Книга: Жена смотрителя зоопарка
Назад: Глава тринадцатая
Дальше: Глава пятнадцатая

Глава четырнадцатая

Летом 1940 года телефонный звонок, записка или сказанные шепотом слова были сигналом для Жабинских, что будут тайные «гости», направленные подпольем. Евреи в бегах, проездом, скитальцы, а не поселенцы, они останавливались лишь на время, чтобы отдохнуть и подкрепиться на своем пути неведомо куда. Говорящие по-немецки евреи с арийской внешностью получали фальшивые удостоверения личности и легко продолжали путь, те же, кто не мог двигаться дальше, годами жили в зоопарке, некоторые на вилле, и до пятидесяти человек одновременно скрывались в пустых клетках. Многие «гости», такие как Ванда Энглерт, были старинными друзьями или знакомыми, и Антонина считала их всех своей огромной семьей. Скрывать их было проблематично, но кому, как не смотрителям зоопарка, понимать толк в камуфляже?
В дикой природе животные наследуют от родителей разные хитрые способы слияния с окружающей средой, например, у пингвинов черные спины и белые животы, поэтому наблюдающие сверху поморники могут ошибочно принимать их за океанские волны, а морские леопарды – за облака. Лучший камуфляж для людей – другие люди, и Жабинские приглашали толпы легальных гостей – дядюшек, тетушек, кузенов и друзей – на самые разные сроки, создавая таким образом постоянное непредсказуемое движение, вечную смену лиц, фигур и манер речи; частой гостьей была мать Яна.
«Мать Яна любили все, – писала Антонина в своих мемуарах. – Она была добрая и деликатная, очень умная, быстрота мысли сочеталась у нее с великолепной памятью, она была очень вежливая и чувствительная. Она громко, от души, смеялась и обладала отличным чувством юмора». Однако Антонина переживала за нее: «Она была как деликатный тепличный цветок, и наш долг – оберегать ее от любого страха и боли, которые могут задеть ее душу или послужить причиной депрессии».
Тонкими материями такого рода Ян обычно предоставлял заниматься Антонине, которая умела ладить с «трудными животными» и для которой возможность развлечь, убедить в чем-то и в конечном итоге спасти всегда было делом интуиции. Ян предпочитал роль генерала, шпиона, тактика, в особенности если предполагалось одурачить или унизить врага.
В отличие от других оккупированных стран, где за укрывательство евреев полагалась тюрьма, в Польше за спасение еврея карали смертью на месте – и спасителя, и семью спасителя, и его соседей, и это кровавое безумие именовалось «коллективной ответственностью». Но, несмотря на это, многие врачи в госпиталях переодевали взрослых евреев медсестрами и медбратьями, давали маленьким детям снотворное, чтобы те молчали, пока их контрабандой переправляют в безопасное место в рюкзаках, укладывали людей на подводы с покойниками, вывозя под прикрытием мертвых тел. Многие поляки-христиане прятали своих еврейских друзей на протяжении всей войны, хотя ради этого приходилось урезать рацион и проявлять неусыпную бдительность и изворотливость. Лишняя пища, принесенная в дом, незнакомые силуэты или шепот, послышавшийся из погреба или чулана, – и заглянувший в гости сосед тут же мог донести в полицию. Беглецы зачастую проводили годы в темноте, почти не двигаясь, и, когда в конце концов выходили, расправляя конечности, ослабевшие мышцы не слушались, таких людей приходилось водить, словно куклу чревовещателя.
Зоопарк не всегда был первой остановкой для «гостей», в особенности для тех, кто сбежал из гетто и, скорее всего, проводил пару ночей в центре города у Эвы Бжуской, низенькой, приземистой женщины с красным лицом, которой было уже за шестьдесят и которую все называли «Бабча» (Бабушка). Она держала на Сендзёвской улице крохотную бакалейную лавку (шестнадцать на три фута), которая выходила прямо на тротуар, где у Эвы стояли бочонки с кислой капустой и соленьями и корзины с помидорами и зеленью. Соседи сходились сюда, чтобы купить еды и пообщаться, несмотря на то что на другой стороне улицы располагалась авторемонтная мастерская для немецких машин. Каждый день группку еврейских мужчин из гетто приводили под конвоем ремонтировать машины, и Бабушка тайком брала у них письма или стояла на страже, пока они разговаривали с родными. Высокие мешки с картошкой, расставленные вокруг, помогали прятаться юным контрабандистам из гетто. В 1942 году у Бабушки находилось одно из отделений подполья, она хранила у себя бланки удостоверений личности, запас свидетельств о рождении, деньги и хлебные карточки, пряча их под бочками с солеными огурцами и квашеной капустой, держа антиправительственные газеты на складе и часто пуская на ночь беглых евреев; некоторые из них попадали потом в зоопарк.
Антонина подчас не знала, когда ждать «гостей», откуда они придут; Ян поддерживал тесные связи с подпольем, соблюдая такую конспирацию, что в итоге никто из скрывавшихся на вилле не догадывался об истинном размахе его деятельности. Например, никому не было известно, что лежит в коробках из-под «Нестле» и «Овалтина», которые время от времени появлялись на кухонной полке над батареей отопления.
Антонина пишет, что Ян иногда говорил совершенно будничным тоном: «У меня в этой коробке мелкие пружинки для лабораторного оборудования. Пожалуйста, не трогай и никуда не убирай. Они могут понадобиться мне в любую минуту».
И никто не удивлялся. Ян постоянно собирал мелкие металлические детали – винтики, шайбы, какие-то непонятные штуковины, – правда, обычно он хранил их у себя в мастерской. Все, кто его знал, считали его хобби весьма странным – возиться с металлическим мусором. И даже Антонина не догадывалась, что он складирует взрыватели для самодельных бомб.
Когда из Института зоологии приехал молодой исследователь и привез бочку удобрений, Ян припрятал ее в зверином госпитале рядом с виллой и время от времени предупреждал мимоходом, что такой-то и такой-то, наверное, зайдут, чтобы взять удобрений для своего сада. Только после войны Антонина узнала, что в бочке на самом деле была C13F, водорастворимая взрывчатка, и что Ян возглавлял ячейку подполья, которая занималась исключительно немецкими поездами: диверсанты набивали взрывчаткой вагонные буксы, и, когда поезд приходил в движение, порошок воспламенялся. (За один месяц в 1943 году они пустили под откос семнадцать поездов и вывели из строя сотню локомотивов.) Антонина не знала и того, что во время войны Ян заражал некоторых свиней глистами, забивал их, делал из зараженного мяса биточки, которые затем с помощью одного восемнадцатилетнего парня, работавшего в армейской столовой, попадали в солдатские бутерброды.
Кроме того, он помогал обустраивать бункеры, жизненно необходимые подземные убежища. В военной Польше слово «бункер» вызывало в воображении не просто траншею, что, возможно, приходит на ум сегодня; это было сырое подземное укрытие с закамуфлированными вентиляционными шахтами и отдушинами, которое, как правило, устраивали на окраине сада или общественного парка. Бункер, где скрывался Эммануэль Рингельблюм, в доме номер восемьдесят один по Груецкой улице, находился под остекленной теплицей в саду, занимал девяносто два квадратных фута и вмещал тридцать восемь человек, спавших на четырнадцати кроватях. Одна из обитательниц бункера, Орна Ягур, которая, в отличие от Рингельблюма, покинула убежище до того, как оно было обнаружено в 1944 году, вспоминала момент, когда в первый раз вдохнула воздух бункера:

 

«Мне в нос ударила волна горячего спертого воздуха. Снизу поднимался запах плесени, смешанный с запахами пота, заношенной одежды и несъеденной пищи…
Некоторые из обитателей убежища лежали на нарах, скрытые темнотой, остальные сидели за столом. Из-за жары мужчины сидели полураздетыми, в одних только пижамных штанах. Лица у них были бледные, изможденные. В глазах страх и неуверенность, голоса нервные, сдавленные».

 

И такой бункер считался прекрасным, о нем заботилась семья, обеспечивавшая обитателей нормальной пищей и более чем комфортным укрытием.
В сравнении с этим, жизнь в зоопарке казалась вольготной и безмятежно-счастливой, хотя и довольно нелепой; у членов подполья вилла была обозначена под зашифрованным названием «Дом под безумной звездой», – скорее, огромная кунсткамера, а не вилла, – где счастливчики спасались от ненужного внимания среди толпы эксцентричных людей и животных. Визитеры из города наслаждались видом футуристической виллы и обнимавшим ее громадным парком, раскинувшимся акров на сорок зеленым пространством, где они могли забыть о войне и притвориться, будто выехали на каникулы в деревню. Поскольку все познается в сравнении, «гости», сбежавшие из гетто, считали жизнь на вилле маленьким эдемом, где были и сад, и животные, и по-матерински заботливая женщина, пекущая хлеб.
С наступлением темноты Жабинские, по приказу властей, закрывали окна черной бумагой, однако днем двухэтажная вилла, якобы занятая одной семьей, гудела, словно улей за стеклом. В присутствии всех законных обитателей – хозяев, гувернантки, учительницы, родственников, друзей и домашних животных – то и дело мелькавшие силуэты и странные звуки воспринимались как вполне естественные. Вилла, с броскими высокими окнами, освещенная, словно витрина, окруженная лишь низкими кустиками и несколькими старыми деревьями, была у всех на виду. И Ян нарочно устроил все именно так, напоказ и с толпой народу, придерживаясь аксиомы, что чем больше людей, тем меньше подозрений.
Зачем так много стекла? Вилла была образчиком интернационального архитектурного стиля, требовавшего отказа от национальных культурных традиций и каких-либо разновидностей исторического декора, игнорировавшего особенности климата и геологии. Под влиянием эры машин и футуризма этот стиль тяготел к радикальной простоте, без всяких украшательств, к гладким конструкциям из стекла, бетона и стали. Ведущие архитекторы – Вальтер Гропиус, Людвиг Мис ван дер Роэ, Марсель Бройер, Ле Корбюзье и Филип Джонсон – стремились воплотить идеи честности, прямоты и открытости, создавая прозрачные строения, за которыми нечего было прятать. Об этом говорили и слоганы этого движения: «Украшение – это преступление», «Форма следует за функцией», «Машины для жизни». Полностью противореча нацистской эстетике, превозносившей классическую архитектуру, сам вид модернистской виллы и жизнь на ней были оскорблением идей национал-социализма; и Ян с Антониной делали все так, как диктовал им этот стиль: прозрачно, честно, просто.
В постоянном потоке людей, которые появлялись и исчезали, нежданные и безымянные, было действительно сложно выделить «гостей», еще сложнее определить, кого из обитателей здесь не было и когда именно. Однако подобная простодушная конспирация означала жизнь на лезвии ножа, бессловесное толкование каждого шороха, внимание к каждой тени. Подходила ли эта обстановка к вечно бурлящей атмосфере жизни на вилле? Как бы то ни было, в доме царила своего рода паранойя как единственная здоровая реакция на постоянную опасность, а обитатели дома тем временем совершенствовали тактические уловки: ходьба на цыпочках, застывание на месте, камуфляж, отвлекающий маневр, пантомима. Некоторые из «гостей» виллы прятались, пока другие были на виду, и только с наступлением темноты свободно передвигались по дому.
Такое количество народу также означало, что у Антонины, и без того отягощенной большой семьей, прибавилось хозяйственных забот: скотина, птица и кролики, за которыми необходимо ухаживать, огород с помидорами и фасолью, хлеб, который нужно было печь каждый день, заготовки, соленья и компоты.
Поляки постепенно привыкали к тревожной жизни в оккупации, ее неожиданным поворотам, заставлявшим бешено стучать сердце, война меняла их метаболизм, в особенности уровень внимания в состоянии покоя. Каждое утро они просыпались затемно, размышляя, каким будет новый день – может быть, полным скорби, а может быть, он закончится арестом. Не попадет ли она в число тех людей, гадала Антонина, которые исчезают, случайно оказавшись в трамвае или в церкви, выбранной немцами наугад, когда они перекрывают выходы и убивают всех, кто оказался внутри, мстя за какое-нибудь настоящее или выдуманное оскорбление.
Знакомые, безопасные, автоматические действия, сопровождавшие работу по дому, какими бы скучными и монотонными они ни казались, несли успокоение. Постоянная жизнь начеку становилась все утомительнее, напряжение никогда не отпускало до конца, часовые разума продолжали патрулировать причалы возможностей, заглядывая в темные углы, прислушиваясь к опасности, пока сознание не оставалось их единственным узником и кающимся грешником. В стране, которой вынесен смертный приговор, где ход времени, обозначенный утренним светом или движением созвездий, скрыт ставнями, время изменило форму, лишилось части своей эластичности; Антонина писала, что ее дни сделались еще более мимолетными и «ненадежными, словно лопающиеся мыльные пузыри».
Вскоре Финляндия и Румыния примкнули к Германии, Югославия и Греция капитулировали. Нападение Германии на Советский Союз, своего бывшего союзника, породило волны слухов и прогнозов, и Антонину особенно расстроила блокада Ленинграда, поскольку она надеялась, что война, возможно, скоро закончится, а не запылает по-новому. Иногда до нее доходили слухи, что Берлин бомбили, что Карпатская бригада потеснила немцев, что немецкая армия капитулировала, однако в большинстве случаев они с Яном замечали противоречия в подпольных ежедневных, еженедельных и прочих газетах, печатавшихся на протяжении всей войны, чтобы держать партизан в курсе новостей. Редакторы этих изданий отправляли экземпляры и в штаб гестапо – «просто посодействовать вам в поисках, дать вам знать, чтó мы о вас думаем…».
Немецкие солдаты часто приходили в парк пострелять по воронам, которые носились по небу, словно хлопья золы, прежде чем рассесться на деревьях. После ухода солдат Антонина выходила и украдкой собирала тушки, ощипывала и готовила из них паштет, который обедавшие считали фазаньим, – польский деликатес. Однажды, когда дамы нахваливали вкуснейшую тушенку, Антонина рассмеялась про себя: «Ну зачем портить им аппетит подробностями и зоологическими названиями?»
Эмоциональная атмосфера на вилле все время кардинально менялась; за волнами успокоения неслась пена тревог, когда люди, обманывавшие себя пасторальными радостями, узнавали невеселые новости. Пока жизнь искрилась разговорами и музыкой, Антонина умудрялась на время позабыть о войне и даже радовалась, особенно от утреннего тумана, когда центр города растворялся и она могла вообразить себя в другой стране и в другой эпохе. И за это, как она писала в своем дневнике, она была благодарна хотя бы потому, что в магазине абажуров на Капуцинской улице ее жизнь постоянно была пропитана моросью тоски.
Участники подполья часто наведывались к ним в дом, иногда это были подростки, от двенадцати до семнадцати лет, девочки и мальчики харцеры. Молодежная скаутская организация, до войны весьма многочисленная, была запрещена с началом нацистской оккупации, однако под эгидой Армии крайовой харцеры помогали Сопротивлению в качестве солдат, курьеров, социальных работников, пожарных, водителей «скорой помощи» и диверсантов. Самые юные харцеры устраивали мелкие акции неповиновения – например, писали на стенах «Польша победит!» или «Гитлер – живодер!», становились подпольными почтальонами, в то время как дети постарше даже участвовали в уничтожении нацистских офицеров и спасении узников гестапо. Все помогали на вилле: кололи дрова, таскали уголь, поддерживали огонь в котельной. Некоторые возили картофель и другие огородные овощи в бункеры подполья, используя велорикшу, популярный вид транспорта во время оккупации, когда такси исчезли, а все автомобили были конфискованы немцами.
Конечно же, Рысь подслушивал разговоры скаутов, которые шепотом делились друг с другом такими соблазнительными секретами, огорчался, что ему их не рассказывали, и в то время как все остальные занимались волнующей агентурной разведкой, он оставался в стороне. Почти с самого рождения ему внушали, что существует некая внешняя угроза, настоящая, а не придуманная и не из книжки. Он знал, что о «гостях» нельзя произносить ни слова, никому и никогда, знал, что, если проболтается, он сам, его родители и все в доме будут убиты. Какая тяжкая ноша для маленького ребенка! Мир вокруг него был полон интриг и переживаний, вокруг разыгрывались подлинные драмы с участием огромного числа эксцентричных людей, а он не смел ничего рассказать ни одной живой душе. Ничего удивительного, что он с каждым днем испытывал все большую тревогу и страх, и Антонина сокрушалась по этому поводу в своих мемуарах, но чем же она могла помочь, когда взрослые тоже тревожились и боялись? В итоге Рысь стал сам для себя самым страшным кошмаром. Если вдруг во время игры он нечаянно назовет имя «гостя» или выдаст тайну подполья, его маму и папу расстреляют, и даже если сам он уцелеет, то останется один, и виноват в этом будет только он. Поскольку он не мог доверять себе самому, самым естественным было избегать незнакомых людей, в особенности других детей. Антонина замечала, что он даже не пытается подружиться с кем-нибудь в школе, вместо этого торопливо возвращается домой, чтобы поиграть с поросенком Морысем, с которым он мог разговаривать о чем угодно и который никогда бы его не предал.
Морысь любил играть в «трусишку»: он делал вид, будто испугался какого-то звука – когда Рысь захлопывал книгу или передвигал что-нибудь на столе, – и удирал со всех ног, скользя копытцами по гладкому полу. А через несколько мгновений счастливо похрюкивал рядом со стулом Рыся, готовый снова притворно пугаться и убегать.
Как бы Антонина ни желала для Рыся нормального детства, события повседневной жизни развивались таким образом, что не оставляли для этого никакой возможности. Как-то вечером немецкие солдаты заметили, как Рысь с Морысем играют в саду, и подошли из любопытства; Морысь, не боявшийся людей, потрусил прямо к ним, надеясь, что его приласкают и почешут. После чего Рысь в ужасе наблюдал, как визжавшего Морыся волокут на заклание. Убитый горем Рысь безутешно рыдал несколько дней, несколько месяцев он отказывался выходить в сад, даже рвать зелень для кроликов, кур и индюшек. Со временем он снова отважился выйти в садовый мир, но уже без прежней радостной беззаботности.
Назад: Глава тринадцатая
Дальше: Глава пятнадцатая