Глава пятнадцатая
1941 год
Свиноферма просуществовала только до середины зимы, поскольку даже в зоопарковских постройках с центральным отоплением животным все равно требовалась теплая подстилка. Очень странным было то, что директор скотобоен, который финансировал зоопарк, по-дружески побеседовал с Яном, выслушал его просьбы, после чего отказал в деньгах на закупку соломы.
– Это же просто бессмысленно, – говорил потом Ян Антонине. – Не могу поверить, что он такой идиот!
Антонина была удивлена, потому что при нехватке продовольствия свиньи были просто живым золотом, а сколько стоит солома?
– Я испробовал все, что только приходило в голову, пытаясь его переубедить, – сказал ей Ян. – И безрезультатно. А он ведь всегда был нашим другом.
– Он просто ленивый, упрямый дурак! – заключила Антонина.
Ночи стояли трескучие от мороза, на окнах появлялись морозные узоры, ветер, забираясь в деревянные строения, отнимал жизнь у поросят. Затем последовала эпидемия дизентерии, уничтожившая почти все оставшееся поголовье, и директор скотобоен закрыл свиноферму. Решение, которое в принципе не могло не вызывать ярости, не только оставило виллу без мяса, но еще и лишило Яна повода бывать в гетто, куда он ездил якобы за отходами. Прошли месяцы, прежде чем он узнал правду: договорившись с другим мелким чиновником, директор скотобоен решил тайком сдать зоопарк в аренду немецкой компании, которая занималась выращиванием лекарственных растений.
Однажды в марте в зоопарк пришла бригада рабочих с пилами и топорами, они принялись обрубать ветки на деревьях, выворачивать цветочные клумбы, декоративные кустарники и взлелеянные Антониной розовые кусты у главных ворот. Жабинские кричали, умоляли, пытались подкупить, пригрозить, но все было напрасно. По-видимому, нацисты приказали расчистить территорию в зоопарке от цветов и прочих растений, потому что это были всего-навсего славянские сорняки, которые лучше использовать как удобрение для здоровых германских культур. Иммигранты, как правило, стараются воссоздать на новом месте что-либо из родной культуры (особенно по части кухни); однако, как поняла Антонина, политика Lebensraum затрагивала не только людей, но и немецких животных и растения. Через евгенику нацисты намеревались стереть с лица земли польские гены, вырвать корни, уничтожить плоды и клубни, заменить местные семена своими, чего она и опасалась еще годом ранее, после капитуляции Варшавы. Вероятно, нацисты полагали, что суперсолдатам необходима суперъеда, которая, по мнению их биологов, может произрастать только из «чистых» семян. Нацистам, жаждавшим собственной мифологии, ботаники и биологии, в которых растения и животные демонстрировали бы древнюю породу, лишенную примеси азиатской или восточной крови, приходилось начинать с чистого листа, замещая тысячи польских крестьян и так называемые польские и еврейские хлеба и скот германскими эквивалентами.
По счастливому стечению обстоятельств в выходные в зоопарк приехал немец Людвиг Лейст, который был назначен президентом Варшавы и являлся страстным любителем зоопарков; он привез с собой жену и дочь и попросил бывшего директора провести для них экскурсию, чтобы они могли представить себе, каким был зоопарк до войны. Прогуливаясь с ними по территории, Ян рассказывал о микроклимате Варшавского зоопарка и сравнивал его с Берлинским, Мангеймским, Гамбургским, Хагенбекским, а также с зоопарками других городов, к большому удовольствию Лейста. Затем Ян повел гостей в уничтоженный розарий у главных ворот, где большие прекрасные кусты, выдернутые кое-как, лежали со сломанными ветками, как жертвы войны. Жена и дочь Лейста принялись возмущаться такому поруганию красоты, а сам Лейст рассвирепел.
– Это что такое? – спросил он.
– Я тут ни при чем, – спокойно ответил Ян, вложив в голос как раз нужную долю скорби и негодования. После чего рассказал об уничтожении свинофермы и о том, что немецкая компания по выращиванию лекарственных растений арендовала зоопарк у директора скотобоен.
– Как же вы это допустили? – с яростью спросил Лейст.
– Какая жалость, – печалилась его жена, – я так люблю розы!
– А меня никто не спрашивал. – Ян сдержанным тоном извинился перед супругой Лейста, подчеркнув, что, поскольку это не его вина, все случилось из-за попустительства ее мужа.
Жена удостоила Лейста тяжелым взглядом, и тот сердито запротестовал:
– Я об этом ничего не знал!
Покидая зоопарк, он приказал Яну явиться в его кабинет на следующее утро в десять, чтобы побеседовать с польским вице-президентом Варшавы Юлианом Кульским, которому придется объясниться по поводу этого скандала. Когда на следующий день трое мужчин собрались в кабинете, стало ясно, что Кульский тоже ничего не знал об этом проекте, и президент Лейст немедленно аннулировал договор об аренде, пообещал наказать нарушителей и спросил у Кульского совета, как продуктивнее использовать зоопарк, не разрушая его. В отличие от Лейста, Ян знал, что Кульский связан с подпольем, и, когда Кульский предложил устроить общественный огород с индивидуальными наделами, Ян улыбнулся, довольный планом, который служил сразу двум целям: дешево накормить местных жителей и представить нацистов правителями, которые радеют о народе. Небольшие участки не испортят зоопарка, а влияние Кульского усилится. Лейст одобрил идею, и Ян еще раз сменил должность: директор зоопарка, управляющий свинофермой и вот теперь – учредитель общественного огорода. Из-за этой работы Яна приписали к департаменту варшавских парков и садов, и у него появился новый допуск в гетто, на этот раз для инспектирования тамошней флоры и садовых участков. По правде говоря, в гетто почти не было растительности, только несколько деревьев у церкви на Лесной улице, и уж точно не было никаких парков и садов, но Ян хватался за любой предлог, чтобы навестить друзей и «поддержать их дух, провезти контрабандой еду и газеты».
В прежние времена Антонина иногда бывала вместе с Яном в гостях у знаменитого энтомолога доктора Шимона Тененбаума, его жены Лони, которая была зубным врачом, и их дочери Ирены. В детстве Ян с Шимоном вместе учились, были друзьями, оба с энтузиазмом ползали по канавам, заглядывая под камни, – Шимон уже тогда обожал всяких жуков. Его божеством, профессией и манией сделался жук-скарабей. Став взрослым, Шимон принялся путешествовать по миру, в свободное время составляя коллекцию, и к моменту опубликования пятитомного исследования жуков Балеарских островов он уже вошел в ряды ведущих энтомологов мира. На протяжении учебного года он директорствовал в еврейской гимназии, а на летних каникулах собирал редкие виды в Беловежской пуще, где жуков было великое множество и в каждом пустом бревне могли скрываться свои крошечные Помпеи. Ян тоже любил жуков, однажды даже руководил исследовательской работой по изучению крупных тараканов.
А Шимон и в гетто продолжал писать статьи и собирать насекомых, насаживая свою добычу на булавки и помещая в коричневые деревянные коробки со стеклянными крышками. Когда евреям приказали переселяться в гетто, Шимон задумался, как сберечь громадную драгоценную коллекцию, и попросил Яна спрятать ее на вилле. К счастью, в 1939 году, когда зоопарк обшарили эсэсовцы и забрали порядка двухсот ценных книг, микроскопы и прочее оборудование, каким-то чудом они не заметили коллекцию Тененбаума, включавшую полмиллиона экспонатов.
За время войны Жабинские и Тененбаумы стали близкими друзьями, которых крепко связала катастрофа их повседневной жизни. Война не только разделяет людей, рассуждала Антонина в своих мемуарах, она также укрепляет дружеские связи и усиливает романтические чувства, любое рукопожатие открывало двери или меняло судьбу. Совершенно случайно, благодаря этой дружбе с Тененбаумами, они познакомились с человеком, который, не подозревая того, очень помог Яну укрепить его связи с гетто.
Однажды воскресным летним утром 1941 года Антонина увидела, как перед дверью виллы остановился лимузин и из него вышел крепко сложенный немец в штатском. Не успел он нажать на кнопку звонка, как она уже подбежала к фортепьяно в гостиной и принялась исполнять громкие, сбивчивые аккорды хора «На Крит, на Крит!» из «Прекрасной Елены» Жака Оффенбаха – сигнал «гостям» спрятаться по своим местам и замереть. Этот выбор композитора многое говорит о личности Антонины и атмосфере на вилле.
Еврей франко-немецкого происхождения, Якоб Хоффманн был седьмым ребенком кантора Исаака Иегуды Эбершта, который по какой-то причине решил однажды сменить фамилию, став Оффенбахом (по месту своего рождения в городе Оффенбах-на-Майне). У Исаака было шесть дочерей и два сына, музыка наполняла жизнь всего семейства, и Жак (Якоб) стал виртуозным исполнителем на виолончели и композитором, который играл в кафе и модных салонах. Жак, насмешливый и веселый, не мог обходиться без розыгрышей, персональных или музыкальных, и больше всего на свете любил дразнить представителей власти – в серьезной Парижской консерватории его так часто штрафовали за разные проделки, что он неделями сидел вовсе без денег. Он любил сочинять популярные танцы, в том числе и вальсы, основанные на синагогальных песнопениях, что страшно выводило из себя его отца. В 1855 году он открыл собственный музыкальный театр. «Из-за вечной невозможности перепоручить мою работу кому-нибудь другому», с улыбочкой объяснял он, прибавляя, что «идея по-настоящему веселой, бодрой, остроумной музыки – короче говоря, музыки, в которой есть жизнь, – постепенно была позабыта».
Он сочинял невероятно популярные фарсы, сатиры и оперетты, которые очаровывали высший свет и которые распевали на улицах Парижа, это была дерзкая, беззаботная музыка, высмеивавшая притворство, раболепство и идеализацию старины. И сам он был колоритной фигурой, в пенсне, с бакенбардами, в броской одежде. Одна из причин, по которой его музыка так кружила голову, как заметил критик Милтон Кросс, заключалась в том, что она создавалась в «эпоху политических репрессий, цензуры и попрания личных свобод». В то время как «тайная полиция проникала в частную жизнь граждан… театр позволял себе веселиться и насмехаться, быть лукавым, ироничным и легкомысленным».
Искрящаяся смехом и великолепными мелодиями «Прекрасная Елена» – это комическая опера, полная остроумия и живости, которая рассказывает историю прекрасной Елены, чей скучный муж Менелай развязывает войну с троянцами, чтобы отомстить за похищение Елены. В пьесе карикатурно изображаются правители, помешанные на войне, поднимаются вопросы морали и торжествует любовь Елены и Париса, которые отчаянно стремятся к лучшей доле. Первый акт завершается тем, что Пифийский оракул велит Менелаю отправиться в Грецию, а затем хор, Елена, Парис и почти все участники пьесы гонят его прочь, распевая все быстрее: «На Крит, на Крит, на Крит!» Это провокационное послание, высмеивающее сильных мира сего, превозносящее мир и любовь, было безупречным сигналом для Елен и Парисов виллы. Или даже лучше: автор – еврейский композитор – звучал в то время, когда исполнять еврейскую музыку было наказуемо.
Дверь открыл Ян.
– Здесь проживает бывший директор зоопарка? – осведомился незнакомец.
Мгновение спустя он вошел в дом.
– Моя фамилия Циглер, – сказал он и отрекомендовался директором трудового бюро Варшавского гетто, конторы, которая в теории подыскивала работу безработным внутри и за стенами гетто, а на практике сколачивала рабочие бригады, отправляя самых квалифицированных трудиться на военные заводы вроде сталелитейного завода Круппа в Эссене, но почти ничем не помогая голодным, фактически безработным, зачастую больным рабочим, в огромном количестве появившимся в результате нацистского правления.
– Я очень надеюсь увидеть удивительную коллекцию насекомых, которая хранится в зоопарке, ту, которую передал доктор Шимон Тененбаум, – сказал Циглер. Послушав веселые фортепьянные аккорды Антонины, он широко улыбнулся и добавил: – Как у вас тут весело!
Ян провел его в гостиную.
– Да, у нас очень музыкальный дом, – сказал Ян. – И Оффенбаха мы очень любим.
Циглер, как показалось, нехотя отозвался:
– Н-да, Оффенбах – композитор легкомысленный. Однако нельзя не признать, что в целом евреи весьма талантливый народ.
Ян с Антониной встревоженно переглядывались. Откуда Циглеру известно о коллекции насекомых? Ян вспоминал впоследствии, что тогда он подумал: «Вот, похоже, судный день и настал».
Видя их замешательство, Циглер сказал:
– Вы удивлены. Но позвольте я объясню. Доктор Тененбаум сам направил меня к вам, чтобы я взглянул на коллекцию, которую вы, насколько я понимаю, храните у себя по его просьбе.
Ян с Антониной настороженно выслушали его. Умение диагностировать опасность было сродни умению обезвреживать неразорвавшиеся бомбы – одно колебание голоса, одно неверное допущение, и весь мир взлетит на воздух. Что замыслил Циглер? Если бы он захотел, то мог бы просто забрать коллекцию насекомых, и никто бы ему не помешал, поэтому не было смысла лгать, уверяя, будто Шимон ее не отдавал. Они знали, что отвечать нужно быстро, чтобы не вызвать подозрений.
– Да-да, – сказал Ян наигранно будничным тоном. – Доктор Тененбаум оставил коллекцию у нас перед переездом в гетто. В наших помещениях, видите ли, сухо, имеется центральное отопление, а в сырой и холодной комнате его коллекция могла бы пострадать.
Циглер понимающе кивал головой.
– Да, верно, – сказал он, прибавив, что и сам энтомолог, любитель, конечно, и мир насекомых представляется ему полным очарования. Именно на этой почве они и сошлись с доктором Тененбаумом, кроме того, так получилось, что Лоня Тененбаум его дантист.
– Я часто вижусь с Шимоном Тененбаумом, – продолжал он с удовольствием. – Иногда мы на моей машине катаемся по окрестностям Варшавы, ищем насекомых в канавах и дренажных трубах. Он блистательный ученый.
Они проводили Циглера в нижний этаж административного здания, где на полках стояли полые прямоугольные коробочки, похожие на тома старой библиотеки в одинаковых переплетах, каждая из коричневой лакированной древесины, рама с соединением типа «ласточкин хвост», стеклянная крышка, маленький замочек, а на каждом корешке простой порядковый номер вместо названия книги.
Циглер снимал с полки одну коробку за другой, подносил к свету, и перед ним открывалась панорама жесткокрылых Земли: похожие на драгоценные камни, переливающиеся зеленые жуки, найденные в Палестине; жуки-скакуны с металлическим голубым отливом и со щетинистыми лапками; красно-зеленые жуки-нептуны из Уганды, лоснящиеся, как атласная лента; грациозные, с леопардовыми пятнами жуки из Венгрии; Pyrophorus noctilucus, огненосные щелкуны, маленькие коричневые жучки, которые светятся ярче других светлячков, и жители Южной Америки сажают их по несколько штук в лампу, чтобы освещать дом, или привязывают к лодыжкам, чтобы освещать себе путь в темноте; перокрылки, самые маленькие из известных жуков, с покрытыми крошечными волосками крыльями, которые просто торчат из надкрылий; оливково-зеленые самцы жука-геркулеса восьми дюймов в длину из Амазонии (где местные носят их на шее), каждый снабжен средневековым оружием для поединков – гигантским рогом, похожим на меч, направленным вперед и чуть загнутым книзу, и зубчатым рогом поменьше, загнутым кверху, навстречу первому; самки жука-геркулеса, тоже огромные, но лишенные рогов, с бугорчатыми надкрыльями, покрытыми бурыми волосками; египетские жуки-навозники, которых изображали на камнях погребальных камер; жуки-олени с тяжелыми рогами; жуки с длинными усиками, закрученными в виде петли, которые взлетают над головой, словно трамвайный бугель или лассо; пупырчатые цианово-синие пальмовые жуки, выделяющие маслянистое вещество для шестидесяти тысяч коротких желтых щетинок на лапах, чтобы крепко держаться на восковых листьях; личинки пальмового жука, щеголяющие в соломенных шляпах, сплетенных из их фекалий, вытолкнутых, одна золотистая нить за другой, из анального отверстия; жуки из Аризоны с сетчатыми крыльями и оранжево-коричневыми надкрыльями с черными кончиками, полые продольные жилки на крыльях образуют кружевные выступы, а поперечные наполнены ядовитой жидкостью, капли которой отпугивают врагов; овальные жуки-вертячки, которых очень трудно поймать, они носятся по воде у берега благодаря поверхностному натяжению и выделяют белое вещество с отвратительным запахом; блестящие ядовитые жучки, в природе известные как жуки-нарывники, а в сушеном и молотом виде – как «шпанская мушка», наполненные кантаридином, токсином, который в малых дозах стимулирует эрекцию, а при самой незначительной передозировке убивает (говорят, что Лукреций погиб от яда кантаридина); коричневые зерновки бобовые из Мексики, которые выделяют насыщенную алкалоидами жидкость из коленных суставов, отпугивая врагов; жуки с усами, увенчанными небольшими гребнями, шишками, щетками, наростами, бахромой и чем-то вроде черпачков для меда; жуки с физиономиями, похожими на зубастые тыквы для Хеллоуина; жуки, переливающиеся синевой дельфтского фарфора. Каждый крупный жук монополизировал одну булавку с шариком наверху, тогда как жучки поменьше парили один над другим, иногда насаженные по три штуки. На белом флажке у основания каждой булавки синими чернилами была сделана запись о происхождении каждого экземпляра, текст был мелкий, но разборчивый, с кружевными заглавными буквами, сделанный твердой и старательной рукой. Разумеется, подготовка образцов была лишь частью увлечения Тененбаума, он часами возился с микроскопом, этикетками, препаратами, щипчиками и энтомологическими коробками, предназначенными для музейных стеллажей и стен в гостиных, как и работы его современника, сюрреалиста Джозефа Корнелла. Сколько часов провел Тененбаум, благоговейно склонившись над каждым жуком, осторожно расправляя лапки, усики и ротовые придатки, чтобы показать все с лучшей стороны? Как и Лутц Гек, Тененбаум отправлялся на сафари, возвращаясь с жуками, и выставлял их за стеклом, словно оленьи головы, – на стенах его скромных комнат висело больше трофеев, чем в любом охотничьем домике или зоологическом музее. Поражало уже то, сколько времени потрачено на каталог, морилки и препарирование.
На общем «аэродроме» под стеклом рядами сидели жуки-бомбардиры, способные выстреливать в противника струей горячих химикатов, вылетающих из орудийного сопла на конце брюшка. Безопасные, пока хранятся отдельно, самовоспламеняющиеся химикаты соединяются в особой железе, выдавая порцию взрывчатого вещества, сходную с нервно-паралитическим газом. Мастер защиты и вооружений, бомбардир вращает свое артиллерийское приспособление и прицельно поражает врага, стреляя обжигающим ядом со скоростью двадцать шесть миль в час, причем не ровной струей, а быстрыми орудийными залпами. Благодаря неудаче, постигшей Чарльза Дарвина, Тененбаум знал, что бомбардир выбрасывает жгучую жидкость (Дарвин оказался настолько безрассудным, что сунул одного жука в рот, пока ловил двух других). Однако секретная химическая лаборатория насекомого была обнаружена только спустя много лет после войны Томасом Эйшнером, сыном химика (которому Гитлер приказал извлекать золото из морской воды) и матери-еврейки, писавшей картины в духе экспрессионистов. Семья бежала в Испанию, оттуда в Уганду, затем переехала в Соединенные Штаты, где Томас стал энтомологом и открыл, что реактивная струя жука-бомбардира странным образом похожа на силовую установку, которую Вернер фон Браун и Вальтер Дорнбергер разработали в Пенемюнде для двадцати девяти тысяч немецких ракет «Фау-1». Жуки-бомбардиры стреляют негромко, а вот пульсирующий воздушно-реактивный двигатель «Фау-1» жужжал на высоте трех тысяч футов так, что наводил ужас на горожан, когда ракеты проносились над головой со скоростью триста пятьдесят миль в час. Но только пауза в этом характерном жужжании означала смерть, потому что, когда ракета достигала цели, двигатели внезапно смолкали, и в наступившей затем тревожной тишине снаряд падал на землю, неся боеголовку в 1870 фунтов. Британцы прозвали их «муравьиными львами», таким образом сделав полный оборот и вернувшись к оружию жуков-бомбардиров.
Изумление, отражавшееся на лице Циглера, пока он с восхищением разглядывал одну коробочку за другой, развеяло все сомнения Антонины по поводу его мотивов, потому что «увидев красоту жуков и бабочек, он позабыл обо всем на свете». Как завороженный, Циглер переходил от ряда к ряду, лаская взглядом отдельные экземпляры, делая смотр вооруженным и закованным в доспехи легионам.
– Wunderbar! Wunderbar! – повторял он шепотом. – Вот это коллекция! Сколько же в нее вложено трудов!
Наконец он вернулся в настоящее, к Жабинским, к своему настоящему делу.
– Значит… доктор спрашивал, не навестите ли вы его. Вероятно, я мог бы помочь, однако… – Он покраснел и смутился. Слова Циглера завершились опасной и выжидательной паузой. Хотя он не рискнул продолжить предложение, Антонина с Яном прекрасно поняли, что он имеет в виду нечто слишком деликатное, чтобы говорить об этом вслух. Ян тут же ответил, как было бы прекрасно, если бы он мог поехать в гетто вместе с Циглером и повидаться с доктором Тененбаумом.
– Мне необходимо срочно проконсультироваться с Тененбаумом, – пояснил Ян деловым тоном, – чтобы понять, как лучше всего уберечь коробки с насекомыми от плесени.
Затем, чтобы развеять все подозрения, Ян показал Циглеру свой официальный пропуск в гетто от департамента парков, дав понять, что единственная услуга, о которой он просит, – это поехать вместе с Циглером на его лимузине, – ничего незаконного. Все еще под впечатлением от уникальной коллекции, которую только что он посмотрел, твердо намеренный сохранить ее для следующих поколений, Циглер согласился, и они уехали.
Антонина знала, почему Ян захотел поехать с Циглером: большинство ворот гетто бдительно охранялись немецкими часовыми с внешней стороны и еврейской полицией – с внутренней. Время от времени ворота открывались, чтобы пропустить кого-нибудь, кто ехал по официальным делам, но пропуски стоили дорого и раздобыть их было непросто, обычно для этого требовались связи и взятки. По счастливому стечению обстоятельств конторское здание на углу Лесной и Железной улиц, где помещалось трудовое бюро Циглера, являлось частью позорной стены гетто.
Эта высотой в двадцать футов десятимильная стена с битым стеклом и колючей проволокой поверху, возведенная бесплатным еврейским трудом, шла зигзагами, перекрывая некоторые улицы, рассекая другие вдоль, образуя неожиданные тупики. «Создание, существование и уничтожение гетто требовали некоего извращенного городского планирования, – пишет Филип Боэм в предисловии к книге Гринберга „Слова, которые нас переживут. Свидетельства очевидцев из Варшавского гетто“, – потому что проект по уничтожению был наложен на реальный мир, со школами и игровыми площадками, церквями и синагогами, больницами, ресторанами, гостиницами, театрами, кафе и автобусными остановками. На эти локусы городской жизни… Живые улицы превратились в места казней; больницы стали местами, где выносили смертный приговор; кладбища оказались спасительными авеню… Во время немецкой оккупации каждый в Варшаве стал топографом. В особенности евреям – и внутри гетто, и за его пределами – было необходимо знать, на каких улицах „спокойно“, где проводят облавы, как использовать канализацию, чтобы оказаться на арийской стороне».
Внешний мир можно было мельком увидеть через трещины в стене – там играли дети, домохозяйки спешили домой с тяжелыми сумками. Наблюдать в замочную скважину жизнь, шедшую снаружи, было мучением, и, поддавшись порыву вдохновения, Музей Варшавского восстания (открыт в 2004 году) включил в экспозицию кирпичную стену с видом на другую сторону: посетители через отверстия могут наблюдать повседневную жизнь внутри гетто благодаря сохранившимся архивным пленкам.
Сначала ворот было двадцать две штуки, затем тринадцать и под конец их осталось только четыре – своим стилем они напоминали о загоне для скота, нагоняли жуть и были так не похожи на кованые, с изящным орнаментом ворота Варшавы. Мосты были переброшены не через реку, а через арийские улицы. Среди солдат, патрулирующих периметр гетто, были и выродки – они охотились на детей, которые осмеливались пролезать в дыры в кладке, чтобы выпросить или купить еду на арийской стороне. Поскольку только дети и могли протиснуться в узкие щели, из них сложился отряд дерзких контрабандистов и торговцев, которые ежедневно рисковали жизнью, будучи добытчиками в семье. Джек Кляйман, бойкий малыш из гетто, уцелевший, потому что постоянно промышлял контрабандой, вспоминает одного страшного немецкого майора, которого дети прозвали Франкенштейном:
«Франкенштейн был низкий, с толстыми ногами, противный. Он любил охоту, но, как я предполагаю, охотиться на животных ему наскучило, и он решил, что стрелять еврейских детей куда более веселое времяпрепровождение. Чем младше дети, тем больше ему нравилось их убивать.
Он патрулировал улицы на джипе, установив на капот пулемет. Когда дети перелезали через стену, Франкенштейн со своим помощником оказывались тут как тут на своей смертоносной машине. За рулем всегда сидел кто-нибудь другой, поэтому Франкенштейн знай строчил из пулемета.
Зачастую, когда через стену никто не лез, он подзывал к себе детей из гетто, которые просто попались ему на глаза, далеко от стены, вовсе не собиравшиеся через нее перелезать… И их жизнь была окончена… Он выхватывал пистолет и стрелял им в затылок».
Едва дети выдалбливали отверстия в стене, как их тут же цементировали, после чего появлялись новые дыры. В редких случаях малолетний контрабандист выходил через ворота, прячась среди рабочего отряда или под рясой священника. На территории гетто оказалась одна церковь, Всех Святых, и отец Годлевский не только передавал подполью подлинные метрические свидетельства своих умерших прихожан, но иногда и тайком выводил за стену ребенка, спрятав под длинной рясой.
Пути к бегству оставались открытыми для тех, кто был храбр, у кого имелись друзья на другой стороне и деньги на жилье и взятки, но без таких людей, как Жабинские, было не обойтись, ведь человеку требуется укрытие, еда, куча фальшивых документов и, в зависимости от того, где ему предстояло жить, «на поверхности» или «в подполье», разный набор легенд. Если живущего легально остановит полиция, даже с фальшивыми документами его могут попросить назвать имена соседей, родственников, друзей, которым затем перезвонят или вызовут на допрос.
Через гетто проходило пять трамвайных маршрутов, трамваи останавливались в воротах на каждой стороне, и, когда они притормаживали на крутом повороте, можно было спрыгнуть или забросить мешок кому-то из пассажиров. Для этого требовалось подкупить и кондуктора, и польского полицейского, сопровождавшего вагон, – обычная такса составляла два злотых, – а потом молиться, чтобы польские пассажиры не выдали. В дальних углах еврейского кладбища, расположенного на территории гетто, контрабандисты иногда перелезали через ограду и оказывались на прилегающем к еврейскому христианском кладбище. Некоторые вызывались добровольцами в рабочие отряды, которые выходили и возвращались в гетто каждый день, а затем подкупали часового на воротах, чтобы он неправильно сосчитал рабочих. Множество сговорчивых полицейских, немецких и польских, охраняли ворота гетто, всегда готовые получить взятку, а некоторые помогали даже бесплатно, из одной лишь порядочности.
В гетто существовало подполье и в прямом значении этого слова – укрытия и проходы, кое-где оборудованные туалетами и электричеством, с маршрутами, проложенными между и под домами. Эти маршруты вели к путям, по которым можно было бежать, например протиснувшись в дыру, прорубленную в кирпичной стене, или пройдя по канализации, лабиринты которой неизбежно выводили в рукотворные убежища на арийской стороне (диаметр сточных труб был всего три-четыре фута, и зловоние там стояло чудовищное). Некоторые убегали, прицепившись к днищу повозок, которые регулярно вывозили из гетто мусорные баки, – их возницы часто контрабандой привозили еду или «забывали» в гетто старую лошадь. Те, у кого хватало денег, могли исчезнуть в частной «скорой помощи» или в катафалке, везущем якобы принявших христианство на христианские кладбища, при условии что часовые были подкуплены и не обыскивали некоторые грузовики и фургоны. Каждый побег требовал по меньшей мере полдюжины документов и постоянной перемены укрытий, в среднем семь с половиной домов; и неудивительного, что между 1942 и 1943 годом подполье напечатало пятьдесят тысяч документов.
Из-за того что стена извивалась, передняя часть здания, где жил Циглер, выходила на арийскую сторону города, тогда как редко использовавшаяся дверь черного хода открывалась прямо в гетто. В соседнем доме были размещены на карантин жертвы тифа, а на другой стороне улицы стояла мрачная трехэтажная школа из кирпича, которую отдали под детскую больницу. В отличие от остальных ворот, эти не охраняла полиция вермахта, гестапо или хотя бы польские полицейские, сидел только сторож, открывавший дверь для служащих, поэтому Яну этот путь в гетто и обратно представлялся на редкость доступным. Этот дом был не единственным, где одна дверь выходила на арийскую сторону, а другая – в гетто. Удобным перекрестком для встречи евреев и поляков было, например, здание районного суда на Лесной улице, черный ход которого открывался в узкий переулок, выводивший к площади Мировски на арийской стороне. Люди смешивались в коридорах, шепотом обменивались новостями, продавали драгоценности, встречались с друзьями, тайком передавали еду и письма – все это под предлогом присутствия на судебном заседании. Подкупленные охранники и полицейские смотрели в сторону, когда евреи убегали, особенно дети, вплоть до августа 1942 года, когда после перераспределения территорий здание суда оказалось за пределами гетто.
Была еще аптека на улице Длуга (Долгая) с выходами на обе стороны стены, и можно было уговорить аптекаря пропустить любого на нужную сторону, если тот мог назвать убедительную причину, а также несколько муниципальных зданий, через которые охранники за несколько злотых иногда позволяли пройти.
Когда лимузин Циглера прибыл на Лесную, дом восемьдесят, к трудовому бюро, водитель нажал на клаксон, охранник распахнул ворота, машина въехала во двор, и Циглер с Яном вышли. Это скучное строение было спасательной станцией для евреев, имевших трудовые карточки, которые позволяли им работать на заводах вермахта в гетто и избежать депортации.
Замешкавшись у входной двери, Ян громко и многословно поблагодарил Циглера, и, хотя того удивил неожиданно официальный тон, Циглер вежливо выслушал Яна, причем все это время сторож не сводил с них глаз. Ян растянул сцену, говоря по большей части по-немецки, вставляя кое-где польские слова, и под конец спросил уже начавшего терять терпение Циглера, может ли он пользоваться этим входом в будущем, если у него вдруг возникнут какие-то проблемы с коллекцией жуков или будет необходимость в консультации. Циглер сказал охраннику, чтобы тот пропускал Яна, когда Яну будет угодно. После чего мужчины вошли, и Циглер показал Яну дорогу в свой офис на верхнем этаже, а заодно провел его по зданию, указав на другую лестницу, которая вела к двери в гетто. Вместо того чтобы сразу выйти в гетто и отправиться к Тененбауму, Ян счел за лучшее сначала пройтись по пыльным кабинетам и узким коридорам трудового бюро, где предусмотрительно поздоровался со всеми, с кем только возможно. Затем он снова спустился по лестнице и командным тоном приказал охраннику открыть передние ворота. Он привлек к себе максимум внимания, создав впечатление громогласного, напыщенного, самодовольного чиновника, рассудив, что таким образом охранник его точно запомнит.
Через два дня Ян вернулся, тем же грубоватым тоном потребовал, чтобы ему открыли ворота, и охранник повиновался, жестом пригласив войти. На этот раз Ян направился к лестнице черного хода, вышел из здания в гетто, навестил несколько друзей, в том числе и Тененбаума, и рассказал о любопытных событиях, к которым оказался причастен Циглер.
Тененбаум пояснил, что у Циглера большие проблемы с зубами и он постоянный пациент доктора Лони; Циглер нашел в ее лице не только великолепного дантиста – все сложное дорогостоящее лечение не стоило ему ничего. (У нее либо действительно не было выбора, либо она сама предложила ему бесплатные услуги, чтобы сникать его расположение.) Мужчины договорились, что будут эксплуатировать страсть Циглера к энтомологии как можно дольше, и обсудили дела подполья. Тененбаум теперь был директором подпольной еврейской гимназии, и хотя Ян предлагал вытащить его из гетто, Тененбаум отказался, уверенный, что ему и его семье в стенах гетто будет легче выжить.
В общем, Ян подружился с Циглером, навещал его на работе, время от времени заходил вместе с ним к Тененбауму, чтобы поговорить о насекомых. Со временем окружающие стали считать его товарищем Циглера, человеком, который находится на короткой ноге с начальником трудового бюро, что упростило ему путь через ворота, и он часто приходил один, чтобы пронести еды многочисленным друзьям. Время от времени он давал охраннику небольшие чаевые, что было традицией, однако не слишком много и не слишком часто, чтобы не возникало подозрений.
Наконец настал тот день, когда ему показалось, что пора использовать ворота по назначению, которое он предполагал с самого начала, – на этот раз он вышел в сопровождении элегантно одетого и хорошо проинструктированного мужчины. Как и всегда, Ян потребовал, чтобы охранник открыл ворота, и они с «коллегой» вышли на свободу.
Расхрабрившись после первого успеха, Ян помог выйти еще пятерым, прежде чем у охранника зародились подозрения. Как писала Антонина, охранник сказал Яну:
– Вас я знаю, но кто это с вами?
Ян притворно оскорбился и, «метнув из глаз молнии», закричал:
– Я же сказал, что этот человек со мной!
Струхнувший охранник сумел лишь пробормотать:
– Я знаю, что вы можете входить и выходить, когда угодно, но личность этого господина мне неизвестна.
Любая мелочь была опасна. Один лишь проблеск вины, одно неверное слово, слишком сильный нажим – и охранник мог бы догадаться, что на кону не просто оскорбленное самолюбие, мог перекрыть ценнейший канал между гетто и арийской частью города. Быстро сунув руку в карман, Ян небрежно бросил охраннику:
– Ах, вот вы о чем. Разумеется, у этого человека есть разрешение.
И с этими словами показал свой собственный пропуск в гетто, желтое разрешение, какое получали только германские граждане, этнические немцы, а также поляки без примеси еврейской крови. Поскольку сам Ян был вне подозрений, показывать два пропуска не было нужды. Озадаченный охранник смущенно умолк. Тогда Ян благодушно пожал ему руку, улыбнулся и проговорил серьезно:
– Не волнуйтесь. Я никогда не нарушаю закона.
Отныне Ян без всяких проблем выводил из гетто евреев с арийской внешностью, но, к сожалению, охранник был не единственной угрозой. Любой чиновник из трудового бюро мог оказаться рядом, когда Ян с так называемым коллегой выходили наружу, и перекрыть им путь. Протаскивать беглецов мимо немецких солдат, стоявших на территории зоопарка, тоже было проблематично, но тут Жабинские использовали два приема, которые выручали их на протяжении всей войны: «гостей» прятали либо в пустых комнатах на вилле, либо в старых клетках, сараях и вольерах.
Со светлыми, блестящими панелями на кухне сливалась дверь с нажимной ручкой, за которой вниз шла лестница в вытянутое подвальное помещение с дополнительными комнатами. В одной из них, в самом дальнем углу, Ян в 1939 году устроил запасной выход: коридор в десять футов, ведущий прямо в Фазаний дом (птичий вольер с небольшим домиком посередине), граничивший с огородом, – это был и вход для тех, кто прятался на вилле, и удобный путь для доставки еды. Ян провел в подвал воду и устроил туалет, а шедшие наверх трубы от системы отопления помогали немного обогревать подвал. Звуки запросто проходили между половицами, поэтому, хотя «гости» слышали голоса наверху, сами разговаривали только шепотом.
Еще один тоннель, только низкий и укрепленный ржавыми железными ребрами, вел в Львиный дом, и некоторые «гости» прятались в примыкающей к нему хижине, хотя та и стояла недалеко от немецкого склада с оружием. Похожий на часть китового скелета тоннель когда-то использовался для защиты работников, которые приводили и выводили из клеток больших кошек.
Циглер навещал зоопарк еще несколько раз, чтобы поразглядывать удивительный музей насекомых и пообщаться с Жабинскими. Иногда он даже брал с собой Тененбаума под тем предлогом, что коллекции время от времени необходима ревизия самого коллекционера, и тогда Тененбаум проводил несколько часов в своем собственном персональном раю, стоя в саду на коленях и собирая новых жуков.
Однажды Циглер появился в зоопарке с золотистой таксой Тененбаумов, Жаркой, которую держал под мышкой.
– Бедная собачка, – сказал он. – Здесь, в зоопарке, ей будет гораздо лучше.
– Конечно, оставляйте, пожалуйста, – сказала Антонина.
Сунув руку в карман, Циглер достал для Жарки несколько маленьких кусочков колбасы, затем опустил ее на пол и направился к двери, не обращая внимания на собаку, которая побежала за ним и принялась скрести дверь, после чего легла рядом с ней, чтобы впитать остатки запаха последнего знакомого человека.
В последовавшие затем дни Антонина часто заставала ее под дверью; собака ждала, что ее семья снова появится и ее заберут обратно к знакомым запахам и видам. На этой суматошной вилле для Жарки оказалось слишком много комнат, как поняла Антонина, слишком много темных углов, ступенек, лабиринтов, суеты; несмотря на короткие кривые лапы, Жарка постоянно носилась, не в силах успокоиться, тыкалась носом в лес мебели и чужих людей. Спустя какое-то время она привыкла к жизни виллы, но все равно легко пугалась. Если чьи-то шаги или хлопнувшая дверь нарушали тишину, таксу охватывала нервная дрожь и ей хотелось уползти куда-нибудь подальше.
Когда началась зима с сугробами до небес и осталось мало запахов, которые собака умеет читать, словно газету, Циглер пришел еще раз. Такой же розовощекий и пухлый, в тех же старых очках, он ласково поздоровался с Жаркой, и та сейчас же вспомнила его, запрыгнула на колени, принялась тыкаться носом в карманы в поисках колбасы. На этот раз у Циглера не нашлось угощения для Жарки, и он не стал с ней играть, лишь рассеянно приласкал.
– Тененбаум умер, – печально вымолвил он. – Представьте только, я говорил с ним всего два дня назад. Он рассказывал мне такие интересные истории… Вчера у него открылось внутреннее кровотечение… и все. Прободение язвы желудка… Вы знали, что он очень болен?
Они не знали. После такой шокирующей новости сказать было нечего, все они были охвачены горем. Захлестнутый эмоциями, Циглер поднялся так резко, что Жарка скатилась с его колен, и он тут же ушел.
После смерти Шимона вилла погрузилась в долгий траур; Антонина переживала, как долго еще протянет в гетто его жена. Ян разработал план побега – но где они будут ее прятать? Как бы сильно они ни хотели, чтобы вилла благополучно прошла через войну, словно корабль, груженный людьми, она могла обеспечить большинству лишь временное убежище, даже женам друзей детства.