Глава третья
Заморозки
Валил густой мокрый снег, когда Уилл Лайтбоди вышел из Санатория и быстро зашагал по Вашингтон-авеню. Накануне шел дождь, ночью подморозило, и вот сейчас, к концу длинного серого декабрьского дня, пошел снег. Разумеется, все это не имело ни малейшего значения для обитателей Санатория – они наслаждались гарантированными 72 градусами среди гибискусов и пальм или же, завернутые в полтонны одеял, дремали перед обедом на веранде. Но Уилл даже превратности погоды воспринял как приключение. Сутулый, тощий, вокруг горла намотан шерстяной шарф, руки засунуты глубоко в карманы – он смело топал по слякоти в своих галошах, похожий на сбежавшего с уроков мальчишку.
До сего дня за шесть недель своего пребывания в стенах Санатория Уилл покидал его лишь дважды: один раз солнечным холодным днем вышел на прогулку с Элеонорой – ей понадобились какие-то канцелярские принадлежности; и еще было катание в открытых санях – это устроила сестра Грейвс в качестве рождественского аттракциона для троих специально ею отобранных пациентов. В нынешней жизни Уиллу выпадало не так уж много приятных моментов, и прогулка по городу была одним из них. Незатейливое удовольствие: аромат дымка в свежем холодном воздухе, играющие в пятнашки дети, безмерно высокое небо – обычная, нормальная жизнь, никакой тебе устрашающей смехотерапии, никаких синусоидных ванн. К сожалению, Элеонора тогда торопилась – ей надо было вернуться через час на сеанс солевого массажа и промывания кишечника, – так что прогулка получилась очень короткой. Но покинуть эти стерильные, лишенные запаха коридоры с вечно включенными лампами, сбежать от неусыпного ока всех этих биологически правильных ханжей, хотя бы даже и на час, было здорово – Уилл почувствовал себя заново рожденным.
Столь же замечательным было катание с сестрой Грейвс.
Уилл был рад, очень рад, что его взяли на прогулку – особенно если принять во внимание поведение Айрин после той ночи, когда она выследила его в комнате Элеоноры, – ночи, о которой Лайтбоди старался забыть как можно скорее. Сестра Грейвс вела себя так, будто Уилл был совратителем несовершеннолетних, или двоеженцем, или еще кем-нибудь в этом роде. Холодная, строгая, неприступная, она молча исполняла свои обязанности; Уилл все чаще имел дело с сестрой Блотал и все реже с сестрой Грейвс. И он ничего не мог сделать или сказать, чтобы как-то изменить сложившуюся ситуацию. Однажды вечером Уилл принял из ее рук свой восьмичасовой стакан молока и, вместо того чтобы немедленно осушить его, решительно поставил стакан на стол. Сестра Грейвс взволновалась.
– Сестра Грейвс… Айрин… что случилось? – взмолился Лайтбоди.
Он знал ответ, и оттого густо покраснел.
Она отошла, без особой нужды поправила вентиляционный колпак на окне. Ответа не последовало. Уилл смотрел, как она двигается по комнате, смотрел на ее спину, на платье, обтягивающее бедра и ягодицы, которые чудесным образом возбуждали его, несмотря на разрушенный желудок, неудачу с Элеонорой и молоко. Молоко, казалось, сочилось у него из пор и пропитало весь его мозг, мешало думать.
– Айрин, – задыхаясь, произнес он, с трудом подбирая слова, – выслушайте меня… Между мной и Элеонорой ничего не было, ничего. Клянусь вам.
Она развернулась, и взгляд ее был холоден как лед.
– Если пациент, находящийся на моем попечении, не желает вести себя надлежащим образом, – начала она, изо всех сил стараясь говорить твердо, – я ничего не могу поделать. Ничего. И все же в итоге виновной оказываюсь я. Я не хочу, чтобы ответственность за ухудшение вашего здоровья ложилась на меня. – Она отвернулась. Уилл слышал, как скрипели колеса каталок в холле. – Мне… мне слишком дорого ваше здоровье, – наконец выговорила она почти что шепотом и вышла.
Впервые он остался пить свое молоко в одиночестве – без наблюдения.
Постепенно она смягчилась, и их отношения вернулись в прежнее русло.
День выдался холодный, суровый ветер пробирал до костей, щипал нос и уши, но Уилл чувствовал себя превосходно и наслаждался полнотой жизни. Лошадиный запах (разве когда-нибудь он вдыхал нечто столь же жизнеутверждающее, столь же стимулирующее); воробьи на деревьях, нахохлившиеся под пронизывающим ветром; перезвон колокольчиков на санях и восхитительное покалывание холодного воздуха – просто какое-то пиршество ощущений. И еще было очень приятно обнаружить, что двумя другими особо отмеченными пациентами оказались дамы – графиня Маша Тетранова (которая, хоть и была родом из Петербурга, никогда не слыхала о профессоре Степановиче) и миссис Соломон Тейтельбаум – молодая супруга мясного фабриканта из Бруклина. У Лайтбоди просто отлегло от сердца – он боялся увидеть какого-нибудь пациента-мужчину, с которым сестра Грейвс проводила те же самые медицинские процедуры интимного свойства, что и с ним, – его бесила сама мысль об этом. Выходит, он ревновал? И что это могло значить? Лучше было не задаваться этим вопросом.
Так или иначе, они чудесно провели время, катаясь в санях по живописным окрестностям; колокольчики мелодично звенели в такт глухому перестуку копыт; скрипели полозья; колючий мороз проникал под одеяла, варежки, шарфы, меховые воротники и шляпы. Целью поездки (сюрприз!) было посещение фермы родителей сестры Грейвс, в шести милях к востоку от города. Лошади подъехали к аккуратненькому каменному домику под серо-голубой шиферной крышей, занесенной снегом. Вокруг за решетчатыми заборами стояли другие дома, на вид весьма преклонного возраста. Сани свернули на аллею, где росли сосны и пихты, обогнули изрядного размера пруд, затянутый льдом, и подъехали к крыльцу домика, где их уже встречали два шотландских колли с влажными блестящими глазами. Графиня заметила, что местечко «совершенно очаровательное», однако по ее тону можно было заключить обратное; миссис Тейтельбаум же вообще никогда прежде не выезжала за пределы города и оглядывалась по сторонам с некоторым недоумением.
Обе дамы не вызывали у Уилла ни малейшего интереса. Сам он был искренне очарован и простодушно радовался. Гладил собак, восхищался сосновым рождественским венком на двери, был близок к обмороку от божественного аромата пирожных, испеченных миссис Грейвс (нет-нет, ему никаких пирожных – мистер Лайтбоди ведь на молочной диете; Айрин привезла с собой шестнадцать маленьких, запечатанных воском бутылочек, чтобы давать их Уиллу в течение дня). У Айрин имелись сестры и братья, всего – восемь человек, в возрасте от нескольких месяцев до семнадцати лет; Уилл дал каждому по монетке. Он смотрел на их лица, удивляясь чудесному повторению пленительных черт старшей сестры. В родителей Уилл вглядывался не менее внимательно: выяснилось, что изящный носик сестре Грейвс достался от отца, а руки, плечи, губы, великолепные зубы и очаровательная улыбка – от матери.
Время летело незаметно. В камине весело пылал огонь; звучали рождественские песни. Графиня Тетранова взяла в руки стакан сидра с таким видом, будто это был разжиженный навоз; Лейла Тейтельбаум забилась в угол и встрепенулась, только когда миссис Грейвс завела увлекательный разговор о топленом свином жире; по комнате разливался аромат жареных каштанов. Уилл пел песни, вместе с детьми срезал висящие на елке яблоки; все эти собаки, кошки, маленький енот, неугомонные братья и сестры создавали безумную, но очень веселую, радостную суматоху. Лайтбоди был совершенно счастлив. До такой степени, что на какое-то время даже забывал о своем недуге (хотя сестра Грейвс неизменно напоминала о нем каждые пятнадцать минут, откупоривая очередную молочную бутылочку). Все было просто восхитительно. Желудок вел себя тихо; зудящая сыпь, экзема и фурункулы подсохли; пульс выровнялся, на языке – никакого налета. Лайтбоди ощущал себя здоровым, молодым, крепким мужчиной, никогда не знавшим отчаянных болей в желудке, не страдавшим постыдным бессилием и никогда не поднимавшим руку на несчастную, обиженную судьбой индюшку.
Когда начало темнеть, Тетранова и Тейтельбаум с торопливым облегчением засобирались обратно, но Уиллу так не хотелось уезжать! Собаки лизали ему руки, дети целовали, миссис Грейвс заворачивала ему с собой печенье, чтобы съел, когда выздоровеет. По дороге обратно санки неслись через ночь, соединившую небо и землю, так что было совершенно непонятно, скользят ли полозья по снегу или летят по воздуху, и уютно укутанный в меха и одеяла Уилл наслаждался волшебной красотой ночи. И хотя Уилл прекрасно понимал, что ведет себя неподобающе, что она – его медицинская сестра, а он – женатый человек, его рука обвилась вокруг плеча Айрин и находилась там до тех пор, пока впереди не показались огни Санатория.
Сегодня он снова оказался на воле. На свежем воздухе. Один. Крепко сжимая бумажник, Уилл шагал по Вашингтон-авеню. Снежинки ласково ложились ему на щеки и ресницы, царившие вокруг запахи радовали новизной. До Рождества оставалось два дня, и Лайтбоди направлялся к здешнему ювелиру в надежде найти подарок для Элеоноры. Но это было, так сказать, поводом его похода. Где-то в самом дальнем участке мозга билась другая мысль, в которой он сам себе боялся признаться: он подумывал купить что-нибудь и для Айрин. Ничего особенного, разумеется; ничего такого, что она могла бы истолковать превратным образом – никаких колечек, медальончиков и тому подобного. Нет-нет. Может быть, брошь или кулон. Или заколка для волос, бусы, браслет. Знак внимания, подарок на память – только и всего. Безделушка, вручая которую можно будет сказать: «Благодарю за заботу. Вы прекрасно выполняете ваши обязанности». Разве в этом можно усмотреть нечто неподобающее? Он всегда оказывал мелкие знаки внимания обслуживающим его людям. На Рождество принято делать подарки, так ведь?
На Чемпион-стрит воздух вдруг странным образом сгустился, и мощный завораживающий аромат заставил Уилла замереть на месте. Он мгновенно и безошибочно опознал этот запах: это был ни с чем не сравнимый запах шипящего на сковороде мяса, а доносился он из ресторана на углу. «Красная луковица» – значилось над входом; а, это тот самый чудовищный притон, где находили пристанище санаторские йогуртопоедатели, когда им становилось невмоготу от порядков доктора Келлога. Уилл слышал, что в этом заведении у доктора имелись шпионы и что однажды он уволил врача, застуканного на месте преступления (злоумышленник сидел в отдельном кабинете с двойной порцией ребрышек в томатном соусе). Лайтбоди не помнил, чтобы на него когда-нибудь так действовал запах, даже в детстве. Он остановился как вкопанный посреди дороги, удивляясь столь обострившемуся обонянию. Это что, реакция организма, обостренная молочной диетой?
Да. Наверняка, так оно и есть. Но какой запах!
Впервые за долгое время его желудок заявил о себе; и тут перед мысленным взором Лайтбоди возникла картина: сидит он себе уютненько за столиком, застеленным клетчатой скатертью, с бутылочкой пива, официант ставит перед ним тарелку с жареной картошкой, бифштекс с луком и маринованные огурчики, посыпанные укропом. Видение было таким реальным, что Уилл потянулся к тарелке. К действительности его вернул проезжавший мимо извозчик.
– Сойди с дороги, чертов придурок! – заорал тот, и кэб, укоризненно покачиваясь, проехал мимо.
Лайтбоди перешел через дорогу, не отрывая глаз от окон ресторана: он видел мужчину с густыми бакенбардами, подносящего ко рту вилку, движение теней, усатого официанта в фартуке и подтяжках – но твердо проследовал мимо. Нет, сказал себе Уилл, нет. Он – человек слова. Ведь уже достигнут реальный прогресс, доктор Линниман и доктор Келлог обещали после Рождества перевести его на виноградную диету (если все будет благополучно); нельзя рисковать ради одного-единственного искушения, пусть даже такого соблазнительного. Он что, готов поставить на чаши весов свою жизнь и какой-то паршивый бифштекс? А в голове помимо воли стучало: может быть, может быть.
Проходя мимо молочного магазина на Вест-Мичиган, Уилл отвернулся – выпитого молока ему теперь хватит на всю оставшуюся жизнь. Зато витрина бакалейной лавки Уолена, украшенная к Рождеству фруктами, орехами и конфетами, заставила его замедлить шаг. А возле мясного магазина Такермана с выставленными на всеобщее обозрение гусями и ветчинами Лайтбоди и вовсе остановился как вкопанный. Окорок, подумал он, в принципе – замечательный подарок… вот только кому? Теперь у него не было никого, кому можно было послать такой дар. Кроме разве что его отца или Бена Сеттембера из бара «Локоть Бена» – но они находились бесконечно далеко отсюда, на другой планете, в другой галактике.
Но хватит об этом. Сейчас Рождество, и ничто не испортит Уиллу настроение. Он независимой походкой шагал вперед: котелок сдвинут набок, концы шарфа весело развеваются на ветру. Сейчас никому бы не пришло в голову, что Лайтбоди является обитателем Бэттл-Крик. Уилл приветствовал дам, касаясь пальцами края шляпы, поздравлял с Рождеством проходивших мимо мужчин и мальчиков и даже не стал упрекать себя, когда сообразил, что настоящая цель его сегодняшней вылазки – именно покупка подарка для Айрин.
Ювелирный магазин Казобона (по общим отзывам, лучший в городе) оказался именно там, где описывал Хомер Претц, прямо напротив гостиницы «Таверна Поста», тоже весьма примечательного в своем роде заведения. Уилл остановился у дверей ювелирного магазина, вытянув шею, чтобы получше рассмотреть огромное здание из кирпича и гранита, находившееся на противоположной улице. Несомненно, блаженные в своем невежестве отступники и здесь вонзают ножи и вилки в баранью ногу, бифштексы и свиные отбивные, заливая всю эту трудно-перевариваемую пищу пивом в высоких кружках или хорошей порцией доброго виски. Вздохнув, Лайтбоди отвернулся, толкнул дверь и под утешающее треньканье колокольчика вошел в магазин.
И тут же попал в волшебное царство, где властвовали расслабляющее тепло и шелестящие, приглушенные священным трепетом голоса, восхвалявшие красоту камней и оправы, выпевавшие дивные имена «Вевье», «Гайяр», «Лалик». Словно пребывая в состоянии гипнотического транса, Лайтбоди почувствовал, как с него сняли пальто и усадили в роскошное бархатное кресло; немедленно в его руках оказалась чашка дымящегося ароматного французского chocolat chaud, a владелец магазина пожелал самолично продемонстрировать все разнообразие имеющихся у него камней в оправе из золота, серебра и эмалишан-леве. В результате Уилл купил слишком много и за все переплатил. Но это было не важно. Абсолютно. Патрик Генри Казобон был само радушие, а магазин его напоминал дворец восточного владыки. О, блаженный отдых от антисептики и физиологической корректности!
Чувствуя себя подлым предателем и отступником, Уилл отхлебывал шоколад и величественно кивал или отрицательно качал головой, когда ему показывали ту или иную драгоценность. Потом он вновь очутился на холоде и заторопился к Санаторию. Он шагал по весело освещенным улицам, унося с собой роскошное ожерелье из цейлонских сапфиров и розовых бриллиантов для Элеоноры, а также брошку из мелкого жемчуга с одним маленьким, ненавязчивым и совершенно невинным бриллиантиком – для Айрин. Две маленьких элегантных бархатных коробочки. Уилл вдруг ощутил необыкновенную легкость, словно сбросил с плеч тяжелый груз, и (хотя прохожие смотрели на него будто на пьяного, или на сумасшедшего, или на прошедшего полный курс лечения антиалкогольным эликсиром «Белая звезда Сирса») – не смог удержаться и запел:
И вот пришло к нам Рождество,
Устроим вместе торжество!
Соседей позовем,
Они к нам ввалятся гурьбой
И праздник принесут с собой,
И вместе мы споем!
Его голос разносился по округе – глуховатый, немелодичный, безнадежно фальшивящий и похожий на завывание ветра в трубе, однако песня нашла-таки отклик в сердцах. Первой откликнулась какая-то собака: сначала неуверенно тявкнула, а потом раздался пронзительный вой, немедленно подхваченный множеством голосов в ночи, и скоро уже все четвероногие обитатели Вашингтон-авеню пели вместе с Уиллом.
* * *
Но хорошее настроение очень быстро улетучилось. Да и разве могло это проклятое кирпично-мраморное царство стерильности внушать хоть какие-то приятные мысли, не связанные напрямую с кишками?
Она не взяла брошь. В смысле – сестра Грейвс. Айрин.
– Прошу прощения, мистер Лайтбоди, – вздохнула она, и в комнате Уилла стало мертвенно тихо, – но нам не разрешается принимать подарки от пациентов. Это строжайше запрещено.
Уилл ошеломленно смотрел на нее.
– Запрещено? Принять знак внимания, рождественский подарок, поднесенный от чистого сердца в канун святого праздника? – Лайтбоди кипел от возмущения. – Но кем? Кем запрещено?
В ее глазах сверкнул благоговейный огонь, губы прошелестели:
– Доктором Келлогом.
– Доктором Келлогом, – повторил Уилл, произнося эти два слова совсем другим тоном, нежели сестра Грейвс. – Доктор Келлог… Он что, губернатор? Президент? Господь Бог? Он что, может диктовать каждую мелочь, руководить всем – от наших кишок до наших чувств? – Уилл лежал на кровати в пижаме и халате, скрестив тонкие лодыжки. Он рывком сел, голос его зазвенел от гнева. – А как же я? Почему меня лишают права выразить мою… мое расположение и благодарность симпатичному мне человеку… женщине? Я имею в виду: тому, кого я считаю своим другом?
Да, он именно так и сказал: другом. Это слово упало между ними, как ствол рухнувшего дерева, оно было куда значительнее тех, которые он употребил перед этим – благодарность, привязанность, – и еще больше все усложнило. Сестра Грейвс предпочла сделать вид, что не слышала этого тревожащего слова.
– Когда нас нанимают на работу в Санаторий, – сказала она, зачем-то переставляя чашку, которая и так находилась на положенном месте, – мы подписываем документ, в котором обязуемся соблюдать все предписанные правила и воздерживаться в отношениях с нашими пациентами от контактов, выходящих за рамки наших непосредственных обязанностей.
Контактов. Его взбесил ее тон. Сухой, холодный, металлический. А он-то залпом выпил последние на сегодня четыре унции молока – без капризов, без уговоров, только чтобы доставить ей удовольствие; и вот благодарность – его искреннее, целомудренное чувство признательности она назвала контактами! Лайтбоди наблюдал за процессом приготовления его вечерней клизмы: сестра Грейвс сосредоточенно нагревала на газовой горелке парафин и наполняла резиновый резервуар. Было ясно – ей нет никакого дела до стоящей на ночном столике бархатной коробочки, перевязанной красными ленточками, и маленькой карточки с написанным от руки поздравлением.
– Но это нелепо, – снова закипятился Уилл. – Да, я пациент, да, вы медсестра, но мы ведь не перестаем от этого оставаться людьми?
Ответом было молчание.
– Так ведь?
Она неохотно пробормотала «да» и с преувеличенной суетливостью отправилась готовить для пациента ванну. Наконец она вернулась в комнату, раскрасневшаяся, но решительная.
– И что, даже не откроете? Хоть посмотрите, раз уж вы не хотите принять. Я сам выбирал. Для вас.
Ее губы дрогнули в насмешливой улыбке.
– От чистого сердца, да? А вы приготовили столь же безгрешный знак внимания для сестры Блотал и миссис Стовер? Для Ральфа?… Мистер Лайтбоди, я думаю, вы сами себя обманываете…
– Не могли бы вы называть меня «Уилл»?
В руках сестра Грейвс держала клистирный аппарат – горячий, скользкий резиновый пузырь, символ очищения. Она нервно перекладывала его из одной руки в другую. В ее волосах поблескивали шпильки.
– Нет, – ответила она. – Не могла бы.
– Потому что доктор Келлог этого не одобрил бы? – Уилл резко спустил ноги с кровати, нашарил ими комнатные туфли на ледяном стерильном полу. – Он ведь все видит, все слышит, все знает.
– Потому что это не положено. Это против правил.
– Правил. – Уилл стоял перед ней – долговязый, изможденный, пижама болталась на высохшем теле, как спущенные паруса на мачте. – Каких правил? Чьих правил? Вы ведь сами не верите в эту болтовню, разве не так? Во все эти диетические бредни, клизменные издевательства, грязевые компрессы, ханжеское половое воздержание! Разве что-нибудь изменится от этого в нашей жизни? Ну, поедим шесть месяцев грибы и виноград, погрызем проращенные зерна. Проживем из-за этого на годик дольше? Мы все равно все умрем, все – даже этот одержимый доктор Келлог! Разве не правда?
Казалось, Айрин только что дали пощечину: ее застывшее лицо побледнело от оскорбления. Но когда она заговорила, голос ее звучал спокойно и размеренно:
– Да, – сказала она. – Я искренне во все это верю. В каждое слово, в каждую процедуру, в каждое указание. Верю всем сердцем, и головой тоже – чтоб вы знали. Вы больны, – добавила она. – Вы сами не ведаете, что говорите.
– Ведаю, – упрямо проговорил Уилл, прекрасно понимая, что проиграл. – Я просто не считаю, что доктор Келлог – Господь Бог, вот и все; и еще я думаю, он не вправе контролировать чью бы то ни было жизнь.
Однако спор был окончен. Сестра Грейвс вновь безмятежно глядела на Лайтбоди: так смотрели фанатичные крестоносцы или правоверные мусульмане накануне джихада.
– Господь Бог пребывает на небесах, мистер Лайтбоди, и я верую в Него всем сердцем – боюсь, вы не сможете сказать того же про себя. Я верую в Господа, даровавшего нам бессмертную душу; но Бог живет внутри каждого из нас, и его священный храм – человеческое тело. А если нужен такой человек, как доктор Келлог, чтобы довести до нас эту святую истину, то, стало быть, и доктор – часть Бога. – Голос ее зазвенел, взор затуманился. – Когда я думаю о том, сколько всего совершил доктор Келлог для человечества – да для одного только пищеварительного тракта! – я действительно начинаю считать его богом, своим богом. Для вас он тоже станет богом, вот увидите. Он столько сделал и еще сделает для вас! Вы устыдитесь, непременно устыдитесь до самой глубины души!
Уилл был сражен. Чертова брошь! Он боялся взглянуть на бархатную коробочку. Возможно, виной тому были огорчение, разочарование, стыд, но то, что Лайтбоди совершил в следующее мгновение, поразило его самого: он шагнул вперед, неловко сгреб сестру Грейвс, Айрин, в объятия (то есть обнял, как любовник любовницу) и приник губами к ее губам. Уилл прижимал ее к себе и целовал до тех пор, пока не почувствовал что-то теплое и влажное у себя на груди. Сестра Грейвс вырвалась, и на пол между ними скользнула мокрая черная груша.
– Мистер Лайтбоди… – Прерывисто дыша, она отступила назад. – Это не… Я не…
– Уилл, – сказал он. Она целовала его, отвечала на его поцелуй!
– Мистер Лайтбоди, я…
– Уилл.
– Уилл… Мистер Лайтбоди… Я слишком взволнована, простите, я не могу… не могу… Не сегодня.
Не сегодня? Не может сегодня? Но это означает… У него заколотилось сердце. Если не сегодня, значит, в какой-нибудь другой день, да, именно так. И ему не понадобятся виноградные диеты и синусоидные ванны; он уже сейчас был во всеоружии, чего не могла скрыть даже висевшая на нем мешком ночная рубашка.
Но Айрин не поднимала глаз, ее взгляд был устремлен на пол, на сплющенную клизму.
– Я не могу, – повторила сестра Грейвс. Она не смотрела на Уилла, не смотрела на коробочку с брошью, не смотрела на его руки, ноги, на топорщившуюся спереди рубашку, на его больные голодные глаза. – Сестра Блотал, – прошептала она, и ее голос доносился как через вату. – Я должна найти сестру Блотал.
Появилась сестра Блотал с ее мозолистыми руками и железной хваткой, и его эрекция – его славная, его вернувшаяся, его жизнеутверждающая эрекция – сошла на нет. И если Айрин, веровавшая в своего бога, превращала клизму в священный обряд, то сестра Блотал использовала ее в качестве орудия пытки.
* * *
Утром снова приходила сестра Блотал, после обеда и вечером – тоже. Где же Айрин? Она неважно себя чувствует. Он надеется, ничего серьезного? Нет, небольшие проблемы с желудком.
Проблемы с желудком. Какая ирония судьбы. А вот Уилла, напротив, желудок перестал донимать. Воцарилось затишье – сначала морские водоросли и псиллиум сделали свое дело, потом смягчающая молочная диета затопила этот гиперчувствительный орган до потери всякой чувствительности. Удивляясь самому себе, Уилл начинал смотреть в будущее с некоторым оптимизмом. И вот вам пожалуйста, накануне виноградной диеты желудок вновь превратился в котел, наполненный кислотой. Эту кислоту Лайтбоди ощущал в горле, на нёбе, на губах, на языке. Он проснулся с эрекцией (ему снились губы Айрин, ее тело, которое он прижимал к себе, наслаждаясь мягкостью не стянутой корсетом груди) и сразу подумал об Элеоноре. Это были нечистые мысли, эгоистичные и похотливые, но – что было, то было.
Часы на бюро показывали 5:05, ночник лучился мягким светом. Дрожа в халате и тапочках, Уилл шаркающей походкой брел по стерильным санаторским холлам. Если в ту памятную ночь с индейкой Уилл крался, стараясь никого не встретить, то сейчас он не таясь шел по безмолвным коридорам. Совесть его отягощало множество грехов, не последним из которых было его нынешнее намерение навязать свое общество несчастной, страдающей жене. Подари мне дочку, Уилл, – так она тогда шептала. Что ж, он готов, и перед лицом этого непреложного факта меркли и ее страдальческая хрупкость, и любые доводы рассудка.
Спустившись на три этажа, Уилл оказался в точно таком же коридоре, как его собственный: яркие лампы, ледяной пол. Комната 212. Постучался – тихо-тихо, затравленно огляделся. Никого, даже медсестры не видно.
– Элеонора? Ты здесь? – Он нажал на ручку, подавив неприятное шевеление в животе, отворил дверь. Свет из коридора просочился в комнату. – Элеонора? Это я, Уилл.
Ничего. Ни звука, ни шороха. Лайтбоди проскользнул внутрь, как вор, и тихонько прикрыл за собой дверь. Элеоноры в кровати не было. Начало шестого утра, а его жены нет в кровати. Тут же мозг ядовитой стрелой пронзила кошмарная мысль: Линниман! Но нет. В этой кровати явно спали – подушка и простыни смяты. Начало шестого, где же она может быть? В ванной он тоже не нашел ответа: зубная щетка, пудра, румяна, влажное полотенце, шелковый халат, памятный ему по более счастливым дням. Уилл вернулся в комнату, порылся в ящичках комода и задрожал при виде милых мелочей: шарфиков, перчаточек, заколочек. На ночном столике лежали две книги в кожаных переплетах с золотыми буквами: «Книга, написанная самой природой» (автор – миссис Асенат Николсон), где речь в основном шла о репке и морковке, и «Культура свободного тела» (автор – Герхардт Кунц), воспевавшая достоинства загорания в голом виде. Этой книге Уилл уделил больше внимания, пролистав бесконечные восхваления солнца и свежего воздуха, а также целительных свойств лугов и пляжей. Особенно увлекло его красноречивое описание того, как группа гелиофилов обоего пола плескалась в ручейке посреди Черного Леса. От чтения Уилл оторвался только в половине шестого, распаленный до невозможности.
На этом, вероятно, все бы и закончилось, если бы он, кладя книгу на столик, случайно не смахнул на пол листок с машинописным текстом. Листок был озаглавлен «Оздоровительный график миссис Элеоноры Лайтбоди». День Элеоноры начинался в пять утра с промывания кишечника, сидячей ванны и массажа в женской бане; затем следовал урок художественной гимнастики и жонглирование палицами в спортивном зале. В половине шестого начинался какой-то «сеанс силезских грязей», а потом – двадцать минут упражнений по глубокому дыханию на верхней веранде.
Верхняя веранда! Листок еще не опустился на поверхность столика, а Уилл, выскочив за дверь, уже несся по коридору.
Однако веранда была пуста, если не считать какого-то плотно укутанного эскимоса, одиноко торчавшего в предрассветных сумерках. Силуэт вырисовывался на фоне балюстрады, с которой открывался вид на сонные крыши Бэттл-Крик. Казалось, эскимос очень из-за чего-то расстроен – убивается, бедняжка, беспомощно машет руками, а ноги его туго спеленуты толстыми одеялами. Разочарованный, Уилл хотел было уйти, но тембр причитаний показался ему знакомым.
– Элеонора? – прошептал Лайтбоди, кутаясь в халат.
Элеонора (если это, конечно, была она) не ответила.
– Восемь… уф, уф… фу-у-у! – простонал женский голос, лица под капюшоном было не видно. Женщина согнулась пополам и снова замахала руками.
– Девять… уф, уф… фу-у-у! Десять… уф, уф… фу-у-у!
– Элеонора?
Бесформенная фигура обернулась к нему, и Уилл увидел страшную маску смерти: кошмарные неподвижные черты, более всего напоминающие сжатый кулак. Лайтбоди проворно отскочил назад, но свет сияющих глаз остановил его.
– Уилл? – бесформенный силуэт назвал его по имени. – Боже, что ты здесь делаешь?
Заклятье рассеялось. Все было в порядке. Перед Уиллом стоял не гость из потустороннего мира, не ангел смерти и не беглец из сумасшедшего дома – это была Элеонора, его жена, его любовь, сплошь обмазанная силезской грязью и усердно тренирующая глубокое дыхание на выстуженной каменной веранде – глухой ночью, за два часа до завтрака. Это открытие придало Уиллу уверенности, а уверенность переросла в страсть. Лайтбоди зашаркал вперед в своих шлепанцах, попытался обхватить жену руками, но слой одеял был слишком толстым. Ухватив нечто, отдаленно напоминающее руку, Уилл пробормотал:
– Я… я решил тебя проведать…
– В половине шестого утра?
– Я соскучился. К тому же сегодня сочельник. Ну, утро сочельника.
Элеонора не ответила.
– Одиннадцать… уф, уф… фу-у-у! – выдохнула она. – Двенадцать… уф, уф… фу-у-у! Тринадцать…
Уилл уже по-настоящему замерз. Тело сотрясала крупная дрожь, будто кто-то поднял его за шиворот и мотал из стороны в сторону.
– Я хотел сказать, что у меня для тебя есть подарок, тебе это очень понравится, вот увидишь.
– …уф, уф… фу-у-у!
Она наклонилась, чтобы поправить одеяла, и Уилл увидел, что от ее спины тянется электрический шнур. Шнур обвивался вокруг нескольких пустых стульев и уходил за дверь, ведущую в дом.
– Это очень мило, Уилл, – пробормотала Элеонора, шумно выдыхая через невидимые ноздри. Она даже слегка улыбнулась, и маска в нескольких местах треснула. – Я тоже кое-что приготовила для тебя.
– У тебя шнур запутался, – соврал Уилл и, воспользовавшись тем, что она отвернулась, пылко приник к кокону из одеял. Сиплым от страсти голосом он прошептал: – У меня есть кое-что с собой прямо сейчас, и если мы пойдем ко мне, ты увидишь…
– Что за глупости, Уилл, мы обменяемся подарками вечером, как договорились, на вечеринке, которую Фрэнк устраивает в честь доктора Келлога.
Фрэнк устраивает в честь доктора Келлога – эта фраза кольнула его, но Уилл мысленно отмахнулся от нее и снова стиснул одеяла в объятиях. Он замерз. Халат ни капельки не защищал от пронизывающего предрассветного ветра, гулявшего под крышей. Кончик носа потерял чувствительность.
– Нет-нет, – клацая зубами, выговорил Лайтбоди. – Я п-про д-другое. П-помнишь, т-ты г-говорила, что хочешь д-дочку? Т-так в-вот, я г-готов. М-можешь п-прове-рить. Я г-готов подарить тебе д-дочку. Прямо сейчас. Сию минуту. – Он страстно пожирал взглядом обмазанное глиной лицо. – Пойдем ко мне в комнату.
– Ты что, серьезно? – Элеонора резко оттолкнула его, шумно выдыхая морозный утренний воздух. – Супружеские отношения здесь строжайше запрещены, ты же знаешь. – Тут она рассмеялась и покачала головой. – Ах, Уилл Лайтбоди, ты совершенно невозможен. Да-да. Затеял разговор в самое неподходящее время… и вообще, что ты здесь делаешь в халате и тапочках? С ума сошел? Хочешь простудиться?
Уилл уже пятился к двери, обхватив негнущимися руками озябшие плечи; его член съежился и поник от холода.
– С-счастливого Рождества… – пробормотал он и чихнул, – …Элеонора.
Но она его уже не слышала, занятая приседаниями. Открывая тяжелую дверь в холл, он услышал:
– Четырнадцать… уф, уф… фу-у-у! Пятнадцать… уф, уф…фу-у-у!
* * *
Далее пошла обычная рутина. В семь часов явилась сестра Блотал с пожеланиями доброго утра и утренней клизмой. Потом сестра проводила Уилла в столовую, где он должен был выпить две первых (из семнадцати) порции своего последнего дня молочной диеты. Ибо свыше поступило распоряжение: налицо все признаки улучшения, и с Рождества Уилл переводится на виноградную диету. Потрясающая, дивная новость, чудо из чудес. Часы пробьют полночь, провозглашая начало дня, когда появился на свет Спаситель, – и тогда Уилловы спасители даруют ему благо вкушения твердой пищи. Виноград. Сытный, восхитительный, целебный виноград. Как только Лайтбоди узнал об этом третьем шаге на пути к оздоровлению его пищеварительного тракта, он тут же вообразил себе предписанные ему ягоды – продолговатые, мясистые, сладкие, полезные: золотой мускат, королевский конкорд, медовый томпсон и крупный розовый токай, – доставленные из самых отдаленных уголков земли, любовно очищенные от кожицы проворными пальчиками диетических сестер.
Уилл вожделенно сглотнул. У винограда, конечно, тоже имелись свои минусы, и в прежней жизни Уилл редко съедал больше чем одну-две грозди, да и то если урожай считался удачным; но все равно это было куда лучше молока. По крайней мере, виноград можно жевать.
После завтрака сестра Блотал повела его в мужской гимнастический зал, где Лайтбоди ежедневно занимался под бдительным оком огромного шведа; потом пришлось вытерпеть тоскливейший сеанс смехотерапии и потрястись в кабинете отделения вибротерапии. И без того далекий от оптимистического взгляда на жизнь, Уилл окончательно пал духом после верчения измученными членами и тряски тощими ягодицами вместе с остальными страдальцами. Одно и то же изо дня в день – чистилище для ущербных телом и духом. Удовольствие ему доставляли только две вещи: во-первых, общение с сестрой Грейвс (она сегодня снова болела, до полусмерти перепугавшись простого, смехотворного жеста дружеской привязанности), а во-вторых, процедура в отделении электротерапии, превратившаяся в один из привлекательнейших моментов распорядка дня.
Он, собственно, и сам не понимал, в чем тут дело. Возможно, слишком приятным сюрпризом оказалось первое посещение, когда Уилл обнаружил, что синусоидная ванна вовсе не подразумевает публичного раздевания, совместного купания и демонстрации телесного волосяного покрова и различных фрагментов мужской анатомии, которым лучше оставаться сокрытыми под одеждой. В синусоидной ванне была благопристойность, импонировавшая его характеру. Заворачиваешь манжеты и чувствуешь, как электричество оздоровительно щекочет кожу, в остальном же остаешься совершенно одетым. Уилл понятия не имел, приносит ли это лечение хоть какую-то пользу, однако оно, безусловно, расслабляло, и если даже не приносило наслаждения, то уж по крайней мере никак не могло считаться истязанием.
В тот день Лайтбоди опять попал в пару с Хомером Претцем, промышленным магнатом. За последние недели, благодаря совместным трапезам и синусоидному братству, Уилл узнал этого человека несколько лучше. Решительный, пышущий энергией, неугомонный Хомер Претц был слеплен из того же теста, что и отец Уилла, хотя, конечно, был много моложе – в общем, Претц принадлежал к той породе мужчин, у которых трудно определить возраст – может, тридцать лет, а может, и все пятьдесят. Он был королем кливлендской станкостроительной индустрии. Всего за несколько лет стократно увеличил свой капитал, разгромив в пух и прах всех конкурентов. К сожалению, в процессе обогащения он попутно погубил свой желудок и надорвал сердце.
Благодаря Претцу сидение в столовой стало для Уилла менее мучительным. Промышленник в чудовищных количествах поедал рис по-каролински и индийские трюфеля, в то время как Уилл по-прежнему вкушал свою аскетичную молочную диету. В отсутствие миссис Тиндер-марш и Харт-Джонса, которые на время разъехались по домам, беседа за столом становилась все более оживленной. Претц проникся к Уиллу симпатией, Лайтбоди отвечал тем же. Он стал более оживленным, шутил с профессором Степановичем по поводу разрушающихся колец Сатурна и даже осторожно флиртовал с мисс Манц. Кроме того, оздоровительное расписание Претца поменялось и теперь он посещал электротерапевтическое отделение не после паровой ванны, а перед ней, так что Уилл был избавлен от лицезрения его голого брюха. В те дни, когда время процедур у них совпадало, они сидели рядышком в своих синусоидных креслах – выставив вперед ноги и опустив в воду руки – и болтали, словно двое приятелей в парикмахерском салоне. С таким времяпрепровождением Уилл охотно мирился.
– Так-так, Лайтбоди, – Претц, похмыкивая, тяжело уселся на стул, стал снимать башмаки и носки. – С наступающим вас Рождеством. Насколько я понимаю, уже с завтрашнего дня вы начнете вкушать нормальную пищу, как все остальные, не правда ли?
Альфред Вудбайн, безупречно одетый служитель в аккуратном галстучке, крахмальном воротничке, с напомаженными волосами, усадил Уилла на стул рядом с Претцем. Уилл с улыбкой перевел взгляд с Хомера на Альфреда и обратно.
– Как же я соскучился по нормальной еде. Уже начал забывать, для чего человеку даны зубы.
– Он мне будет рассказывать. – Претц вздохнул, бросил башмаки на пол и стал массировать свои ножищи – нежно, будто гладил по щеке любовницу. – Доктор Келлог любит поставить человека на место, вернуть его к началу, превратить в хнычущего красномордого младенца, питающегося из сиськи… Должно быть, Келлог стремится к психологическому эффекту. Ну, ему лучше знать, благослови его Боже. Ведь он спас столько жизней. Не правда ли, Альфред?
Но Альфред не успел ответить, потому что Претц зашелся хохотом.
Уилл тоже заулыбался.
– Вы что?
– Да нет, просто подумал… – Претц наклонился вперед, его физиономия побагровела от смеха. – Чем вы теперь начнете обжираться? Что у вас там в меню? Кашка? Протертая кукурузка? Или виноград? – Он так веселился, что глаза чуть не повылезали из орбит. – Виноград, да? Я угадал?
Уилл не обиделся на насмешку. В конце концов, в Бэттл-Крик существовали свои традиции, свой заведенный порядок вещей. В глубине души Лайтбоди был даже доволен, что законным образом переходит на следующий этап лечения.
– Да, виноград, – признал он. – Правда, я бы предпочел омаров.
Это было смешно, очень смешно, и кафельные стены содрогнулись от дружного хохота.
– Альфред, вы ведь этого не слышали, правда? – сдавленно проговорил Претц, безуспешно стараясь сдержать смех, все равно вырывавшийся наружу странными звуками, напоминающими визгливое хрюканье.
Служитель покачал головой и поджал губы, но его выдавали глаза. У Альфреда тоже сегодня было приподнятое настроение, и он понимал, что именно ожиданием праздника объясняется неуемное веселье пациентов, их непривычная раскованность – они сейчас напоминали ему расшалившихся мальчишек, которые не в силах дотерпеть, когда же начнут раздавать подарки. Уилл прыснул.
Хомер Претц откинулся в синусоидном кресле и хлопнул себя по колену.
– На следующем этапе Шеф переведет вас на протозное филе, и уж тогда вам удержу не будет, сущим жеребцом станете.
Уилл подавился смешком, кинул быстрый взгляд на Альфреда, наклонившегося, чтобы закатать ему рукава, и покраснел.
– Не краснейте, Лайтбоди, – заливался Претц, плюхая ноги в большие белые цинковые ведра, – нечего-нечего. Ишь, хитрец, будто я не видел, как вы обхаживали за столом мисс Манц – даже не думайте возражать! Я бы и слова не сказал, да меня самого прямо распирает. Господи боже, когда меня сюда доставили в октябре, я без посторонней помощи со стула не мог подняться, а уж что до женщин… м-м-м… моя жена была самой заброшенной женщиной на свете, – тут он наклонился к собеседнику и подмигнул, – понимаете, что я имею в виду?
Уилл понимал. Слишком хорошо понимал. Прикрыв глаза, он стал думать об Элеоноре, Айрин, Иде Манц, о женщинах, фланирующих по холлу и постреливающих туда-сюда глазками. Уиллу неловко было обсуждать столь деликатные материи, особенно в присутствии Альфреда, который, кроме всего прочего, мог оказаться одним из шпионов доктора Келлога; но слова Хомера очень точно передавали состояние самого Лайтбоди: его тоже прямо распирало. Он сразу приободрился – значит, это естественное следствие лечения в Бэттл-Крик. Лайтбоди был искренне благодарен Претцу за доверительное признание. Приоткрыв глаза и увидев, что Альфред готовится пустить ток и держит руку на рычажке выключателя, Уилл тихо проговорил:
– Я понимаю, Хомер, отлично понимаю.
И снова закрыл глаза.
Опять раздался писклявый голос Хомера.
– Она больше не одинока.
Уилл приготовился к знакомому – то посильнее, то послабее – пощипыванию и покалыванию в конечностях. Вибрация была слабая, похоже на легкую тряску в экипаже. Тело привычно закачалось, ожидая начала процедуры, и прошло несколько мгновений, пока Лайтбоди вдруг сообразил, что ничего не происходит.
– Вы включили, Альфред? – вяло пробормотал он и в то же мгновение понял: что-то не так. Невнятный треск, мерно убаюкивавший его в течение последних нескольких секунд, все нарастал, превращаясь в барабанный бой, оглушающе и страшно бьющий по перепонкам. Уилл быстро открыл глаза. Время, казалось, остановилось: безупречный служитель по-прежнему находился возле выключателя. Но сейчас Альфред дергался всем телом, выделывал ногами нечто невообразимое, словно отплясывал негритянский танец на ярмарочной площади, хлопал руками по панели с выключателем (совсем как рыба плавниками), которая тоже трепетала и дрожала. Совершенно сбитый с толку Лайтбоди обернулся к Претцу. Однако с Хомером тоже было что-то не так: его черты исказились, глаза закатились, и ногами он колотил так, словно это было не кресло, а взбесившаяся лошадь, а сам Претц – ковбой с Дикого Запада. Довольно забавное зрелище, но почему на губах у него красная пена, и что это такое странное – розовое и влажное – свисает на воротник наподобие второго галстука?
Это его язык, Уилл, его язык.
Да, это был язык. Мгновенно сообразив, в чем дело, Лайтбоди выпрыгнул из кресла – брызги полетели во все стороны. Альфред продолжал плясать, глаза Хомера Претца стали похожи на сваренные вкрутую яйца, панель грохотала, вода шипела. Не трогайте выключатель! Уилла охватила настоящая паника. Бежать! – билась в голове паническая мысль, но он сумел ее заглушить. Нет. Нет. Нет. И Уилл не раздумывая бросился вперед, скользя по гладкому полу, нырнул под сцепленные руки Альфреда, толкнул его в грудь и тем самым разомкнул наконец цепь.
В следующее мгновение они со служителем спутанным клубком барахтались на полу, от идеально отутюженных брюк Альфреда исходил слабый запах мочи. Альфред, задыхаясь, тяжело дыша, силился высвободиться… и тут позади них раздался дикий треск, захлюпало и зашлепало, загрохотали ведра. Это синусоидное кресло Претца торжественно и неторопливо рухнуло под тяжестью сидящего в нем человека. Уилл смотрел на товарища, лежащего среди кошмарных обломков, на его огромные, белые, все еще слегка подрагивающие ступни – и понимал, что теперь ни воздержание, ни последовательный курс биологической жизни, ни кошмары здорового питания не воскресят Хомера Претца.
* * *
В день перед Рождеством уже в половине первого небо заволокло мрачными серыми тучами. Кое-как одетый и так и не переставший дрожать Уилл Лайтбоди торопливо шагал по Вашингтон-авеню – второй раз за одну неделю. Но сейчас его влекли вперед не мысли о рождественских подарках. Элеонора уехала кататься на коньках (во всяком случае, ему так было сказано), Айрин болела. Уилл смотрел себе под ноги и ни о чем не думал, совсем ни о чем.
Дойдя до пересечения Вашингтон-авеню и Чемпион, он свернул, не поднимая головы, и очутился прямо перед «Красной луковицей». «Надоели отруби и пророщенные семена?» – вопрошала надпись. Да, надоели. Смертельно надоели. Дверь в заведение была гостеприимно распахнута, а запах, доносящийся изнутри, казался райской амброзией. Уилла усадили за столик у окна, на клетчатой скатерти стояла оплывшая свеча. Официант склонился над вновь прибывшим в ожидании заказа.
– Виски, – произнес Лайтбоди, с удивлением прислушиваясь к собственному голосу. – Двойную порцию.
И потом пива.
– Слушаюсь, сэр, – отозвался официант. – Двойное виски и пиво. Предпочитаете какой-нибудь сорт?
Уилл помотал головой.
– Да, сэр. Понимаю. Закусить не желаете?
– Закусить? – повторил Лайтбоди, словно никогда не слышал этого слова раньше. Он огляделся в мерцающем полумраке, заметил ярко пылавший очаг, рождественские веточки омелы и пихты на стенах, разгоряченные выпивкой лица. И наконец ответил: – Гамбургер.
– Гамбургер, – эхом откликнулся официант, чиркнув что-то в блокноте. – Как приготовить?
– Что, простите? – спросил Лайтбоди.
– Как прикажете приготовить?
Уилл молчал, официант нависал над ним – пушистые усы, густые брови, сосредоточенный взгляд чуть пьяных глаз.
– Ну, не знаю, – протянул Уилл, неопределенно махнув рукой. – Думаю, с кровью. Или нет, не просто с кровью – сырой внутри.