3
Капитан Лукас не брит, волосы его всклокочены, и похоже, что он спал не раздеваясь.
— Что вы знаете об электричестве, Ясперсен?
Мы одни на мостике. Половина седьмого утра. Остается полтора часа до начала его вахты. Желтоватая кожа его лица блестит от пота.
— Я могу заменить перегоревшую лампочку, — говорю я. — Но обычно при этом обжигаю пальцы.
— Вчера, когда мы стояли у причала, отключилось электричество на «Кроносе». И на части портовых сооружений.
В руке у него листок бумаги. Рука и бумага дрожат.
— На судах вся проводка проходит через распределительные щиты. Всякое подключение к сети осуществляется через предохранитель. Вы знаете, что это значит? Это значит, что на судне чертовски трудно устроить электрическую аварию. Если только ты не такой умный, что пойдешь прямо к главному кабелю. Вчера вечером кто-то пошел к главному кабелю. В те очень редкие мгновения, когда Кютсов бывает трезв, у него случаются минуты просветления. Он нашел причину аварии. Это штопальная игла. Вчера кто-то воткнул штопальную иглу в силовой кабель. Очевидно, при помощи пассатижей с изолированными ручками. А затем отломал игольное ушко. Особенно это последнее было хитро придумано. Ведь изоляция стягивается над иголкой. Место потом невозможно обнаружить. Если только ты, как Кютсов, не знаешь несколько хитростей с магнитом и индикатором полярности, и вообще, у тебя нет чутья на то, что надо искать.
Я вспоминаю, как возбужден был Яккельсен. С какой интонацией он говорил. Я все устрою, Смилла. Завтра все изменится. Я начинаю преклоняться перед его изобретательностью.
— Похоже, что во время этого затемнения один из матросов — Бернард Яккельсен — нарушил запрет и покинул «Кронос». Сегодня утром мы получили от него эту телеграмму. Это заявление об уходе.
Он протягивает мне бумагу. Это текст, напечатанный на телетайпе и отправленный с телеграфа «Гринлэнд Стар». Для заявления об уходе он довольно краток.
«Капитану Сигмунду Лукасу.
Настоящим я с сего момента прерываю свою службу на борту „Кроноса“ по личным причинам. Идите вы все к черту.
Б. Яккельсен»
Я поднимаю на него глаза.
— Меня мучает, — говорит он, — меня мучает подозрение, что вы тоже находились на берегу во время аварии.
Его лицо искажается гримасой. Куда-то пропал офицер, куда-то пропал весь его сарказм. Осталось лишь беспокойство, переходящее в отчаяние.
— Расскажите мне, знаете ли вы что-нибудь о нем.
Передо мной все то, о чем Яккельсен мне не рассказывал. Огромная забота, желание защитить, спасти, дать брату возможность плавать без взысканий, быть вдали от дурного общества в городах. Любой ценой.
Даже если для этого надо брать его с собой в такое плавание.
На мгновение у меня возникает искушение рассказать ему все. В эту минуту в его муках я узнаю себя. Все наши иррациональные, слепые и тщетные попытки защитить другого человека от чего-то неизвестного, от того, что все равно произойдет, что бы мы ни пытались предпринять.
Но я гоню от себя эту слабость. Сейчас я ничем не могу помочь Лукасу, Яккельсену же никто больше ничем не может помочь.
— Я была на причале. И все.
Он зажигает новую сигарету. Одна пепельница уже полна до краев.
— Я звонил на телеграф. Но ситуация совершенно невозможная. Строго запрещено оставлять кого-нибудь на платформе. К тому же все осложняется их системой. Пишешь телеграмму и отдаешь ее в окошечко. Потом ее относят в комнату для сортировки почты. Оттуда ее забирает третий человек и несет на телеграф. Я говорил с четвертым. Они даже не знают, сам он ее принес или позвонил по телефону. Что-либо узнать невозможно.
Он берет меня за локоть:
— Вы совсем не представляете себе, зачем ему надо было на платформу?
Я качаю головой.
Он машет телеграммой:
— В этом весь он.
В глазах у него слезы.
Именно так Яккельсен бы и написал. Кратко, высокомерно, таинственно и все же с использованием канцелярских штампов. Но это писал не Яккельсен. Этот текст был на том листке бумаги, который я сегодня ночью взяла в каюте Тёрка.
Он молча смотрит на море, погрузившись в первые мучительные размышления, которые с этого момента будут все больше и больше поглощать его. Он забыл, что я здесь.
В эту минуту срабатывает пожарная сигнализация.
В кают-компании шестнадцать человек. Все находящиеся на борту, за исключением Сонне и Марии, которые сейчас на мостике.
Строго говоря, сейчас день, но снаружи темно. Ветер усилился, и температура поднялась — сочетание, благодаря которому дождь, словно ветки, хлещет по стеклам. Время от времени, как удары кувалды, обрушиваются на борт судна волны.
Механик стоит прислонившись к переборке, рядом с Урсом. Верлен сидит немного в стороне, Хансен и Морис — среди остальных. В компании они никогда не бросаются в глаза. Осторожность, о которой заботится Верлен.
Лукас сидит в конце стола. Прошел час, с тех пор как я видела его на мостике. Он неузнаваем. На нем свежевыглаженная рубашка и начищенные до блеска кожаные ботинки. Он свежевыбрит, и волосы его приглажены водой. Он бодр и немногословен.
У самой двери стоит Тёрк. Перед ним сидят Сайденфаден и Катя Клаусен. Проходит какое-то время, прежде чем я могу заставить себя посмотреть на них. Они не обращают на меня никакого внимания.
Лукас представляет механика. Он сообщает, что по-прежнему наблюдаются нарушения в работе пожарной сигнализации. Утренняя тревога была ложной.
Он очень коротко сообщает, что Яккельсен сбежал. Все это он говорит по-английски и использует слово deserted.
Я смотрю на Верлена. Он прислонился к стене. Он внимательно, изучающе смотрит мне прямо в глаза.
Я не могу отвести взгляд. Кто-то другой, а не я смотрит моими глазами — дьявол. Он обещает Верлену возмездие.
Лукас сообщает, что мы приближаемся к пункту назначения. Более он ничего не говорит. We are approaching our terminal destination. Через день-два мы будем на месте. Сойти на берег будет нельзя.
По своей неопределенности сообщение является абсурдным. Во времена спутниковой навигации определить время, когда на горизонте покажется земля, можно с точностью до нескольких минут.
Никто никак не реагирует. Все они знают, что с этим плаванием что-то не в порядке. К тому же они привыкли к жизни на борту больших танкеров. Большинству из них случалось плавать по семь месяцев без захода в порт.
Лукас смотрит на Тёрка. Это собрание было устроено ради Тёрка. По его просьбе. Возможно, для того, чтобы он смог посмотреть на всех нас, собранных в одном месте. Смог «прочитать» нас. Пока Лукас говорил, Тёрк переводил взгляд с одного лица на другое и на мгновение останавливался на каждом. Теперь он поворачивается и уходит. Сайденфаден и Клаусен выходят следом за ним.
Лукас покидает помещение. Уходит Верлен. Механик ненадолго задерживается, чтобы поговорить с Урсом, который на ломаном английском языке пытается что-то рассказать о тех круассанах, которые мы только что ели. Я слышу, что важен пар. И для опары, и при выпечке.
Фернанда выходит, стараясь на меня не смотреть.
Уходит механик. Он так ни разу и не взглянул на меня. Я увижу его вечером. Но до этого момента мы не можем существовать друг для друга.
Я думаю о том, что мне нужно сделать до этого момента. И это не восхитительные планы на будущее. Это скучная, лишенная всякой фантазии стратегия выживания.
Я иду по коридору. Мне надо поговорить с Лукасом.
Я ставлю ногу на ступеньку, когда вижу, как навстречу мне спускается Хансен. Я отступаю на открытый участок верхней палубы.
Только здесь становится понятно, какая ужасная сегодня погода. Холодный, около нуля градусов, дождь идет плотной стеной. Порывы ветра хлещут мокрыми струями по лицу. На воде видны белые полоски, там, где ветер, сорвав гребешки волн, тянет за собой пену.
За мной открывается дверь. Не оборачиваясь, я иду к выходу на ют. Дверь впереди меня распахивается, и появляется Верлен.
Теперь этот короткий, закрытый навесом участок палубы кажется совсем не таким, как раньше. Раньше мешали постоянно горящие лампы, две двери, выходящие сюда окна жилых кают. Теперь я понимаю, что это одно из самых изолированных мест на судне. Сверху оно не просматривается, войти сюда можно только с двух сторон. А те окна, которые находятся за моей спиной, — это окна каюты Яккельсена и моей. Передо мной только фальшборт. А за ним двенадцать метров до поверхности моря.
Хансен приближается ко мне, а Верлен стоит на месте. Я вешу пятьдесят килограммов. Меня быстро поднимут, а потом — вода. Что там говорил Лагерманн? Сначала задерживаешь дыхание, пока тебе не начинает казаться, что сейчас лопнут легкие. Это и есть самое болезненное. Потом делаешь сильный, глубокий вдох и выдох. Затем наступает покой.
Это единственное место на судне, где они могут все проделать, не боясь, что их увидят с мостика. Они, должно быть, ждали такой возможности.
Я подхожу к фальшборту и наклоняюсь над ним. Хансен приближается. Наши движения неторопливы и осторожны. Открытое пространство справа от меня нарушается надводным бортом, который спускается до самых перил. С наружной стороны борта в стальную обшивку вставлен ряд прямоугольных железных скоб, исчезающих в темноте.
Я сажусь верхом на перила. Хансен и Верлен останавливаются. Как и любой остановился бы перед человеком, который сам собирается спрыгнуть вниз. Но я не прыгаю. Я хватаюсь за скобы и, подтянувшись, оказываюсь снаружи.
Хансен не успевает понять, что происходит. Но Верлен бросается к фальшборту и хватает меня снизу за ноги.
В борт «Кроноса» ударяет сильная волна. Корпус дрожит, и судно накреняется вправо.
Он вцепился в мою ногу. Но движение судна прижимает его к перилам, грозя выбросить за борт. Ему приходится отпустить меня. Мои ноги скользят по соленым и мокрым скобам. Судно откатывается назад — и я повисаю на руках. Где-то подо мной светится белая ватерлиния. Закрыв глаза, я карабкаюсь наверх.
Когда мне кажется, что прошла вечность, я их открываю. Где-то подо мной, подняв голову и глядя на меня, стоит Хансен. Я поднялась всего на несколько метров вверх.
Я нахожусь па уровне окон прогулочной палубы. Слева от меня за синими занавесками свет. Я барабаню ладонью по стеклу. Когда я уже теряю надежду и опять начинаю ползти наверх, занавески осторожно раздвигаются. На меня смотрит Кютсов. Я колотила в окно рабочей каюты старшего механика. Приставив ладони к стеклу, чтобы было лучше видно, он прижимается к окну. Нос его расплывается матово-зеленым пятном. Наши лица находятся в нескольких сантиметрах друг от друга.
— Помогите, — кричу я, — помогите же, черт возьми!
Он смотрит на меня. Потом задвигает занавески.
Я карабкаюсь выше. Ступеньки заканчиваются, и я падаю на шлюпочную палубу рядом со шлюпбалками спасательной шлюпки левого борта. Дверь находится справа от меня. Она заперта. К платформе напротив мостика ведет по трубе наружная лестница, вроде той, по которой я только что поднялась.
В других обстоятельствах были бы все основания восхищаться предусмотрительностью Верлена. Наверху на лестнице, в нескольких метрах надо мной, стоит Морис — все еще с перевязанной рукой. Он там, чтобы убедиться, что на расположенных выше палубах нет никаких свидетелей.
Я бегу к трапу, ведущему вниз. Но с нижнего этажа мне навстречу поднимается Верлен.
Я поворачиваю назад. У меня мелькает мысль, что, может быть, я смогу спустить на воду спасательную шлюпку. Ведь у нее должен быть какой-то быстро срабатывающий механизм, позволяющий сбросить ее вниз. Наверное, я смогу спрыгнуть за ней в воду.
Но, оказавшись перед лебедками для спуска, я отказываюсь от этой идеи. Систему карабинов и талей понять невозможно. Я срываю брезент со шлюпки. В поисках того, что можно было бы использовать для защиты. Багра, сигнальной ракеты.
Чехол шлюпки — из тяжелого зеленого нейлона, который крепится к бортам при помощи резинки. Когда я поднимаю чехол, ветер вырывает его у меня из рук, и он перелетает за борт, повиснув на кольце в форштевне шлюпки.
Верлен уже на палубе, позади него — Хансен. Ухватившись за зеленый нейлон, я перешагиваю через борт корабля. «Кронос» накреняется, меня приподнимает, и я, сжав ногами брезент, съезжаю вниз. Я спускаюсь до самого конца, и мои ноги болтаются в пустоте. И тут я падаю — они перерезали веревки, на которых держался чехол. Я выставляю руки и подмышками повисаю на поручнях. Колени стукаются о борт судна. Но я все-таки вишу. Ни боли, ни тела не чувствую, дыхание парализовано. Потом я головой вперед сползаю на верхнюю палубу.
На мгновение возникает абсурдное воспоминание о первой в моей жизни игре в морских разбойников, вскоре после того, как я приехала в Данию. О том, что не было привычки к игре, из которой быстро исключались слабые, а затем, по естественно возникавшей иерархии, и все другие. О стремлении остаться в живых, когда все остальные тебя ловят.
Дверь на лестницу открывается, и появляется Хансен. Двигаясь по направлению к юту, я оказываюсь рядом с трапом, ведущим наверх. На высоте моего роста на ступенях появляется пара синих ботинок. Просунув руки под ступеньки, я сталкиваю эти ноги вперед. Поскольку это продолжает их собственное движение, то не требуется очень много сил. Ноги описывают в воздухе короткую кривую, и голова Верлена стукается о лестницу на уровне моих плеч. Потом он пролетает последние метры по трапу и ударяется о палубу, никак не задержав своего падения.
Я бегу вверх по трапу. На шлюпочной палубе я держусь левого борта и оттуда карабкаюсь наверх. Морис, должно быть, услышал меня. Пока я поднимаюсь наверх, он подходит к лестнице. За ним распахивается дверь, ведущая на мостик, и появляется Кютсов. Он в халате и босиком. Пока они с Морисом разглядывают друг друга, я прохожу мимо них на мостик.
Я нащупываю в кармане фонарик. Луч света освещает лицо Сонне. У штурвала стоит Мария.
— Открой мне медицинскую каюту, — говорю я. — Со мной произошел несчастный случай.
Он идет впереди. Напротив штурманской рубки он, остановившись, оборачивается ко мне. Я оглядываю себя. Вместо ткани на коленях спортивных брюк две кровавые дырки. Обе ладони разодраны.
— Я упала, — говорю я.
Он открывает медицинскую каюту. Старается не смотреть на меня.
Когда я сажусь и кожа на коленях натягивается, я едва не теряю сознание. Возникает вереница мелких, полных боли воспоминаний. Первые лестницы в интернате и падение на неровной ледяной поверхности: проблеск света, полная беспомощность, тепло, острая боль, холод и тяжелая пульсация.
— Ты можешь продезинфицировать здесь?
Он смотрит в сторону.
— Я не выношу вида крови.
Я дезинфицирую сама. Руки дрожат, жидкость льется по ранам. Я накладываю стерильные компрессы. Обматываю бинтом.
— Кетоган.
— Это запрещено правилами.
Я поднимаю на него взгляд. Он находит бутылочку.
— И амфетамин.
В любой судовой аптечке и в любой экспедиции есть лекарства, стимулирующие деятельность центральной нервной системы и быстро снимающие чувство усталости.
Он протягивает мне его. Я разламываю пять таблеток над бумажным стаканчиком с водой. Получается очень горько.
Трудно сделать что-нибудь с руками. Он находит белые, плотно натягивающиеся хлопчатобумажные перчатки, из тех, что используют аллергики.
Когда я выхожу из дверей, он пытается бодро улыбнуться:
— Ну что, лучше?
Он настоящий датчанин. Страх и железная воля к тому, чтобы вытеснить из сознания происходящее вокруг него. Несгибаемый оптимизм.
Дождь не уменьшается. Он словно водяные нити, протянутые наискосок над окнами мостика, которые теперь отливают серым в слабом дневном свете.
— Где Лукас?
— В своей каюте.
С человеком, который не спал двое суток, бессмысленно говорить.
— Он выходит на вахту через час, — говорит Сонне. — В «вороньем гнезде». Он хочет сам увидеть лед.
Экран одного из радаров настроен на радиус пятьдесят морских миль. Недалеко от края на нем штрихами изображен зеленоватый континент. Начало полярного льда.
— Скажи ему, что я поднимусь к нему, — говорю я.
Палуба «Кроноса» пуста. Она больше не похожа на часть судна. Слабый дневной свет отбрасывает глубокие тени, и это уже не просто тени. В любой темноте таится ад. В моем детстве такая атмосфера сопровождала любую смерть. Где-то начинали кричать женщины, и мы понимали, что кто-то умер, и сознание этого меняло все вокруг. И даже если это был май месяц в Сиорапалуке, когда струится, проникая повсюду, сине-зеленый свет, делающий людей безумными от весны, даже если это был такой свет, он все равно превращался в холодный отблеск неожиданно переместившегося на землю царства мертвых.
Лестница ведет наверх по передней стороне мачты. Наблюдательная «бочка», «воронье гнездо», — это плоская алюминиевая коробка с окнами впереди и по бокам. Обязательная для каждого судна, плавающего во льдах.
До верха двадцать метров. На моем рисунке «Кроноса» это не кажется большим расстоянием. Но карабкаться по этому пути жутко. Судно ударяется о волны, накреняется набок, все движения от центра вращения корпуса усиливаются по мере того, как я поднимаюсь выше, и удлиняется радиус поворота.
Ступеньки приводят к платформе, над которой крепятся блоки грузовой стрелы. Оттуда попадаешь на меньшую платформу, а оттуда через маленькую дверцу — в металлическую будку.
Здесь едва можно стоять во весь рост. В темноте я вижу контуры старого телеграфного аппарата, креномер, лаг, большой компас, румпель и устройство для переговоров с мостиком. Когда мы войдем в полосу льда, именно отсюда Лукас будет управлять судном — только здесь будет достаточный обзор.
У задней стены — сиденье. Когда я вхожу, он отодвигается, освобождая мне место, я вижу его как сгусток темноты. Я расскажу ему о Яккельсене. На любом судне у капитана есть какое-нибудь оружие. И у него еще остался его авторитет. Ведь можно, наверное, как-то обуздать Верлена и повернуть назад. Мы могли бы дойти до Сисимиута за семь часов.
Я опускаюсь на сиденье, он кладет ноги на телеграф. Это не Лукас, это Тёрк.
— Лед, — говорит он. — Мы идем ко льду.
Он едва виден, словно бело-серый просвет на горизонте. Небо низкое и темное, словно угольный дым, с отдельными светлыми прорехами.
Маленькую будочку, в которой мы сидим, бросает из стороны в сторону, меня отбрасывает к нему и потом опять к стене. Он неподвижен. Сапоги лежат на телеграфе, рука — на сиденье, и кажется, будто он приклеен к нему.
— Ты была на «Гринлэнд Стар». Ты была в носовой части судна, когда первый раз сработала пожарная сигнализация. Кютсов несколько раз видел тебя по ночам. Почему?
— Я привыкла свободно перемещаться на судах.
Мне не видно его лица, лишь очертания.
— На каких судах? Ты отдала капитану только паспорт. Я посылал факс в Морское управление. На твое имя никогда не выдавалась служебная книжка.
На мгновение возникает огромное желание сдаться.
— Я плавала на небольших судах. Если это не торговый флот, то никогда не спрашивают твои документы.
— Ты узнала о том, что есть эта работа, и связалась с Лукасом.
Это не вопрос, поэтому я не отвечаю. Он изучает меня. Ему, наверное, видно не лучше, чем мне.
— Об этом плавании не было никакого объявления. Его держали в тайне. Ты не связывалась с Лукасом. Ты заставила Ландера, владельца казино, организовать встречу.
Он говорит понизив голос, заинтересованно.
— Ты была у Андреаса Лихта и Винга. Ты что-то разыскиваешь.
Кажется, что лед медленно движется нам навстречу.
— На кого ты работаешь?
Именно мысль о том, что он все время знал, кто я такая, невыносима. С самого детства, кажется, я не чувствовала себя настолько во власти другого человека.
Он не рассказал механику, что я буду на борту судна. Он хотел увидеть нашу встречу, чтобы понять, что есть между нами. Именно за этим он прежде всего и наблюдал, когда нас собрали в кают-компании. Неизвестно, к каким выводам он пришел.
— Верлен считает, что ты из полиции. Когда-то я и сам склонялся к такому же мнению. Я осмотрел твою квартиру в Копенгагене. Твою каюту здесь, на судне. Кажется, что ты действуешь совсем одна. Без какой-либо организации. Но, может быть, какая-нибудь фирма? Частный клиент?
На минуту я чуть было не отключаюсь в ожидании сна, потери сознания и забвения. Но повторение вопроса выводит меня из транса. Ему нужен ответ. Это опять допрос. Он не может знать наверняка, кто я. С кем я связана. Что я знаю. Пока это так, я остаюсь в живых.
— Ребенок из моего подъезда упал с крыши. У его матери я нашла адрес Винга. Она получала пенсию от Криолитового общества за своего мужа. Это привело меня к архивам общества. К той информации, которая там была об экспедициях на Гела Альта. Все остальное происходит из этого.
— Кто тебе помогал?
Все это время он говорил настойчиво и все же не заинтересованно. Как будто мы беседуем о наших общих знакомых, о взаимоотношениях, которые, строго говоря, нас не касаются.
Я никогда не верила в то, что люди могут быть холодны. Неестественны, возможно, но не холодны. Суть жизни — тепло. Даже ненависть — это тепло, только с обратным знаком. Теперь я понимаю, что ошибалась. От сидящего рядом со мной человека, словно физически ощутимая реальность, исходит мощный холодный поток энергии.
Я пытаюсь представить себе его ребенком, пытаюсь уцепиться за что-нибудь человеческое, что-нибудь понятное: недоедающий мальчик без отца, живущий в хибаре в Брёнсхойе. Измученный, тощий, как цыпленок, одинокий.
Мне приходится отказаться от этой попытки — ничего не получается, картинка рассыпается и исчезает. Сидящий рядом со мной человек — цельная натура, но одновременно он мягкий, гибкий —это человек, который поднялся над своим прошлым, так что не осталось и следов его.
— Кто тебе помогал?
Этот последний вопрос все определяет. Самое важное — это не то, что я сама знаю. Самое важное — с кем я поделилась этим знанием. Чтобы он мог понять, что его ожидает. Может быть, в этом стремлении все спланировать, сделать свой мир предсказуемым, стремлении, идущем от бесконечной незащищенности в детстве, и заключается его человечность.
Я пытаюсь говорить совершенно бесстрастно:
— Мне всегда удавалось обходиться без посторонней помощи.
Он некоторое время молчит.
— Для чего ты это делаешь?
— Я хочу понять, почему он умер.
Когда стоишь на краю пропасти с завязанными глазами, может вдруг появиться удивительная уверенность в себе. Я знаю, что сказала то, что надо было сказать.
Он задумывается над моим ответом.
— Ты знаешь, что мне надо на Гела Альта?
В этом «мне» проявление огромной искренности. Нет больше судна, экипажа, меня самой, его коллег. Вся эта сложная машина движется только ради него одного. В его вопросе нет никакого высокомерия. Просто так все и есть на самом деле. Так или иначе, все мы находимся здесь потому, что он хотел этого и смог это осуществить.
Я балансирую на лезвии ножа. Он знает, что я солгала. Что я не сама по себе оказалась здесь. Уже одно то, что я смогла попасть на борт судна, говорит об этом. Но он по-прежнему не знает, кто сейчас сидит рядом с ним — отдельный человек или организация. Именно в его сомнениях заключается для меня надежда. Я вспоминаю лица возвращавшихся домой охотников — чем более унылый у них был вид, тем больше лежало на санях. Я вспоминаю, как моя мать после рыбной ловли изображала ложную скромность, определение которой дал Мориц во время одного из своих приступов ярости — обязательно нужно преуменьшить все на двадцать процентов, а еще лучше — на сорок.
— Мы должны что-то оттуда забрать. Нечто настолько тяжелое, что требуется судно такого размера, как «Кронос».
Нет никакой возможности узнать, что творится у него внутри. Из темноты ко мне обращено лишь настойчивое внимание, регистрирующее и оценивающее. И снова я представляю приближающегося ко мне белого медведя: бесстрастную оценку хищником своего желания, способности добычи защищаться, всей ситуации.
— Зачем, — слышу я свой голос, — нужно было мне звонить?
— Я кое-что понял, позвонив. Ни одна нормальная женщина, ни один нормальный человек не поднял бы трубку.
Мы одновременно выходим на платформу, покрытую теперь тонким слоем льда. Когда волна ударяет о борт, чувствуются усилия двигателя, по мере того как увеличивается нагрузка на винт.
Я пропускаю его вперед. Обычно то впечатление, которое производит человек, слабеет, когда он оказывается под открытым небом. Но с ним этого не происходит. Его обаяние поглощает пространство вокруг нас и серый, водянистый свет. Никогда прежде я так не боялась ни одного человека.
Стоя на платформе, я вдруг понимаю, что это он был с Исайей на крыше. Что он видел, как тот прыгнул. Осознание этого приходит словно видение, еще без деталей, но с абсолютной уверенностью. В этот момент я чувствую — через время и пространство — страх Исайи, в это мгновение я нахожусь рядом с ним на крыше.
Положив руки на перила, он смотрит мне в глаза:
— Отойди, пожалуйста, на несколько шагов.
Мы прекрасно понимаем друг друга, полностью и без лишних слов. Он представил себе такую возможность: он спускается на несколько ступенек по лестнице, а я, нагнав его, отрываю его руки и ударяю в лицо, так что он с двадцатиметровой высоты падает на палубу, которая отсюда кажется такой маленькой, что нет никакой уверенности в том, что в нее можно попасть.
Я отступаю назад к самому ограждению. Я ему почти благодарна за то, что он принял эту меру предосторожности. Искушение, возможно, было бы слишком велико для меня.
Дважды случалось, что я, уехав в Гренландию, по полгода не видела своего отражения в зеркале. По пути домой я старательно избегала зеркал в самолетах и аэропортах. Стоя потом перед зеркалом в своей квартире, я очень ясно видела физическое выражение хода времени: первые седые волосы, паутинку морщин, более глубокие и отчетливые тени выступающих костей.
Никакая другая мысль не была для меня более успокоительной, чем сознание того, что я умру. В эти минуты прозрения — а себя можно увидеть таким, какой ты есть, только если смотришь на себя как на чужого человека, — все отчаяние, вся веселость, вся депрессия исчезают и сменяются спокойствием. Для меня смерть вовсе не была пугающей, она не была состоянием или событием, которое придет и поразит меня. Она была скорее сосредоточенностью на текущем моменте, поддержкой, союзником, помогающим мыслями быть в настоящем.
Летними ночами бывало, что Исайя засыпал у меня на диване. Я не помню, чем я занималась, должно быть, сидела, глядя на него. Коснувшись его шеи, я чувствовала, что ему слишком жарко. Тогда, осторожно расстегнув его рубашку, я раскрывала ее на груди, вставала, открывала окно на набережную — и мы оказывались в другом месте. Мы были в Иите, в летней палатке — через брезент проникает свет, похожий на свет полной луны. Но это ткань делает свет голубым, потому что когда я откидываю ее, на Исайю падают розоватые лучи полуночного солнца. Он не просыпается — он не спал целые сутки, мы не могли заснуть при этом нескончаемом свете, и теперь он свалился без сил. Может быть, он мой ребенок, так я это чувствую, и я смотрю на его грудь и на его шею, а смуглая, без единого изъяна кожа движется от его дыхания, и я чувствую его учащенный пульс.
Тогда я подходила к зеркалу и, сняв блузку, смотрела на свою собственную грудь и на свою шею, осознавая, что когда-нибудь всего этого не будет, даже того, что я чувствую к нему, когда-нибудь не будет. Но к тому времени он все еще будет существовать, а после него — его дети или другие дети, колесо детей, цепь, спираль, поднимающаяся в бесконечность.
Когда я вот так чувствовала конец и продолжение всего, я бывала очень счастлива.
По-своему я и сейчас счастлива. Я сняла с себя одежду и встала перед зеркалом.
Если кого-нибудь интересует смерть, он мог бы с большой пользой посмотреть на меня. Я сняла бинты. На коленях содрана кожа. На животе — широкий желто-синий кровоподтек, в том месте, куда Яккельсен ударил меня свайкой. На обеих ладонях — кровоточащие, незаживающие раны. На затылке шишка величиной с чаячье яйцо, в одном месте лопнула и слезла кожа. И к тому же я еще из скромности не сняла свои белые носки, так что не видно вспухшей лодыжки, и не говорю о всевозможных синяках и коже на голове, которая периодически все еще болит от ожога.
Я похудела. Превратилась из худой в тощую. Спать удавалось слишком мало — глаза ввалились. И все же я улыбаюсь этой чужой женщине в зеркале. Счастье и несчастье в жизни не подчиняются элементарным законам математики, не подчиняются нормальному распределению. На борту «Кроноса» находится один из немногих людей на земле, из-за которых стоит оставаться в живых.
Он звонит ровно в 17 часов. Впервые я испытываю нежность к переговорному устройству.
— С-смилла, в медицинской каюте через пятнадцать минут.
У него с телефонами так же, как и у меня. Он едва успевает сказать то, что собирался, как уже стремится отойти от аппарата.
— Фойл, — говорю я. Я никогда раньше не произносила его фамилию. На языке чувствуется сладость. — Спасибо за вчерашний день.
Он не отвечает. Устройство щелкает, лампочка гаснет.
Я надеваю синюю рабочую одежду. Делаю я это не случайно. Ничего не бывает случайным, когда я одеваюсь. Конечно же, я могла бы одеться красиво. Даже сейчас я могла бы одеться красиво. Но синяя одежда — это форма на «Кроносе», символ того, что сейчас мы встречаемся в других условиях, что мы противопоставлены всему миру иначе, чем когда-либо раньше.
Я долго стою у двери, прислушиваясь, прежде чем выхожу в коридор.
Я не могу представить себе, что может существовать что-либо похожее на христианский ад. Но того, что существует древнее гренландское царство мертвых, я вовсе не исключаю. Если посмотреть на те неприятности, которые встречаешь на своем пути, пока живешь, трудно поверить, что все это прекратится только потому, что ты умер.
Если в царстве мертвых будут тайные свидания с возлюбленным, то их прелюдия будет наверняка такой же, как вот эта. Я двигаюсь от одной дверной ниши к другой. «Кронос» для меня теперь уже не просто судно, это скорее поле риска. Я пытаюсь заранее просчитать, где этот риск может превратиться в опасность. Когда кто-то выходит из спортивной каюты, я захожу в туалет и жду там, пока не захлопнется дверь за тем, кто вышел. Через дверную щель мне видно, как мимо проходит Мария. Быстро, не глядя по сторонам. Не только мне известно, что «Кронос» представляет собой гибельный мир.
Я никого не встречаю, поднимаясь по лестнице. Дверь на мостик закрыта, в штурманской рубке темно.
Перед медицинской каютой я останавливаюсь. Я поправляю одежду, без косметики я чувствую свое лицо голым.
В каюте темно, занавески задернуты. Закрыв за собой дверь, я встаю к ней спиной. Я ощущаю свои губы. Мне хочется, чтобы он вышел из темноты и поцеловал меня.
Тонкий, прохладный цветочный запах доносится до меня. Я жду.
Свет загорается не на потолке, а над койкой. Нечто вроде операционной лампы создает на черной кожаной обивке желтые круги света, погружая оставшуюся часть каюты в полумрак.
На стуле, положив сапоги на койку, сидит Тёрк. У стены, в полутьме, стоит Верлен. На краю койки, покачивая ногами, сидит Катя Клаусен. Других людей в каюте нет.
Я вижу себя со стороны. Может быть, потому, что слишком больно оставаться внутри себя. Мне наплевать на эту троицу, мне наплевать на саму себя. Это с механиком я говорила мгновение назад. Это он позвал меня сюда.
Предел, для всех нас есть предел. Есть предел нашей настойчивости, предел тому, сколько раз можно просить милостей у жизни. Тому, сколько ее отказов можно вытерпеть.
— Вынимай все из карманов.
Это Верлен. У меня впервые появляется возможность увидеть разделение труда между ними. Я предполагаю, что Верлен отвечает за физическое насилие.
Я выхожу на свет и кладу свой фонарик и ключи на койку. Непонятно, зачем здесь женщина. И в то же мгновение я получаю объяснение этому. Верлен кивает ей, и она подходит ко мне. Мужчины отворачиваются, пока она обыскивает меня. Она гораздо выше меня ростом, но довольно ловкая. Она начинает с того, что, встав на колени, ощупывает лодыжки, а потом поднимается вверх. Она находит отвертку и футляр для иголок Яккельсена. В конце концов она снимает с меня мой ремень.
Тёрк не смотрит на то, что она нашла. Но Верлен взвешивает это на ладони.
Как это произойдет? Успею ли я увидеть это?
Тёрк встает:
— Ты официально находишься под арестом.
Он не смотрит на меня. Мы оба знаем, что любая ссылка на формальности — это часть той же самой иллюзии, что и наша взаимная вежливость. Это последнее, что осталось между нами недосказанным.
Он стоит опустив глаза. Потом медленно качает головой, и по его лицу пробегает что-то похожее на удивление.
— Ты замечательно блефуешь, — говорит он. — Я бы предпочел сидеть в «вороньем гнезде» и слушать твою ложь, чем разгуливать среди всех этих скучных истин.
Минуту все они стоят неподвижно. Потом уходят.
Дверь закрывает Верлен. Он останавливается в дверном проеме. У него усталый вид. Есть что-то искреннее в его молчании. Оно говорит мне, что это не камера, а все это не арест. Это начало конца, который наступит очень скоро.