XVIII
– Это все глаза, – сказал я. – Главным образом.
Мама не ответила. Она смотрела на череп у меня на кухонном столе и держала себя пальцами за подбородок, словно для того, чтобы не отвернуться.
– В смысле, все вместе, конечно. Но глаза особенно.
Череп лежал на разостланном полотенце, в котором провел пятьдесят лет, на дне коробки из-под «Олд кроу», под мамиными книжками и завернутыми в газету игрушечными лошадками. Полотенце, наверное, было когда-то белым, но от времени и влажности на нем появились бурые и рыжие потеки. Сзади прилип кусок плесени.
В бьющем через окно солнечном свете вещь на старом полотенце лучилась потусторонностью. Торчащие верхние резцы изгибались хищным клювом, черепная коробка принадлежала чудовищной плейстоценовой птице. Челюсти с ребристыми коренными зубами ухмылялись, как две расстегнутые ширинки. Носовая кость зверским рогом нависала над носовой полостью. А в глазницы бабушка вложила пресс-папье в технике миллефиори: разноцветные соты под куполом прозрачного стекла. Когда я был маленьким, такие пресс-папье (они у бабушки стояли повсюду) напоминали мне пригоршню ярких диковинных конфет. Впрочем, в роли глазных яблок они казались калейдоскопом самого безумия.
– Поверить не могу, что она думала, будто ты наденешь такое, – сказал я. – И как он должен был крепиться к шее?
– Понятия не имею.
– Но она сделала это для твоего костюма?
– Папа думал, что да.
– А ты нет?
– Если ты шьешь костюм лошади из ткани и палочек, так ли ты будешь делать голову?
– Нет. Но может, ей так виделось. Ее версия. Версия Ночной ведьмы.
Мама только отмахнулась:
– Она сшила мне чудесную курточку! В точности как на Элизабет Тейлор в кино. Без всяких там, не знаю, крыльев летучей мыши.
– Да, понятно.
– Курточка была замечательная, мне очень нравилась. Мама знала, как сделать мне Пая.
– А если череп был не для костюма, то для чего?
– Тогда я думала, что мама вроде как… У нее были рядом все эти брошюры и книги… Религиозные трактаты, католические открытки с молитвами, но и всякое про Атлантиду, религию майя и, как его, «переселение душ». Мне показалось, что это, – она махнула рукой в сторону черепа, – взялось из всякой мистической ерунды.
– Ты хочешь сказать, почти как если бы… она ему молилась? Что-то вроде идола?
– Нет. То есть не знаю. Мне было десять лет. Наверное, я думала…
– Ты думала, что она поклоняется лошадиному богу.
– Вряд ли я заходила в моих мыслях так далеко.
– А теперь?
– Теперь я об этом не думаю.
– Да, знаю.
– Ты меня осуждаешь. По-твоему, я должна была копаться в этом все время.
– Не все время. Примерно раз в десять лет.
Моя неуклюжая попытка пошутить не сработала. Мама пристально смотрела на череп, и я видел, что она его ненавидит.
– Мам, – сказал я, – забудь.
Она издала бабушкин французский звук, который трудно передать на письме, так что, думаю, это можно назвать «фыркнула». Женщина моего поколения, наверное, сказала бы: «Ага, щас».
– Понимаю.
– Вот как? Отлично.
– Это звучит свысока.
– Ты хочешь знать, что я про это думаю?
К моему изумлению, она схватила череп и двинула его в мою сторону, зубами вперед. Я отпрыгнул и уронил кухонный стул. Может быть, даже вскрикнул.
– Она не поклонялась Коню Без Кожи с помощью этой штуки. Она пыталась ею защититься.
– Ух ты. Мам. – Я поднял упавший стул. – Ты меня напугала.
– Верно, – сказала моя мама.
На деревянном полу в коридоре второго этажа, рядом с китайской ковровой дорожкой, дед заметил капельку, похожую на кровь. Он тронул ее пальцем (остался отпечаток) и попробовал на язык: соленая. У входа в ванную капелька краснела звездочкой на порожке. Четыре звездочки на черно-белой шахматной плитке ковшом Большой Медведицы указывали на кровавый Арктур между ванной и унитазом. У деда упало сердце. Он повернулся к ванне.
На вид она была пустая, сухая и чистая, но он заставил себя задержать на ней взгляд. Он чувствовал, что, если бы там лежало бабушкино тело в собственной крови, смешанной с балтиморской водопроводной водой, мозг мог бы не принять этот факт. Шок бывает подобием брони. Дед дал ужасу, боли, утрате время проникнуть сквозь эту броню. Однако перед ним по-прежнему был только белый фаянс и флакон бабушкиного масла для ванны «Эмерод» – в воздухе еще угадывался его бензойный аромат.
Дед поднял крышку унитаза. На краю ее внутренней стороны, слева, алела запятая, крохотная рыбка крови. Он скомкал туалетную бумагу, обмакнул в унитаз и стер рыбку. Намочил под краном тряпку, стер кровь с пола. Уставился на шахматную плитку и, почти не сознавая, что справляет давно уже настоятельную малую нужду, стал анализировать улики. Он перебрал все, что знал о бабушке и ее особенностях, и набросал несколько возможностей:
1. Кто-то напал на бабушку в ванной или в коридоре и утащил ее из дому. У нее внутренние повреждения, либо она отбивалась и ранила нападавшего. В отсутствие других свидетельств это представлялось маловероятным, но, даже обыскав все от подвала до чердака и не обнаружив никаких посторонних следов, дед не мог отделаться от чувства, что в доме кто-то побывал.
2. Бабушка покалечилась, нечаянно или нарочно. Вообще, ей почти не случалось порезаться или обжечься, но бывали времена, когда она обкусывала заусенцы или до крови расчесывала щиколотки. Как-то полностью выщипала брови, и, хотя крови при этом не было, деду это показалось самоистязанием или, вернее сказать, самовандализмом.
3. У нее не вовремя начались месячные или кровотечение оказалось сильнее обычного. Месячные, и особенно чересчур обильные, могли психологически объяснять и ее отсутствие в доме, и присутствие в швейной конского черепа со стеклянными глазами. Дед давно подозревал – впрочем, настолько подсознательно, что до наблюдений и подсчетов дело не доходило, – некую связь между менструальным циклом своей жены и ее душевным нездоровьем.
Рассматривая третью возможность, он смутно различил на горизонте сознания проблеск четвертой, но, как зарница, она исчезла, стоило глянуть в ее сторону. Тем временем в другой части сознания дедов пессимизм и то упрямое защитное отрицание, которое заменяло ему оптимизм, бились из-за вопроса, не делает ли он из мухи слона. Велика важность: несколько капелек крови, неудачная идея для костюма лошади, уход из дому в неурочное время, чему вполне может найтись объяснение, тем более что сегодня у бабушки передача…
Дед отбросил эту цепочку рассуждений и ее призыв к животному оптимизму. Что-то определенно было не так. Он понял это, как только увидел диск с волынками на радиоле. В целом бабушка, когда на нее накатывало, старалась забиться в уголок, отгородиться, свернуться калачиком. Но иногда что-то гнало ее из дому. В тот вечер, когда ее привела полиция, она бродила, разговаривая сама с собой, как типичная городская сумасшедшая: разутая, полуодетая, руки прижаты к бокам, корпус наклонен вперед, ведьминские космы плещут на ветру, словно стяг безумия.
Дед вернулся к маме. Она сидела на краю кровати и раскачивалась взад-вперед. В руках у нее была резная лошадка, которую он, работая после заката возле гаража, по ошибке покрасил в темно-синий цвет вместо черного. Дед тогда злился на себя за оплошность, и, естественно, в итоге лошадка оказалась самой любимой: мама объявила ее летающей. Девочка была для деда лабиринтом: до ее сердца он добирался лишь случайно и по ошибке.
Лицо у нее было опухшее, выражение – стоическое. Раскачивания напомнили деду о маленькой девочке, которая мерзла на скамейке перед Агавас-Шолом. Мужественно отбывала нечеловеческое наказание, которое сама себе назначила, путая послушание с бунтом, искупление со стойкостью.
– Вставай, – сказал он ей. – Надевай костюм. Разыщем твоих друзей, и пойдешь с ними.
Мама замотала головой.
– Мне надо ехать. – Он решил соврать. – Твоя мама на телестудии, она забыла книжку, из которой должна сегодня читать. Просит меня привезти.
– Я поеду с тобой.
– Э… понимаешь, сегодня дежурит Пэт, а ты знаешь, как он не любит детей.
– Я подожду в машине.
– Ты не хочешь идти собирать гостинцы?
– Не хочу.
– Ладно, слушай. Твое поведение в последнее время, твои манеры. Оценки. Я собирался тебе сказать. Ты молодец.
Говоря эти слова, он внезапно осознал, что похвала вполне заслуженна. Мама всегда была покладистой и воспитанной и, хотя он в последнее время мало ее видел, наверняка такой и осталась. В ее табеле за первую четверть, как всегда, стояли одни пятерки.
– И если ты решишь пойти к друзьям, то, поскольку ты была последнее время такой хорошей девочкой, я разрешаю тебе съесть все, что принесешь. Что бы это ни было. Столько сладкой дряни, сколько в тебя влезет. На завтрак, обед и ужин. Пока весь пакет не кончится.
До перелома шестидесятых, до того как массовая промышленность наводнила рынок сластями в индивидуальных упаковках с фирменными названиями, бóльшая часть гостинцев, которые дети приносили на Хеллоуин, была домашнего приготовления: шарики из попкорна, яблоки в карамели, печеньки, сахарные помадки. Они быстро черствели и теряли аппетитный вид, так что через неделю-две все, что ребенок не успел съесть, выбрасывалось в помойку. Поскольку моей маме строго запрещали съедать больше одной сласти в день, почти все, собранное ею на Хеллоуин, со временем оказывалось в мусорном ведре. Неслыханная щедрость деда была откровенной взяткой.
– Что с мамой? – спросила моя мама скорбным контральто.
– Ничего.
– Что-то очень плохое, я знаю.
– Ничего плохого. Она забыла книжку.
Мама кивнула, как будто успокоившись. Ее передернуло. Дед протянул ей платок. Она вытерла глаза, высморкалась и протянула сопливый платок обратно. Дед сунул его в карман.
– Я знаю, что ты мне врешь.
– Неужели?
– И я никуда не пойду.
– Точно?
– Я не хочу. И вообще, я терпеть не могу карамельные яблоки.
– Обменяешься с друзьями. Ты любишь шарики из попкорна.
– Они вредны для зубов. Слюни превращают сахар в кислоту, кислота растворяет эмаль, у тебя появляется дырка в зубе, и надо ставить пломбу. Будут колоть уколы и сверлить зуб. Не хочу.
– Надо просто чистить зубы.
Мама подняла синюю лошадку к лицу и повела ее в воздухе арками и дугами. Она полузакрыла глаза – дед помнил этот трюк по своему детству, – чтобы за счет оптического эффекта век и ресниц движения лошади выглядели более живыми.
– Послушай, солнышко. Мне надо ехать, и я не могу оставить тебя одну. Люди будут приходить, звонить в дверь. Неизвестно кто. Мало ли какие хулиганы? Помнишь, в прошлом году они разбили все тыквы в квартале.
Синяя лошадь взмывала и падала в воздухе между ними. Мама закончила разговор. В ситуациях, когда менее послушный ребенок закатил бы истерику или скандал, она замыкалась, без единого движения уходила со сцены конфликта. Дед знал, что убеждать ее бесполезно. В таких случаях ее можно было либо сдвинуть с места силой, либо отступить. Дед любил мою маму и не без оснований надеялся, что она тоже его любит, но была в их отношениях некая контрактная сторона, которую он не вполне понимал. Его отцовство было грантом, полученным от нее, наймом, в котором она выступала арендодателем.
– Вообще-то, сахар съедают бактерии, живущие во рту, – не удержался он, прежде чем повернуться и выйти из комнаты. – И они выделяют кислоту, разъедающую зубы.
Он пошел на кухню и позвонил по семи телефонным номерам. Сначала на телестудию – там бабушку не видели со вторника, когда она вела кулинарную передачу. Потом дед набрал номер с визитной карточки, которую оставил на случай необходимости сержант Шарки, полицейский, одолживший бабушке свою пендлтоновскую куртку и отвезший ее домой вместо психлечебницы. У сержанта Шарки оказался выходной. Затем дед позвонил поочередно в бильярдную на востоке Балтимора, в бар в Феллс-Пойнте, домой женщине, которая ответила вдрызг пьяным голосом, домой женщине, которая ответила отвратительно трезвым голосом, и, благодаря последней, еще в одну бильярдную, в Данделке.
Стук в дверь, перезвон детских голосов на крыльце.
Конфеты по-прежнему лежали россыпью на полу швейной. Дед знал, что надо пойти туда и собрать их в миску, не хотел снова смотреть или стараться не смотреть на конский череп. Он порылся в кармане брюк. Монетки по двадцать пять центов закончились, остались три по десять и четыре по центу. Детей на крыльце оказалось четверо: ребятишки Грумманов, семьи, живущей через два дома по той же улице, наряженные пастухом и тремя его овечками. Клиффорда Груммана, самого хулиганистого, одели черной овцой. Дед убрал десятицентовики, вложил детям в ладошки монетки по центу и не стал всматриваться, довольны Грумманы или нет. В пятьдесят втором на цент можно было купить пластинку жвачки, карамельную сигарету или палочку лакрицы.
Он нашел в ящике кухонного стола три пятидесятицентовых столбика монет по центу, сунул их в карман пиджака, убедился, что бумажник и ключи от машины на месте, потом вышел на крыльцо ждать. Сел на металлический диван-качалку и закурил. Петли у дивана-качалки были ржавые и атмосферно поскрипывали в темноте.
В следующие полчаса на крыльцо поднялись три ковбоя, два индейца, Безумный Шляпник, Белый Кролик, Джесси и Фрэнк Джеймс и несколько бродяг, а также пять матерей, двое отцов и пес в колпаке Пьеро. Оценив скорость прибытия гостей, дед увеличил плату до двух центов на гостя, отщелкивая их от стопки ногтем в каждую подставленную ладонь. Он не думал тогда об этом, но задним числом согласился, что его поведение и выделяемая сумма не способствовали хеллоуинской радости.
Дед как раз закурил пятую сигарету, когда к дому подкатил красный родстер (первый в долгой череде таких же красных и таких же ненадежных, сменявших друг друга в последующие годы), «Ягуар XK120». Водитель выключил мотор и остался сидеть, словно набираясь решимости или терпения.
Дядя Рэй к тому времени уже два года как бросил должность раввина, которая шла ему не больше, чем нынешняя одежда: что-то вроде английского охотничьего костюма, мешковатые твидовые брюки и твидовый пиджак со вставками из клетчатой шерстяной ткани на груди. Позже он переключился на автомобили «альфа-ромео» и стиль «кежуаль» в духе Мастроянни; на снимках начала пятидесятых он выглядит так, будто собирается выйти пострелять куропаток или заключить мир с Гитлером.
Дядя Рэй закурил и пошел к дому. Выражение лица и походка, непонятно почему избравшие этого человека своим орудием для завоевания мира или хотя бы полуострова Делмарва, достигли какого-то нового уровня невыносимости.
– Так где она? – спросил он, когда они с дедом пожали друг другу руки.
– Не знаю.
– Она не оставила записки?
Дед мотнул головой. Он встал, вытащил из кармана ключи от машины.
– Где ребенок?
– Наверху.
– Она готова выйти, добыть своему дядюшке сладенького?
– Сказала, что не хочет.
– Расстроилась. – Дядя Рэй открыл входную дверь. – Эй, Вельвет Браун! В седло!
– Рэй, мне надо ехать.
– Поезжай.
Тут к дому подошла очередная компания детей, а за ней другая. К тому времени, как дед раздал центы, его брат вернулся.
– Надевает костюм. – Дядя Рэй глянул на монетки. – Центы.
– Конфет нету.
Дядя Рэй забрал у него оставшиеся полстопки монет и две неначатых.
– Куда ты едешь?
– В больницу.
– Думаешь, с ней что-то плохое? – Рэй говорил хриплым шепотом. – Думаешь, она что-то с собой сделала?
– Не знаю. – Дед тоже понизил голос. – Что бывает при выкидыше?
– Она была беременна?
– Не знаю.
– То есть как?
– Не знаю, и все.
– Вы пытались?
Дед с бабушкой пытались сделать ребенка едва ли не с первой совместной ночи в Пурим сорок седьмого. Поначалу это была невысказанная надежда, выражавшаяся лишь в том, что оба и не думали предохраняться, – общая надежда многих переживших войну противопоставить глобальной смерти индивидуальную жизнь, зажечь свечу во вселенской ночи. Поженившись, они приступили к проекту открыто и сознательно, с целеустремленностью, которая со временем стала скорее неловкой и мучительной для обоих. Дед на миг так обрадовался мысли о возможной бабушкиной беременности, о которой они столько мечтали, что чуть не забыл: в данном случае беременность – лишь условие выкидыша.
– Это обсуждалось, – сказал он.
– В таком случае естественно, что она расстроена. Ей нужно время, чтобы успокоиться.
– Да-да. Конечно, ты прав.
Мысль, что состояние ее ума связано с менструальным циклом, вернулась, на сей раз более четкая и осознанная. Может, после сентября ей стало лучше как раз из-за беременности? Ему вдруг вспомнилось, как бабушка разбудила его вчера ночью. Она сидела на кровати и говорила по-французски с той странной четкостью, с какой люди разговаривают во сне. Когда он спросил, в чем дело, бабушка перешла на английский и сказала, что нужно немедленно убрать из подвала топку. Она не могла или не хотела объяснить зачем, лишь просила поверить ей на слово, что иначе случится нечто ужасное. Покровительственным тоном, который теперь не мог вспомнить без содрогания, дед заверил ее, что утром позовет рабочих убрать топку. Бабушка кивнула, легла и через мгновение уснула спокойным сном. По крайней мере, так думал дед; уж он-то, безусловно, уснул сразу. Что, если она лежала без сна всю ночь, бедняжка? Вдруг полуночный всплеск страха означал, что с будущим ребенком в животе начало происходить что-то нехорошее и вместе с тем ослабло его благотворное влияние на химию ее организма? Дед представил, как она лежит рядом и проваливается все глубже в тот мрак, в котором провела лето, – напуганная, одинокая, лихорадочно ищущая, за что уцепиться. У него защемило сердце. Что такое ей мерещилось про подвал?
– У тебя вид встревоженный, – сказал дядя Рэй. – Не тревожься.
– Я не тревожусь.
– Из-за чего? – спросила мама, выходя на крыльцо. На ней были старые штаны и старая вельветовая куртка. Ноги босые, в руке холщовый мешок из-под сахара, на голове – перевернутый металлический ковшик.
– Без ботинок? – спросил дед.
– Я видела мультик, – ответила мама. – Там он был босой.
– В такую погоду.
– Уолту Диснею скажи.
– Отличный маленький оборвыш, – ласково произнес дядя Рэй. – Кэнди Яблочное Семечко.
Мама вытащила из мешка книгу в потрепанном черном переплете без супера.
– Вот, – сказала она деду.
– Что это?
– Мамина книга. Которую она забыла, а ты должен отвезти на студию.
Это был томик рассказов По с великолепными иллюстрациями Редона, по которому бабушка читала вслух в «Склепе Невермор».
– Да, спасибо, – ответил дед.
Ухо дяди Рэя навострилось чутко ловить шифрованные разговоры бильярдных катал с помощниками.
– Костюм Джонни отличный, но что сталось с Вельвет Браун? – Он перевел взгляд с мамы на деда и обратно. – А?
– Больная тема, – ответил дед.