Тени по воде
Это Москва. Это холодный свет возносящихся в небо башен Сити, священные булыжники Красной площади и проулок, ведущий в музей-квартиру Булгакова. Кот Бегемот, нарисованный черным фломастером на альбомном листе, ныряет в прорезь ящика «Письма для Мастера». Ты говоришь ему на прощание «мяу» – и смеешься.
Твой смех был похож на звук дрожащей гитарной струны, нежный и тонкий. Хрупкий, как ты сама, струнка вот-вот лопнет, порвется.
Это Москва. Это памятник Гоголю. Это выхваченные из басен Крылова сценки на берегу Патриарших. Потом еще один памятник, возле него мы в первый раз целовались, и хмурый, омытый дождем Николай Васильевич молчаливо благословлял наш союз.
Вкус меди на губах. Тепло, стекающее с кончиков твоих пальцев по моим щекам, как слезы.
Андреевский мост, початая бутылка шампанского, струйки сигаретного дыма. Площадка из камня, металла и стекла метрами ниже, ветер и ощущение полета – как на ковре-вертолете, как рисунок на альбомном листе, падающий в темень на дно почтового ящика.
Дряхлое серое утро. Похмельная голова. Темная толща Москва-реки под нами.
Я помню. Пусть зыбкие воспоминания ускользают, как тени по воде, я все-таки помню.
О, боже, я и ты —
тени у воды.
Шли дорогою мечты,
и вот мы сохнем, как цветы…
Сто тысяч ночей назад ты и я стояли на том же месте, держа друг друга за руки. Пальцы переплелись, как стебли вьюнка. Прикосновения были легки и воздушны, струящиеся по твоим плечам локоны полны света и жизни, улыбка мила, а глаза застенчивы. Я читал отрывки из Лотреамона и подолгу утопал взглядом то в твоих глазах, то в водах Москва-реки, и во мне боролись два таких странных, запретных, но острых, до боли в груди, желания: прыгнуть с парапета вниз самому либо – толкнуть тебя.
– Weltgericht, – шелестело меж нами. Будто ночь и река присвоили себе мой голос так же, как ты вынула из груди моей сердце. – Weltgericht, если бы наступил конец света, что за песнь ты бы спела, идя навстречу ему?
– Моя любимая группа – «Агата Кристи», – ответила ты.
– Но ведь они распались. Группа мертва.
– Что с того? Рано или поздно все на свете заканчивается гниением и распадом. Но разве от этого меркнут чувства? Разве любовь исчезает по смерти любимого человека? В сущности, все их стихи как раз о любви, о смерти… и о любви к смерти, – сказала ты и стала напевать:
Чу, время пришло, и захлопнулась дверь.
Ангел пропел, и полопалась кожа.
Мы выпили жизнь, но не стали мудрей.
Мы прожили смерть, но не стали моложе.
Спицы в колесах тихо всхлипывают, пока я влеку тебя к краю. Металлические поручни холодны как лед. Я взял это кресло в больнице на Шкулево, где ветер стонал в пустых коридорах, в разбитых окнах раскинули сети пауки, а стены по углам увил плющ.
«Лекарства от смерти не существует», – говорила ты. Вакцину так и не нашли, а значит, больницы стали никому не нужны.
Тяжело, каждый шаг дается с трудом. Мои мышцы ослабли, болезнь выжирает их изнутри. Суставы под кожей скрипят почти так же жалобно, как спицы твоего кресла.
Медленно объезжаем иссушенное, покореженное недугом тело. Направляю кресло так, чтобы оставить труп вне поля твоего слабого зрения, сам же невольно липну взглядом.
В раззявленных челюстях мертвеца – ни единого зуба. Губы, сухие и прозрачные, как сброшенная змеей кожа, обтянули сгнившие десны. Разбухший черный язык вывалился и свисает изо рта длинным дохлым червем. Покрытые белесой пленкой глаза смотрят в небо, над одним из них трудится ворон. Скрюченные на груди кисти рук покрыты плесенью, из порванной вороньим клювом левой ноздри пророс тонкий зеленый стебель.
Я боюсь, ты услышишь запах, но свежее дыхание раннего утра становится мне союзником, унося вонь стороной. Пробегает торопливо по волосам, и седая склизкая прядь с влажным чавкающим звуком отслаивается вместе с кожей от черепа, падает мне под ноги.
– Wir gegen Morgen gehen, – шепчу, склонив голову к обнажившемуся уху. По старой привычке тренирую память, вспоминая уроки иняза. Danke, я помню. Я все еще помню.
Смерть танцует вальс,
По залу кружат, кружат пары.
Waltz, Ein, Zwei, Drei, Waltz.
Auf Wiedersehen, meine lieben Frau!
Память видит лишь тебя и меня, но если смотреть шире, то можно вспомнить и то, как все начиналось. Сухие сводки информационных агентств. Обеспокоенные голоса телевизионных дикторов. Мрачные отчеты свидетелей-блогеров и волны паники в соцсетях, где хэштеги #Зараза и #Хворь за считаные месяцы вышли на первые места по частоте употребления.
Первые сигналы поступали из Средней Азии. Вспышка зафиксирована в Иране. Ашхабад находится под карантином. Индия – новый очаг. Кабул стал мертвым городом. За ним Душанбе, Ташкент, Бишкек, и вот уже все каспийское побережье под угрозой. На западных границах КНДР введено военное положение, в Казахстане создают сначала лагеря, а затем резервации для зараженных. Волны беженцев захлестывают Россию. С ними в страну проникает #Хворь.
Мы с тобой не следили за новостями. Но до нас доходили слухи, и мы им внимали. И ждали с восторгом и трепетом чего-то небывало большого и чистого. Я сделал себе татуировку в виде черепа на груди, а ты проколола губу и перекрасила волосы в черный.
– Мать-природа наводит порядок в доме, – говорил я, царапая ногтем посеребренную кость, выглядывающую у тебя между кончиком носа и верхними зубами. – Скоро в этом мире станет гораздо легче дышать.
– Мне и так легко, – отвечала ты, лаская языком подушечку моего пальца. – Ведь, даже если я сама перестану дышать, ты всегда сможешь сделать это за нас обоих.
– Weltgericht, – шелестело меж нами. – Welt gericht, если бы наступил конец света, что за песнь ты бы спела, идя навстречу ему?
Одуванчики,
девочки и мальчики.
Глаза блестят, ла-ла, ла-ла.
Но это яд, ла-ла, ла-ла.
Вымирали целые города. Оставшиеся в живых сходили с ума: военные превращались в мародеров, врачи продавали наркотики, многие ударялись в религию. Тысячи людей бросали обжитые места и уходили на поселения в сибирские секты, ища спасения от того, что не ведает ни границ, ни расстояний. Пока еще работали стримы, кто-то из ушедших устроил трансляцию коллективного самосожжения в одной из таких деревень. Ты ее видела в прямом эфире, я смотрел потом, уже в записи. Ролик шесть раз прерывался рекламными врезками: братья Самойловы воссоединились, возрожденная «Агата Кристи» даст «Последний концерт на Земле», на Красной площади, прямо у Мавзолея. Событие, которое нельзя пропустить.
Деньги не имеют цены, когда жизнь ничего не стоит. Пространство перед площадкой забито, многотысячная толпа ревет. Музыканты на сцене все в марлевых повязках на лицах, только Глеб Самойлов без нее, рычит и стенает в микрофон. Людское море колышется волнами поднятых рук и задранных вверх голов. Мы с тобой часть этой стихии, подпрыгиваем, танцуем, поем.
– Господи, – кричишь ты мне в ухо. – Ты и этот концерт – просто лучшее, что случалось в моей жизни!
Мертвенно-бледный, с подкрашенными глазами Глеб Самойлов на сцене, над нами, бросает в толпу черную фуражку, обнажает голый череп, харкает кровью и, в экстазе, орет, что этот мир смертельно болен, что он тоже болен, что мы все больны. Его брат Вадим вырывает из гитары струну, и громогласный стон растекается по черному небу за пределом освещенного софитами пространства. Море штормит, волны кипят, толпа беснуется. Десятки людей: молодые парни, девушки, взрослые уже дяди и тети – заламывают руки, кричат вслед за своим кумиром о том, что тоже больны, что тоже мертвы. Вадим Самойлов воюет с гитарой, повязка из марли мешает ему и потому падает под ноги. Глеб подходит к брату и целует его взасос. Стоя на сцене, они обнимаются. Здоровые обнимают больных, я обнимаю тебя. Слышу твое дыхание. Слышу, как тысячи живых мертвецов пляшут и поют в один голос:
Не прячь музыку – она опиум
Для никого, только для нас.
Давай вечером умрем весело,
Поиграем в декаданс.
Ты до сих пор дышишь. Подкатываю коляску к ограждению. Ветер здесь сильнее. Предатель хлещет по глазам, толкает колеса в обратную сторону. Я устал и веду борьбу с ним из последних сил. А ты все еще дышишь – ловлю слабое движение истонченных губ и терпкий дух перезрелых яблок, когда беру тебя на руки, чтобы переложить на холодный шершавый парапет. Ты так исхудала, что не чувствую веса, словно держу фигурку из папье-маше. Боюсь доверить тебя ветру – унесет, сдует, стащит назад. Стою для тебя опорой, перевожу дух. Смотрю.
Берега, затянутые бетонным панцирем, усеяны телами. Прямо на мертвецах проросли цветы, и теперь по обе стороны от реки тянутся вдаль широкие длинные клумбы. Бутоны сверкают в лучах солнца, как разноцветная мозаика в витражах готического храма.
– Видишь, mein lieben? Этот прекрасный утренний букет – для тебя.
С трудом поднимаю ногу – одну, другую, забираюсь на парапет. Шатаюсь от порыва ветра, когда снова беру тебя на руки. Рассветное зарево озаряет пустынный город. Внизу неспешно катит черные воды Москва-река, воспоминания-тени мелькают в ряби на волнах, как и сотню тысяч дней назад. Снова тянет в омут. Прыгнуть самому или толкнуть тебя?..
– Weltgericht, – шелестит между нами. – Weltgericht, если бы наступил конец света, что за песнь ты бы спел, идя навстречу ему?..
– Sie kommen, – приветствую солнце нового дня. И, крепко прижав твое хрупкое тельце к груди, падаю в тусклую молчаливую пустоту. Как письмо в конверте без адреса. Как рисунок в подарок выдуманному персонажу. Как жизнь, как память.
Дворник, милый дворник,
Подмети меня с мостовой…
Холодный свет возносящихся в небо башен Сити. Священные булыжники Красной площади. Музей Булгакова. Памятник Гоголю. Басни на Патриарших. Другой памятник Гоголю. Вкус меди на губах. Тепло, стекающее с кончиков твоих пальцев по моим щекам, как слезы.
Я помню. Пусть воспоминания скользят, как тени по воде, я все-таки помню.