Книга: Лунный свет
Назад: XVIII
Дальше: XX

XIX

В пятьдесят втором году осенняя дымка в Балтиморе больше напоминала смог, и хотя Луна, почти полная, висела высоко, ее рассеянный свет казался лишь неполноценной разновидностью темноты. Объезжая в тот Хеллоуин улицы Форест-Парка (в больницах и полицейских участках ему ничего не сказали), дед видел преимущественно сумрак. Затем в круге света от фонаря или на освещенном крыльце возникали доктор и покойник, робот и морковка, Авраам Линкольн и вервольф, фараон и муха. Дед никогда не видел столько ведьм на половых щетках, призраков из простыней, шерифов с пугачами. Исполинский младенец вел за руку миниатюрную гориллу, оборванец – миллионера с моноклем. Призрачная река детей текла в темноте, разливаясь озерцами у входов в дома, и где-то здесь женщина с дыркой в голове впитывала в себя мрак и выпускала наружу бред.
Дед остановился на светофоре. В свете фар бурлил сюрреалистический поток исторических персонажей, зверей и профессий, рога викинга, шея жирафа, розовая балетная пачка, широкополая армейская шляпа. Дед опустил окно и крикнул, не видел ли кто-нибудь Ночной ведьмы Невермор. Разумеется, все решили, что он шутит.
– Ах! – воскликнул жираф, наклоняя голову из папье-маше, словно хотел в страхе припустить прочь. – Ночная ведьма!
– Не пугайте меня! – сказал викинг.
За каждым поворотом надежда пробуждалась вновь, в конце каждого квартала сердце опять падало. Через некоторое время дед отметил, что детских верениц стало меньше, чаще попадались стайки мальчишек постарше, без карнавальных костюмов, с мешками, как у мультипликационных грабителей: они крались от дома к дому и швыряли яйца в проезжающие машины. Когда яйцо попадало в цель, слышались визг шин, ругательства и грубый мальчишеский гогот. Ночь становилась поистине угрожающей. Деду нестерпимо было думать, что бабушка где-то бродит. Истерзанная снаружи. Опустошенная внутри. Она была беременна, у нее случился выкидыш, и сразу вернулся мучивший ее голос, или мысли, или воспоминания: тайная история нескончаемых утрат, утрат, утрат хлынула в тело, из которого вытекла столовая ложка жизни. Ее истинный спутник. Ее любовник с оголенным белесым черепом и безумными глазами.
Улица за ветровым стеклом поплыла. Дед свернул к обочине, перегородив кому-то выезд, и выключил мотор. Постарался пересилить слезы. То были всего лишь слезы паники, самого презренного из чувств. Дед зажмурился, чтобы не видеть, как мир, заставивший его плакать, глядит на его слабость. Через минуту он снова открыл глаза. Закурил. Никотин вроде бы привел мозги в порядок. Зажигалка Ауэнбаха холодила ладонь, и с гравированного корпуса на деда смотрело ободряюще как бы лицо в мальтозном пенсне. Невозмутимый взгляд прежнего хозяина, два кольца глюкозы, соединенные глюкозидной связью.
Дед закурил новую сигарету и начал разбирать методику, как будто ищет не пропавшую женщину, а просто лучший способ поиска, эвристику против утраты. Эффективность таких поисков зависит от объема доступной информации, площади, которую необходимо проверить, числа ищущих и цены затраченного времени. Он неплохо знал Форест-Парк и окрестности, но был один и спешил. Как лучше – выбрать некий произвольный периметр и двигаться от него к условному центру или разбить намеченную площадь на сектора? Сетка улиц осложнялась перпендикулярами и диагоналями, что составляло интересную топологическую задачку. Очевидно, оптимальный алгоритм проверки максимального числа кварталов за минимальное время требует объединить евклидову метрику сквозных улиц с неевклидовой метрикой зигзагообразных путей, обусловленной прямоугольной городской планировкой. В данном случае топологическую задачу осложняло то, что цель подвижна и в настоящую минуту может ехать на тридцать третьем трамвае, или садиться в «понтиак» убийцы, или лежать сломанным воздушным змеем у подножия небоскреба Бромо-Зельцер-Тауэр, или волочиться течением по дну реки Патапско. Было уже почти одиннадцать. Он несколько часов проездил без всякой пользы.
Дед решил поехать в сторону телестудии. Даже в тяжелом состоянии бабушка никогда не забывала о долге. В худшие периоды ее муки еще усиливались убеждением, что она не справляется с обязанностями матери, жены, работницы, подруги. Иногда мысль, что она должна куда-то пойти или кто-то от нее зависит, вырывала ее из тьмы на время, нужное, чтобы сделать работу или выполнить чью-то просьбу. Куда бы она ни забрела сегодня, оставалась вероятность, что пятничная передача станет для нее маяком и выведет на студию. Может, она сейчас там, белит лицо компакт-пудрой, рисует перья по краю бровей.
Дед оторвал руку от руля и закурил еще сигарету. Огонек зажигалки вернул его мысли к эвристике – алгоритмам, предлагающим упрощенное решение сложных задач, – и недавней статье в «Сайнтифик американ» об одной задачке теории графов.
Вы – коммивояжер, которому нужно посетить n городов. У вас плоскостопие, тяжелый чемодан с образцами, вы устали от гостиничных постелей и столовской еды. Вы скучаете по жене и дочери, поэтому хотите посетить каждый город только один раз и вернуться домой, покрыв минимальное расстояние и потратив минимум времени. Существует (n – 1)! возможных маршрутов, и, если n не слишком велико, допустим пять, вы можете взять карту, таблицу расстояний, карандаш, начинающуюся изжогу, сложить все и определить, какой из двадцати четырех маршрутов самый короткий. Но как только n становится хотя бы двузначным, вычисление всех возможных маршрутов, даже если вы уникум и складываете в уме с феноменальной скоростью, растягивается на сотни и тысячи лет. Для пятнадцати городов число маршрутов уже триллион. А значит, вам, несчастному коммивояжеру, нужен алгоритм, позволяющий найти оптимальный маршрут без тысячелетних вычислений.
На сегодня, писали в статье, такого алгоритма нет. Однако дед читал, что корпорация РЭНД в Санта-Монике пообещала денежную премию первому, кто предложит действенную эвристику для задачи коммивояжера. Такая эвристика, считали в РЭНД, открыла бы массу возможностей в нарождающейся области поиска оптимальных решений, что, по совпадению, близко затрагивало их с Вейнблаттом нынешнюю работу. В мозгу закопошилась идея о подходе к инерциальной навигации, который включал бы эвристику топологических алгоритмов. Идея была шикарная, и дед осторожно оставил ее на потом: костер можно раздуть, а вот если дуешь на маленький огонек, он, скорее всего, погаснет.
Он ехал по Вулбери к телестудии и воображал, что решил задачу коммивояжера и получил премию. Очевидно, ответ лежит в области математики линейных функций. Надо вспомнить Гамильтонову механику, освежить в памяти теорию множеств. Он видел, как получает денежный чек и – вполне логично – предложение работы в РЭНД. «Пожалуйста, – будут упрашивать его тамошние спецы, – приезжайте в Санта-Монику, вы нам нужны. Приезжайте и займитесь приложением топологии к навигации». Поедет ли он? Дед вообразил себя, мою бабушку и маму на большой деревянной веранде дома рядом с океаном. Калифорния. Ничего, кроме солнца и горизонта, никаких теней, далеко от Европы с ее темной историей, от нескончаемого Хеллоуина. Он видел, как они идут по пляжу, закатав штаны. Ребенок, их ребенок, бежит впереди, смелый маленький мальчик, пугающий чаек. Сердце зашлось от счастья. Это было прекрасно. Так же прекрасно, как решение топологической задачи, которая никогда не будет решена.
Дед доехал до телестудии в сердце города. Это было бетонное здание, две составленные вместе коробки: ящик без окон, где помещался съемочный павильон, и обувная коробка в том стиле, в каком тогда строили библиотеки, со сплошными полосами окон. Сейчас почти все они были темны. Перед входом стояли только два автомобиля: сотрудники парковались в гараже за зданием.
Ночной дежурный Пэт нес дозор за своей стойкой, презирая кушетку и журнальный столик в форме беспалой стопы. На столике лежали грудой газеты и журналы. Пэт был в серой форме вроде полицейской, с фуражкой и черным галстуком. Голубыми глазами, красными прожилками на коже и выправкой он напоминал деду Билла Донована, только победнее и попроще. Пэт относился к своей работе чрезвычайно серьезно, поскольку (по бабушкиным словам) верил: когда местная пятая колонна получит приказ из Москвы, она первым делом пойдет штурмовать телестудию Тринадцатого канала. Для защиты от этой угрозы у бедного Пэта был только нож для бумаг в кожаной карандашнице, фонарик и кольцо для ключей (впрочем, сегодня к его арсеналу добавились тыква и несколько кукурузных початков), что, вероятно, объясняло его всегдашнюю кислую физиономию.
– Я на посту с восьми часов, сэр, – сообщил он деду. – И я не видел вашей жены. Вы не первый ее спрашиваете. Мистер Робертс заходил дважды, спрашивал, пришла ли она. И мистер Кан тоже.
Дед спросил Пэта, можно ли поговорить с мистером Робертсом (помрежем) или мистером Каном (режиссером) или, учитывая, что они оба люди занятые, лучше не беспокоить их, а самому пойти поискать. Может быть, жена приехала раньше, найти что-нибудь из бутафории или подобрать запись в фонотеке, и заснула в гримерке. Он допускал такую возможность, но слова прозвучали бредом, и лицо Пэта это подтверждало. Дед напомнил себе, что приехал сюда не только в надежде найти жену. Альтернативной целью было убедиться, что она и впрямь исчезла. Он вспомнил про книгу:
– Вот, ей понадобится. Когда она сюда доберется. Уже выехала. Будет с минуты на минуту. – Он протянул томик По.
– Что сегодня? – спросил Пэт.
– «Метценгерштейн».
– Не читал. Хорошая вещь?
– В духе сегодняшнего дня, – ответил дед. – Сами оцените.
Он указал на большой телевизор с диагональю двадцать один дюйм, в тяжелом дубовом корпусе, за стойкой дежурного. Телевизор всегда показывал Тринадцатый канал. Сейчас по нему шел фильм, которого дед не узнал. Голый по пояс Джон Уэйн под водой отбивался ножом от гигантского осьминога.
– Я больше вашу супругу не смотрю, – сказал Пэт. – Выключаю звук, как только она появляется. Красивая женщина, ничего не скажешь. Но на меня она наводит тоску. Уж не обижайтесь.
– Пэт, очень прошу. Мне надо ее найти.
– Ладно, ладно. Посидите. Пойду искать мистера Кана.
Пэт ушел в главный коридор, идущий между двумя половинами здания. Дед помедлил у стойки, погладил ладонью тыкву, гадая, почему одна половина у тыквы всегда бывает гладкая, словно полированная, а другая в каких-то непонятных бородавках.
Когда через минуту Пэт не вернулся, дед подошел к кушетке на гнутых стальных ножках и заставил себя сесть, хотя именно этого ему хотелось меньше всего. Перебрал журналы: «Бродкаст ньюс», «Спонсор», «Адвертайзинг эйдж», «Ринг», два старых «Нью-йоркера». Один «Нью-йоркер» кто-то оставил открытым на рекламном объявлении: комический рисованный рыболов вместо рыбы вытянул старый башмак. Дед посочувствовал бедолаге. И тут в соседней с объявлением колонке текста его взгляд зацепился за прописную букву «V», отделенную дефисом от цифры 2.
Статья называлась «Зов романтики» и была написана неким Дэниелом Ленгом. На нескольких страницах в середине выпуска от 21 апреля 1951-го (то есть полуторагодовой давности) Ленг рассказывал образованным американцам, пьющим ликер «Трипл сек» и курящим «Данхилл», что человек, создавший страшную немецкую ракету Фау-2, теперь благополучно живет в Хантсвилле, штат Алабама, и вместе с другими бывшими фашистскими учеными трудится над американской военной программой управляемых ракет. До деда доходили подобные слухи, без упоминаний Вернера фон Брауна, но они были настолько неопределенными, что он от них отмахивался. Теперь получалось, что не только фон Браун, но и значительная часть немецкой ракетной программы – более ста человек, захваченных американскими военными в ходе операции «Скрепка», были доставлены в Эль-Пасо, а затем в Хантсвилл, где теперь получают отличные зарплаты, привыкают к мексиканской кухне, водят «шевроле», носят ковбойские шляпы и разрабатывают для Америки ракеты, способные доставить ядерную боеголовку в центр Москвы. Ленг характеризовал операцию «Скрепка» как поиск и вербовку талантов.
Белокурый фон Браун очаровал Ленга непринужденной манерой общения и уверениями, что никогда не вникал в дела генералов и фюреров. Он сказал Ленгу, что винить ученого-ракетчика в смертях и разрушениях, причиненных Фау-2, – все равно что упрекать Альберта Эйнштейна за атомную бомбу. Ленг описывал человека, про которого дед знал, что тот был штурмбаннфюрером СС, как мирного штатского мечтателя, сотрудничавшего с вояками против воли, называл механизированный ад Нордхаузена, где собирали Фау-2, «заводом, на котором работали советские военнопленные».
– Очень плохо, – сказал Барри Кан.
Дед поднял голову. Режиссер был симпатичный малый, из тех послевоенных молодых евреев-интеллектуалов, которые одевались, как шпана, в мотоциклетные куртки, закатывали штанины и не носили галстуков. За спиной у него Пэт качал головой одновременно укоризненно и довольно, как будто предупреждал, что ничего хорошего из похода за мистером Каном не выйдет, раз уж мой дед женился на такой, как моя бабушка.
– Где она, черт побери? – продолжал Кан. – Кого мне выпускать в эфир через двадцать пять минут?
За стойкой зазвонил телефон. Пэт обошел ее и взял трубку после четвертого звонка.
– Студия, – сказал он и замолчал, слушая. Затем его желтоватые слезящиеся глаза повернулись к деду. – Да, здесь. – Пэт протянул деду трубку. – Ваш брат.
Меньше чем через минуту, сказав человеку на другом конце провода от силы пять слов, муж Ночной ведьмы Невермор повесил трубку. Он повернулся к Барри Кану. Шпанистого вида молодой еврей попятился и даже оступился в спешке. Его взгляд был устремлен на нож для бумаг у деда в правой руке. Лезвие было испачкано чем-то рыжим.
– Спокойнее, спокойнее, – сказал Барри Кан.
В 2014-м, когда я беседовал с Каном дома у его дочери в Мэриленде, он описал моего деда в ту минуту почти теми же словами, что анонимный сослуживец, которого процитировала нью-йоркская «Дейли ньюс» от 25 мая 1957-го: «Никогда не видел человека в такой ярости».
Дед вытащил из кармана сложенный носовой платок, вытер нож для бумаг от оранжевой мякоти и поставил обратно в стаканчик. Затем повернулся к Барри Кану и протянул ему тыкву.
– Вот, – сказал он.
Слушая по телефону новость, которую сообщил ему дядя Рэй, дед ножом для бумаг вырезал – точнее, выковырял – грубое подобие человеческого лица. Глаза – дырки, нос – прорезь, кривая дебильная ухмылка.
– Что это? – Кан не хотел брать тыкву, но все равно взял.
– Ее замена, – ответил дед.
Он подошел к столику, взял выпуск «Нью-йоркера» от 21 апреля 1951 года. Щелкнул зажигалкой Ауэнбаха и поднес пламя к уголку журнала. Когда бумага вспыхнула, дед бросил журнал в металлическую корзину для бумаг у выхода.
– Счастливого Хеллоуина, – сказал он.
В корзине пылало пламя. Металл гудел от жара, пока огонь не погас.

 

Кармелитский монастырь на углу Кэролайн-стрит и Биддл-стрит. Кирпичная громада за железными воротами в кирпичной стене. Окна-бойницы за тяжелыми жалюзи, острые крыши мезонинов. Убежище или тюрьма; здание, построенное, чтобы отделить своих обитателей от мира. Надо всем – высокое белое распятие, ныряльщик с раскинутыми руками.
Деду велели войти с заднего крыльца. Он оставил машину на Кэролайн-стрит и отыскал проулок, который описала настоятельница. Проулок был старый, мощенный булыжником, от которого сразу заболели щиколотки. Настоятельница велела искать стальную дверь с гранитной приступкой. Рядом с дверью будет ручка дверного звонка; ее ни в коем случае нельзя дергать. В этот час ночи в монастыре царит тишина, или правило тишины, или как там выразилась настоятельница. Деда услышат раньше, чем он успеет постучать.
По телефону настоятельница произвела впечатление женщины деловой.
– Трудно было понять, чем помочь вашей жене, когда она к нам пришла, – сказала она деду, когда тот позвонил по номеру, который настоятельница оставила дяде Рэю. – Я остановилась на чашке чаю и постели.
Все было, как она описала: стальная дверь в лунном свете, широкая каменная приступка для посылок, пожертвований и подкинутых младенцев. Ручка, как у мельницы для перца, под табличкой с коварным советом: «Повернуть». Дед занес руку, но постучать не успел: лязгнула щеколда, и дверь открылась. В полумраке возникло бледное бестелесное лицо, луна на театральной декорации.
– Мать Мария-Иосиф?
Лицо скривилось насмешкой, раздражением или презрением. Монахиня отступила на шаг, и дед увидел, что ей от силы лет двадцать и матерью ни в каком смысле она быть не может. Ощущение бестелесности лица создавал бурый наплечник, от которого пахло глажкой и лавандой. Молодая монахиня неловким жестом, словно отгоняла пчелу, пригласила деда следовать за собой. Он шагнул через порог Кармила.
Лопаты для снега, мешки с песком, тачка, мотки клейкой ленты, старые велосипеды – всё с подписями на бумажках, всё разложено на полках или развешено на крюках. Уличная обувь, резиновые сапоги, галоши. Вторая монахиня, дряхлая, смуглая, с усиками, скрюченная, как палец. Как только дед вошел, миниатюрная старушка всем телом налегла на стальную дверь и закрыла ее, а молодая монахиня задвинула щеколду. Тишина в коридоре сразу сгустилась, как будто уши заткнули ватой. Слышно, как сглатываешь, как похрустывают шейные позвонки. Монахини, глядя в пол, прошли мимо деда.
– Я к своей жене, – сказал дед.
Голос прозвучал взрывом, ревом ракеты. Дед начал было извиняться, но монахини уже шли от него по крашеному шлакобетонному коридору. Голые лампочки под потолком, линолеум в белую и зеленую клетку, вытертый до лоска подолами одеяний. Монахини шли к лестнице в дальнем конце с некой медленной целеустремленностью, как будто несут полные чайники кипятка. У основания лестницы они остановились, показывая, что дальше с ним не пойдут. Старуха подняла сморщенную руку ладонью вверх. Дед кивнул – совершенно напрасно, поскольку они так ни разу на него и не взглянули. Невысказанные извинения повисли на языке.
– Виноват, – сказал он на следующей лестничной площадке.
Настоятельница – привлекательная женщина, закутанная в большой объем бурой саржи, – стояла в дверях, словно столб уличного заграждения. Ее голос был чуть громче шепота, но отнюдь не мягкий. Голос, привыкший, что его слушают.
– Виноваты? – переспросила она. – В чем?
Она была на три дюйма выше деда, фунтов на тридцать тяжелее и смотрела ему прямо в глаза. На ней были толстые круглые очки в черной мужской оправе.
– Что пришел среди ночи, – ответил дед.
– Не за что извиняться, я сама вас вызвала.
Он пошел за ней в следующий коридор. Пол здесь был паркетный, начищенный и пахнущий мастикой. От одеяния настоятельницы приятно пахло свежепостиранной и отглаженной саржей. Она вела деда мимо дверей без номеров, батареи, статуэтки какого-то голого святого не то в муках, не то в религиозном экстазе, мимо портрета красивой молодой монахини, которую отвлекло от писания на бумаге гусиным пером возникшее в синем небе над головой исполинское человеческое сердце. Летающее сердце было пронзено огромной стрелой, – возможно, монахиня писала об этом. Батарея гудела, в коридоре было чересчур жарко. Ближе к концу коридора была дверь с табличкой «ЛАЗАРЕТ» черными буквами по белой эмали.
– Подождите, – сказала настоятельница.
И вновь она своим телом преградила деду дорогу туда, куда ему было надо. Чуть приоткрыв дверь лазарета, она заглянула внутрь и фыркнула то ли понимающе, то ли раздраженно. Закрыла дверь, повернулась к моему деду. В глазах за толстыми стеклами очков читалось сострадание без дружелюбия.
– Идемте со мной, пожалуйста.
– Она там?
– Да. Идемте со мной.
– Сестра…
– Прошу. – Она указала на соседнюю приоткрытую дверь. – Вам надо принять решение, а сейчас у вас для этого недостает сведений.
Случайно или инстинктивно она нашла тот самый довод, который мог убедить моего деда. Он мгновение медлил, потом сдался и пошел за ней в комнату, соседнюю с лазаретом. Таблички на двери не было. Настоятельница щелкнула выключателем; голая лампочка под потолком осветила стол, два венских стула, книжный шкаф с какими-то очень скучными на вид книгами, пустую корзину для бумаг и металлический офисный стеллаж. На столе не было ничего, кроме бювара, громоздкого довоенного телефона и фотографии тогдашнего папы в чем-то вроде белой ермолки. Дед сел напротив настоятельницы.
– В эту комнату уже очень давно не входил мужчина, – произнесла настоятельница с печальным неодобрением. – По правилам мы с вами должны говорить через ширму.
– Это те сведения, которые нужны мне для того, чтобы принять решение?
Меткая ирония как будто застала обоих врасплох. Настоятельница глянула из-под опущенных ресниц.
– Возможно, – загадочно ответила она мгновение спустя. – Итак, я дала вашей жене чаю.
– Вы говорили.
– Чаю с валерианой. Он успокаивает.
– Да.
– И теперь она крепко спит.
– А.
– Она измотана. Понимаю, что вы хотите видеть ее, друг мой. Но сегодня ее не надо будить.
– Сестра…
– Конечно, это неудобно, вы сюда приехали и наверняка очень тревожитесь. Я вижу это по вашему лицу. Но вы же согласитесь, что жестоко ее будить? Очень вас прошу, поезжайте домой. Возвращайтесь утром. Или как сможете. Мы о ней позаботимся.
– Сестра, я… э… честное слово, я очень признателен за то, что вы для нее сделали. Но я просто хочу увезти ее домой. Сегодня. Сейчас.
– Понимаю. А вы уверены, что она захочет поехать с вами домой?
– О чем это вы?
– Не обижайтесь, пожалуйста. Я хоть и монахиня, но все-таки женщина и как женщина убеждена, что знаю о мужчинах вообще и мужьях в частности гораздо больше вас. Мой вопрос оправдан. Если она хочет быть с вами дома, почему она сейчас не с вами дома?
Дед вынужден был признать, что вопрос справедлив.
– Она… э… ушла. Была расстроена.
– Друг мой, позвольте вам кое-что сказать. Ваша жена не «расстроена». Она начисто слетела с катушек. – Настоятельница умолкла, как будто прислушиваясь к эху последней фразы. Судя по лицу, услышанное ее вполне удовлетворило. – Вы видели ее, заметили, как она себя ведет, сегодня вечером?
– Нет.
– Вы слышали, что она говорила? Какими словами?
– Я был на работе, – ответил дед. – Когда приехал, ее уже не было. Я не сразу это понял.
– Понятно, – сказала настоятельница. – Вы знаете, как я вас сегодня разыскала? Откуда мне известны ваши фамилия и номер телефона?
– Я думал… я думал, она вам сказала.
– Она вообще ни слова о вас не сказала. При мне, по крайней мере. Я знаю вашу фамилию, потому что… когда же это было?.. два или три месяца назад ваша жена оставила в ящике для пожертвований чек на пятьсот долларов. С вашего общего банковского счета. Я его не обналичила. Очень большая сумма, я чувствовала, что это было бы злоупотреблением. Однако я его сохранила. На нем была ваша фамилия. Таким способом я вас и нашла.
– Вы хотите сказать, что она бывала здесь прежде.
– Ваша жена ходила на наши воскресные службы «Сестры в молитве», которые бывают раз в месяц и открыты для всех женщин, уже примерно год.
Сочувствие, которое не исчезало из ее глаз, даже когда она досадовала на деда, теперь превратилось в жалость.
– Вы не знали, – сказала она.
– Не знал.
– Но вы знаете… Простите меня, друг мой. Вы ведь знаете, что ваша жена не просто «расстроена». Вы понимаете, что она душевнобольная?
Дед это понимал, но никогда не произносил таких слов, вслух или про себя, и даже в мыслях обходил опасную тему стороной.
– Ох, что она сегодня говорила! – Настоятельница закрыла глаза и легонько мотнула головой. – Называла себя ведьмой. «Ночной ведьмой», представьте себе! Лгуньей, дурной матерью, потаскухой. И хуже. Сказала мне: «Сегодня я убила своего ребенка». Сказала, нет, вы только подумайте, что ее изнасиловал конь без кожи, а когда она после этого сходила в туалет и глянула в унитаз, то увидела там своего ребенка. – Настоятельница говорила быстро, как будто хотела как можно скорее вытолкнуть слова наружу и забыть навсегда. – При вас она никогда так не разговаривала?
– Она никогда… никогда… не формулировала так.
– Слушать это дальше было невозможно. Я сижу рядом с ней. Предлагаю ей чай и говорю: «Все, довольно. Хватит об этом». Она успокаивается, берет меня за руку и говорит: «У вас мне не страшно. Только у вас мне не страшно. Я хочу остаться. Матушка, я чувствую призвание к монашеству. Господь меня призвал».
К удивлению – настоятельницы и собственному, – дед рассмеялся.
– Это безумие, – сказал он. – Во-первых, она замужем. За мной. Во-вторых, у нее есть одиннадцатилетняя дочь. И в-третьих, она еврейка.
Настоятельница хотела напомнить ему, сколько женщин, воспитанных в иудаизме, стали католическими монахинями. Дед видел это по ее глазам. И наверняка многие монахини оставили мужей, да и детей тоже.
– Не обязательно безумие, – сказала настоятельница. – Но в данном случае я с вами согласна. Не исключено, что призвание у нее есть. Это определять не вам и не мне. И все же она тут в теперешнем состоянии остаться не может. Однако давайте будем честны с собой и друг с другом: домой ей тоже ехать нельзя.
Дед хотел было возразить, но она подняла руку:
– Я не психиатр, а вы – ее муж, так что, естественно, решение принимать вам, а я вынуждена буду ему подчиниться. Однако позвольте сказать, что я дипломированная медсестра. И у меня есть опыт в подобных вопросах. Вашей жене необходимо наблюдение врача. Наблюдение психиатра. Вашу жену, друг мой, надо поместить в психиатрическую клинику, где ее будут лечить, а я и все сестры этого монастыря будем молиться о ее выздоровлении.
Скрипнула половица. Настоятельница подняла взгляд, дед обернулся. В дверях стояла монахиня, маленькая и худенькая; острый носик и торчащие передние зубы придавали ей сходство с мышкой. Когда дед на нее посмотрел, она сразу потупилась.
– Она проснулась, сестра Кирилла?
Сестра Кирилла кивнула:
– И она… мне кажется… счастлива! – В голосе монахини прозвучал вызов, и она, подняв глаза, встретила взгляд деда.
– Сестра Кирилла!
Монахиня снова опустила глаза:
– Она хочет сказать ему… про свое призвание.
Настоятельница посмотрела на моего деда, который сидел на стуле, зная, что надо вставать, хватать жену и тащить из этого места. Дальше его мысли не шли. Он не знал, куда ее везти. У него не было ни малейшего понятия, где моей бабушке будет хорошо, где она вообще сможет существовать.
– Что мне делать? – спросил он. – Что ей сказать?
Настоятельница махнула монахине:
– Сестра Кирилла, прошу вас вернуться к вашим обязанностям.
– Да, матушка.
– Можете сказать ей, что ее муж скоро придет.
Настоятельница подождала, когда сестра Кирилла выйдет и звук шагов в коридоре стихнет.
– Что вам ей сказать? Знаете, друг мой, не в качестве общей рекомендации, но только в данном случае, – сказала мать Мария-Иосиф, – я бы посоветовала вам солгать.
* * *
Комнатка была заштрихована тенями, как учебный рисунок шара: темные дуги, опоясывающие серый круг с ярким пятном чуть сбоку от центра. Ярким пятном была моя бабушка: весь свет в печальной каморке как будто исходил от нее. Она сидела на железной больничной кровати, положив руки на серое одеяло с завернутым на него краем белой простыни. Без косметики. Волосы скромно собраны в пучок на затылке. Дед никогда не видел ее такой красивой.
– Ты правда понимаешь?
– Да, милая. Конечно.
– Это единственное место, где я буду в безопасности.
– Знаю.
– Я хочу, чтобы все мы были в безопасности. Чтобы нашей дочери ничто не угрожало.
– Да.
– Когда я не здесь, опасность слишком велика.
– Понимаю.
– Да, ты военный. Ты понимаешь, что иногда надо принести жертву.
Дед понимал, что не должен принимать близко к сердцу ничего, сказанное ею в нынешнем состоянии. Он почти слышал, как настоятельница ему это говорит. Он знал, что бабушка воображает, будто скоро примет обеты кармелитской послушницы, и что под жертвой подразумеваются все мирские привязанности, а не их дочь на некоем языческом алтаре, окропленная кобыльей кровью. Тем не менее он не мог прогнать образ: занесенный нож, бледная шея моей мамы. Его передернуло.
– Хорошо.
– Ты правда так думаешь?
– Конечно.
Она подняла руки с одеяла, и он шагнул в ее объятия. Запах дорогого туалетного мыла. С легкой примесью нафталина.
Он стоял нагнувшись, неудобно согнув шею. Мокрая бабушкина щека прижималась к его щеке. На прикроватной тумбочке рядом с бабушкиным экземпляром «Цветочков» стоял портрет Иисуса Христа в металлической рамке: современная литография, выполненная с фотографическим реализмом. Христос был похож на Гая Мэдисона с волосами Лорен Бэколл и бородкой и смотрел прямо на деда. Взгляд наверняка должен был изображать сострадание, но дед видел только жалость. Он вспомнил, как на войне старый священник напутствовал умирающего, вспомнил, как тронули его тогда латинские слова, в которых угадывались мир и доброта. Однако смазливый Христос в рамке был просто неприятным. Томные глаза Гая Мэдисона словно говорили: «Ты упустил свой шанс, чувак. Она больше не твоя».
Дед высвободился из бабушкиных рук и отступил, чтобы посмотреть ей в лицо. Будь ее взгляд пустым, отрешенным, как пишут в книгах, ему бы легче было принять это все или хотя бы смириться. Ушло так ушло, ничего не поделаешь. Однако бабушкины глаза были не пусты, их переполняли чувства и ум. На каком-то уровне она наверняка понимала, что все эти разговоры про монашеское призвание – бред, что завтра, через неделю, через два месяца успокоительных разговоров с первоклассным психиатром все пройдет.
– Все пройдет, – сказала она, и у деда замерло сердце. – Я вижу, как тебе грустно. Христос тоже видит. Он тебя утешит.
– Не надо, – ответил дед, сдерживаясь, чтобы не посмотреть на портрет Христа. – У меня все хорошо. У нас все будет хорошо. Завтра я к тебе зайду.
Бабушка рассмеялась. Его наивность казалась ей милой.
– Ты ничего не понял, глупенький.
Он не мог этого больше выносить, но она держала его за руку.
– Я хочу кое-что тебе показать.
– Что?
– Нашего дорогого малыша, – сказала бабушка.
Она взяла бурый томик «Цветочков» и раскрыла на странице, заложенной игральной картой. Дед увидел синюю рубашку с белыми полумесяцами. Бабушка умелым движением протянула ему карту, но дед не хотел видеть картинку и переворачивать ее не стал.

 

Когда он вернулся домой, дядя Рэй и моя мама спали на диване перед телевизором. Передачи давно закончились, по экрану бегали муравьи электромагнитных шумов. Свет был погашен, серая рябь телевизора скрадывала цвета. Дядя Рэй сидел на краю дивана, уткнувшись подбородком в грудь. Мама лежала калачиком, положив голову дяде Рэю на колени, а тот обнимал ее одной рукой. Губы у нее были выпачканы чем-то темным – красным, если судить по недоеденному карамельному яблоку на журнальном столике.
Сцена была милая, уютная, но деду сделалось не по себе. Ему было не по себе от мерцания телевизора. Оно напоминало о блуждающих огоньках, свете гниения. Ignis fatuus: свет старого журнала со старыми новостями в мусорной корзине, робкое пламя озарения, вспыхнувшее в мозгу, когда он на машине искал бабушку по Форест-Парку. Дед попытался заново его разжечь. Призрачный мальчик бежит вприпрыжку по закатному пляжу. Корпорация РЭНД, задача коммивояжера. Топографическая эвристика в приложении к счислению пути в инерциальных системах навигации. Еще мгновение он как дурак гнался за блуждающим огоньком, почти настиг… потом огонек погас и пропал навсегда. Какая теперь разница? На больницу для бабушки, на все необходимое лечение потребуется куча денег. Авантюра с «Папапско инжиниринг» для него закончена. Надо уговорить Вейнблатта, чтобы тот выкупил его долю, а самому искать надежное место с постоянной зарплатой.
Дед подошел к телевизору. За мгновение до того, как он нажал кнопку выключения, бьющая с экрана пена энтропии сложилась в осмысленное изображение. У деда по коже пробежал мороз. Мгновение он стоял как в столбняке, глядя на знакомую картинку. Дырки вместо глаз. Черный разрез носа. Зазубренная ухмылка. Когда позднее он прочел в газете, что для заключительной передачи «Склепа Невермор» Барри Кан взял вырезанную тыкву, зажег внутри свечу и оставил огонек на сорок пять минут в эфире, у деда возникла гипотеза. Быть может, изображение осталось на фосфорном покрытии катодной трубки или отразилось под углом в атмосфере и вернулось, электронный выходец с того света.
Он выключил телевизор. Негативное изображение тыквы оставалось на сетчатке, пока и оно не погасло, как блуждающий огонек, как пламя озарения. И пока глаза не привыкли, комната была совершенно темна.
* * *
– Помнишь книгу, которая мне нравилась в детстве, «Странные дела»? – спросил я маму в тот вечер за кухонным столом, когда мы смотрели на ухмыляющийся конский череп с безумными мандалами глаз.
«Странные дела» К. Б. Колби, сборник историй о «необъяснимых» событиях и паранормальных явлениях, были бестселлером шестидесятых-семидесятых и одним из главных текстов моего детства.
– Там была похожая история, – продолжал я. – Если не путаю, передача, заставка телестанции в Хьюстоне, штат Техас, внезапно появилась на экранах британских телевизоров. Причем через много лет после того, как телестанция закрылась. Никто не знает, откуда пришел сигнал и где он был все это время.
– Хм, – сказала мама.
– Может, дедушка видел что-то такое.
Мама посмотрела на меня. Она уже выпила две порции драмбуи, так что даже не попыталась смягчить взгляд.
– А может, нет, – сказал я.
Она поставила череп обратно на полотенце в бурых потеках, завернула и убрала в коробку из-под «Олд кроу». Я нашел рулон скотча, и мама заклеила коробку по всем швам, чтобы содержимое не выглянуло или, может быть, не сбежало ненароком. Она ушла с коробкой под мышкой, и больше мы к этой истории не возвращались.
Назад: XVIII
Дальше: XX