Книга: Смотреть и видеть. Путеводитель по искусству восприятия
Назад: Глава 9 Видеть, не видя
Дальше: Глава 11 С высоты собачьего носа

Глава 10
Звук параллельной парковки

Звук приходит к нам; на шум мы наталкиваемся сами.
Гилель Шварц
Единственным звуком было жужжание кондиционеров.
Каким был первый услышанный звук? Канадский композитор Рэймонд Мюррей Шейфер, рассуждая о естественных звуковых ландшафтах, ответил на свой собственный вопрос так: это был ласковый звук воды. Предки нашего вида вышли из моря. Уши появились у нас даже раньше, чем способность дышать атмосферным воздухом. Для каждого человека первый услышанный звук – это звук воды: первые звуки мира попадают к нам в уши, пройдя сквозь фильтр амниотической жидкости. Двадцатинедельный плод в утробе матери обладает сенсорным “оборудованием”, достаточным лишь для того, чтобы слышать относительно низкочастотные звуки, около 500 Гц или ниже. По некоторым данным, развивающееся ухо, в котором лишь несколько нервных волокон, генерирует не более нескольких сотен импульсов в секунду. Это определяет количество звуков, которые слышит растущий плод: не так уж много. Однако этого достаточно для того, чтобы улавливать голос матери (это важно для выживания и развития ребенка), звуки плаценты, бульканье кишечника и течение крови по матке. По мере развития плода все больше нервных клеток начинает одновременно возбуждаться с интенсивностью, соответствующей широкому диапазону частот: 20–20000 Гц. Перед рождением, как и после него, эти маленькие ушки уже умеют различать самые разные звуки: от человеческой речи до птичьего пения, от далекого грохота грома до жужжания флуоресцентных ламп.
Когда я вышла на улицу вместе со Скоттом Лерером, театральным звукорежиссером и звукооператором всего на свете, от музыки до музейных инсталляций, первое, что мы услышали, – это шум двигателя автобуса, стоявшего у бордюра. В этом звуке не было ничего неожиданного. Мы все-таки в городе, а любой горожанин с детства привыкает к тому, что его со всех сторон бомбардируют неприятные звуки. В этом случае звук, казалось, был создан для того, чтобы мы обратили на него внимание. Но это не значит, что он создан для нашего удовольствия. Двигатель издавал булькающие, клокочущие звуки, которые мешали нормально разговаривать. Когда мы отошли, я с облегчением вздохнула: чем дольше я слушала этот шум, тем неуютнее себя чувствовала. Я вслух задалась вопросом о том, могут ли эти звуки хоть кому-то понравиться.
Оказалось, что могут – Лереру: “Если бы вы слушали эти звуки сами по себе, они, я думаю, показались бы вам успокаивающими: это статичные звуки. Вообще, если бы я записал его и принес в студию, понизив высоту на четыре октавы, получился бы глубокий повторяющийся звук, похожий на звук литавры”.
Звук работающего вхолостую двигателя был, по мнению Лерера, просто перкуссией, ритмом. Если бы мы не знали, что звук исходит от туристического автобуса, не видели бы автобус, чересчур длинный для городской улицы, и не обоняли бы дизельные выхлопы, то этот звук был бы просто колебаниями. Стационарными колебаниями – это означает, что форма волн в основном предсказуема, постоянна и состоит из частот ниже 500 Гц. Иными словами, звук приходил к нам в виде сгустков воздушного давления размером с теннисный мяч со скоростью пару сотен штук в секунду. “Постоянство” – это то, что отличает его от изменчивых звуков, которые обычно привлекают наше внимание. Звук этот был громким, но не чрезмерно громким для города, полного звуков.
Я была рада встрече с автобусом, плюющимся звуковыми “мячиками”, потому что мы с Лерером собирались услышать то, что можно услышать. Искусство слушать заинтересовало меня после прогулки с Арлин Гордон. Большая доля моих прогулок была посвящена визуальному изучению. Упуская из внимания некоторые звуки, я вдруг поразилась тому, насколько я стала однорежимной: я рыскала по городу в поисках того, что бы еще увидеть, и игнорировала все, что не могла обнаружить с помощью глаз (или носа). Человеческое ухо открыто всегда; у него нет “заслонки”, которая помогала бы обновить слуховое поле. Даже когда мы зажимаем уши руками, как делают дети, звуки все равно проникают внутрь. Но, несмотря на то, что уши всегда открыты, мы лишь наполовину прислушиваемся к звукам, которые они доставляют.
Идти и слушать. В некоторой степени это упражнение на внимательность: быть достаточно внимательным, чтобы суметь назвать все, что слышишь. Как только мы даем звуку имя, восприятие его изменяется: видя вещь, которая стучит, стонет или вздыхает, мы начинаем слышать ее по-другому. Однако называние – это не единственная причина слушать. Ведь порой, давая звуку имя, мы перестаем его слышать: отключаемся от непрерывного восприятия и изучения природы звука. А, это дятел сту-тук-тук-тук-чит. Можем идти дальше. Удовлетворенные тем, что дали предмету имя, мы переходим от наблюдения за дятлом к мыслям об обеденном меню. Таков же и феномен сафари: глядя в окно машины на саванну, терпеливые наблюдатели в конце концов увидят, как перед ними возникает величественное животное… и еще одно… и целое стадо. Первый вопрос, которым мы задаемся: кто это? Определив, кто перед нами (узнав название), мы ни на шаг не приближаемся к пониманию животного. Получившие имя животные уходят по своим делам, а мы отправляемся на поиски следующего в нашем списке экспоната.
Разумеется, сложно описать звук, не упоминая при этом его название или источник. “Что это за смешной звук?” – спрашивает почти обо всем мой маленький сын. Я отвечаю: “Это отбойный молоток” или “Это из той трубы”. Давая ответ, я говорю о содержании звука. Но можно ответить и иначе: “Это вака-вака-вака-тыщ” или “Это ффф-ссс-ттт-ссс”. Сын, с его непредвзятым слухом и отсутствием вокальных ограничений, может легко просвистеть и прогудеть удивительно точную имитацию того, что мы слышим. Мне имитация дается из рук вон плохо. Подозреваю, что скоро сын будет в этом так же плох: редко какая детская книга не внушает ему, что собака говорит “гав-гав”, а свинья – “хрю-хрю”. И неважно, что ни одна из знакомых мне собак или свиней не произносит ничего похожего.
Так что на прогулке с Лерером я собиралась слушать звуки сами по себе, не зацикливаясь на их названиях. Это проще всего делать, будучи туристом в новой стране, когда и обычные звуки кажутся непривычными: сигнализация орет прерывистым снижающимся звуком (как в Великобритании) вместо того, чтобы разрывать воздух непрерывным то повышающимся, то понижающимся визгом (как в США); звонок телефона звучит иначе. В старых европейских городах туристы слышат грохот колес по брусчатке, на который не обращают внимания местные жители, и замечают, как звук особенным образом отражается от стен зданий, стоящих плотнее, чем в просторных американских городах.

 

Когда я встретилась с Лерером, он работал: выполнял задание по поиску звука. По забавному совпадению, он искал звук в храме визуального искусства: в музее Метрополитен в Верхнем Ист-Сайде. Лереру был нужен звук для документального фильма о фестивале музеев в Ванкувере. По его словам, одна из сцен, снятых в музейном атриуме, должна сопровождаться реалистичным “звуком музейного атриума”. Теперь Лерер искал этот звук, исходя из представлений о том, каким должен быть звук в таком помещении, учитывая его размеры, высоту потолка, характеристики пола и плотность объектов и людей. Я тенью следовала за ним, пока он ходил по Метрополитену, быстро осматривая каждый зал и, как правило, оценивая его как никуда не годный – центральный зал, через который можно пройти к другим экспозициям, был “слишком шумным”, а фонтан в большом зале звучал “слишком необычно”. Но некоторые залы казались Лереру перспективными. В этом случае он, изучив зал, отходил в сторону, наговаривал описание на диктофон и затем стоял неподвижно, фиксируя звук. Для посетителей он наверняка выглядел просто как человек, благоговейно созерцающий какую-нибудь скульптуру.
Когда Лерер собрал “урожай”, мы вышли из музея. Именно тогда мы и встретились с автобусом. Мы перешли через улицу. На боковой улице в Верхнем Ист-Сайде мы на удивление быстро погрузились в относительную тишину. Было начало весны, и на улицах появились люди, проснувшиеся от спячки. Однако в этой части города прохожие оказались спокойными и молчаливыми. Я стала беспокоиться, что мы не услышим ничего, кроме шороха дорогого кружевного белья.
Утром прошел дождь, но сейчас уже ничто об этом не напоминало. Деревья были усыпаны цветами; дети носились вверх-вниз по ступенькам музейной лестницы. Их ликующие крики стихли вдали. Мы слышали птиц, чирикающих у нас над головами; мы снова слышали звук наших шагов. Лерер пошел медленнее и оглянулся назад: “Теперь уже сухо, но вы слышали, как утром шумели шины?”
Я не слышала.
“К мокрому асфальту, во время дождя, шины прилипают, – объяснил он. – И тогда можно услышать, как резина шелестит по воде; этот звук отличается от звука резины на сухом асфальте”.
На секунду я почувствовала себя человеком, только что обнаружившим, что у него есть уши. Как я ухитрилась не слышать этого? Это был не просто звук разбрызгивающейся воды; это был не просто мокрый звук; это был звук шины, катящейся по воде. И я его не слышала! Мои размышления прервал гудок такси, машина пронеслась мимо, издавая обычный звук шин, катящихся по сухому асфальту. В ответ столь же яростно просигналила другая машина. Я улыбнулась: это был все тот же знакомый мне шумный город.
Вездесущий шум: вот обычное акустическое впечатление от города. Двум горожанам, которые пытаются беседовать, приходится повышать голос, даже если они стоят лицом к лицу: речь просто растворяется в визге тормозов проезжающего грузовика и в белом шуме городского движения. Городской ландшафт заполнен широкополосным шумом разных частот. На некоторые звуки мы можем обращать внимание, однако в целом мы слышим постоянный невнятный шум – то, что называют “низкокачественной” звуковой средой.
Что именно делает эти звуки “шумом”, а не просто нейтральным “звуком”, – отдельный вопрос. Композитор-авангардист Джон Кейдж считал, что “музыка – это звуки”, тем самым разрешая обычным звукам быть своей музыкой. Исполняя одно из произведений Кейджа, оркестр молчит 4 минуты 33 секунды; музыку составляют случайные звуки, проникающие в окна концертного зала или издаваемые озадаченной публикой. Но даже если Кейдж и прав, это не означает, что все звуки являются музыкой (пускай даже и музыкальными). Звуки, которые нам не нравятся, мы называем шумом, тем самым давая звукам субъективную оценку. Когда мы говорим о шуме, наши слова всегда субъективны. Физиолог Герман фон Гельмгольц, вопреки точности своей науки, описывал “шум” как звуки, “в беспорядке роящиеся вокруг” и возмущающие и разум, и материю. Другие, говоря о свойстве, превращающем звук в шум, указывают просто на то, что шум нам “мешает”.
Мне нравится относительность понятия “шум”. Я с большей вероятностью смогу найти нечто чарующее в звуках города, если его шумовые свойства определяются моей психологией, а не только самими звуками. Например, можно с уверенностью сказать, что восприятие человеком городских звуков изменяется в зависимости от времени. Сначала город кажется человеку ужасно шумным, но со временем он перестает обращать внимание на звуки, хотя и продолжает их слышать.
Есть, однако, некий звук, который горожане единодушно признают шумом. Нам с Лерером не пришлось долго его ждать. Мы только что пересекли проспект и зашагали по тихой боковой улочке, когда по этому самому проспекту пронесся (сильно нам мешая) тюнингованный мотоцикл. Он оказался в поле зрения, наверное, не дольше чем на пару секунд, однако помешал нам невероятно. Пришлось на время прервать разговор. То же самое сделали и другие пешеходы. Я почти уверена, что птицы перестали в этот момент чирикать, стоящие на обочине автобусы перестали ворчать, а наши шаги перестали отдаваться эхом.
Конечно, шумность мотоциклов во многом определяется просто ее громкостью: находясь от байка менее чем в половине квартала, мы испытали на себе, пожалуй, не меньше 100 дБ. Децибел – это мера субъективного восприятия силы звука. Громкость 0 дБ соответствует пределу слышимости звука. В современном городе такой тишины не бывает. Как правило, звуки имеют громкость в 60–80 дБ – в этот диапазон попадают звуки спокойного разговора за обеденным столом, гудение пылесоса и шум транспорта. Когда сила звука достигает 85 дБ, он непоправимо повреждает механизм уха.
Реснички, крошечные волосковые клетки, торчащие на поверхности улитки внутреннего уха, начинают колебаться, когда вибрации воздуха – воздушные потоки, представляющие собой звук, – проникают во внутреннее ухо. В результате такой стимуляции реснички запускают возбуждение нервных клеток, которые переводят вибрации в электрические сигналы, образующие звуковую картину. Если эти вибрации достаточно сильны, то волосковые клетки сгибаются под их воздействием. Поток воздуха может скосить, смять или оторвать реснички – в результате они повреждаются, теряют гибкость и слипаются, так что ухо становится похожим на сильно помятый газон. Если слишком долго воздействовать громкими звуками на волосковые клетки, они не восстанавливаются и ухо навсегда лишается своего нейронного опушения. Для обладателя таких ушей мир становится все тише, пока в нем не остается ни музыки, ни звуков, ни шума.
Крупные города полны источников звука, постоянно приближающегося к порогу потери слуха. Причины того, почему эти звуки так оскорбляют наш слух, кроются в биологии: уши приспособлены для восприятия частот, которые мы используем в речи – от нескольких сотен до нескольких тысяч герц. Большая доля звуков, производимых человеком, имеет те же частоты. Высокие чистые звуки раздражают нас больше всего: визг поезда метро имеет частоту 3–4 тыс. Гц; скрип ногтя по классной доске – 2–4 тыс. Гц. Эти звуки кажутся нам неприятными из-за формы человеческого уха, которое позволяет высокочастотным звукам легко отыскивать путь к улитке внутреннего уха. Ухо устроено так, чтобы усиливать эти вибрации и направлять их к волосковым клеткам. Но мучительным звук кажется не только уху, но и мозгу. Если мы знаем, что слышим звук, который прежде определили как “раздражающий”, организм реагирует на него так, будто это он и есть. Такая реакция представляет собой ответ симпатической нервной системы, которая обычно включается на выпускных экзаменах, при встрече со львами и возлюбленными. Мы потеем, замечаем, что потеем, и начинаем потеть еще сильнее.
Когда мы с Лерером шли по улице под рев мотоцикла, я поймала себя на том, что заправляю волосы за левое ухо, чтобы лучше слышать, что говорит Лерер. Это чисто механическое действие: уши крайне чувствительны независимо от того, закрыты они волосами или нет. Пока Лерер говорил, звуковые волны проникали в извилистую раковину наружного уха и передавались по тонким косточкам, заставляя мембрану вибрировать, а крошечные волосковые клетки танцевать. Сила, нужная, чтобы привести в движение танцующие волоски в ухе, настолько мала, что не потревожила бы и комара.
Слух отличается от остальных наших чувств тем, что нормально функционирующее ухо само производит шум (отоакустическая эмиссия). Хотя мы сами обычно не слышим эти звуки, считается, что они настолько специфичны, что их можно использовать в качестве акустических характеристик для идентификации личности. Я слегка наклонилась к Лереру и прислушалась. Ничего. Вместо этого в ушные каналы проник знакомый звук – звук удара компактного плотного предмета о более мягкий монолитный материал – шлеп!
Мы оба повернулись направо, сразу же определив направление звука, который шел из-за сетчатой ограды. Мальчик перебрасывался мячом с пожилым мужчиной в полупустом школьном дворе. В углах баскетбольной площадки стояли лужи; трибуны были пусты. Я непроизвольно взялась рукой за сетчатую ограду, будто это могло помочь лучше расслышать то, что происходило за ней. Звуки школьного двора: есть ли что-нибудь более ностальгическое? Удары мяча, пронзительные крики детей, прыгающих, бегающих, догоняющих и уворачивающихся друг от друга, стук скакалки. В углу двора стояли игровые комплексы, и, еще не успев их рассмотреть, я подумала о качелях – невозможно скрипучих, с продавленными резиновыми сиденьями. Я не только сама успела посидеть на бесчисленных качелях, но и регулярно усаживала на качели сына.
Один лишь вид площадки вызвал рой воспоминаний (мой сын качается на качелях) и пробудил яркие чувства (как прекрасен этот мальчик), которые почти вытеснили картину передо мной и ее звуки. Я закрыла глаза и слегка тряхнула головой, возвращаясь к реальности. Погрузиться в звуковые воспоминания – все равно что открыть дверь в кладовку, забитую вещами, которые готовы вывалиться прямо в сознание… Лерер что-то говорил. Я сосредоточилась. Он говорил о скрипучих кроссовках.
“…Это и есть один из главных звуков школьного двора”, – сказал он, имея в виду идею Шейфера об элементах звукового ландшафта, которые характеризуют пространство и на которые мы не всегда сознательно обращаем внимание. На мальчике с мячом были высокие оранжевые кроссовки, и я попыталась сопоставить его движения со скрипом, который слышала. Это был очень “баскетбольный” звук. Настолько баскетбольный, что, по словам Лерера, операторы кладут микрофон прямо на площадку, чтобы поймать эти звуки: “Они знают, насколько это захватывающий звук – скрип кроссовок”. Вот безумие!
Я спросила, пробовали ли операторы усиливать этот звук для большего эффекта.
“Еще бы!” – ответил звукооператор.
Мы задержались у школьного двора. Два подростка вошли туда и двинулись к баскетбольной площадке. Один подпрыгнул, дотянувшись рукой до кольца, другой повел мяч, наполнив пространство звонкими ударами. Звук ударил прямо в лицо, словно запах спелой дыни. Я спросила Лерера, почему звуки здесь звонкие и бодрящие.
“Это довольно простые физические законы”, – ответил он. Звуки распространяются в воздухе с одинаковой скоростью: около 335 м/с. Поэтому, если оценить расстояние от источника звука до окружающих поверхностей и выяснить, из какого материала эти поверхности, можно довольно точно предсказать, что именно услышит наблюдатель. Так, в этом дворе с тремя кирпичными стенами и асфальтом под ногами звук “сильно реверберирует”. Игра в мяч для софтбола шла близко к задней стене; баскетболисты находились недалеко от боковой стены. Близость к стенам усиливала производимые ими звуки. “Если вы прислушаетесь, – сказал Лерер, – то услышите раннее эхо… Вы не услышите эхо, отраженное от этой [первой] стены, как отдельный звук; оно просто усиливает исходный звук”. Что касается других стен, то, по нашим оценкам, звук за 70 мс достигал их и возвращался к нашим ушам, порождая второй звук, “который можно уловить: ТИИ-ка”.
Причина, по которой мы не могли отличить звуки ударов баскетбольного мяча или мяча для софтбола от их первичных, самых ранних отражений, заключалась в том, что стены находились на расстоянии менее 6 м или около того. Человеческий слух не настолько чуток, чтобы различать одинаковые звуки, возникающие с разницей менее 40 мс (менее 1/20 доли секунды). В этом случае звуки сливаются, образуя звуковое облако. Лерер использует этот акустический феномен в работе с живым звуком, когда нужно контролировать “артикуляцию” или внятность сигнала акустической системы: используя микрофон в театре, чтобы усилить звук, идущий со сцены, он устанавливает его так, чтобы зрители слышали звук микрофона одновременно со звуком на сцене. Однако, учитывая то, как устроены наши уши, остается пространство для ошибки: 40 мс или меньше. То есть если микрофон установить примерно в 15 м, некоторые услышат его звук как эхо.
Количество отражений звука в школьном дворе определило “влажность” пространства. Этот двор, по словам Лерера, был довольно влажным местом. (Не только в переносном смысле: здесь было полно луж.) Звукорежиссер может манипулировать “влажностью”, повышая или понижая ее для получения нужного эффекта. Полчаса назад, в глубине музея, мы проходили по небольшим залам с коврами на полу и гобеленами на стенах: то были “сухие” комнаты. Самые “сухие” комнаты – это звукозаписывающие студии, акустически “мертвые” комнаты с минимальной реверберацией, которые позволяют звукооператору контролировать звуковые эффекты вместо того, чтобы позволять комнате самостоятельно определять качество звука. По словам Лерера, именно благодаря “влажности” комнаты, а также типу первичных отражений и эха, которые слышит человек, “комнаты звучат как «комнаты»: поэтому ванная звучит не так, как гостиная, а та звучит не так, как кухня”. Это зависит от размера пространства, расстояния до стен, объектов внутри и поверхности этих объектов.
Несмотря на близкое знакомство с ванной и другими комнатами, я никогда не прислушивалась к такому типу шума. Тем не менее, я была готова признать, что, похоже, действительно существовал специальный звук ванной: отсюда и пение в ванной, а не, скажем, в гостиной. Мы обращаем внимание на эти звуки лишь тогда, когда они противоречат видимому. Если бы сцена на кухне сопровождалась в фильме “звуком ванной”, зрители сразу заметили бы подмену. Звукорежиссеры составляют и пополняют каталоги специфических для разных комнат звуков, и у каждого есть набор ревербераций и особые частотные характеристики. “У меня есть «пресет ванной», – сказал Лерер, – и мы накладываем голос актера…” – записанный не в ванной, а в “сухой” комнате в студии – “…на эту запись”.
Я торжественно пообещала себе послушать звуки кабинета, когда вернусь домой. Интересно, издает ли мой кабинет звуки, когда меня там нет?
Мы с Лерером неохотно пошли прочь от школьного двора. Проходя под низкими строительными лесами, я вспомнила, как Гордон услышала звук широкого навеса с помощью трости. Лерер тоже услышал перемену звука. Мы остановились и улыбнулись друг другу с видом людей, обладающих тайным знанием. Мимо прошла группка туристов. Они, похоже, не поняли, почему эти двое с восторгом смотрят на строительные леса. Когда мы приблизились к проспекту, воздух наполнился звуками: разговорами, пением птиц, шумом трейлеров и автобусов. Где-то упала металлическая труба и, с грохотом прокатившись по тротуару, остановилась.
Среди рокота и грохота, шума толпы и транспорта я с удивлением осознавала, что слышу и понимаю все, что говорит Лерер – а он понимает меня. В психологии это называется “эффектом вечеринки”: способность, которая ярче всего проявляется на шумной вечеринке – вычленять из гомона речь симпатичного человека. Мы как биологический вид делаем это мастерски. Более того, если в другом разговоре кто-либо упомянет что-либо интересное – например ваше имя или имя знакомого, – вы, как правило, сможете легко перенастроиться, будто радиоприемник.
Не до конца понятно, как мы это делаем. Однако ключ – в феномене “акустической реконструкции”, – проще говоря, в заполнении пробелов восприятия. Вы почти наверняка испытывали это на себе, хотя и не сознавали. Беседуя, вы редко находитесь в идеально тихом окружении. Как правило, другие, более громкие звуки, вторгаются в звуки речи вашего собеседника. Мы замечаем это лишь тогда, когда эти шумы полностью поглощают речь, однако большую часть времени, несмотря на шум, мы не пропускаем ни слова. Мозг самопроизвольно заполняет пробелы, восстанавливая пропущенные звуки. Мы даже не сознаем, что пропустили их.
Если вам кажется, что это звучит неправдоподобно, подумайте о слепом пятне, которое участвует в процессе, аналогичном процессу акустической реконструкции. Я имею в виду брешь в зрительном поле, которая объясняется анатомией глаза. Сетчатка на задней поверхности глаза выстлана фоторецепторами, которые преобразуют свет в электрические сигналы. Этих фоторецепторов так много, что свет, проникающий в глаз, неизбежно попадает на один из них; когда мы находимся в освещенном пространстве с открытыми глазами, мы спонтанно и очень быстро формируем изображение динамичной зрительной сцены. Но! Прямо посередине сетчатки находится дырочка. По странной прихоти анатомии она представляет собой точку выхода нервных клеток из глаза: туннель, через который покидает глаз зрительный нерв, несущий в мозг информацию. На месте отверстия, пропускающего этот кабель, нет рецепторов. Поэтому свет, попадающий на эту часть сетчатки, не замечают ни глаза, ни мозг. Всякий раз, когда мы открываем глаза, мы должны видеть перед собой небольшое черное пятно. Однако мы его не видим, потому что мозг спешит перенять эстафету. Он заполняет брешь тем, что ожидает там увидеть. Мы постоянно, не напрягаясь, выдумываем то, что видим.
Учитывая нашу способность “видеть” то, чего не видят глаза, не стоит удивляться тому, что мы “слышим” то, чего не слышат уши. Однако искусство акустического заполнения – ничто по сравнению с тем, что умеют другие животные. Для летучих мышей большинства видов, которые эволюционно приспособились к передвижению путем эхолокации, уловить разговор на шумной улице было бы пустяковым делом. Летучая мышь видит мир с помощью слуха, а слышит она, испуская носом и ртом высокочастотные сигналы и улавливая возвращающееся эхо. Интенсивность и скорость, с которой звук возвращается, позволяет мышам на ходу составлять картину мира. Их слуховое зрение очень острое: оно позволяет ловить добычу – обычно это насекомые, которые, в свою очередь, изо всех сил стараются остаться незамеченными, – на лету. Благодаря слуховому зрению мыши отличают мягкие предметы от твердых; определяют, далеко ли объект; мыши даже различают типы деревьев. Малые бурые ночницы, живущие в Нью-Йорке, скорее всего, успешно отличают кленолистный платан с его широкими листьями от кленов и дубов. Еще удивительнее, что весь анализ и сортировку звуков они проводят, одновременно уворачиваясь от ветвей и гоняясь за добычей. Летучим мышам приходится на ходу менять представления о пространстве, и для этого они мгновенно меняют скорость, высоту и громкость криков в зависимости от того, что они слышат. Но их ждет еще одно испытание: поскольку летучие мыши – животные социальные, они всегда находятся среди других летучих мышей, которые тоже летают и тоже посылают сигналы. Иногда на небольшом участке скапливаются тысячи летучих мышей. Как они отличают сигналы других мышей от собственных, а также от сигналов тревоги и ухаживания, до сих пор загадка. Судя по всему, время от времени они решают не издавать никаких звуков.
Остановившись на перекрестке, мы с Лерером замолчали. Наши уши чутко улавливали каждый звук. Машины приезжали и уезжали; пешеходы приходили и уходили. Я собирала эти звуки как камешки на пляже, согревала их в ладонях и складывала в карман. Бренчание собачьих жетончиков и царапанье когтей о бетон; струйка музыки, просочившаяся между наушниками и ушами проходящего человека; грохот метро под ногами. Мимо с ревом неслись грузовики; выли моторы автобусов. В моменты затишья между пульсациями транспорта чирикали птицы, перекликаясь короткими, звонкими фразами. Вот небольшая звуковая драма: прямо перед нами мужчина в комбинезоне затаскивал на бордюр тяжелый виниловый мешок. Вес мешка можно было почувствовать по позе мужчины и звуку, с которым он тащил мешок. Секундой позднее мимо прокатилась пустая тележка, которую пытался поймать второй мужчина в комбинезоне. Тележка чуть не сбила с ног третьего, который собирал мусор в пластиковый совок, складывающийся со звуком щелк.
Лерер был доволен. “Только что произошла масса акустических происшествий! Просто подумайте обо всех элементах, составляющих эти небольшие события, – сказал он, рассматривая место, где только что волокли, катили и сметали. – Целая симфония!”
Из ничего вдруг – симфония. Как человек, днем и ночью вынужденный слушать городской шум, я стала задумываться о том, что способность Лерера превращать перетаскивание мешка в симфонию была удачной адаптацией к жизни в городе. Я наблюдала его психологическую способность превращать тот же самый шум, что слышала я, в музыку. Конечно, не только композитор Кейдж обладал монополией на такого рода метаморфозы. Если бы мы могли это делать по команде, нам явно было бы легче. Мы проявляем не только эмоциональные реакции на музыку, но и физические реакции на звук. У Гомера хоровое пение помогает сдерживать чуму. Римляне утверждали, что небольшое сочинение для флейты способно облегчить приступ подагры. А знаменитая арфа Давида помогала ослабить хватку душевной болезни царя Саула. Ну а мне вернуть безмятежное состояние духа способны несколько аккордов Арта Тэйтума. Из естественных звуков приятнее всего слушать “самоподобные” звуки: журчание воды; шелест ветра в кронах деревьев. Такие звуки чем-то похожи на фракталы: они звучат одинаково, даже если проиграть их с разной скоростью и на разной громкости. Что-то в этих звуках находит в нас глубокий отклик.
Наш перекресток был полон типичных звуков городской среды с ее грузовиками и автобусами, уличными проповедниками и громко говорящими людьми, высокими каблуками и звонками мобильников. Несколько раз ученые пытались произвести инвентаризацию: классифицировать яркие или приглушенные, простые или сложные, короткие и долгие звуки, которые попадают в горожан. Это кажется невозможным. Мы не настолько внимательны, чтобы замечать каждый звук, и не располагаем достаточным количеством слов, чтобы обозначить эти звуки. Даже шумы, которые издает наш организм – биение сердца, поскрипывание суставов, – ускользает от нашего внимания. Чтобы услышать эти звуки, нам придется войти в безэховую камеру. В этом странном месте все внешние звуки заглушены. Человек может слышать только журчание циркулирующей по сосудам крови, накладывающиеся друг на друга удары сердца и шум легочных мышц, растягивающихся при вдохе.
Горожане непроизвольно становятся экспертами по звукам. Я поняла, что слышу разницу между звуком автобуса маршрутного и городского; умею распознавать акустические характеристики четных и нечетных дней для парковки; по звукам речи могу определить, где я – на Бродвее или на Амстердам-авеню. Люди, часто гуляющие в лесу, могут научиться распознавать деревья по характерным звукам: рыданиям и стонам (ель), свисту (остролист), шипению (ясень) или шелесту (береза). В лесу мои уши сродни незаточенному инструменту, в городе же они настроены очень точно. И пусть за городом кто-нибудь определяет температуру на улице, наблюдая за сверчком, – зато в городе я, просто прислушавшись к уличным звукам, через пару секунд после пробуждения знаю, какой сегодня день – выходной или рабочий. Если шумит мусоровоз, то день рабочий, а если шоссе гудит чуть тише обычного, то выходной.
На перекрестке машина сдавала задом, чтобы припарковаться у бордюра. Колесо наехало на край тротуара. Мои уши наполнил великолепный скользящий-визжащий-зевающий звук трущейся о бетон резины. Это был не просто звук города, но звук очень характерного момента городской жизни. Звуки параллельной парковки, машин, втискивающихся в узкое пространство, двух искусственных объектов, пытающихся сохранить свою целостность, – весь этот шум со временем может исчезнуть из городов. Устройство городской среды, правила парковки, виды транспорта или материал шин или тротуаров – все это может измениться настолько, что рано или поздно нынешние звуки станут редкостью. Если повезет, они продолжат существование в виде звуковых эффектов в исторических фильмах о начале XXI века и их внесут в Красную аудиокнигу наряду с телефонными звонками и звуками кассовых аппаратов, приглушенным треском порошка для осветительной вспышки в старых фотоаппаратах и щелчками дверей древних холодильников.
Лерер снова заговорил: “Вы чувствуете?” Под ногами снова грохотал поезд метро. Если бы я прислушалась, я могла бы услышать шум, но звук был таким слабым, что мы скорее почувствовали его, чем услышали. “Звук – это физическое явление: когда его частота становится достаточно низкой, мы начинаем не только слышать его, но и ощущать. Мы, например, чувствуем этот автобус, – Лерер кивнул в сторону. – Он заставляет наше тело вибрировать”.
И действительно! Большой туристический автобус разрывал воздух шумом двигателя и скрипом шин, но я с удивлением почувствовала, что одновременно он ударял в нас порывами воздуха. Лере указал еще на один звук: Ка-БУМ! Машина проехала по неровно лежащей крышке люка; мы не только услышали звук, но и ощутили его. У звуков есть тактильная составляющая. В случае слуха, даже больше чем в случае зрения, мы можем почувствовать одновременно две составляющие физического фактора (звуковых волн). Когда свет становится ультрафиолетовым, невидимым для нас, мы чувствуем, как медленно поджаривается наша кожа. В случае звука это перекрывание менее болезненно и более привычно: на низких частотах чувство слуха трансформируется в чувство осязания. Мы почти осязали грохот метро своими желудками и пятками.
Есть области, в которых с успехом используют этот феномен. В некоторых городах полицейские машины вместо знакомых (никому не интересных) убаюкивающих звуков издают низкочастотный басовый гул, который можно ощутить телом едва ли не раньше, чем ушами. Слышимые звуки используются и на войне. Власти США применяют нелетальное акустическое устройство, производящее низкочастотные звуки определенного диапазона. Эти звуки используются для противодействия массовым беспорядкам или как сигнал тревоги.
У слуха есть и другие кроссмодальные компоненты, например зрительный. Закройте глаза, и ваш слух станет тоньше. Это не потому, что нам нужно “отключать” одно чувство, чтобы воспользоваться другим. Напротив, зрение влияет на слух. Несмотря на то, что люди слышат ушами, мы нередко поворачиваем голову, чтобы взглядом уточнить источник звука. Это может показаться нелепым: разве можно слушать глазами? Но, стараясь услышать собеседника в метро, вы с равным успехом можете читать по губам и приблизить к нему ухо. Видеть, что говорит человек, зачастую не менее удобно, чем слушать голос. Если вам кажется, что вы недостаточно владеете этим искусством, то советую вам хорошенько подумать об этом. Вы всю жизнь наблюдали за людьми и, не осознавая этого, тренировались слышать их с помощью зрения. Другой пример: чтобы проверить, верно ли определен источник звука, мы ищем его глазами. Пронзительная автомобильная сигнализация, которую вы слышите из окна, воспринимается по-другому, когда вы понимаете, какая именно машина испускает эти звуки (обычно после этого она становится менее невыносимой).
Лерер рассказал, что люди, снимающие кино, успешно используют наше умение “слышать” глазами. Снимая уличные сцены вроде той, которую мы только что наблюдали, шумовики не пытаются записать все звуки. Вместо этого “они ищут того, на ком зрители скорее всего сфокусируют взгляд”, и записывают звуки шагов, например, лишь одного человека.
– И мы не слышим других?
– Нет.
– Вы не должны записывать других людей? – не поверила я.
– Нет. Обратите внимание, когда смотрите фильм – часто в кадре три или четыре человека, а слышны шаги одного.
Звук создает зрительный фокус, и неважно, что мы не слышим всего остального. Я вспомнила бесшумных голубей, которых видела на прогулке с Хадидианом; теперь я подумала, что эти не издающие звуков птицы хорошо подошли бы для кино. Стоило мне представить, что звуки, которые мы слышали, в некотором смысле кинематографичны, мое восприятие изменилось. Появление звукового кино переместило чувственный акцент с того, что мы видим, на то, что мы слышим. Конечно, кино – в первую очередь зрительное переживание, однако звуковое сопровождение делает это переживание гораздо ярче. А иногда благодаря звукам мы даже можем увидеть то, чего нет. Собачьего лая за кадром достаточно для того, чтобы вызвать в воображении злобную сторожевую собаку за забором, проходящего мимо незнакомца или невидимого злоумышленника. Зрители знают, что автоматические двери издают убедительный звук пш-ш-т, и режиссеры пользуются этим знанием: чтобы показать открывающуюся дверь, достаточно сделать статичные снимки закрытой и открытой двери, а позднее совместить их, добавив звук.
Конечно, городские звуки не похожи на саундтрек: все звуки, которые мы слышим, скорее функциональны, чем эмоциональны. Происходящие с нами события не сопровождаются плачем скрипок, стуком барабанов и комичными или мелодраматическими звуками – мы просто слушаем звуки, которые издают вещи, и шумы, которые испускают люди. Нашим шагам редко аккомпанирует ритм, а эмоциям – мелодия.
Интересно, каково это: ходить по городу под свой личный саундтрек, в котором грабители крадутся под зловещую мелодию, а появление возлюбленного сопровождается рыдающими скрипками? Думаю, именно поэтому так приятно гулять в наушниках. Конечно, это отвлекает от собственно ходьбы, и пешеход в наушниках становится источником раздражения для других пешеходов, поскольку он почти полностью утрачивает социальное чувство, как и владельцы мобильных телефонов. Другие люди становятся просто актерами кино, разворачивающегося в трех измерениях под звуки саундтрека в наушниках. Человек в наушниках как бы идет сквозь это кино – невесомый, безмятежный, не замечающий тех, кто дышит ему в затылок или стоит на дороге. Он просто наблюдатель, который смотрит на события, даже если сам находится в их гуще. И кажется, что если бы он протянул руку, чтобы прикоснуться к идущему рядом человеку, его пальцы прошли бы сквозь плечо незнакомца: картинку на волшебном экране воображения.

 

Стоя на углу, мы услышали звук плевка, которому предшествовало прочищение горла. Плевок, судя по звуку, был настолько смачным, что мы рефлекторно отскочили, хотя и находились на безопасном расстоянии. Слух может пробуждать воспоминания эмоциональные – например, тоску по качелям, – или зрительные, или тактильные. Когда мы слышим в городе размеренный двухтональный сигнал, в воображении возникают задние габаритные огни грузовика, и мы почти видим, как он медленно сдает назад. Почти все, что казалось мне примечательным с точки зрения звуков на этой прогулке, оказывалось незвуковыми сценами или чувством, ассоциированным с ними: напряжение в спине, которое чувствовалось в мужчине, тащившем свою ношу; ощущение лопающегося пузыря из жвачки во рту и на губах, которое появилось у меня, когда я услышала, как девочка на ходу выдувает пузыри.
Уши будто соединяются со всем телом. Музыка прикасается к нашим пальцам и ногам и, если мы позволяем ей, к бедрам. Удовольствие от звуков голоса нашего возлюбленного проникает в самое наше нутро и поднимает дыбом волоски на задней части шеи. Или, как на этой прогулке, звуки могут вызывать ностальгию, сочувствие, отвращение или усталость. Отца Гамлета убили, влив ему сок белены в ухо. Считалось, что ухо соединяется со всеми внутренними органами, а яд “быстрый, словно ртуть, он проникает / В природные врата и ходы тела”. Даже стук каблуков женщины заставил меня поставить себя на ее место, и я почувствовала, каково это – шествовать, пошатываясь, на этих ходулях.
Каждый день нас окружают звуки, воздействующие на наши тела, но как они это делают, мы понимаем не всегда. Это низкочастотные звуки. Такие волны обладают слишком низкой частотой, чтобы наши уши могли их уловить, однако они проникают в нас. Когда звуки становятся достаточно низкими, мы называем их инфразвуком – будто звук перестает быть настоящим, если мы его не слышим. Разумеется, множество животных успешно пользуется инфразвуком, например слоны. Самец слона, топая, может пересылать сообщения на расстояние до 10 км, поскольку инфразвуки сохраняются при перемещении в пространстве и времени. Множество искусственных объектов самопроизвольно испускают инфразвук. Эти шумы вездесущи и вредны.
Вентиляторы, выгоняющие спертый воздух из офисных зданий и гудящие на частоте в несколько герц, хорошо делают свою работу, однако участвуют в возникновении тромбоза. Их гул не только проникает во “врата и ходы” нашего тела, но и резонирует с ритмом сердца, усиливая (и нарушая) нормальную циркуляцию крови. Звуки с частотой 7 Гц, включая звуки ветра, могут вызывать головную боль и тошноту, поскольку их вибрации синхронизированы с альфа-ритмом мозга. Громкие звуки могут заставлять сердце замедлять ритм или пропускать сокращения. А гидроакустические сигналы военных нарушают коммуникацию китов и повреждают ткани их ушей.
Звуки заразны, независимо от того, испускает их живой организм или его имитация. Звуки тяжелого дыхания в кинофильме могут влиять на наше собственное дыхание. Рекламный куплет оказывается успешным, если он, попадая в голову, остается там, непрерывно воспроизводя сам себя. Возможно, прямо сейчас вы не хотите кока-колу, матрас или пиццу, но реклама уже проникла в подсознание и ждет момента, когда вам захочется пить, спать или есть. У заразительности звуков есть биологический компонент: если десятки тысяч лет назад хищник зарычал на предка вашего предка, его поджилки от этого рыка затряслись и он пустился наутек. Я нутром ощущаю плач сына. Я не могу сказать, где на моем теле материнская “кнопка”, на которую он нажимает, но я реагирую на плач так, будто “кнопка” есть. Можно подумать, что частота звуков его плача заставляет дрожать мои внутренности, – и я со всех ног бегу к нему.
Я переношу крики своего сына, однако крики других людей, наряду с большей долей городских звуков, заставляют целые поколения горожан сначала раздражаться, затем кипеть от ярости и, наконец, основывать Союзы тишины, Движения против шума и Комиссии по борьбе с шумом. Уже в 500 году до н. э. люди жаловались на шум от рабочих животных (трубящие слоны, ржущие лошади) и развлекающихся людей (гонги, барабаны и просто веселье). К XVII веку в Лондоне такие жалобы начали обретать единый организованный центр. Раздраженным горожанам приходилось слушать не только плач младенцев, но и крики уличных торговцев, предлагающих свои корзины, бобы, колокольчики, капусту, яйца и цветы. Трубочисты, мебельщики и лудильщики громко рекламировали свои услуги. Визжали собаки, кукарекали петухи, и уличные музыканты вносили в эту какофонию свой вклад. Парламент предпринял шаги по противодействию музыкантам и издаваемым ими “злокозненным и пагубным” звукам. К концу XX века к всеобщему шуму против шума присоединился Нью-Йорк. К тому времени изменился сам характер шума: городская звуковая среда уже не состояла из криков животных; их место заняли машины. В дискуссиях против шума упоминалась какофония набирающих обороты двигателей, гудки, пневматические перфораторы, свайные молоты и хрипящие грузовики. И все это вдобавок к людям, фальшиво играющим на фортепиано дома и на саксофонах – на улицах. Все это – пение, крики, дребезжание, свист, стук, грохот, звон, скрежет и аварийные сигналы – было вредно для здоровья и несовместимо со спокойствием.
Когда мы с Лерером наконец оставили позицию на углу, мои уши оказались забиты под завязку. Я почти перестала прислушиваться к звукам города, и, возможно, поэтому, когда Лерер упомянул “сигнализацию, которую мы только что слышали”, я растерялась. Я не слышала никакой сигнализации. Ума не приложу, как я могла не заметить один из самых громких городских звуков. То, что рассказывал Лерер, однако, частично это объясняло: звучание города нельзя свести просто к сумме его звуков: “Мы не можем записать его [звук сигнализации], потому что если мы запишем сигнализацию с такого далекого расстояния, на записи появится множество других, более близких звуков”, которые будут загрязнять картину. “Если записать сигнализацию с более близкого расстояния, можно получить очень четкий звук. Но если взять этот звук и просто поместить в сцену, он будет звучать неестественно”.
В реальном мире звук отражается от объектов, которые встречаются на его пути; характер звука, достигающего ушей, зависит от того, что оказывается между ушами и сигнализацией. Хотя высота и громкость звука могут казаться постоянными, они меняются, и слушатели, находящиеся в одном и в трех кварталах от источника звука, воспринимают его по-разному. Эффект Доплера зависит не только от скорости машины скорой помощи, на которой установлена сирена, но и от направления вашего движения по отношению к этой машине. С этой точки зрения каждый миг, проведенный в городе, уникален: звуковой ландшафт появляется всего на миг и затем исчезает навсегда.
Даже температура изменяет наше восприятие звука. Меняются не наши уши и не сами звуки (как правило): от температуры зависит то, как далеко и в каком направлении будет двигаться звук. Возможно, вы помните – не только головой, но и телом, – ощущение глубокой полуденной тишины где-то за городом, когда солнце стоит прямо над головой. Или, возможно, вы помните, как безоблачной ночью ясно слышали, что происходит в палатке на дальнем конце кемпинга. Звук сигнализации разносится дальше в холодные дни, когда ваши пальцы спрятаны в варежки, а шаги звенят по тротуару.
Чтобы объяснить, почему это так, можно обратиться к голосовому поведению животных. Естественный отбор выделяет животных, посылающих самые четкие сигналы потенциальным партнерам по спариванию: поэтому во многих случаях эволюция оказывает предпочтение тем, кто знает, как лучше всего послать звуковой сигнал в конкретной среде – в воздухе или воде. Не весь воздух и не вся вода одинаковы: как правило, они образуют нечто вроде слоеного пирога, и каждый слой имеет собственную температуру или давление. Например, чем глубже вы опускаетесь в толщу воды, тем выше становится давление: на глубине оно значительно выше, чем на мелководье. На суше земля каждую ночь охлаждается, и утром отданное землей тепло делает ее холоднее неба: здесь нижние слои холоднее верхних. В разных слоях звук распространяется с разной скоростью: медленнее в теплом воздухе (или при низком давлении) и быстрее – в холодном воздухе (или при высоком давлении). Если звук распространяется в холодном слое, над которым помещается теплый, то он проникнет в теплый слой и рассеется. А если звук распространяется в теплом слое, контактирующем с холодным, то он останется в теплом слое, который будет направлять звук до тех пор, пока тот не исчезнет.
Вот почему мы чаще всего слышим птиц в сумерках и на рассвете. После холодной ночи, когда земля остыла, воздух над верхушками деревьев теплее, чем над землей: это температурная инверсия обычной ситуации, в которой земля кажется теплее, чем воздух. На рассвете мелодичная песня птицы над верхушками деревьев разносится гораздо дальше, чем в иное время суток. И это очень хорошо для певчих птиц, желающих, чтобы песня достигла как можно большего количества птичьих ушей, особенно ушей самок. По той же причине не многие птицы будут сидеть солнечным днем на земле, обмениваясь песнями. В теплом воздухе песни растворяются. Сообщение, которое они хотят послать птице в двух шагах, может просто ее не достичь.

 

 

Аналогичным образом действует отличный радиоканал для китов. Этот слой в Северной Атлантике лежит примерно километром ниже уровня моря, где давление не слишком высокое, а температура не слишком низкая. Это позволяет горизонтально посылать звуковые сигналы на много километров, направляя звук к нетерпеливым ушам далеких китов. Считается, что звуки частотой около 20 Гц, которые издают финвалы, могут распространяться на сотни километров. Хотя эти киты очень общительны, они часто оказываются вдали друг от друга. Издаваемые ими низкочастотные сигналы могли бы передаваться и дальше, если бы не помехи в виде сигналов других китов, льда и людей (движение судов, подводные взрывы и работа эхолокаторов).
Поскольку звук по-разному передается по каналам с разной температурой, времена года также можно считать изменяющими восприятие звука каналами. После сильных снежных штормов в городе всегда тихо: снег поглощает звук. Время от времени с фонарей бесшумно срываются кучки снега и бесшумно же падают. На улицах почти нет машин, не считая шумных снегоуборочных. Ботинки скрипят, перенося тела по заснеженным тротуарам.
Мои шаги, почти бесшумные в кроссовках, говорили о том, что сейчас – весна. Мы спустились к входу к метро – тому самому, которое грохотало под нами. Прежде чем попрощаться, мы постояли в вестибюле, пораженные количеством звуков: глухой стук турникетов, обрывки разговоров, объявления по громкой связи, дополненные впечатляющими помехами. Прибывший поезд принес с собой грохот, скрежет тормозов, толпу пассажиров и жужжание акселератора. Люди, входящие на станцию, уступали дорогу выходящим, а потом приливы и отливы людских потоков повторялись. Турникеты с феноменальной скоростью звенели.
“Никто не позаботился о том, чтобы сделать эти звуки гармоничными”, – задумчиво сказала я, слушая, как накладываются друг на друга турникетные звонки с разной высотой звука.
“Малая секунда”, – мгновенно ответил Лерер. Он просвистел две ноты: “Никому не нравится малая секунда”.
У этой неприязни прочная научная основа. Высота звука – это частота вибрации, которую мы лучше всего слышим, однако эта конкретная вибрация – лишь одна из многих, входящих в звук. Нота, взятая на фортепиано, например, может восприниматься как одна нота, но она “включает” много дополнительных тонов, тоже участвующих в создании звука, который мы слышим. Музыкант знает об этих тонах; остальные, скорее всего, нет. Дополнительные вибрации, скрывающиеся в одной ноте, называют обертонами, и каждый соответствует какой-нибудь другой ноте на фортепиано. До третьей октавы громче всего вибрирует на частоте 262 Гц. Но также в ней звучит нота с частотой 524 Гц – до следующей октавы. Эта скрытая вибрация – первый обертон. Квинта, соль, – следующий обертон, за которым следует кварта, большая терция, малая терция и так далее. Вы можете не слышать обертонов, но вы их, несомненно, ощущаете: октава, квинта и терция звучат приятно. Однако лишь мы достигаем окраин обертонового ряда, как звуки кажутся диссонантными. Малая секунда далеко на окраине. То же касается тритона – увеличенной кварты или уменьшенной квинты, которая звучит настолько тревожно, что в свое время ее считали происками темных сил и называли diabolus in musica, “интервалом дьявола”. В средние века его было запрещено использовать в музыке.
Я задумалась, могла ли эта малая секунда оказывать долговременный психологический эффект на транспортных работников, запертых в своих подземных кабинках.

 

Одно из устаревших значений слова “тишина”, silence, пригвожденное к странице Оксфордского словаря, – это использовавшееся в XIX веке значение “недостаток вкуса в спирте-ректификате”. Я подумала об этом вечером, когда села расшифровывать диктофонную запись прогулки с Лерером. Дома, в тиши кабинета… Стоп. Тишина была относительной. Я знала, что в паре кварталов шумело шоссе. Слышались привычные звуки жилого дома, задний фасад которого выходил на мой кабинет. Одежда лениво полоскалась в стиральной машине. В ушах остались отзвуки прошедшего дня, олицетворяющие все, чего мы не услышали в городе. Наш мозг умеет создавать звук из тишины. Видимо, шум – это то, для чего мы созданы.
Пока я расшифровывала записи прогулки и разговоров, меня поразили звуки, которые я не заметила и которые уловил бесстрастный диктофон. Он сохранил собственное ритмичное постукивание по моей ноге во время ходьбы. Он заметил мое шмыганье носом – признак того, что я все сильнее мерзла. Я с удивлением услышала, как часто налетал ветер, унося с собой звуки. Один раз из ветра вынырнул смех, но остальное он поглотил. Я попыталась услышать Лерера: щелчки его фотоаппарата, вздохи, присвист во время вдоха. Но он оставался бесшумным. В конце записи мы попрощались, и город поглотил его.
Отправившись на прогулку с единственной целью – слушать, – я, тем не менее, упустила множество звуков. Но это не было главным. То, что я услышала, превратилось из жуткого шума в мелодичный, уникальный голос моего города. Теперь я с удовольствием слушала рев транспорта и жужжание мух; смотрела на голубей, ожидая, пока те начнут ворковать; смотрела на пешеходов, мысленно уговаривая их промурлыкать песенку или откашляться. Я считала скрипы, визги и писки и сравнивала их с воем и свистом. Каждый звук казался долгожданным и приятным. Здравствуй, звук!
Назад: Глава 9 Видеть, не видя
Дальше: Глава 11 С высоты собачьего носа