, что донья Габриэла восхищается крупными торговцами скорее из-за их доходов, чем их общественного положения. Однако почтение к старику Малуэнде, с которым Сиприано не довелось познакомиться лично, не умаляло, а лишь усиливало его презрение к молодому Малуэнде. Зависимость от этого вертопраха, претендующего на остроумие, не приносила удовлетворения ему, стремившемуся занять видное положение в своей отрасли. Конечно, можно было бы тайком покупать товар и сбывать его посредникам за некую мзду, но это Сиприано считал поступком неблагородным. В старом Малуэнде его восхищало не то, что этот коммерсант разбогател благодаря своему упорству и труду, а то, что он талантливо умел сбывать товар и – непонятно почему и как – влиял на волю клиентов, побуждая приобретать шерсть именно у него. Стремление к новым приемам в торговле постепенно привело Сиприано к лучшему пониманию себя самого, он начал осознавать в себе творческую жилку и причины своей неудовлетворенности. И жажда открывать новые пути лишь усилилась через несколько месяцев, когда еще два судна из флотилии, направлявшиеся во Фландрию, были разграблены корсарами, а третьему судну, получившему серьезное повреждение, пришлось спасаться в порту Пасахес. Судя по подобным известиям, риск, которому подвергалась флотилия, с каждым годом возрастал, а значит, фрахт и страховка дорожали. Тревога охватывала все большие круги производителей шерсти, тем временем у Сальседо зрела идея о новом направлении их деятельности. Отправка шерсти на зафрахтованных судах становилась невыгодной, не оправдывала расходов. И однажды, каким-то таинственным образом, как обычно бывает в подобных случаях, у Сиприано Сальседо возникла мысль придать более благородный вид такой распространенной и скромной вещи, как овчинная куртка. Куртку, пригодную для пастуха на пастбище или перехода через Парамо, зимой можно было изменить, внеся в нее три небольшие детали, и сделать одеждой для более высоких слоев общества. Успех, как всегда бывает в мире моды, зависел от вдохновения, от внезапно осенившей мысли, – в данном случае надо было лишь скрасить гладкую поверхность спинки и манжеты куртки смелыми накладками. С помощью красиво расположенных накладок крестьянская одежда приобретала городское изящество, становилась вполне подходящей для дам и кавалеров.
Первым одобрил замысел Сальседо портной Фермин Гутьеррес. И Сиприано сумел так убедительно описать достоинства новой модели, что Гутьеррес и сам загорелся этим проектом. Он сразу согласился заключить контракт на работу у себя дома за изрядно высокую плату, с перспективой ее дальнейшего повышения: семьдесят два реала в месяц. Сальседо, со своей стороны, обязывался вовремя снабжать его необходимым количеством овчины. «Революция накладок», как назвал ее Сиприано, в первый же год пробудила у горожан любопытство. Но только на второй год разгорелся неожиданный интерес к новинке, и Сальседо был вынужден отправить на ярмарки в Сеговию и в Медина-дель-Кампо две партии курток нового фасона. Куртка завоевала рынок, спрос на нее оказался таким высоким, что Сальседо оборудовал в нижнем этаже своего дома на Корредера-де-Сан Пабло мастерскую, название которой объединило новинку и ее автора в эффектной вывеске: «Куртка Сиприано». Первый шаг к славе был сделан. Правда, изобретатель заметил, что, хотя куртка была хорошо принята средним классом, в более высоких слоях общества она не имела успеха. Тогда он придумал два дополнения к своему изобретению: заменить овчинный подбой более нежным мехом и показать его опушкой на манжетах. Эти детали, утроившие цену вещи, должны были стать верной приманкой для знати. Речь не шла о приобретении экзотических мехов, просто использовался мех местной дичи, как правило неизвестной высокопоставленным особам – куницы, выдры, нутрии, сервала, генеты. И Сиприано попал в точку. То, чего не удалось достигнуть накладками, сделал новый подбой и меховая опушка манжет. Особенно привлекало знатных покупателей разнообразие мехов – было из чего выбирать. Это последнее новшество открыло «куртке Сиприано» доступ во все дома, она стала модной при вальядолидском дворе и во всех главных городах королевства.
Убедившись, что он идет по правильному пути, Сиприано Сальседо воспользовался услугами опытного сельского жителя, дона Тибурсио Гильена, который организовал целую сеть поставщиков меха, а те, в свой черед, привлекли охотников и опытных скорняков, обрабатывавших меха березовым соком. Благодаря этому, портной дон Фермин и его мастерская были надежно обеспечены на весь год. В то же время дону Фермину Гутьерресу было дано право самому нанимать закройщиков и швей, «главным образом, – требовал дон Сиприано, – среди молодых городских вдов, которые, как правило, больше нуждаются, чем другие женщины».
Перестраивая свое предприятие, Сиприано решил платить Гутьерресу не ежемесячно, а за готовую вещь поштучно, что, кстати, заставило его лучше познакомиться с миром чисел: изготовление одной куртки обходилось в три реала, половину реала стоила перевозка, обработка березовым соком дюжины шкурок – сто двадцать мараведи, и так далее. Основываясь на этих цифрах, он мог точно определить прибыль, умножавшую день ото дня его состояние. Через несколько месяцев, с помощью своего управляющего Дионисио Манрике, восхищенного успехами хозяина, он назначил дубильщикам крайний срок: шкурки должны быть готовы к первому мая, чтобы его предприятие могло работать во все поры года в отлаженном ритме. Меха, которые дон Тибурсио Гильен сдавал дону Дионисио Манрике, а последний – портному дону Фермину Гутьерресу, поставлялись в определенное время, после того, как мех пушных зверьков достигал нужной густоты, а посему эти даты можно было заранее предвидеть. Увеличилось также число скорняков, и когда меха пошли лавиной, Сальседо решил не ограничиваться применением их для подбоя курток, а украшать ими также мужскую и женскую зимнюю одежду. «Кафтаны, подбитые светлым и темным мехом» – таково было пояснение, добавленное на вывеске лавки Корредера-де-Сан Пабло. Однако охотники, которые впервые увидели, что их добычу хорошо оплачивают, нагружали сверх меры перевозчиков своим уловом, и тут Сальседо довелось принять одно из важнейших решений в своей жизни – начать торговлю с заграницей, сперва с крупными коммерсантами Амстердама, со всемирно известным Бонтерфезеном, и они дали овчинным курткам и «кафтанам с меховым подбоем» выход на мировой рынок. Известный коммерсант Давид де Нике произнес слова, польстившие тщеславию Сальседо: «Никогда меховая опушка на кафтане не производила такой революции в моде. Это талант». Между тем простая овчинная куртка, несмотря на накладку, утратила свою привлекательность, и жители городов, особенно испанские и иноземные богачи, стали предпочитать подбой из меха испанских пушных зверьков – не только более красивого, но и более легкого и теплого.
Однако в целом спрос не уменьшался, и автор изобретения после долгих раздумий решил превратить половину склада в Худерии в пошивочную мастерскую. Главное помещение склада разделили на две части – одна продолжала служить для тех целей, для которых склад был предназначен, а другую переоборудовали в большую мастерскую, где царил Фермин Гутьеррес. Сам того не замечая, Сальседо вступил на путь зарождающегося капитализма. Работа в большой мастерской не прекращалась ни зимой ни летом, а для защиты от сильных холодов Месеты Сальседо сделал в помещении мастерской потолок и установил между столами работников жаровни с мелким дубовым углем.
Естественным образом связь с доном Гонсало Малуэндой и с Бургосом постепенно слабела. Вместо двух караванов в год теперь отправлялся один, вместо десяти платформ – четыре. Малуэнда втайне восхищался деятельностью Сальседо, но также злился, видя его успехи. «Навязать в торговле с Центральной Европой такую грубую вещь, как овчинная куртка, да это само по себе признак дурного вкуса и низкого общественного положения Сиприано Сальседо, хотя он тщится украсить свою визитную карточку титулом доктора-идальго», – говорил Малуэнда. В глубине души он завидовал Сальседо, который сумел предусмотреть упадок торговли шерстью и нашел блестящий выход для своего товара.
Однако с годами дали себя знать законы природы. Пушные зверьки не выдержали чрезмерного истребления, добыча охотников уменьшалась. Впрочем, Сальседо, ставший теперь опытным и состоятельным коммерсантом, заметил это обстоятельство вовремя, когда продажа новой куртки и «подбитых мехом кафтанов» начала сокращаться. А именно – когда спрос понизился, он уже уменьшил поставки, так что ему удалось избежать мороки с залежавшимся товаром. После пяти лет работы продажа овчинных курток с накладками достигла устойчивого уровня – чтобы обеспечить рынок, хватало одной рабочей смены в мастерской в Худерии. Но к тому времени состояние Сиприано Сальседо уже насчитывало пятнадцать тысяч дукатов и было одним из самых крупных и надежных в Вальядолиде.
Еще на третьем году существования своего предприятия Сиприано Сальседо, вдохновленный успехом, направил послание Эстасио дель Валье в Вильянублу с просьбой увеличить поставку овчинных шкур. Эстасио ответил незамедлительно, сообщая, что, кроме нового скотовода в Пеньяфлоре, некоего Сегундо Сентено, держащего более десяти тысяч овец при себе и несколько небольших отар в других местностях, вся шерсть Парамо продолжала оставаться под его контролем. С наступлением теплой погоды Сальседо отправился в Вильянублу по старой дороге, столь привычной для его Огонька. Дон Эстасио постарел, осунулся, однако был по-прежнему умен и проницателен. По его словам, дон Сегундо Сентено, Перуанец, не так давно приехал из Индий с большими деньгами, вот уже два года как обосновался в окрестностях Ла-Манги. Сам-то он родом из Севильи, но овцеводы с лугов Гвадалквивира посоветовали ему заняться хозяйством в зоне Парамо, близ Вальядолида. Человек он недалекий и грубоватый, сам выходит на пастбища со своими стадами и одевается, как батрак. Однако средствами располагает немалыми, хотя размеров его состояния никто не знает. Шерсть своих овец продает по контракту ткачам морискам Сеговии с таким условием, чтобы сами эти ткачи присылали караваны для перевозки настрига. Прижимистый и малообщительный, он почти не знался с жителями Парамо, скотоводами и земледельцами. Есть у него дочь, крупная белолицая девица по имени Теодомира, которую за ее сноровку в стрижке овец прозвали «Королевой Парамо». Девушка из Ла-Манги никуда не выезжает, она высокая, дебелая и на диво трудолюбивая, ходит в блузе из грубого сукна и в странном головном уборе. На ногах всегда деревянные башмаки, в которых она бродит по болотам и по дворовой грязи. Жители соседних Пеньяфлора и Вамбы уверяют, что, хотя отец величает ее Королевой Парамо, на самом деле она для дона Сегундо рабочая скотинка, так как две их служанки, когда приходит пора стрижки овец, норовят увильнуть от работы. Теодомира же с наступлением этого момента запирает овец в загоне, сама усаживается у входа на табурет, стрижет овец одну за другой и изгоняет их голыми в соседний корраль. Королева Парамо ни разу не схалтурила. Состригает всю шерсть цельным руном, без единого изъяна. Теодомиру никто не вызывал на состязание, но в округе о ней идет слава, что она успевает постричь сотню овец меньше, чем за день. Дон Сегундо, помогая ей с полудня до полуночи, также считается мастером в своем деле, так что они за семь дней успевают подготовить груз для сеговийских морисков, приезжающих в Парамо. По словам Эстасио дель Валье можно было бы попробовать насчет закупки шерсти договориться с Перуанцем, хотя учтивостью дон Сегундо не может похвалиться. В этих делах Перуанец – истый мужлан с ног до головы, и найти его, кроме четверга, возможно только на лугах с овцами, в доме он почти не бывает. Дону Сиприано следует ехать по дороге на Пеньяфлор, и, как проедет поллиги, там, возле самой высокой придорожной вышки, начинается красная глиняная дорога, кое-где заросшая кустами с чернильными орешками – она-то и ведет прямехонько к дому.
Дом стоял на белесом холме и был круглым, как сам этот холм, – сооружение в один этаж из кирпича-сырца с шиферной кровлей, просторное и бестолковое, окруженное загонами, загородками и дворами, где, блея, теснились овцы. Перед фасадом был колодец с закраиной из туфа, с воротом и четырьмя поилками для скота из того же туфа. Возившаяся у колодца служанка сказала, где находится дон Сегундо. Он в поле, на краю рощи, со стороны Вамбы, присматривает за отарой.
Сальседо действительно нашел дона Сегундо с большой отарой на границе лесных зарослей. Вид у него был неопрятный, волосы коротко острижены, лицо давно небрито. На голове суконный колпак: надо лбом засаленный козырек, а сзади отворот, прикрывающий шею. То был старинный головной убор, вполне сочетавшийся с короткой безрукавкой, гетрами на пуговицах и абарками. Лай двух собак с шипами на ошейниках заставил Сиприано остановиться; его конь, не слишком бойкий, не приблизился к ним, пока сеньор Сегундо не утихомирил своих псов. Но когда Сиприано спешился и еще не успел и слова сказать дону Сегундо, старик поднял руку и, резко повернувшись к нему спиной, сказал:
– Минуточку обождите.
В правой руке у него был пастуший посох, который он при ходьбе ставил строго вертикально – дон Сегундо направился к небольшому просвету, образовавшемуся в стаде. Его шаги распугивали овец, но вот, когда он дошел до определенной точки, из стада, петляя, выскочил заяц и, прежде чем он успел скрыться, дон Сегундо швырнул в него посох. Палка, несколько раз перевернувшись в воздухе, ударила зайца по задним ногам, и он, судорожно дергаясь, так и остался лежать на лугу. Дон Сегундо, поспешив подобрать его, показал гостю.
– Видите, каков? Большой, как собака, – со смехом сказал он.
Овцы снова принялись мирно щипать траву, а тем временем Сальседо представился, стараясь объяснить свои отношения с Бургосом и состояние дел в торговле шерстью, однако дон Сегундо Сентено перебил его.
– А ваша милость, случаем, не Сиприано ли, что куртками торгует? – спросил он не без иронии.
Говоря, старик нажимал зайцу на живот, чтобы тот помочился, и был так сосредоточен на этом деле, так равнодушен к присутствию гостя, что Сальседо попытался умаслить его лестью.
– Я слышал в деревне, что ваша милость, имея стадо в десять тысяч голов, не нуждаетесь в наемных руках для стрижки овец, говорят, вам хватает помощи вашей дочери.
Между ног зайца брызнула золотистая струйка, и старик провел своей большой грубой рукой еще и еще раз по его белому брюшку, чтобы ускорить процесс.
– Зайчиха, да еще и брюхатая, – сказал он. – Такое распутное животное. Им все едино – что апрель, что зима. Устали не знают. На рассвете я из своего окна вижу, как они этим свинством занимаются посреди овец в загонах в любой день года, в жару и в холод.
Сальседо попробовал направить разговор в деловое русло, но, казалось, дона Сегундо ничто не интересует, кроме этого сиюминутного события. Впрочем, то была лишь видимость – чуть погодя он подхватил нить беседы, начатой Сальседо, и продолжил прежний разговор, словно он и не прерывался.
– Касательно того, что я работаю со стадом один, это неверно, – сказал он. – У меня есть пять пастухов, два в Вамбе, еще два в Кастродесе и один в Сигуньюэле. Они пасут мои стада, а как приходит время, помогают в стрижке. Да, правда, дочку мою Теодомиру в этом никто не переплюнет. Пока они стригут одну овцу, она управляется с двумя. Потому я и называю ее Королевой Парамо.
Перед удивленным взором Сальседо простиралась бесконечная равнина, лишь кое-где высились редкие падубы да выстроившиеся в ряд, подобно вехам, груды камней.
– В Парамо трава, в общем-то, не густая, зато сочная, хотя местами здесь суходол. Вот, глядите. Чтобы распахать целину на двух участках, пришлось соорудить целый монумент.
Он указал посохом на ближайшую груду крупных камней фунтов по десять. Три овцы отбились в сторону, и дон Сегундо одним взмахом руки приказал отдыхавшим у его ног собакам пригнать их обратно в стадо. Потом сунул зайчиху в сумку, а Сальседо снова попробовал найти к нему подход, заговорив о сеговийских морисках, однако дона Сегундо эта тема как будто не интересовала. И все же через некоторое время он подтвердил, что мориски народ трудолюбивый и деловитый, и он весьма ими доволен, потому как берут они дешевле, чем другие перевозчики, и вдобавок сами оплачивают караваны мулов. Так что его шерсть, видите ли, пристроена. Семейству Малуэнда в Бургосе, что забирают почти всю шерсть Кастилии, уж придется обойтись без поставок Сегундо Сентено. Зато он мог бы предложить для курток Сиприано кроличьи шкурки, тысячи шкурок. «Ваша милость берет на подбой для курток всяческих зверюшек, а вот про кролика забыли», – сказал он.
– Кроличий мех слишком привычный, – чистосердечно признался Сальседо. – Здесь, в Кастилии, возможно, из-за изобилия кроликов, он не ценится.
Дон Сегундо собрал отару и, с помощью собак, не спеша направил ее к зарослям. Одного из псов он громко окликнул: «Люцифер!» Видно, этого пса он не любил – швырял в него камнями и бранил почем зря.
– Дело в том, – вдруг сказал он, – что ваша милость шьет куртки для людей городских, для воображал, а вам бы надо хотя бы немного подумать о батраках Парамо. Для них, скажете вы, есть овцы, только кролик обошелся бы вам дешевле, да и мех его, пожалуй, теплее.
Солнце на равнине заходило, как на море. Оно спускалось на линию горизонта, который в багряных сумерках начинал выгрызать его снизу, пока не пожирал окончательно. Когда солнце скрывалось, облака, прежде белые, окрашивались в абрикосовый цвет.
– Завтра будет хорошая погода, уж поверьте, – наставительно сказал дон Сегундо. – Пойдемте домой. Пора загонять стадо.
Сальседо вел Огонька за узду. Его заворожило зрелище заходящего солнца над безбрежным морем пастбищ. Что ж до его спутника, дона Сегундо Сентены, он не мог решить, как себя повести. Очевидно, старик принадлежал к тому типу бережливых тружеников, бывших бедняков, сумевших накопить состояние благодаря строгой воздержанности, отказу даже от необходимого, ради бессмысленной радости умереть богатым. По земле ползли удлинявшиеся тени дубов, и за несколько минут вся местность погрузилась в безмолвный полумрак. Дон Сегундо, засунув палец с черным ногтем под свой колпак, почесывал голову. Внезапно он сказал:
– Нынче один кролик, его шкурка, может обойтись вашей милости в двадцать мараведи. Сколько шкурок надобно вам, чтобы подшить куртку? Десять, пятнадцать? И даже так, ежели прибавить шерстяную подкладку, и то, по самым скромным подсчетам, цена всего лишь удвоится.
Сиприано Сальседо давал старику выговориться. Прежде всего он не верил, что сеговийские мориски оплачивали наем караванов. И он полагал, что дон Сегундо Сентено мог бы легко с ними расстаться и стать его новым клиентом в Парамо. Среди зарослей уже виднелась усадьба, в одном окне светился огонек лампы. Сиприано притворился, будто кроличьи шкурки его заинтересовали.
– И как же вы надеетесь поймать столько кроликов? Они так быстро бегают.
– Могу побиться об заклад с вашей милостью, – весело ответил старик. – За один час берусь поймать дюжину кроликов, не сходя с места. А если мне еще придет на подмогу сеньор Авелино, охотник из Пеньяфлора, то и четыре дюжины. Что вы на это скажете?
– Конечно, в силки?
– Э нет, с силками дело долгое. Нынче попадется десять, завтра пятнадцать. Коли надо поймать побольше, силки не годятся. Кролика надо гонять, надо задурить ему голову. Здесь, в Ла-Манге, их миллионы. И если у вашей милости есть парочка хорьков, можно за несколько дней учинить такое побоище!
Когда поднялись на холм, дон Сегундо распределил стадо по разным овчарням. В других овчарнях в Вамбе и Пеньяфлоре ночевали под открытым небом в теплые месяцы другие его стада. Но вот овцы были надежно заперты, и собаки поплелись во двор, к дому, в одном из окон которого, наверняка в кухне, мерцал огонек. Навес над входной дверью был увит виноградом с еще незрелыми гроздьями.
– Проходите, ваша милость.
Обстановка в доме была по-монастырски скудной. В большой гостиной сосновый стол, две скамьи, несколько плетеных кресел, стенной шкаф для посуды и по сторонам от него – непременные глиняные миски. Однако у Сальседо не было времени рассиживаться. На поросшей кустарником дороге легко заблудиться, надо спешить, пока не совсем стемнело. Он еще приедет в другой раз, чтобы продолжить разговор. В четверг? Превосходно, можно и в четверг. «Отобедаете с нами?» «Буду признателен за внимание Королеве Парамо». Вдобавок дон Сегундо ему покажет, как поймать за один час сорок кроликов. «Если ваша милость заблаговременно известит меня нарочным, вы сумеете встретиться с сеньором Авелино, охотником из Пеньяфлора, поглядеть на него за работой. И, возможно, вас увлечет моя мыслишка приспособить кролика для курток, и мы создадим коммандитное товарищество. Недурно бы, а?»
Сиприано Сальседо уже направлялся к выходу, когда в гостиную вошла Королева Парамо, рослая, рыжеволосая, крепкого сложения девица, одетая по обычаю местных крестьянок: короткая верхняя юбка, под ней длинная нижняя, рукава блузки с прорезями по старинной моде. При ходьбе она громко стучала деревянными башмаками. Лицо дона Сегундо Сентены оживилось: «Это моя дочь Теодомира, ваша милость, по прозванию Королева Парамо», – сказал он. Девушка не смутилась, непринужденно поздоровалась. Свет лампы падал на ее лицо, слишком большое при сравнительно мелких чертах. Но особенно поразила Сальседо ее бледность, необычная для деревенской жительницы: лицо было совершенно белое, не воскового оттенка, а будто мраморное, как у античной статуи. На нем не было заметно ни тени пушка, и едва виднелись очень тонкие брови. Волосы цвета красного дерева оттеняли темные ресницы на быстрых, медового оттенка глазах. Несмотря на пышную фигуру, девушка двигалась легко, и когда дон Сегундо представил гостя как дона Сиприано Сальседо, того, что торгует куртками, она его поздравила с тем, что он облагородил эту простонародную одежду. Тогда он посмотрел ей прямо в лицо, и она посмотрела на него, и ее пристальный, мягкий и ласковый взгляд привел его в умиление. Никогда еще с Сальседо не случалось ничего подобного, и он сам этому удивился, так как по существу кроме выражения ее глаз и покровительственной уверенной манеры, он не нашел в ней никакого особого обаяния. И все же он обрадовался, что пообещал приехать еще раз. А когда девушка, прощаясь, подала ему руку и он пожал ее, то отметил, что и рука у нее была белая и твердая, как мрамор. Сеньор Сентено все повторял, что, возможно, его гость увлечется кроликами и они вдвоем создадут коммандитное товарищество. Наконец, Сиприано Сальседо уселся на своего Огонька и, короткой рысью, обогнув колодец и поилки и помахав левой рукой на прощанье, скрылся среди темных зарослей падуба.

VIII

В следующий четверг Сиприано Сальседо появился в Ла-Манге около четырех часов дня, хотя дон Сегундо его предупреждал, что это не самое благоприятное время для охоты на кроликов. Отца и дочь он застал возле колодца, они грелись на послеполуденном солнце в обществе коренастого мужчины с загорелым лицом, в полосатом кафтане, старинных широких штанах до колен и высоких сапогах, которого дон Сегундо представил как сеньора Авелино, охотника из Пеньяфлора. Дон Сегундо был в своем обычном наряде – короткий колет, кожаные гетры на пуговицах и на голове колпак. Девушка же, напротив, хотя речь шла о походе на поле, принарядилась, что Сальседо понравилось – «дева приоделась, значит, загорелась», сказал он себе. Он привык к тому, что женщины его не замечают, и эта мелочь его тронула. И хотя он утвердился в мысли, что Королева Парамо слишком пышнотелая, чтобы быть красивой, как только он спешился и она подала ему руку, он был пленен ее чарами, ее медовыми теплыми, заботливыми глазами, и это чувство не покидало его весь остаток дня.
Потом, возле кроличьих нор, стоя на коленях и наблюдая, как действует охотник, он приметил изящные ботинки красного сафьяна на ногах девушки, чье присутствие его смущало. Отец сновал взад-вперед, бестолково суетился, делал охотнику ненужные замечания, а тот, притворяясь, будто слушается его советов, набрасывал сетки на кроличьи норы и время от времени стучал костяшками пальцев по старому деревянному ящику – слышно было, что там шевелится что-то живое, и охотник как будто кого-то уговаривал:
– Тише, спите пока, – говорил он.
– Н…но что там у вас?
– Ясное дело, зверьки.
– Какие зверьки, если дозволено спросить?
– Хорьки. Каких еще зверей, по-вашему, я мог принести?
У хорьков были длинные острые крысиные мордочки и длинные, тонкие туловища, и они походили на поросших шерстью змей. Сеньор Авелино проворно двигался и беседовал с хорьками почтительно, говорил им ласковые слова, и часто, поплевав себе на ладонь, давал им слизнуть его слюну, полакомиться. И когда больше половины нор были накрыты сетями, сеньор Авелино запустил двух хорьков в далеко отстоящие друг от друга отверстия и на какое-то время угомонился, выжидая. Где-то под землей, в недрах норы, послышалась глухая барабанная дробь.
– Слышит ваша милость? Там уже поднялась кутерьма.
– Кутерьма?
– Хорьки гоняются за кроликами, пугают их. Разве вы не слышите? Скоро им ничего другого не останется, как вылезть наружу.
Только он это сказал, как подскочила вверх одна из сеток с запутавшимся в ней кроликом, и дон Сегундо издал радостное урчанье.
– Началась сарабанда, – сказал он.
Он схватил сетку, вытащил кролика, взял его левой рукой за задние лапы, ребром правой ладони нанес короткий удар по затылку и швырнул наземь, дергающегося в судорогах. Под землей все усиливался шум беготни.
– Внимание! Сейчас их посыплется тьма, – предупредил сеньор Авелино.
Разбегающиеся кролики начали выскакивать со всех сторон и путались в сетках. Дон Сегундо и его дочка высвобождали зверьков и снова накрывали норы. Старик чувствовал себя главным героем представления.
– Ну что? Как вам нравится это зрелище?
Но Сиприано теперь смотрел на Теодомиру, как она ловко приканчивала крольчат, нанося смертельный удар по затылку с несокрушимым хладнокровием.
– И вам их не жалко?
Ее теплый, сочувственный взгляд не позволял заподозрить ее в жестокости.
– Жалко? Вот еще! Я люблю животных, – улыбнулась она.
Они прошли по шести «гнездовьям» и, возвращаясь, подобрали мешки с добычей – девяносто восемь штук. Дон Сегундо ликовал.
– Такой кучи хватило бы вашей милости, чтобы подбить десяток курток. Ей-ей, лучше, чем тридцать овчин.
Потом, после обеда, когда Сальседо раскачивал Королеву Парамо на качелях между двумя дубами рядом с домом, она заливалась смехом и просила качать помедленнее, потому что боится головокружения. Но он толкал качели со всей силой своих мускулистых рук. И при одном таком толчке его рука случайно скользнула по доске, на которой сидела Теодомира, и коснулась ее ягодиц. Тело ее оказалось не рыхлым, как можно было предположить, судя по ее полноте и бледности, нет, оно было тугим и нисколько не поддалось нажавшей на него руке. Сиприано охватило волнение. И девушка тоже, как будто, смутилась. Сделал ли он это умышленно? Сальседо, наконец, внял ее мольбам, и движение качелей замедлилось. Тогда она начала расхваливать его подбитые мехом кафтаны и призналась, что несколько раз побывала в лавке на Корредера-де-Сан Пабло. Сальседо, покраснев, пристыженно улыбался. Ему было приятно, что его дело оказалось прибыльным, однако никогда в голову не приходило хвастаться своей идеей, которая ему казалась несколько плебейской. Перед некоторыми особами он даже стыдился о ней упоминать. Но Теодомира, пользуясь размеренным движением качелей, продолжала хвалебные речи: больше всего ей, мол, нравится куртка на меху нутрии, но она не понимает, как можно убивать такого красивого зверька. Тут он ей напомнил о хладнокровном убийстве кроликов, но девушка возразила, что надо различать животных, предназначенных человеку в пищу, от всех прочих. Тогда он спросил, неужели животные, которые дают мех, обогревающий человека, не заслуживают такого же обхождения, на что она заметила, что убивать животных руками наемников, как он поступает, еще более непростительно, чем убивать их собственноручно. По ее мнению заказчик хуже, чем простой исполнитель. От этого спора Сиприано Сальседо начал ощущать ребяческое удовольствие. Он подумал, что после школьных лет ни с кем не спорил, что ни разу никто не давал ему повода поспорить хотя бы из-за пустяка. И когда девушка сказала, что любит животных, в особенности овец, за то, что они всегда улыбаются, Сальседо, только чтобы ее подразнить, упомянул лошадь и собаку, но она раскритиковала его симпатию к ним: собака не способна любить, она эгоистичная и льстивая, что ж до лошади, то она трусливая и кичливая, это животное настолько себялюбивое, что никак не может возбудить нежность.
На следующей неделе Сальседо приехал к ним с курткой, отделанной мехом нутрии, в два раза большего размера, чем понадобилось бы ему самому. Теодомира, опять переменившая наряд, была благодарна за внимание. Потом они отправились верхом на прогулку и поговорили о периодических вырубках леса угольщиками, что приносит ее отцу не меньше денег, чем овцы. Королева Парамо сидела в седле по-женски на некрасивом чубаром коне, напоминавшем корову, которого звали Упрямец. Сальседо ее спросил, не в Индиях ли она научилась ездить верхом, но она объяснила ему, что в Перу побывал только ее отец, а она оставалась в Севилье у тетки, пока дон Сегундо десять лет отсутствовал. Тогда Сиприано сказал, что она усвоила андалусское изящество, и она так глянула на него своими медовыми глазами, что привела в смятение.
Отныне Сиприано Сальседо ночами не знал покоя. Сцена с качелями, воспоминание о беглом прикосновении к телу девушки приводили его в возбуждение. На следующий день после этого случая он, едва рассвело, поспешил к падре Эстебану, которого, можно сказать, наобум избрал себе духовником после печального расставания с Минервиной более пятнадцати лет назад.
– П…падре, признаюсь, что я притронулся к телу женщины и испытал наслаждение.
– Сколько раз, сын мой, сколько раз?
– Один-единственный раз, падре, но, право, не знаю, сделал ли я это по своей воле.
– Ты даже не знаешь, действовал ли умышленно?
– Все продолжалось несколько секунд, падре. Я раскачивал девушку на качелях, и моя рука соскользнула, или же я сам нарочно опустил ее. Меня одолевают сомнения. Вот в чем моя проблема.
– Значит, качели? Ты хочешь сказать, сын мой, что дотронулся до ее ягодиц?
– Вот именно, падре, до ягодиц. Именно так.
Строго говоря, такое душевное состояние не было для него новым. Материальное благополучие лишь обострило его неверие в себя. Несмотря на свои годы он продолжал терзаться угрызениями совести, и чем ревностнее становилось его благочестие, тем больше мучений они причиняли. Бывали дни торжественных молебнов, когда он слушал подряд по три мессы, сокрушаясь, что с недостаточным вниманием молился на предыдущих службах. И однажды он упрекнул пожилого мужчину, пришедшего в храм после вознесения даров, объяснив ему недостойность такого поступка. Он старался говорить осторожно, чтобы не оскорбить, но тот человек возмутился – кто он такой, чтобы наставлять его в делах совести, он, мол, не потерпит назиданий от всяких нахальных щеголей. Тогда Сиприано Сальседо попросил прощения, сказав, что, не сделай он замечания, он чувствовал бы себя ответственным за грех опоздавшего и что упрек, с виду дерзкий, был подсказан желанием спасти душу ближнего. Разъярясь, «ближний» схватил Сиприано за лацканы камзола, стал трясти, и в миг наивысшего раздражения произнес кощунственные слова. Сиприано, удрученный, пришел к падре Эстебану.
– П…падре, я каюсь в том, что по моей вине человек произнес кощунственные слова.
Священник внимательно выслушал его и указал на пределы религиозного рвения, на необходимость уважать чувства других, на что Сиприано возразил, что еще в школе его учили – надо радеть не только о своем собственном спасении, в конечном счете стремлении эгоистическом, но также помогать спастись нашим ближним. Падре Эстебан только заметил ему, что любовь к ближнему, конечно, христианское чувство, но не следует никого унижать или оскорблять.
Также и торговля куртками стала причиной возникновения у него проблем совести. В подобных случаях он обычно советовался с доном Игнасио, своим дядей и опекуном, человеком благочестивым и здравомыслящим. Когда Сиприано постановил хозяину швейной мастерской отдавать предпочтение при найме швей вдовам, это было продиктовано тем, что вдовы составляли в городе самый неимущий слой, и многие пользовались их нуждой, эксплуатируя их. Над этим вопросом Сиприано долго ломал голову. Бывало, проснется с неотвязной мыслью, что он должен поднять цену на поставляемые охотниками шкурки, или плату скорнякам. Его дядя делал подсчеты, складывал, вычитал и делил, и приходил к заключению, что, учитывая цены местного рынка, платят им всем прилично. Однако Сиприано не соглашался – ведь он получает в сто раз больше, чем его подчиненные, а трудится вдвое меньше. Дядя пытался его успокоить, объясняя, что он, Сиприано, несет в деле ответственность, а они не несут, что в конечном счете на нем лежит возмещение возможных убытков. Убежденный таким доводом, Сиприано унимал угрызения совести, внося щедрые пожертвования в недавно учрежденный в городе Приют для сирот и в другие богоугодные заведения или просто подавая милостыню нищим, калекам или сифилитикам, щеголявшим своими язвами на улицах города.
И все равно Сиприано Сальседо не переставал стремиться к нравственному совершенствованию. Он с тоской вспоминал о школе, любил слушать проповеди и духовные наставления. В них он преимущественно ценил суть предмета, но также и форму. Он готов был заплатить большие деньги за изящное изложение какой-нибудь важной религиозной проблемы. Но странное дело, Сальседо избегал бесед в монастырях. Для него было привлекательней общение с белым духовенством, чем с монахами. В этом новом повороте его религиозных стремлений решительную роль сыграло влияние хозяина его швейной мастерской, Фермина Гутьерреса, который, по мнению Дионисио Манрике, был сущим ханжой. Однако этот портной разбирался, кто из ораторов осторожничает, а кто проповедует с искренним пылом, кто наставляет в современном духе, а кто по старинке. Так Сальседо узнал о существовании доктора Касальи, человека столь красноречивого, что император в своих поездках по Германии возил его с собой. Агустин Касалья был уроженцем Вальядолида, и его возвращение в родной город произвело много шума. Он проповедовал по пятницам в битком набитой верующими церкви Сантьяго и был человеком мистического склада, чувствительным, физически хрупким. Он отличался слабым телосложением, нервностью, у него бывали мгновения подлинного экстаза, после которых наступала реакция, часто непредсказуемая. Но Сиприано слушал его с упоением, причем это не мешало тому, что, возвратясь домой, он ощущал какую-то неудовлетворенность. Пытаясь анализировать свое душевное состояние, он не мог найти причины этой тревоги. Он без труда следил за мыслями проповедей Касальи, произносимых с хорошо рассчитанной интонацией, не длинных, умело построенных – под конец в уме оставалась какая-то одна идея, только одна, но очень ясная. Следовательно, причина его внутренней тревоги – не содержание этих проповедей. Возможно, причина не в том, что говорит проповедник, а в том, о чем он умалчивает, или в том, на что намекает в каких-то как бы случайных, более или менее орнаментальных фразах. Сиприано вспоминал его первую проповедь об искуплении грехов Христом, искусную игру слов, акцент на том, что Бог умер за человека, и в этом ключ к нашему спасению. Ничего не стоят наши молитвы, наши просьбы, наши голоса, коль мы забудем главное – значение Страстей Христовых. Стоя на кафедре, он говорил об этом, распростерши руки крестом, – после театральной паузы, призывавшей слушателей к вниманию.
Выходя из храма, люди обсуждали слова доктора, его жестикуляцию, паузы, намеки, но дон Фермин Гутьеррес, более проницательный и сведущий, всегда подчеркивал эразмистскую суть проповедей доктора. Сиприано подумал: не она ли вселяет в него беспокойство. В одно из своих посещений дяди Игнасио он спросил о Касалье. Дон Игнасио был с ним хорошо знаком, но им не восхищался. Касалья, говорил он, родился в Вальядолиде в начале века, он сын королевского контадора и доньи Леонор де Виверо, ныне овдовевшей, и живет в доме матери. В прежнее время семья Касалья слыла иудействующей, дон Агустин с большим успехом изучал в коллегии Сан Пабло семь свободных искусств у дона Бартоломе де Карранса, своего духовника. Затем он получил степень магистра в тот же день, что и знаменитый иезуит Диего Лаинес. Десять лет спустя император, покоренный его даром слова, назначил Касалью королевским проповедником и капелланом. Вместе с императором он несколько лет разъезжал по Германии и Фландрии, а теперь вот, проведя несколько месяцев в Саламанке, обосновался в Вальядолиде. Дон Игнасио считал его человеком высокомерным и самовлюбленным.
– Касалья самовлюбленный? – с недоумением спросил Сиприано.
– А почему бы нет? На мой взгляд, Касалья человек возвышенных слов и мелких идей. Это опасная смесь.
Мнение дяди не удовлетворило Сиприано. Его удивило, что после вполне беспристрастного рассказа о жизни Касальи, дон Игнасио завершил его портрет презрительными словами: «высокомерный» и «самовлюбленный». Как их совместить с обликом скромного, хрупкого человечка, который, казалось, был готов принести себя в жертву всякий раз, как поднимался на кафедру? После небольшой паузы Сиприано высказал свою мысль дяде.
– Я имел в виду не наружность, – возразил дон Игнасио. – Хорошо устроенная голова при слабой натуре – вот что видится мне в докторе Касалье. Подозреваю, что Доктор ждал от императора почетных знаков отличия, но так и не дождался. Вот в чем причина его огорчения.
– Я слушаю его с интересом, – признался Сиприано, – но через некоторое время от его слов у меня остается какой-то едкий осадок.
Дон Игнасио смотрел на племянника со снисходительным видом.
– Не потому ли, что он ставит проблемы и не разрешает их?
Эта фраза дяди, высказанная как бы невзначай, произвела на Сиприано большое впечатление. Да, доктор Касалья именно таков. Он осторожно задевает важнейшие проблемы, пробуждая внимание аудитории, но, подходя в своих речах все ближе к сути вопроса, оратор не решается ее раскрыть. Оставляет, так сказать, решение в чернильнице. Быть может, он это делает умышленно или же у него не хватает убеждённости.
При своем последнем посещении Ла-Манги Сиприано говорил с Теодомирой и ее отцом о новом проповеднике. Теодомира о нем не слышала, а дон Сегундо относился к новым идеям с недоверием. По его мнению, в мире полным-полно всяческих спасителей, которые, по существу, отпетые еретики. Многие, особенно же монахи, корчат из себя богословов, да богословы из них никудышние, образования не хватает. Сиприано заметил, что Касалья не монах, он даже избегает монастырей, не проповедует в них своих идей, однако дон Сегундо возразил, что это еще не гарантия, а, скорее всего, хитрая тактика. Сальседо смотрел на него, на его колпак, который он не снимал с головы даже в помещении, колпак с засаленными краями выгоревшего каштанового цвета, и этот противник Касальи не внушил ему никакого почтения. Сеньор Сентено – существо примитивное и, как всякий невежественный человек, склонен судить о том, чего не знает. Тем не менее, когда начались холода и дожди, Сиприано с удовольствием находился в гостиной дома из кирпича-сырца, сидя на твердой деревянной скамье и глядя на потрескивающие дрова в камине. Королева Парамо обычно сидела в одном и том же деревянном кресле. И он видел в ней, всегда с каким-то шитьем в руках, домовитую хозяйку, уравновешенную, трезво мыслящую женщину. В праздничные дни она садилась верхом на Упрямца и отправлялась в Пеньяфлор на мессу. На протяжении недели у нее не было поводов поддерживать свои благочестивые чувства, однако, ложась спать и вставая, она молилась Господу Богу. Сиприано слушал ее с удовольствием. Когда Теодомира говорила, в его душе воцарялся мир. Эта крупная, пышнотелая девушка казалась ему воплощением спокойствия. И ее голос с ласковыми интонациями пробуждал в нем чувство защищенности, какого он прежде не испытывал. Но еще больше удивляло его сделанное им открытие Теодомиры-женщины – то, что она, вселяя в него покой, одновременно пробуждала в нем сильное сексуальное влечение. День качелей и незамедлительная его исповедь были свидетельством того, что наслаждение от прикосновения к ее ягодицам он считал греховным. Воспоминание об этом случае побудило его посмотреть на полноту девушки с другой точки зрения. Он вспоминал свою нелегкую связь с Минервиной, анализировал ее и делал вывод, что его чувство – это реминисценция детских лет. Минервина не даровала ему жизнь, но она его вырастила, и он инстинктивно видел в ней смысл своей жизни и к этому смыслу прилепился, когда снова ее встретил. Ничего другого в его чувстве не было. Но теперь он осознал, что та слишком хрупкая девушка была не вполне тем, что нужно мужчине, что плотская страсть, очевидно, требует плоти как главного ингредиента. Вот почему душевный мир и покой, навеваемый на него Королевой Парамо, порой сопровождала сдерживаемая похоть, пылкое желание, которое осаждало его все более настойчиво. Эта смесь покоя, защищенности и вожделения все чаще влекла его в Ла-Мангу. Огонек настолько привык к дороге, что доставлял его на место за час с небольшим. И холодная, дождливая зима не страшила Сальседо. Кожаные штаны и куртка, подбитая мехом нутрии, как та, которую он подарил Теодомире, надежно защищали его от капризов непогоды. Вдвоем они проводили день в доме или отправлялись на прогулку поглядеть на прилетевших недавно с севера вальдшнепов. Тем временем две служанки, взятые из Пеньяфлора, готовили им к шести часам обед. До этого часа дон Сегундо обычно не появлялся дома, пока не закроет овец в овчарнях. А придя домой, он принимал участие в разговоре, рассказывал о происшествиях, случившихся в тот день, и то и дело возвращался к своей навязчивой идее – куртке на кроличьем меху. Сиприано ему поддакивал и в свой черед намекал на то, что, мог бы взять на себя оплату транспортировки шерсти и заменить в этом сеговийских морисков. Вот такое, мол, условие – тогда он готов брать кроличьи шкурки. Дон Сегундо с сомнением чесал затылок, но в конце концов победила мечта войти в дело с куртками.
– Ладно, – сказал он однажды, – я уступаю нам перевозку и продажу шерсти, а ваша милость подписывает со мной коммандитное соглашение на использование кроликов для курток и кафтанов на меху. Это для нас обоих будет выгодно.
– Я согласен, – ответил Сальседо.
И они тут же заключили контракт, по которому дон Сегундо Сентено, уроженец Севильи и житель Пеньяфлор-де-Орниха уступал транспортировку и продажу шерсти с десяти тысяч овец, являющихся его собственностью, дону Сиприано Сальседо, доктору юриспруденции и вальядолидскому землевладельцу, и в то же время оба они договариваются использовать шкурки трех тысяч кроликов, пойманных в окрестностях Ла-Манги, которые дон Сегундо обязуется ежегодно поставлять дону Сиприано, для применения их в изготовлении курток и меховых кафтанов в соответствии с рыночной ценой.
Подписав соглашение, дон Сегундо поставил на стол кувшин вина из Сигалеса, и все трое выпили за процветание затеянного предприятия. В тот вечер Сиприано Сальседо отужинал в Ла-Манге и переночевал в Вильянубле, в гостинице Флоренсио. Известие о закупке кроликов стало сюрпризом для Эстасио дель Валье, который заметил Сиприано, что куртка на кроличьем меху вовсе не новшество. В Сеговии их шьют мориски, а в Парамо с незапамятных времен носят пастухи и земледельцы. Сальседо, подписавший договор не с целью увеличить свое состояние, возразил, что это не имеет значения, что задача состоит в том, чтобы делать куртки лучше и дешевле, чем конкуренты. Сиприано заснул с внезапно появившимся чувством, что подписание контракта дает ему какие-то права на Теодомиру. И когда Огонек на следующее утро доставил его в Ла-Мангу и он оказался с девушкой наедине перед жарко горящим очагом, он привлек ее в объятия и поцеловал в губы. Губы у нее были полные, твердые, засасывающие. Сиприано утонул в море невыразимого блаженства, но когда он уже думал, что теперь, логически рассуждая, должно последовать продолжение, Теодомира рассерженно поднялась со скамьи и заявила, что она тоже влюблена в него, но всему свое время, и прежде всего его опекун должен посетить ее отца, чтобы поговорить, обсудить условия и, если все уладится, тогда они поженятся. Сиприано еще ощущал в кончиках пальцев твердость ее грудей, не уступавшую твердости ягодиц, и подчинился ее условиям. Любовного опыта у него не было, он покорился. Он понял, что завоевание Королевы Парамо будет процессом постепенным и потребует выполнения многих предварительных формальностей.
В тот день он посетил дядю Игнасио и объявил ему и тетушке о своем намерении вступить в брак. Тетя Габриэла живо заинтересовалась.
– Можно узнать, кто эта счастливица?
Сиприано заколебался, не зная, с чего начать.
Он понял, что слишком поспешно примчался к родственникам, не подготовившись, что сказать.
– Э-это одна девушка в Парамо, – произнес он наконец. – Живет в окрестностях Ла-Манги, в Пеньяфлоре. Отец у нее Перуанец.
– В Парамо? Перуанец? – наморщила нос тетушка.
Он подумал, что, возможно, его слова будут более убедительны, если он сделает вид, будто разделяет их удивление, если с самого начала опишет все как есть, даже в карикатурном виде.
– Да, он Перуанец, – ответил Сиприано, – и не снимает с головы колпак, даже когда ложится спать. Человек деревенский, но со средствами. По правде сказать, он не нашего круга, но меня уважает. Вчера мы подписали контракт об изготовлении курток на кроличьем меху, чего он очень добивался.
Тетя Габриэла уставилась на него, будто на какое-то пугало, будто он шутит, меж тем как дядя Игнасио слушал, не решаясь вмешиваться. Возможно, оидору, чтобы высказать свое суждение, требовались еще данные.
– Она совсем необразованная, – продолжал Сиприано. – Единственное, что она умеет, это стричь овец. Делает это быстрее, чем пастухи, и ее удостоили прозвания Королева Парамо. За свою жизнь она остригла тысячи овец и не попортила ни одного руно.
То, что он говорил, было для его тетки сущей галиматьей, и она смотрела на него с возрастающим недоумением. Дядя Игнасио попытался изобразить улыбку.
– И что же собирается делать сей славный Перуанец, если ты у него заберешь его стригальщицу? – задал он безупречно логичный вопрос.
– Ну, это уже его дело. Полагаю, он все хорошо подсчитал, но ради того, чтобы выдать дочь замуж, он, вероятно, готов отдать все свое состояние. Что ж до меня, я в нее влюблен. Я толком не знаю, что значит это слово, но думаю, что влюблен, так как рядом с ней я испытываю одновременно и покой и возбуждение.
– Женитьба, – произнес, кашлянув, дядя Игнасио, – это, пожалуй, самый важный шаг в жизни мужчины, Сиприано. И любовь – нечто большее, чем покой и возбуждение.
Наступило молчание. Сиприано, по-видимому, задумался. Потом уточнил еще одно важное обстоятельство.
– Он Перуанец и, как всякий истый Перуанец, скопидом и хитрец. Ходит в лохмотьях и убивает палкой зайцев, чтобы завтра на обед было мясо. Завтракает он обычно ольей и ужинает капустой. Но она не Перуанка. И когда ее отец десять лет тому назад отправился в Индии, она осталась жить у тети в Севилье. Она девушка благовоспитанная, единственное, что меня смущает – это ее размеры, для меня она слишком крупная.
Теперь уже тетя Габриэла не решалась слово молвить, чтобы его не обидеть. Оидор опять покашлял, ему было жаль племянника.
– А ты никогда не слышал о взаимном влечении противоположностей?
– Нет, не слышал, – признался Сиприано.
– Бывает, что человек влюбляется в то, чего у него нет, и с его возлюбленной происходит то же самое. Малорослый мужчина, женатый на крупной женщине, классический пример. Это объясняется различными причинами.
– А в моем случае какая может быть причина? – заинтересовался Сиприано.
Дядя Игнасио уже решил выговориться до конца.
– В твоем случае ты мог увидеть в ней мать, которую тебе не довелось узнать.
– И она обязательно должна быть рослой?
– Это одно из возможных качеств, Сиприано. Ребенок ищет у матери защиты и, конечно, он вряд ли мог бы ее найти в существе физически более слабом, чем он. Тебе эта девушка могла показаться надежным щитом, которого ты был лишен в детстве.
– Но она говорит, что меня любит. Ее-то что может привлекать?
– Взаимное влечение маленького мужчины и рослой женщины – это давно изученный факт, тут нет ничего нового. Так же, как ты ищешь в ней защиты, она ищет в тебе существо, которое надо защищать. В женщине действует материнский инстинкт. А материнский инстинкт есть не что иное, как стремление помочь существу более слабому, чем она, женщина.
Тут тетя Габриэла, постепенно переваривавшая неприятную новость, не могла сдержаться и не спросить:
– Но, милый мой, разница меж вами так уж велика?
– Чересчур велика, тетенька. Примерно сто шестьдесят фунтов против моих ста семи.
Он чувствовал, что тонет в бушующем море, и единственное, чем может поддержать себя, это выговориться.
– И какая же она, Сиприано? Красивая?
– Я бы не употребил это слово, хотя, возможно, что она красива. Белолицая, причем само лицо крупновато для сравнительно мелких черт. Только взгляд у нее какой-то особенный, нежный, волнующий. Глаза медового цвета, при разном освещении меняют оттенки. Глаза неописуемо прекрасные. Хорош крупный, упрямый рот и необычное свойство ее тела: при ее объемах и белизне думаешь, что эта женщина должна быть рыхлой, ан нет, совсем наоборот.
Тут Сиприано запнулся. Он вдруг понял, что слишком далеко зашел, его слова как бы изобличали преждевременную близость с невестой. Он подумал, что тетушка сейчас что-нибудь скажет по этому поводу, однако она подумала то же, что и он, и искусно перевела разговор в другую плоскость.
– Как ее зовут?
– Теодомира, – ответил он.
– О, Господи, какой ужас! – не могла сдержаться тетя Габриэла и прикрыла глаза холеными руками.
Тут вмешался дядя Игнасио:
– Такие мелочи не имеют значения.
– Ну, ладно, – улыбнулась тетя, как бы оправдываясь. – Можно называть ее Тео. Это вполне приемлемо.
Беседа продолжалась в довольно напряженном тоне, каждая из сторон стояла на своем. Но в результате возобладал здравый смысл Игнасио Сальседо. Главное – убедиться в том, что Сиприано действительно влюблен. Поэтому было бы разумно подождать месяца два, прежде чем принять решение.
Этот срок пришел семнадцатого февраля, в безоблачный, ясный день ранней весны. Слуга Висенте накануне почистил и подготовил карету, чтобы повезти в Ла-Мангу своего хозяина и дона Игнасио. Донья Габриэла предпочла остаться дома. Поскольку у Тео не было матери, она полагала свое присутствие неуместным. Но в действительности все это ее пугало. Сиприано в костюме из роскошной парчи и шелка с богатой вышивкой и дорогим кулоном на жабо камзола заехал за дядей. Оидор Канцелярии в камзоле ярко-красного атласа с пышными рукавами, казалось, сошел с картины, что заставило Сиприано подумать о том, в каких нарядах их встретят в Ла-Манге. Обогнув все заросшие участки дороги, которые он хорошо изучил, карета остановилась перед увитой виноградом входной дверью напротив колодца. Во дворе никого не было. Даже собак и гусей куда-то попрятали, а когда Октавия, служанка из Пеньяфлора, открыла гостям дверь, Сиприано не узнал ее в нарядной токе и блузе. В гостиной, возле камина, восседал в плетеном кресле, как на троне, ожидавший их дон Сегундо Сентено. Шевелюра и борода у него были аккуратно подстрижены, вместо колпака на голове красовалась круглая шапочка. Сиприано, входя, заметил перемену и вздохнул с облегчением. Но когда дон Сегундо встал, чтобы приветствовать его дядю, кровь прилила к его лицу – он увидел, что старик вырядился в штаны с прорезями, какие ввели в моду в Испании немецкие ландскнехты тридцать лет назад. Вид у старика был весьма нелепый, однако это вскоре забылось благодаря его поразительной естественности, особенно заметной из-за старания употреблять выражения, для него непривычные. Церемониал знакомства продолжило появление Теодомиры в не менее неудачном наряде: черная юбка с коротким шлейфом, которая должна была скрыть ее полноту, большая мантилья из плотного шелка. И все равно ее фигура производила впечатление чрезвычайно массивной. Даже дядя Игнасио, который был среднего роста, оказался ниже еe. Но самым удивительным был контраст между этими четырьмя персонажами, облаченными в праздничные наряды, и почти голой, поражавшей убожеством гостиной с пылающим очагом, которая служила им как бы театральной сценой.
Дон Сегундо с гордостью показал гостю свои владения, а затем завел речь о подписанном с его племянником контракте, который, как он надеется, «будет спешествовать» их взаимной выгоде. Немало времени он посвятил восхвалению сельской жизни, расписывая ее достоинства. Высокое звание оидора Канцелярии было им оценено в полной мере, и оба они договорились после обеда подписать брачный контракт без присутствия заинтересованных лиц.
Когда сели за стол, привычка взяла верх над приличиями – дон Сегундо роздал гостям пирог с бараниной и яйца со шпинатом, так и не сняв шапки, и снял ее лишь тогда, когда Октавия стала подавать жаркое, и он заметил возмущенные гримасы дочери. Под конец, вволю поев и изрядно выпив, дон Сегундо, побагровев и сложив руки на животе, с минуту посидел неподвижно, пока не рыгнул, после чего сам пожелал себе «на здоровье» и привел поговорку, опять-таки восхваляющую жизнь в деревне в сравнении с городской и достоинства деревенской пищи.
– В пышных хоромах, сами знаете, кругом блеск и шик, а на тарелках – пшик.
Когда ж они остались вдвоем, дон Сегундо стал обращаться к дону Игнасио еще более церемонно, величая его «сеньор оидор» или «дон Сальседо». По всему было видно, что он хорошо подготовился и был намерен выдать дочь замуж, хотя бы пришлось ему лишиться любимого колпака. Оидору, обескураженному деревенской примитивностью скотовода, хотелось поскорее покончить с этим делом – с первых минут визита он чувствовал себя пренеприятно. Желание его исполнилось, все условия контракта были подписаны без каких-либо помех. Дон Сегундо Сентено давал в приданое своей дочери Теодомире сущий пустяк – тысячу дукатов, а дон Игнасио Сальседо обязался вручить дону Сегундо Сентено в виде подарка невесте при венчании пятьсот дукатов. С этого момента дон Сегундо стал говорить в полный голос и, всякий раз, открывая рот, хлопал дона Игнасио по плечу, как старого друга. По всей видимости, сумма названного символического «выкупа» за дочь произвела на него наилучшее впечатление. Также и оидор остался доволен размером приданого. Похоже было, что дон Сегундо вовсе не такой отпетый скряга. Договорившись насчет брачного контракта, дон Сегундо заявил тоном, не терпящим возражений, что венчание, «ежели дон Сальседо не против», совершится в приходской церкви Пеньяфлор-де-ла-Орниха пятого июня в девять часов утра. А «банкет», поскольку круг его знакомств ограничен, будет отпразднован по-семейному, в переднем дворе его сельского дома, возле овчарен, в привычной ему обстановке. Дон Игнасио дал свое согласие, но когда в сумерки они с племянником ехали в карете по дороге через Вильянублу, он попытался объяснить Сиприано, насколько этот брак будет неравным.
– Разреши тебя спросить, твой будущий тесть отпускает бороду или просто не бреется? Можно подумать, что это одно и то же, но на самом-то деле вовсе нет.
Сиприано расхохотался. Кларет из Сингалеса оказал свое действие, и дядино замечание его позабавило.
– С…сегодня он оделся франтом, – сказал Сиприано. – Штаны ландскнехта – просто чудо. Надеюсь, в день свадьбы тетя оценит это наряд.
Иронический тон племянника обезоружил дона Игнасио. Садясь в карету, он надеялся заставить жениха одуматься – по его мнению, две их семьи никак не смогли бы поладить. Он все же высказал это, но Сиприано возразил, что его не смущают подобные светские предрассудки. Дон Игнасио беспощадно отозвался и о его нареченной, сказав, что не одобряет его союза с этой девушкой вовсе не из-за светских предрассудков, однако Сиприано положил конец спору, заметив, что для суждения о Тео недостаточно одного обеда. Сделав последнюю отчаянную попытку, оидор спросил, не является ли влечение к дочери Перуанца обычным любовным недугом.
– Любовным недугом? И что же это такое?
– Плотское вожделение, побеждающее все разумные доводы, – четко определил оидор.
– Неужели же это недуг?
На западе в лучах заката пламенели контуры Парамо, а тени дубов на дороге становились гигантски огромными.
– Ты с этим не шути, Сиприано. Недуг этот легко диагностировать и можно лечить. Советую тебе посетить доктора Галаче – не для того, чтобы он назначил тебе лекарство, а просто побеседовать с ним.
Сиприано Сальседо весело улыбнулся и положил свою маленькую ладонь на колено дяде.
– В этом смысле ваша милость может быть спокойна. Я не болен, не страдаю любовным недугом, и я непременно женюсь.
Пятого июня в церкви в Пеньяфлоре, украшенной полевыми цветами, был скреплен этот столь противоречивый союз. Донья Габриэла, слегшая в постель от внезапного недомогания, не могла присутствовать, однако в церкви были дон Игнасио, Дионисио Манрике, портной Фермин Гутьеррес, Эстасио дель Валье, охотник из Пеньяфлора сеньор Авелино, Мартин Мартин и пастухи дона Сегундо из Вамбы, Кастродесы и Сигуньюэлы. Свадебный пир во дворе усадьбы удался на славу, дон Сегундо в своих штанах с прорезями и смешной шапчонке после десерта неуклюже взобрался на стол и произнес весьма трогательную речь, закончив ее поздравлением молодых, благодарностью сеньору священнику и всем гостям, и под конец немного потоптался, изображая пляску.
Когда собрались ехать в город, между молодоженами произошла первая размолвка. Теодомира настаивала на том, чтобы взяли в Вальядолид ее чубарого Упрямца, чему Сиприано воспротивился – такая жалкая кляча будет в столице сущим посмешищем. Королева Парамо, разъярясь, заявила, что если Упрямца не возьмут, она тоже в Вальядолид не поедет и будет считать, что свадьбы никакой не было. Сиприано попытался еще чуточку поспорить, но, убедившись в непримиримой позиции супруги, в конце концов уступил. Слуга Висенте поехал верхом на Упрямце, а молодожены в карете, вслед за каретой дона Игнасио.
Приехав домой и поздоровавшись с прислугой, Сиприано осуществил деяние, к которому готовился в течение двух последних месяцев. Своими небольшими мускулистыми руками он подхватил ту, что отныне была его законной супругой, и, открыв ногой дверь, донес ее до мрачного ложа и нежно уложил на большой матрас, набитый шерстью из Ла-Манги, подаренный Перуанцем. Теодомира смотрела на него округлившимися от удивления глазами.
– Ну, малыш, ты здоров! Скажи на милость, откуда у тебя сила берется? – спросила она.

IX

Для Сиприано Сальседо первые месяцы супружеской жизни были полны покоя и наслаждений. Теодомира Сентено, которая уже звалась просто Тео, в десять утра завтраками в постели, совершала свой туалет и ненадолго спускалась в лавку. Временами после полудня она отправлялась на прогулки – верхом на Упрямце – в сторону Симанкаса или Эрреры, или же поднималась в Ла-Мангу, чтобы повидаться с отцом. Сознавая, что кляча его супруги в городе совершенно неуместна, Сиприано подарил ей гнедого жеребца прекрасных статей, какового дочь Перуанца с негодованием отвергла, добавив при этом, что ни за что на свете не променяет своего коня на эту чистопородную выскочку. У Королевы Парамо были свои заскоки. Тео была женщиной вполне покладистой, но случалось, что ни с того ни с сего ее начинал душить гнев, и тогда она становилась невменяемой и заходилась в истошном крике. Сиприано говорил ей прямо в глаза, что ею движет исключительно дух противоречия, а она – что он стыдится своего поступка, и что, взяв ее в жены, должен принимать ее такой, какая она есть, со всеми вытекающими отсюда последствиями. И вновь Сиприано пришлось пойти на уступки: отныне всякий раз, когда супруги оправлялись на прогулку верхом, они ехали разными путями, а если им надо было навестить дона Сегундо, Тео со своим чубарым ожидала его на другом берегу реки, за Большим мостом, где они и воссоединялись. Хватило нескольких недель, чтобы Сиприано понял одну важную вещь: отныне его жизнь протекала в зависимости от настроений Тео: от ее апатичного спокойствия или от вспышек ее холерического темперамента, определявшего, как он начал замечать, ее поведение. Но поскольку поездки в Ла-Мангу были не столь уж частыми, Сиприано мог посвящать свои утренние часы складу, а дневные – мастерской, дома же проводил свободное время за корреспонденцией и чтением книг. Он почти ничего не читал после школы, когда ему довелось набрести на огромную дядину библиотеку, и вот теперь, обзаведясь собственным очагом, он вернулся к прежним привычкам. После свадебного путешествия в Авилу и в Сеговию – города, которых Тео совсем не знала, Сиприано срочно понадобилось поехать в Педросу, где он два года как не был. В Пеньяфлоре, в день его свадьбы, Мартин Мартин успел сообщить ему кое-какие новости, вроде той, что дон Доминго, старый приходский священник, который способствовал получению Сиприано звания идальго, умер, и что виноградники вдоль ручья в Вильявендимио, которые он присоединил к своим владениям, чтобы придать вес своему прошению о дворянстве, приносят больше репья, чем ягод. Нынешний урожай, по всей видимости, обещал быть неплохим, но при всем том ренту за последние два года приходилось наскребать по крохам. И, руководствуясь изречением о том, что от хозяйского глаза скот жиреет, Сиприано решил посещать Педросу почаще.
В плане сексуальном его брак состоялся. Явная лень Тео его не задевала. Он никогда не думал о жене как о служанке: для поддержания порядка в доме было вполне достаточно Крисанты и Хакобы, а Фидела вполне справлялась с обязанностями кухарки. Посему Тео явилась на Корредера-де-Сан Пабло, дом номер пять, как госпожа. Другое дело, что их супружеская жизнь была лишена чувственности и нетерпения, присущих молодоженам. По словам Крисанты, прислужницы, можно было подумать, что хозяин и сеньора Тео женаты уже лет двенадцать. Но так это выглядело со стороны, а по существу отнюдь не соответствовало истине. Во время супружеских ласк, Сиприано открывал в Тео удивительные особенности вроде полного отсутствия на ее коже волос. Белое, упругое, аппетитное тело его жены было абсолютно гладким: ни волоска – даже там, где они должны были бы непременно быть: под мышками и на лобке. В первый раз, когда он увидел ее обнаженной, он едва смог скрыть смущение, но то, что поначалу его так удивило, со временем приобрело особую притягательность. Овладевать Тео, говорил он себе, – все равно что овладевать Венерой из наполненного теплой водой мрамора. Потому что Тео при всей ее белизне и могучем телосложении не была холодной. В их любовных забавах он называл ее «моя страстная статуя». Она вела себя ничуть не жеманясь, как горячая, опытная женщина. Ее ловкие руки стригальщицы играли тут важную роль. С первого дня она научилась отыскивать в темноте штучку и, когда находила ее, разражалась восторженными воплями. То есть, штучка, ни много ни мало, стала центром их интимной семейной жизни. Как только поиски Тео увенчивались успехом, Сиприано переходил к активным завоевательным действиям: с усилием взгромождался на нее, словно на неприступную крепость, и уже в позиции «сверху» пускался вскачь, теряясь в изобильных недрах жены, таких же твердых и плотных, какими он их нашел при первых осторожных попытках в них проникнуть. А Тео тем временем превращалась в Упрямца, и он с наслаждением скакал и скакал. Правда, его телу недоставало поверхности, чтобы вполне ощутить свое господство, и тут его выручали маленькие руки. Ей же он казался усевшимся на нее паразитом, который доставлял ей удовольствие и которого она не спешила смахнуть. В кульминационный миг соития она начинала дерзко и сладострастно хохотать, что поначалу приводило Сиприано в смятение, но по прошествии времени стало апофеозом вершимого ими Празднества тела. Этот хохот стал звуковым аккомпанементом переживаемого ими оргазма.
Тщеславие маленького Сиприано тешило то, что он оказался способен удовлетворять столь большую женщину. И когда она, прежде чем разразиться хохотом, восклицала, задыхаясь от страсти, «давай, малышок! рази! торо!», он, по очевидным причинам ненавидящий уменьшительные суффиксы, принимал обжигающее «малышок» как прославление его наступательной мужественности. Но были и такие ночи, когда Тео, от усталости или отсутствия желания, лежала в постели неподвижно, не ища штучки, а Сиприано тем временем замирал в ожидании, но ничего не происходило, и тогда он хладнокровно брал инициативу в свои руки, начинал ласкать бок жены, завоевывая один за другим защитные выступы ее тела. Она же делала вид, что выдерживает его осаду, но, обнаружив, что он взбирается на нее, возбуждающе шептала: «Чего тебе, любимый?».
Этот вопрос был знаком начала их еженощной, разученной игры, просто начинаемой с другого конца. А когда после любовных сближений Тео, обессиленная, лежала в постели, откинув левую руку на подушку, Сиприано, всегда искавший спасительную норку, пристраивал свою маленькую голову под мышку, теплую и безволосую, после чего сладко засыпал.
В эти знойные дни их первого супружеского лета Сиприано сделал другое удивительное открытие: Тео никогда не потела. Ей было жарко, она задыхалась от жары, теряла силы, но поры на ее коже не раскрывались. Перед этим необъяснимым явлением Сиприано испытывал особое благоговение. Его обычное отвращение к потным подмышкам, к запаху пота, не касалось жены. Ни во время их жаркого свадебного путешествия, под раскаленными крышами гостиниц, ни в часы прогулок по улицам древних городов, Тео не потела, в то время как Сиприано, с его тщедушным телосложением – ни капли жира на растопку! – плавился, как масло на сковородке. Поначалу он приписывал чудесное свойство жены какой-то случайности, но Тео развеяла все его сомнения: «Да остриги я на солнцепеке сотню овец, у меня на лбу ни капли пота не выступит!»
Итак, это было еще одно открытие, возбуждавшее чувственность Сиприано. Он все искал ему объяснения и, наконец, как ему думалось, нашел: отсутствие пота и волос были явлениями взаимосвязанными. Упругое тело Тео не могло покрыться растительностью, потому что ему не хватало влаги. Так или иначе, в первый год после женитьбы Сиприано вовсе не считал эти странности недостатками; напротив, они действовали на него возбуждающе. Тео со своей стороны также делала чудесные открытия по части телесного устройства ее супруга. Сиприано не только был красив – при своем небольшом росте и мускулистости, но, в отличие от нее самой, необыкновенно волосат. Волосы в изобилии росли у него не только под мышками и на лобке, но и в местах, менее пригодных для этого – на ногах, плечах и пояснице. Иногда, по ночам, перед лицом столь впечатляющих признаков мужественности она – после взрыва смеха – вне себя восклицала: «От тебя, малышок, можно свихнуться! Ты волосатее обезьяны!»
Сиприано, которому так нравилось упругое, гладкое, безупречное тело жены, часто думал: притяжение противоположностей. Но в промежутке между этим восклицанием Тео и ее сладострастной судорогой первой ночи он почувствовал свою значимость, признание своей мужской силы, что способствовало возникновению между ними желанной близости. Она казалась удовлетворенной им, а он (Упрямец не в счет!) – ею.
Опасаясь, что тетя Габриэла от них отдалится, они старались почаще приглашать ее и дядю к себе, так что по прошествии восьми месяцев после их свадьбы Габриэла, прекрасно воспитанная и со вкусом одетая, болтала и весело проводила время с Тео, как если бы та была ее юродской приятельницей. И даже больше: жена племянника переносила ее мысленно в неведомый ей мир, мир деревенской жизни и деревенских трудов, в котором все для нее было внове: и как деревенские следят за чистотой, и какие обычаи блюдут, и место животных в их жизни… К примеру, она никак не могла взять в толк, почему для охраны дома, как уверяла Тео, лучше иметь стадо гусей, чем свору собак. «Гусики» для тети были мирными домашними птицами. Габриэла расспрашивала ее о том, что деревенские носят, чем обставляют дома, какие у них украшения. Ей было непонятно, как Тео годами могла носить одну юбку и иметь один-единственный наряд для праздничных дней. Молодая женщина соглашалась: да, ее отец богатый человек, но ведь ему все доставалось такими трудами и было бы жаль пускать заработанное на ветер! То, что дон Сегундо дал за нее приданое в тысячу дукатов, наглядно подтверждало, что он жил лишь ради нее. Мысль об этом ее трогала и каждый месяц она отправлялась в горы Пеньяфлора, чтобы повидаться с ним. Она даже лелеяла мысленно благородный план: проводить с ним каждую весну по нескольку недель, чтобы помогать стричь овец.
Но прежде, чем она смогла осуществить свое намерение, дон Сегундо вновь женился. Эстасио дель Валье спустился на своем муле из Вильянублы, чтобы удостоверить этот брак. Дон Сегундо Сентено, Перуанец, заключил брак с Петронилой, старшей дочерью Телесфоро Мосо, пастуха из Кастродесы, и, по мнению Эстасио дель Валье, этот брак был делом решенным, так что дон Сегундо своей женитьбой убивал двух зайцев, получая зараз и супругу, и стригальщицу овец: после Теодомиры Петронила была лучшей стригальщицей в округе. Пастух Телесфоро Мосо, со своей стороны, не оставался в накладе: дон Сегундо дозволил ему взять безвозмездно в его отару небольшое стадо стельных овец.
Прослышав о новости, Тео перехватила Сиприано на выезде с Большого моста, намереваясь отправиться вместе с ним в Ла-Мангу. Она была вне себя, задыхалась от гнева и не понимала спокойствия, с которым Сиприано воспринял решение ее отца. Она корила отца за эту проклятую женитьбу, но Сиприано смог убедить ее в том, что уход за стадом – дело нелегкое и одной пары рук стареющего человека здесь явно мало, и она, благодарная ему за косвенное признание ее трудов, его нежно обняла. Он же, со своей стороны, навел справки о том, были ли подписаны с Телесфоро Мосо какие-нибудь бумаги: дон Сегундо это отрицал. Да нет, ничего он с Телесфоро не подписывал, ведь для крестьян бумаги ничего не значат, значит данное слово. Но на следующий месяц Телесфоро Мосо заявил, что требует удвоить число овец в стельном стаде, что десять голов – это почти ничего. Дон Сегундо направился в столицу, к дочери, оставив за собой после отъезда пропитавший весь дом запах овечьего помета, не выветривавшийся много дней. Он хотел просить помощи оидора дона Игнасио, но зять объяснил ему, что в деревне данное слово столь же уязвимо, сколь и в городе, и что он снабдил Телесфоро Моро оружием, при помощи которого тот сможет шантажировать его до скончания дней. Так что дон Сегундо раздумал идти к дону Игнасио и, смирившись, вернулся в горы, пропитанный запахом дерьма, с опущенной головой.
В начале апреля Сиприано нашел, наконец, в своих трудах просвет, чтобы съездить в Педросу. Как обычно, он выехал на Большой мост и поскакал по склонам холмов по направлению к Вильялару. За городом он встретил своего арендатора – тот перекусывал в загоне, – и они вместе доехали до виноградников Вильявендимио. На виноградных лозах только-только начали раскрываться почки, а межрядья были усыпаны опавшей листвой. Сиприано убеждал Мартина Мартина занять этот участок зерновыми, но арендатор наотрез отказывался: пшеница и ячмень плохо растут на такой тощей почве, даже не колосятся. Они провели утро, осматривая другие виноградники, и сеньора Лукресия, уже очень старенькая, подала им обед, как то делала при покойном доне Бернардо.
Днем Сиприано расположился на постоялом дворе, который держала дочка Баруке на Пласа-де-ла-Иглесиа. Закрывая ставни, чтобы вздремнуть во время сиесты, он увидел священника, сидящего на скамье во дворе храма и читающего книгу. Тот был так поглощен чтением, что не замечал ни голубиных стай, круживших над его головой, ни крестьян, пересекающих площадь на своих осликах, что-то напевая себе под нос. После недолгого сна Сиприано открыл ставни и убедился, что священник сидит на том же самом месте. Он был неподвижен, словно мумия, но когда Сальседо вышел на улицу, чтобы поздороваться с ним, новый священник – он заменил скончавшегося дона Доминго, – вежливо встал ему навстречу. Сиприано представился, но священник и без того узнал его, будучи о нем достаточно наслышан. Сельчане рассказывали ему о Сиприано, о том, как тот стал идальго и какой праздник устроил по этому случаю, но его мучило любопытство: «дон Игнасио Сальседо, оидор из Королевской канцелярии, вам, случайно, не родственник?» «Конечно, мой дядя, да к тому же опекун», – объявил Сиприано. В ответ новый священник заговорил о доне Игнасио, как об одном из самых образованных и всеведущих людей в Вальядолиде. Конечно же, его библиотека, если и не первая, то одна из первых по числу собранных в ней книг. Вслед за этим священник наконец назвал себя: «Педро Касалья», – смиренно представился он. И тут настал черед Сиприано Сальседо спрашивать, не родственник ли он доктору Касалье, проповеднику:
– Мы братья, – сказал священник. – Несколько месяцев брат провел в Саламанке, но сейчас живет у матери в Вальядолиде.
Сальседо признался, что он постоянный слушатель проповедей Доктора.
– Его легко понимать, – заметил Касалья мимоходом.
На вид он казался моложе Доктора: черные густые волосы, поседевшие на висках, мужественное загорелое лицо и темные, пристально смотрящие глаза.
– Не просто «легко», – возразил Сальседо. – Я бы назвал его лучшим проповедником нашего времени. Он строит свои речи искусно, как архитектор.
Педро Касалья пожал плечами. Похвалы в адрес брата приводили его в недоумение. Он ценил отточенность и одухотворенность его речей. Именно за это, за одухотворенность, император в течение нескольких лет возил его с собой в Германию. Это была большая честь и хороший опыт, который брат никогда не забудет, особенно сейчас, когда Карл V намеревается удалиться в монастырь в Юсте.
Сиприано Сальседо спросил Касалью, почему его брат имеет обычай проповедовать вне монастырских стен. Касалья вновь пожал плечами: «Ему так свободнее, – пояснил он. – Монастырская братия его всячески поносит, и не всегда по делу».
Сальседо чувствовал, что его интерес к новому священнику все возрастает. Страсть к чтению, свежесть идей, отсутствие в его словах покровительственного тона, столь свойственного сельским священникам, его удивляли. Расстались они затемно. Сам падре предложил ему встретиться на следующий день – и Сальседо, который собирался утром вернуться в Вальядолид, это приглашение принял. В десять часов после завтрака, священник читал, сидя во внутреннем дворике церкви – в той же позе, что и накануне. Когда Сиприано, перекусив, отправился к нему, он все еще сидел на скамье. Заметив Сальседо, он захлопнул книгу и поднялся ему навстречу.
– Нельзя ли полюбопытствовать, что ваше преподобие с таким рвением читаете?
– Перечитываю Эразма, – ответил Касалья. – Его учение неисчерпаемо.
– В свое время я был закоренелым эразмистом, – сказал Сиприано с усмешкой.
Священник встрепенулся:
– Ваша милость и впрямь когда-то интересовались Эразмом?
– Поймите меня, падре. Это было в детстве, когда происходила Конференция об Эразме. Тогда у нас в школе образовалось две партии, и я принадлежал к эразмистам. И хотя никто из нас не знал, кто такой Эразм, мы за него сражались.
Они брели, куда глаза глядят, прошли селение и оказались на дороге из Вильявендимио в Topo. Касалья наблюдал всякую живность, особенно птиц, выказывая себя знатоком природы. Обыкновенные скворцы, по его словам, большие забияки и лучшие строители, чем черные, да к тому же более болтливы и голосисты.
Но прежде всего священника интересовало упоминание Сальседо о его жизни в школе. Он спросил, где тот учился.
– В Приюте для подкидышей, – ответил Сальседо.
– Однако ваша милость им не были, я хочу сказать, подкидышем.
– Не был, но мой отец полагал, что я нуждаюсь в суровой дисциплине. Он считал меня тупым, и многие наставники ничего не могли со мной поделать.
– А не было ли среди них падре Арнальдо?
– Был, да еще падре Товаль, они схватились как раз насчет Эразма. По мнению падре Арнальдо, Эразм был вдохновителем Лютера. Без него Реформы никогда бы и не было. Напротив, падре Товаль считал голландца добрым христианином.
Взгляд Касальи, казалось, был устремлен куда-то вдаль.
– То были дни надежды, – сказал он вдруг. – Император был на стороне Эразма, поддерживал его, как и инквизитор Манрике. Что могли поделать с ними стаи назойливых мух? Именно тогда Эразм обнародовал вторую часть своего «Гипераспистеса», споря с рядом утверждений Лютера. Это подняло его авторитет в глазах короля, который в своем письме обращался к нему как к «нашему дорогому, благородному и благочестивому другу».
Голос Касальи дрожал от потаенной тоски.
– И почему же все так скверно обернулось?
– События потекли по другому руслу. Это было неизбежно. Инквизитор Манрике перестал поддерживать Эразма, а императору в Италии было не до него. Монахи воспользовались обстоятельствами, чтобы напасть на него публично. Карвахаль язвительно разнес «Гипераспистес», а Эразм вместо того, чтобы промолчать и сделать вид, что ничего не заметил, яростно бросился ему возражать. Ситуация изменилась на сто восемьдесят градусов. С той самой минуты для Инквизиции Эразм и Лютер стали отростками от одного корня.
Они дошли до изгиба старого русла, поросшего тростником, где сновала нахальная сорока. Священник с любопытством разглядывал птицу, не замедляя шага. Солнце все увеличивалось в размерах и краснело, опускаясь за серые холмы на западе. Педро Касалья остановился и спросил:
– Ваша милость обращали внимание на кастильские сумерки?
– Я часто наслаждаюсь ими, – ответил Сальседо. – Закаты солнца на плоскогорье бывают потрясающими.
Они повернули назад. Потянуло вечерней прохладой. Вдалеке виднелись глинобитные домики, над которыми возносился силуэт церкви. На колокольне высились четкие силуэты аистов, уже высидевших птенцов. Педро Касалья вновь посмотрел на заходящее солнце. Его завораживали переливы света. В застывшем воздухе раздался звон колокола. Касалья ускорил шаг. Его глубоко сидящие глаза были обращены к Сальседо:
– Вчера Эразм был нашей надеждой, а сегодня его книги запрещены. Но это не остановит тех, кто продолжает верить в Реформу, которую он предлагал. Возможно, что другой и быть не может. Тридент ничего существенного не принесет.
На следующее утро на небо набежали белые облака. Огонек мчался к Вильявьехе, скача по склонам холмов во весь опор. Сиприано наслаждался быстрой ездой, свежим ветром в лицо и думал о братьях Касалья, об их меланхолическом настроении и реформаторском пыле. Теперь он лучше понимал, почему проповеди Доктора порождали в нем чувство пустоты. В Кастилии эразмизм был искоренен, их дело было проиграно. А ведь еще двадцать лет назад падре Арнальдо заставлял их молиться за церковь, за погибель эразмистского учения. Как можно согласовать столь разное отношение к одному и тому же явлению? Огонек оставил позади Тордесильяс и, достигнув Симанкаса, свернул на большую дорогу, чтобы пересечь Дуэро по римскому мосту в полутора лигах от города.
Тео встретила его так, будто они не виделись месяц. Это была их первая разлука, и она по нему соскучилась. После ужина Страстная Статуя быстро покончила с десертом, и на глазах изумленной Крисанты в десять часов вечера супруги уже отправились в постель. Тео прижимала его к себе, и ему так нравилось чувствовать себя защищенным, укрытым от любой угрозы. Вскоре Страстная Статуя нашла штучку и медоточивым голосом отметила, как хорошо, что муж не забыл сей предмет в Педросе, меж тем как Сальседо силился взобраться по выступам на плато. Он услышал сдавленный хохоток жены, долгий и прерывистый, но это не помешало тому, что спустя несколько мгновений Страстная Статуя вновь затеяла любовную игру. Сиприано удивила ее жадность. Казалось, что Тео, содрогаясь, нанизывала одно любовное соитие на другое, испытывая его стойкость. После четвертого раза, когда этот азарт прошел, Сиприано, совершенно истощенный, укрылся у нее под мышкой. В Педросе ему так недоставало ее тепла: приходилось даже спать, не откидывая капюшона! Теперь, вновь обретя утраченный кров, в тепле и уюте, он чувствовал себя счастливым, хотя и не мог понять поведения Тео.
Проснувшись, он нашел жену раздраженной, недоумевающей, требовательной: оказалось, на пути их семейной жизни возникло неожиданное препятствие.
– Почему у нас нет сыночка, Сиприано? Мы женаты уже больше десяти месяцев и со мной ничего не происходит.
Сальседо ласкал росшие у нее на затылке завитки цвета красного дерева, нанизывал их на пальцы, тщетно пытаясь ее успокоить:
– Послушай, любимая. Это же не происходит по расписанию! – говорил он. – Это не зависит от нашей воли. К тому же мы, Сальседо, никогда не были очень плодовитыми. Ты не должна из-за этого волноваться. Все еще впереди.
Было видно, что Тео много об этом думала.
– Все женщины, Сиприано, когда выходят замуж, рожают детей. Почему ты мне не сказал вовремя о том, что в твоей семье с этим были трудности? Всякий раз, когда твое семя вливается в меня, я думаю, что на этот-то раз получится, и никогда ничего не выходит.
Она была взъерошена и раздосадована, а он пытался убедить ее в том, что все не так страшно:
– Пусть тебя это, милая, не волнует. Мы, Сальседо, всегда по части рождений скуповаты. У моего прадедушки был только один сын, а у дедушки – двое, причем между ними разница в восемь лет. У дяди Игнасио вообще нет детей, и прими во внимание, что моя мать – царство ей небесное! – пять лет лечилась от бесплодия. И ты думаешь, лечение ей помогло?! Да ничуть! Она забеременела четыре года спустя, когда это стало Господу Богу угодно и когда она уже думать об этом позабыла! В какой-то мере это зависит и от расположения звезд. Телу нужно время, чтобы созреть.
– И сколько времени понадобилось твоей матери?
– Ровно девять лет и семь дней. Возможно, время рода Сальседо измеряется не месяцами, а годами. Число, тем не менее, занятное.
Тео колебалась:
– Но… но не больна ли твоя штучка!
– Ты же знаешь, с ней все в порядке. Я тебе говорил о бесплодии Сальседо, но задержка может быть связана и с тобой. Доктор Альменар, в свое время очень знаменитый, говорил, что в двух случаях из трех бесплодна женщина.
Нетерпение Тео выражалось в ненасытной сексуальности. Без сомнения, она думала, что частота половых сношений увеличивает ее шанс забеременеть. Каждую ночь Сиприано пытался ее образумить:
– Дорогая, твоя готовность к зачатию куда важнее числа соитий. Принимай меня расслабившись, с полной готовностью. Не забывай, что я ввожу в твое влагалище каждый раз сотни, тысячи семян, которые ищут место, чтобы произрасти. Но плодоносность зависит не столько от их количества, сколько от почвы, которую ты должна подготовить, чтобы они принялись.
Какое-то время Тео казалась умиротворенной, но она была одержима навязчивой идеей. Ни о чем другом не думала и пользовалась любым предлогом, чтобы о ней напомнить. Сиприано говорил: многие проблемы разрешаются сами собой, когда о них забываешь. И она пыталась забыть, но место навязчивых мыслей занимала мучительная забота о том, как выкинуть их из головы. Тео признавалась мужу:
– Я постоянно думаю о том, что не должна об этом думать – от этого можно рехнуться.
– Почему ты не дашь мне отсрочку? Почему не хочешь подождать несколько лет, прежде чем выносить приговор? Через четыре года тебе будет двадцать семь – лучший возраст для рождения детей.
Тео молчала. Про себя она предоставила ему отсрочку, но мало-помалу ее вера в него иссякала, а вместе с верой и ее сексуальный пыл. Она уже почти не искала штучки а, если это и делала, то без былого жара, нехотя. Она знала, что ее сын должен прийти этим путем, но прошло уже больше года, как она старалась, а он все не приходил. Сальседо видел, что жена пала духом, и пытался занять ее работой в мастерской, но у Тео она вызывала отвращение. Тогда он подумал о том, что начинается сезон стрижки овец, и Тео могла бы провести достаточно долгое время в Ла-Манге, помогая отцу. Но прежде, чем стрижка началась, пришло известие: Телесфоро Мосо, пастух своего тестя, потребовал разделить отару на двоих. Речь шла не о более или менее большом стаде, принадлежащем Телесфоро в составе хозяйской отары, а о разделе всего поровну. Об этом Сегундо и не помышлял. Он прогнал Телесфоро и взял к себе в наложницы Бениту, дочь Хильдардо Альбаррана, пастуха из Вамбы, а законную супругу перевел на положение служанки и стригальщицы за шесть реалов в месяц.
Когда все так обернулось, Тео обосновалась в Ла-Манге. Она сразу поняла терзания Петронилы, хотя та не произнесла ни слова и весь день слонялась по дому с поникшим взглядом, кривя рот и морщась. Но дон Сегундо каждое утро напоминал ей о ее месте. Он заставлял ее убирать еще теплую постель, в которой предавался любовным утехам, и стирать нижнее белье любовников. Остаток дня Петронила проводила за стрижкой овец. Не говоря ни слова, она усаживалась на скамеечку и не раскрывала рта, как ни старалась Королева Парамо вызвать ее на разговор. Однажды вечером Тео вышла прогуляться, и ей показалось, что в сумерках перед ней мелькнул силуэт бегущего человека, скрывшегося за стволами дубов. Она серьезно поговорила с отцом – он подвергает себя опасности. Надо бы поберечься. Нет такого человека, который сложа руки будет мириться со своим унижением и смотреть на мучения отвергнутой дочери. Зато Хильдардо Альбарран расхаживал теперь по усадьбе, словно она была его собственностью. Он встречался с доном Сегундо в зале, входил в дом через главный вход, и они довольно долго болтали о том о сем как равные, хотя – надо отдать ему должное – Хильдардо ни о чем не просил. Он видел судьбу Телесфоро и, наученный горьким опытом, понимал, что с доном Сегундо лучше держаться почтительно.
От всех этих дел навязчивое желание Тео притупилось. Теперь она была озабочена не столько тем, чтобы стать матерью, сколько необходимостью уберечь отца. И когда Сиприано ее навещал – это происходило раз в неделю – она могла, как в старые добрые времена, отправиться с ним в горы: гуляя, они спугивали с дубов стаи лесных голубей с зобами, набитыми желудями, или смотрели на вальдшнепов, суетящихся на лесных прогалинах. Сиприано верил в целительную силу рассеяния – он надеялся, что Тео вернется к нормальной жизни и предоставит ему отсрочку прежде, чем признает свое замужество неудавшимся. Но он плохо спал. С тех пор, как он лишился укрытия под мышкой у Тео, у него начала зябнуть голова, во сне он все время крутил ею, а утром у него болела шея. Он вновь стал тем, кем был когда-то – беззащитным ребенком. Чтобы согреть голову, он надевал шапки, шляпы и даже капюшоны, отороченные мехом. Одновременно он пытался заполнить пустоту, образовавшуюся из-за долгого отсутствия Тео, частыми визитами к дяде и тетке. Донья Габриэла, вполне довольная своим положением замужней дамы без потомства, не понимала поведения жены племянника. «В жизни, – говорила она, – есть другие вещи: благотворительные учреждения, больные, голодающие дети, приюты». Желать обрести любой ценой единокровное существо, чтобы излить на него всю любовь, эгоистично. И в глубине души Сиприано с ней соглашался, понимая при этом, что размножение – это величайшее стремление любой женщины в подлунном мире.
Однажды утром, когда он собирался отправиться в Худерию, из Пеньяфлора пришло срочное известие о том, что его тесть, дон Сегундо убит. Ему перерезали горло садовым ножом. Телесфоро Мосо, убийца, сам сдался властям Вальядолида, а когда его спросили, почему он это сделал, заявил: «Он меня вышвырнул на улицу, как собаку, и унизил мою дочь. Он должен был умереть».
Сиприано без промедления отправился в Ла-Мангу. Немало времени у него ушло на то, чтобы похоронить тестя во внутреннем дворике пеньяфлорской церкви и разобраться с бумагами, которые дон Сегундо хранил в письменном столе. Испуганная Петронила бежала из дома, зато возник Хильдардо Альбарран, требуя своей части, полагавшейся ему не по закону, а потому, что у него были свидетели, готовые подтвердить, что дон Сегундо сделал его дочь своей сожительницей против ее воли. Тео проявила поразительную твердость. Стрижка овец была закончена, и это придавало ей сил. С другой стороны, жестокое убийство отца казалось ей чудовищным, хотя он и не мучился, что было некоторым утешением.
Сиприано предвидел большие сложности и массу хлопот для того, чтобы распутать это дело, но дядя Игнасио, как обычно, все разъяснил. В завещании сеньора Сентено было ясно сказано: Тео оставалась его единственной наследницей; Петрониле предоставлялся в пожизненное пользование небольшой участок земли, и она могла временно арендовать дом; Бенита, сожительница, возвращалась в Вамбу к отцу, а на Эстасио дель Валье, постоянно сообщавшего Сиприано обо всем происходящем в Вильянубле, возлагалась обязанность договориться с пастухами, поскольку все отары дона Сегундо, как о том его извещал Сиприано Сальседо в своем послании, отныне перешли в собственность его супруги Теодомиры Сентено.
Назад: V
Дальше: X