Глава 4
Четвертое измерение
Мир полон таких очевидностей, но их никто не замечает.
Артур Конан Дойль
Фасад церкви, в которую я никогда не заглядывала, походил на зияющую дыру.
“Если вам скучно или грустно, постойте полчаса на углу”, – пишет Майра Кальман. Она не уточняет, что, по ее мнению, за эти полчаса должно случиться с вами, вашей скукой или грустью, однако теперь я чувствовала себя достаточно вооруженной, чтобы попробовать это понять. Одним влажным тихим днем в конце лета я провела немало времени, стоя на углах вместе с Кальман, моей подругой и сообщницей в стремлении радоваться обыденному. Мы даже просидели тридцать пять минут на скамейке на разделительном островке между перекрестками. Мы не только изгнали любые следы скуки, но и почувствовали, что жизнь вокруг окрасилась в более веселые цвета.
Майра Кальман – художник-иллюстратор. Ее фантастические рисунки гуашью публикуются повсюду – а затем вырываются из журналов и газет и повисают на дверях и стенах офисов. Кроме того, она барахольщик – в лучшем смысле этого слова: она собирает изображения и опыт. И если обычный барахольщик накапливает предметы, часто неважные, то Кальман ограничивается вещами нематериальными. Она не отдает предпочтения красивому или утонченному, ее интересует не только причудливое или необычное. Она коллекционирует обыденное: вещи, мимо которых мы проходим, не замечая их. Однажды Кальман в шутку изобразила ножницы (если с ножницами вообще можно шутить) на красном фоне. Теперь это были не просто ножницы, но в этом-то и дело: изначально они были просто ножницами. Их – а также нарисованные пирожные, держатели для скотча, бутылки и контейнеры для еды – взгляд Кальман навсегда изменил, заставив и нас их увидеть.
Стоять на углу с Кальман никогда не скучно. Думаю, это оттого, что на углу происходит одновременно множество обычных вещей. Я попросила Кальман прогуляться со мной, чтобы свежим взглядом увидеть обыденное. Одно из ограничений восприятия, которое мы сами себе ставим и от которого страдаю я, – стремление к упрощению и обобщениям: мы перестаем обращать внимание на частности и привыкаем оценивать все на ходу, мельком. Мы стараемся избегать зрительных перегрузок и просто проживаем день за днем. Художник же отчасти сохраняет взгляд ребенка: он умеет смотреть на мир, не думая о наименовании или функции того, что попадается на глаза. Младенец смотрит на все одинаково беспристрастно: для него исходная ценность пластиковой машинки ничуть не больше ценности пустой коробки – до тех пор, пока первую не назовут игрушкой, а вторую – мусором. Мой сын восхищается вездесущими семенами вяза, скапливающимися у порога, не меньше, чем письмами, меню или рекламными буклетами, которыми так интересуются взрослые. Для ребенка, как и для художника, важно все, и нет почти ничего такого, чего он не заметил бы.
Когда долго смотришь на давно привычную вещь, она начинает казаться странной и незнакомой – как имя, которое много раз подряд повторяешь вслух. Я подозревала, что прогулка с Кальман станет пешим эквивалентом произнесения моего имени вслух сто раз подряд. Кальман, заядлая любительница прогулок, была рада побродить со мной. Мы встретились на углу – удачное начало прогулки с человеком, который воспевает перекрестки.
Почти сразу же наше внимание устремилось в разных направлениях. Я пошла прямо по улице, а Кальман замешкалась. Ее заинтересовали вьющиеся растения, выглядывавшие в узорные ворота. Кроме того, она заметила на вывеске компании-изготовителя строительных лесов один из своих излюбленных мотивов: пирамиды. Место, где мы находились, было для нас одновременно знакомым и незнакомым. Я вспомнила немецкого биолога Якоба фон Икскюля, известного своими попытками реконструировать сенсорный мир животных (это его подход вдохновил меня на изучение восприятия собак). Икскюль показал, что мы с трудом представляем себе картину мира не только животных, но и других людей. “Лучший способ усвоить, что у людей нет двух одинаковых умвельтов, – писал он, – это позволить вести себя по незнакомой местности кому-то, кто хорошо ее знает. Ваш проводник будет безошибочно следовать по тропинке, которую вы не видите”.
Я последовала за Кальман, и та привела меня к выставленному на улицу дивану. Осмотрев его, она чуть не запрыгала от радости:
– О боже! Это же настоящий клад! Диван на улице! Поверить не могу!
Я, хорошо знакомая с кучами мусора, которые дважды в неделю вырастают на тротуарах Нью-Йорка, поверить в это могла довольно легко. Объектом восторгов Кальман стал длинный деревянный диван у мусорного холма перед многоэтажкой. Альфред Кейзин, рассказывая о прогулках по Нью-Йорку в начале XX века, упоминал о том, как “обнаженно и стыдливо” выглядит домашняя мебель на улице. Я посочувствовала дивану: он принадлежал к внутренней обстановке дома и ему полагалось стоять рядом с креслами и журнальным столиком, а не быть открытым всем ветрам и всем собакам, желающим его пометить. Но Кальман нравилось то, как смело он демонстрировал свою наготу. Она достала фотоаппарат: “У него всего одна подушка! Настоящий клад”. Диван словно предлагал усталым пешеходам на минутку присесть. Было видно, что в предыдущей жизни сиживали на нем часто. Обивка по углам истерлась, одна из ножек подломилась, но диван сохранял следы прежней элегантности: изящные линии, гордая осанка. Казалось, под нашими взглядами он на миг снова обрел величие, и я отбросила тяжелые мысли о том, что теперь это просто хлам и что прежние слуги – кресла и журнальный столик – уже его позабыли.
Мы пошли дальше, унося снимок дивана в фотоаппарате Кальман, где он занял место в ее коллекции выброшенных стульев и диванов.
– Когда начинаешь обращать на них внимание, – заметила она, – то видишь их повсюду.
Едва мы отошли от перекрестка, началось волшебство. Благодаря Кальман прогулка по кварталу обрела четвертое измерение.
Конечно, я (да и любой из моих спутников) и так всегда находилась в четырех измерениях. Однако мои недлинные путешествия всегда были строго трехмерны: вниз, вверх и вдоль тротуара. За исключением случаев, когда эту иллюзию разрушал мой сын, я воспринимала прогулки просто как перемещение по некоему маршруту из А в Б – из точки начала прогулки в точку ее окончания. Изменялось лишь время, которое мы тратили на преодоление маршрута: мои спутники замедляли шаг, чтобы рассмотреть что-нибудь под ногами или над головой. Иногда мы шли быстрее, чтобы успеть заглянуть в витрину до того, как ее закроют ставнями, или даже переходили на галоп, чтобы не попасть в сводку ДТП.
Однако в присутствии Кальман пространство приобрело новые измерения. Она игнорировала тротуары. То есть она, конечно, не летела над землей в своих синих кедах. (Хотя этот образ ей очень подходит и используется во многих ее очаровательных рисунках, когда объект, будь то плиссированная юбка или дрозд, свободно парит на листе бумаги.) И нет, Кальман не взбиралась на деревья. Она просто постоянно меняла курс. Она шла прямиком к зданиям, которые казались ей интересными. За два часа, пройдя пять кварталов, мы сбились с пути полдюжины раз. Мы стучали в дверь местного центра социальной адаптации. Мы забрели в церковь. Мы спустились в подвальный дом престарелых (“для чернокожих социальных работников”). Мы зашли в вестибюль небольшого странного музея русского искусства и заглянули в буддистский храм – остановил нас только ремонт в обоих зданиях. В конце концов мы попали из точки А в точку Б, но не раньше, чем перебрали все остальные буквы алфавита.
Кальман, кроме того, вовлекала в нашу прогулку других людей. Мы поговорили с почтальоном, несколькими полицейскими, парой грузчиков и с многочисленными прохожими, которые, как решила Кальман, могли нам подсказать имя человека, увековеченного в уродливом гипсовом бюсте. Мы поговорили и с сотрудниками реабилитационного центра и дома престарелых, и с людьми, входящими и выходящими из церкви, и с прохожими, которые остановились (по причине нездоровья или туристической беспомощности) недалеко от того места, где стояли мы, а также с клерком и двумя поварами, которые работали за окнами, открытыми достаточно широко для того, чтобы Кальман могла с ними заговорить, а они – ее услышать.
Отваге Кальман сопутствовал мой явный дискомфорт. Как настоящая горожанка, я, чтобы существовать рядом с миллионами незнакомцев, стараюсь во время прогулок держаться особняком. За сотню моих последних вылазок из дома я поговорила с меньшим количеством людей, чем за одну эту прогулку. Кальман заставила меня снять плащ-невидимку и взглянуть на вывеску дома престарелых так, будто она действительно приглашала нас войти. Искренний интерес Кальман к людям заставил меня задуматься об ощущении личного пространства, которое мы выносим с собой из дома на улицу – то есть туда, где нет никакого личного пространства. Лишь благодаря общительности Кальман я заметила, что участвую в социальной деятельности, просто выходя на улицу.
У всех нас есть представление об “оптимальном” личном пространстве – о неприкосновенной зоне, которую мы охраняем даже на оживленной улице. На самом деле у каждого есть несколько концентрических колец личного пространства. Швейцарский зоолог Хейни Хедигер считал, что наше личное пространство бывает нескольких типов. Те люди, с которыми мы можем позволить себе “неизбежное взаимодействие” – наши родные и близкие, – имеют право на проникновение в самую узкую зону личного пространства и смеют приблизиться ближе 46 см. На этом расстоянии мы можем почувствовать их запах, ощутить тепло их тела и их дыхание и услышать самые тихие звуки, которые они издают. (Именно в этой зоне мы перешептываемся.) Социальное взаимодействие осуществляется в основном в следующей зоне: зоне комфорта (46–122 см). В некоторых обществах это расстояние меньше (в Латинской Америке), в других больше (в Северной Америке). Друзья могут входить в это пространство, но знакомые должны оставаться снаружи. Более официальное общение – или общение с теми, кого мы знаем не очень хорошо, – происходит на расстоянии до 366 см. Дальше простирается публичное пространство, в котором мы пользуемся “уличным” голосом. Все эти зоны установлены искусственно, меняются с развитием отношений и зависят от контекста и физических условий – но наше тело ощущает эти зоны вполне реально. Когда наше личное пространство нарушается, мы испытываем стресс и беспокойство.
Кальман не вторгалась в чужое личное пространство. Однако, судя по всему, понятие личного пространства для нее означает наличие личности, с которой можно взаимодействовать. Конечно, личность должна быть расположена к взаимодействию. Мы выносим суждения о людях – об их благонадежности, уме и красоте, – на основе взглядов, которые длятся менее трети секунды. Взгляды, направленные на нас с Кальман во время прогулки, должно быть, давали богатую пищу для размышлений. (Судя по всему, нас считали довольно безопасными.)
Все эти взаимодействия наряду с нашим зигзагообразным маршрутом в итоге привели к нескольким любопытным эпизодам. Впервые мы отклонились от маршрута, когда свернули в реабилитационный центр. На здании не было вывески, однако вход выделялся на фоне строгих многоквартирных домов. В вестибюле висела всего одна табличка, и на ней не значилось названия организации. Она гласила: “При входе снимайте, пожалуйста, головные уборы”.
Кальман немедленно приступила к поискам информанта. Она осведомилась о происхождении и значении таблички у усталого мужчины в униформе, сидевшего за окошком возле входа. Мы явно оказались первыми, кто об этом спросил, и человек изумленно уставился на нас. Я отвела глаза, а довольная Кальман продолжила разговор. Пока они беседовали, я осмотрела вестибюль. Он расположен по прямой всего метрах в двадцати от моей комнаты, однако я никогда здесь не бывала. То же самое наверняка можно сказать о большинстве зданий неподалеку от вашего дома. Хотя мы и привыкаем к виду соседних домов, мы видим лишь оболочку. Здание, куда мы зашли, на первый взгляд казалось жилым, но многое указывало на его офисную природу: кабинка охранника из оргстекла, грузовой лифт и горстка посетителей, молчаливо следившая за его неторопливым движением. Вестибюль был некрасивым, но просторным. Мы не стали заходить внутрь. Выйдя на улицу, я взглянула на дом по-новому: заметила, например, что вокруг дерева на улице толпились люди; обратила внимание на сигаретные окурки на тротуаре. Я представила, что все прохожие без головного убора направляются именно сюда, возможно, ощущая свою наготу в области головы.
Охранник провожал нас взглядом через окно. Вот и чувствуй теперь себя невидимкой! Когда Кальман захотела привлечь внимание охранника, она посмотрела ему в глаза. Теперь же он смотрел на нас. Все это может показаться банальным: взгляд, зрительный контакт – это одни из самых простых человеческих действий. Однако именно они лежат в основе сложных социальных навыков. Существует механизм, который позволяет нам понимать чужие представления, испытывать эмпатию, догадываться о целях других людей, коммуницировать, – и он начинается с обмена взглядами.
Интерес, который люди проявляют к чужим глазам, – возможно, просто случайное следствие пигментации. Склера наших глазных яблок утратила темную окраску где-то на полпути между шимпанзе и человеком. Поскольку ярко-синие радужки моих глаз четко видны на белом фоне, направление моего взгляда очень легко проследить. Я не могу незаметно посмотреть на вас, бросив взгляд искоса. (Кроме того, вы решите, что я замышляю недоброе.)
Но дело не только в этом. Когда наши предки вышли из лесов на равнины, изменилась форма нашего лица и глаз. Лица стали уплощенными. Если человек при желании может прижаться лицом к оконному стеклу или, при попадании торта, испачкать лицо целиком, то у обезьян это не выйдет: их лицо сильно выдается вперед, почти как у всех остальных млекопитающих. Центр человеческого лица – это глаза, а не рот или нос. Наши скулы расположены очень высоко – прямо под глазами. К глазам также привлекают внимание брови и лоб. Даже нос не остается без дела: он указывает, куда повернуто наше лицо. В отличие от множества млекопитающих, у нас очень развиты лицевые мышцы, в том числе вокруг глаз, и даже мышцы самих глаз. Выразительные средства, утраченные нами с потерей хвоста, компенсируются способностью к легкой иронической полуулыбке – которая совсем не то же самое, что открытая радостная улыбка или гримаса.
Как, должно быть, мешали эти эволюционные преобразования их первым обладателям! Они-то привыкли, что направление собственного взгляда не заметно никому, кроме них самих, – и вдруг каждый может проследить за ним. Наверное, хуже этого был бы только Волшебный Маркер, обводящий кружком половые органы, когда вы испытываете к кому-нибудь влечение, или “бегущая строка” на лбу, повествующая о ваших потаенных мыслях.
Однако наши предки справились с этими изменениями, и те стали предшественниками так называемого социального мозга современного человека – мозга, испытывающего особый интерес к лицам и глазам, а также к скрывающимся за ними личностям. За наш социальный интеллект отвечает не одна зона мозга: это целая сеть участков коры и подкорковых образований, но в первую очередь – участки префронтальной коры (прямо под поверхностью лба). Есть нечто прекрасное в том, что глаза – зеркало души – расположены почти непосредственно над этими участками. Однако соединяются они не напрямую: затылочная зона коры, обрабатывающая первичную информацию от глаз, находится в самой задней части головы.
Благодаря этому извилистому пути по коре головного мозга взгляд приобретает смысл – очень много смысла. Взгляд свидетельствует, что мы обратили внимание на что-нибудь, и мы физически реагируем, заметив, что на нас кто-нибудь смотрит. Симпатическая нервная система, которая заставляет нас пускаться бегом при виде льва и успокаивает, когда мы перевариваем обед, считает взгляд достойным интереса. Она реагирует на него так же, как на льва – но спокойнее (если, конечно, это не взгляд льва). По нашему телу распространяется адреналин, сердце начинает биться быстрее, частота дыхания слегка увеличивается, и мы начинаем потеть. То, что мы чувствуем в связи с нарастающим возбуждением, зависит от того, что, по нашему мнению, означает замеченный взгляд. Это диктуется ситуацией: смотрит ли на нас любимый человек (и тогда мы должны ответить ему таким же взглядом) или тот стремный парень в метро (и тогда нужно срочно уходить). Страх и половое влечение живут в голове; тело направляет их по одному и тому же пути.
В любом случае, взгляд всегда заметен. Мы замечаем его с первого дня своей жизни. Новорожденные умеют очень немногое. Однако они с самого начала умеют делать выбор: предпочитают смотреть на лицо, смотрящее на них, а не на лицо, повернутое в другую сторону. Позднее они будут использовать эти взгляды, чтобы обмениваться чувством близости или понимания. Самый простой способ вызвать у младенца улыбку – дать понять, что вы смотрите прямо на него.
Начиная с этих первых взглядов, мы смотрим на тех, кого любим, и, как правило, любим тех, на кого смотрим. Или же тех, кто смотрит на нас: исследователи обнаружили, что в контролируемых условиях незнакомцы, которые смотрят на нас, нравятся нам больше, чем незнакомцы, которые на нас не смотрят. Сидя в зале, мы радуемся зрительному контакту с выступающим. В этом случае мы не только оцениваем этого человека как умелого докладчика или артиста, но и считаем его более сильным, знающим, привлекательным и достойным доверия.
Но когда беглый взгляд утрачивает свою беглость, он становится зловещим. Взгляд незнакомца вызывает неприязнь. Даже взгляд с портрета в состоянии смутить. Портреты эпохи Возрождения кажутся живыми отчасти потому, что глаза изображенного следят за нами, будто заигрывая, пока мы пытаемся ускользнуть от навязчивого взгляда.
Что же я сделала, чтобы избежать пристального взгляда охранника? Покинула поле его зрения. Однако уже на соседней улице Кальман нашла дом престарелых: еще одно место, куда можно зайти. Я много лет ходила мимо этого дома и никогда к нему не присматривалась. Но вот мы спустились по ступенькам – и все изменилось. Мы ступили за массивную металлическую дверь. Комната за дверью явно была общественным помещением – на это указывали табличка и незапертый замок, – однако на вид она была не самой приятной. Войдя, мы перешли в режим посетителей церкви: наблюдать, не разговаривать и не перешептываться. Была в самом разгаре игра в бинго. Услышав номера O47 и N4, игроки стали послушно делать отметки в разложенных перед ними карточках. Стены были увешаны предостережениями и инструкциями. Одна надпись, сделанная по трафарету, сообщала, что обед стоит доллар: выгодная для Вест-Сайда сделка. Ритмичный стук, с которым повар резал лук, был похож на звук игры в пинг-понг, и лицо Кальман оживилось от этого предположения. Так в моем мозге сформировалась связь между нарезкой лука и игрой в пинг-понг. Мы понаблюдали за луковым шоу, получили “Календарь мероприятий” из рук сотрудника и постарели на 15 лет, прежде чем, обменявшись кивками, решили вернуться на улицу.
Приближаясь к перекрестку (то есть к углу), мы не стали спешить, а, напротив, пошли медленнее. В этот момент впереди зловеще мигнула надпись “Стойте”. Мы остановились – и увидели много интересного. Благодаря своему сыну я знала, сколько всего происходит, когда ожидаешь чего-то очень важного. Он никогда не жаловался, когда приходилось ждать поезда в метро: сама платформа являла собой захватывающее зрелище – приближались со скрежетом поезда, мигали огни, сотрясался пол, толпы входили и выходили. Кальман медленно прошла мимо ряда газетных автоматов, внимательно осмотрев каждый, как если бы они были выставлены на продажу на блошином рынке. Я подошла к скомканному бумажному пакету, который зацепился за фонарный столб. Вместе мы уставились на табличку, сопровождавшую инструкциями “Идите” и “Стойте” сигналы светофора для пешеходов (будто они не говорили сами за себя).
Загорелся зеленый, и мы последовали его указанию. Кальман заметила впереди церковь. Я уже знала, что произойдет: мы войдем внутрь. Разумеется, в этой церкви я тоже никогда не была, несмотря на раскрытые двери, тенистое нутро (такое манящее в летнюю жару) и эпизодические песнопения. Мы стали бродить по нефу, что в церквях позволено всем, независимо от вероисповедания, личных качеств и количества висящих на шее фотоаппаратов. Изнутри была видна улица – отсюда неожиданно далекая. Мы шли все медленнее – совсем не в нью-йоркском темпе. Мы шагали неторопливо, как туристы, потому что стали туристами в своем городе. Уличные указатели были написаны на иностранном языке, и нам нужно было посетить все церкви, отмеченные на карте. Обойдя церковь, мы встретились у выхода. Кальман заметила деревянную табличку над нишей. На табличке была надпись “Ящик для подаяния” (самого ящика не было) и приписка:
ящик для подаяния
(исчез из ниши)
Кальман сделала снимок.
Когда мы вышли на улицу, моя вдохновленная спутница (неожиданно для жительницы Нью-Йорка, родившейся в Тель-Авиве) начала рассказывать о своих походах в храмы. Новость определенно относилась к четвертому измерению. Кальман, как оказалось, любила слушать музыку в церкви Св. Фомы на Пятой авеню. Она дивилась терпимости прихожан, которые позволяли даже неверующим сидеть на церковных скамейках: “Ты можешь делать все, что хочешь… Ну, наверное, не все. Но ты можешь приходить и уходить. Можешь делать все и не должен делать ничего”.
Я начинала видеть то, что видела Кальман. Она воспринимала пространство не как что-либо ограниченное, но как систему, открытую для бесконечного изучения. Церковь, на первый взгляд связанная лишь с религией, для нее была связана с музыкой, коллективом и свободой убеждений. Дом престарелых, по моему мнению, предназначен только для престарелых социальных работников и самим своим названием исключает из числа посетителей нас, совсем не престарелых и совсем не социальных работников. Однако двери его были открыты, а для Кальман этого оказалось достаточно, чтобы заглянуть. Поверните налево там, где вы всегда сворачиваете направо. Откройте ворота в городской сад, в котором вы никогда не бывали. Подумайте о прохожем как о человеке, который ждет, что вы с ним заговорите.
Все поведение Кальман указывало, пусть ненамеренно, на многочисленные требования, предъявляемые городом к пространству. В городах множество частных и общественных территорий, на которые можно заходить свободно, и территорий, на которые можно заходить лишь по приглашению. Во втором случае единственным признаком того, что прохожие приглашаются внутрь, может быть открытая дверь (хотя владельцы и оставляют за собой право, оглядев визитера, выгнать его обратно на улицу). Иногда граница между частным и публичным неочевидна, однако большинство горожан инстинктивно чувствует разделительные линии. Городские тротуары представляют собой нечто среднее: в целом это публичное пространство, то есть принадлежащее муниципалитету – однако это, в свою очередь, означает, что каждый, кто захочет поставить на тротуаре столб, должен заплатить городским властям и получить разрешение. Получив разрешение муниципальных властей, частный ресторан может выставить на тротуаре свои столики. Владельцы газетных автоматов или киосков с едой также платят за пользование тротуаром. Если вы хотите просто идти по улице и громко выражать протест по тому или иному поводу, или выставлять предметы искусства, или самому изображать предметы искусства на тротуаре, вам понадобится разрешение. Однако за тротуары отвечают также владельцы примыкающих к ним зданий. Эти люди должны чинить, чистить и вообще содержать в порядке участки тротуара перед своими зданиями – хотя тротуар им и не принадлежит.
Городские здания, напротив, обычно относятся к частной территории и обычно принадлежат одной стороне (домовладельцу или корпорации) и сдаются внаем другой стороне (арендатору). Если зданием владеет кооператив, ему принадлежит все пространство внутри него. В Нью-Йорке также есть “находящиеся в частном владении места общего пользования”, которые застройщики проектируют и обслуживают в обмен на право строить более высокие здания.
В Майре Кальман меня поражало то, с какой легкостью она перемещалась в пространстве. Если бы она вдруг открыла почтовый ящик на улице (федеральная территория) и вытащила оттуда письмо, я ничуть не удивилась бы. Конечно, она не умеет взбегать по стене, однако ее способность выходить за социальные и культурные рамки, определяющие, куда человеку можно пойти, а куда нет, кажется мне сверхспособностью.
Можно ли сказать, что у мозга Кальман есть некая особенность, позволяющая ей видеть больше возможностей, чем мне? В целом – да. Нейробиологи лишь приближаются к пониманию этого явления. Разница не совсем очевидна, и нет никакого канонического “творческого мозга”, который можно увидеть невооруженным глазом – например, используя френологическую таблицу. Однако группа ученых все же нашла особенность мозга, характерную для тех, кого принято называть творческими людьми. Исследователи показали, что у некоторых творческих людей снижено количество одного из типов рецепторов дофамина в таламусе. Такие люди также демонстрировали хорошие результаты в тестах на “дивергентное мышление”, во время которых испытуемых просят придумывать, например, все более сложные способы применения привычных вещей. Снижение количества рецепторов может приводить к более активному поступлению информации к различным частям мозга, что позволяет находить необычные решения. “Мышление, выходящее за рамки привычного, становится возможным благодаря некоторому нарушению целостности этих рамок”, – утверждают ученые.
Вещи и люди, которых встречали мы с Кальман, были нашими потенциальными партнерами, а не декорациями или препятствиями, каковыми их мог бы счесть обычный пешеход. Помня об этом, мы подошли к фонарю. Вряд ли я когда-либо приближалась к уличному фонарю с воодушевлением. Я проходила мимо фонарей, врезалась в фонари (в этом случае они превращались в “чертовы фонари”), смотрела, как моя собака с наслаждением обнюхивает метки на фонарях. Вы, конечно, тоже видели фонари. Они есть в любом квартале Нью-Йорка… Но вы уверены, что действительно видели их? “Конечно”, – нетерпеливо отвечаете вы. Ну ладно, видели так видели. Тогда вы наверняка знаете, что: самые обычные уличные фонари висят на круглых или восьмигранных – не прямоугольных! – столбах или изогнуты в форме перевернутой буквы J; длина подпорок этих столбов составляет 9 м, что втрое длиннее ножки, на которой сидит лампа в форме змеиной головы; лампы бывают белыми и желтыми натриевыми (и что желтый свет лучше успокаивает) и обычно имеют одну из двух мощностей, используемых в уличных фонарях; существует множество оснований фонарных столбов, ни одно из которых не защищено от воздействия собачьей мочи. Но вы, я вижу, начинаете отвлекаться: вы ведь видели уличные фонари и знаете о них все.
Фонарный столб был украшен гирляндой: кто-то небрежно повесил на него несколько листовок, приклеив их на уровне глаз скотчем. Объявление об уроках игры на кларнете заставило Кальман остановиться. Нижняя часть объявлений была разрезана на полоски, услужливо отогнутые, чтобы их мог легко оторвать интересующийся игрой на кларнете прохожий. Кальман оторвала полоску. Она рассказала, что в прошлом году начала учиться играть на кларнете – это было частью проекта, который она делала для своего курса в Школе изобразительных искусств. Согласно плану, рассказала Кальман, задумчиво рассматривая клочок бумаги, каждый должен был научиться играть на новом инструменте и затем отправиться гулять в одиночестве, записывая в блокнот то, “что происходит в голове”. “Потом один студент собрал наши записи и составил текст песни, которую мы исполнили на всех этих музыкальных инструментах”. Кальман вздохнула: “Из-за плохой погоды мы так и не сыграли эту песню на улице; она должна была стать музыкой для прогулок”.
Мы отправились дальше, оставив трепетать на ветру объявление с полосками. Я задумалась, не научиться ли играть на кларнете. Из окна первого этажа доносились звуки чудовищно неумелой игры на фортепиано. Улица аккомпанировала нам.