6
Я засовываю голову в сушильную машину и погружаю руки в еще обжигающе горячие полотенца. Кожа на лице и руках мгновенно и ощутимо начинает сохнуть.
Бездомный человек всегда будет искать связь, сходство, запахи, цвета и переживания, которые могут напомнить ему о том месте, где у него было ощущение родного дома, где он когда-то мог обрести душевный покой. В сушильной машине воздух пустыни. Однажды у меня возникло ощущение родного дома, когда я была в пустыне.
Мы шли по равнине на дне долины, и вокруг нас была ровное, безжизненное пространство, а над нами палящее солнце. Как будто немилосердно любопытный Бог направил на нас свой микроскоп и свою лабораторную лампу, потому что мы были единственными живыми существами в совершенно безлюдном мире. Мы шли по песчаным дюнам и по соляным озерам, через желто-коричневый, пепельно-серый и все же волнующе прекрасный ад жары. В конце дня началась пыльная буря, нам пришлось прижаться к земле, закрыв лица платками. У нас кончилась вода, и у одного из участников, молодого человека, поднялась температура, и он кричал, что умирает от жажды. Когда буря пронеслась мимо, между нами и солнцем на мгновение повисла завеса взметенного песка. Она светилась изнутри, как будто поглотила солнце, как будто это вместе с солнцем поднимался в небо огромный пылающий пчелиный рой. Но на душе у меня было светло и радостно без всякой на то причины.
Времени было 23:30, яркий свет был светом полуночного солнца, а происходило все это в Шукертдален в Северной Гренландии — в арктической пустыне, где полярное солнце в течение очень короткого лета нагревает дюны до 35 градусов, создавая наполненный комарами пейзаж с высохшими руслами рек и трепещущей от жары каменной почвой. Чтобы пересечь ее, потребовалось два дня, и с тех пор у меня часто возникало желание туда вернуться. Мой брат участвовал в экспедиции как охотник. Это было наше последнее долгое совместное путешествие. Мы чувствовали себя детьми, как будто никогда не было того дня, когда Мориц заставил меня уехать в Данию, как будто у нас никогда не было двенадцати лет разлуки. Сейчас, стоя перед сушильной машиной, я все время возвращаюсь мыслями к этому абсурдному воспоминанию молодости, сладость которого я более никогда ни с кем не смогу разделить. Смерть страшна не тем, что она меняет будущее. А тем, что она оставляет нас один на один с нашими воспоминаниями.
Я достаю отвертку из пробки и разрываю большой черный мешок для мусора.
Позавчера ночью Яккельсен показывал мне трюм. Со вчерашнего дня я не расстаюсь с отверткой.
Придя вчера около двенадцати часов из прачечной к себе в каюту, я хотела переодеться.
Пожалуй, мою жизнь в целом можно назвать беспорядочной. Но моя одежда всегда в порядке. Я взяла с собой вешалки для брюк, надувные вешалки для блузок, а свои свитера я складываю совершенно определенным образом. Ваша одежда остается привычной и вместе с тем новой оттого, что ее хорошо гладят, складывают, развешивают и раскладывают аккуратными стопками.
Наверху в моем шкафу лежит футболка, которая сложена не так, как ей положено. Я просматриваю всю стопку. Кто-то ее обследовал.
В кают-компании я сажусь рядом с Яккельсеном. Я не видела его с прошлой ночи. На минуту он прекращает есть, потом опять склоняется над тарелкой.
— Ты обыскивал, — спрашиваю я тихо, — мою каюту?
В его глазах лихорадочно трепещет страх. Он качает головой. Мне следовало бы поесть, но у меня пропал аппетит. Перед тем как идти после обеда в прачечную, я приклеиваю две тонкие полоски скотча на свою дверь.
Когда я возвращаюсь перед ужином, они оторваны. С того момента я не расстаюсь с отверткой. Возможно, это не очень разумная реакция. Но люди иногда привязываются к самым удивительным вещам. Чем крестообразная отвертка хуже чего-нибудь другого?
Из мешка на пол вываливается груда мужской одежды. Майки-сеточки, рубашки, носки, джинсы, трусы, пара брюк из плотной ткани в рубчик.
Это первая порция грязного белья с закрытой шлюпочной палубы.
Немного женской одежды: кардиган, чулки, хлопчатобумажная юбка, полотенца из махровой ткани толщиной в один сантиметр с бирками «Ютландская ткацкая фабрика дамаста», на которых вышито имя Кати Клаусен. Более она ничего не прислала. Я ее хорошо понимаю. Женщинам не нравится, когда посторонние видят их грязное белье и держат его в руках. Если бы кроме меня в прачечной работал еще кто-нибудь, я бы стирала свое белье в раковине и потом сушила на спинке стула.
Потом еще одна груда мужской одежды. Футболки, рубашки, свитера, холщовые брюки. Обо всем этом можно сказать три вещи. Что все это новое, все это дорогое и все это пятьдесят второго размера.
— Ясперсен.
Маленькие черные пластмассовые телефоны, которые висят в каждом помещении «Кроноса» и приводятся в действие с мостика, позволяя тем самым вахтенному, когда ему будет угодно, подключиться и дать приказ, для меня — во всяком случае, в настоящий момент — являются олицетворением того, к чему привело замечательное, мелкопакостное, изощренное и превосходящее все разумные пределы технологическое развитие последних сорока лет.
— Подайте, пожалуйста, кофе на мостик.
Я не люблю, когда за мной наблюдают. Я ненавижу отметки о приходе на работу и уходе с работы. У меня возникает аллергия, когда из разных инстанций сводится воедино какая-нибудь информация о человеке. Я испытываю отвращение к паспортному контролю и к свидетельствам о рождении. К обязательному обучению, к обязанности в определенных случаях предоставлять сведения, к обязанности содержать семью, к обязанности возмещать убытки, к обязанности сохранять тайну — ко всей этой вязкой громаде контрольных мероприятий и требований государства, которая обрушивается на вашу голову, когда вы приезжаете в Данию, и которую мне в обычной жизни удается вытеснять из своего сознания, но она в любой момент может снова оказаться передо мной, материализовавшись в таком вот, например, маленьком черном телефоне.
Я ненавижу все это еще больше, потому что знаю, что все это преподносится под видом своего рода благодеяния — вся западная мания контроля, архивирования и каталогизации задумана к тому же в помощь людям.
Когда в тридцатые годы спросили престарелую Иттусаарсуак, которая ребенком вместе со своим племенем и с семьей пришла через остров Элсмир в Гренландию с той волной эмиграции канадских эскимосов, которая впервые за семьсот лет встретилась с inuit в Северной Гренландии, когда ей задали вопрос — восьмидесятипятилетней женщине, пережившей весь современный процесс колонизации от каменного века до радио, — какова жизнь сейчас по сравнению с прошлыми временами, то она, не задумываясь, сказала: «Лучше — inuit гораздо реже умирают от голода».
Наши чувства должны находить искреннее выражение, чтобы не происходило путаницы. Невозможно с полной искренностью ненавидеть колонизацию Гренландии, поскольку она, вне всякого сомнения, помогла преодолеть материальные трудности самых тяжелых на Земле жизненных условий.
Кнопки ответа на переговорном устройстве нет. Я прислоняюсь к стене рядом с ним.
— А я-то как раз сижу и думаю, — говорю я, — когда же мне представится возможность себя проявить.
Направляясь наверх, я выхожу на палубу. «Кронос» идет сквозь длинные поперечные волны зыби, затухающие волны, созданные далеким штормом, исчезнувшим и не оставившим после себя ничего другого, кроме подвижного, матово-серого ковра энергии.
Но ветер дует навстречу — холодный ветер. Я вдыхаю его, открывая рот, позволяя ему найти резонанс — высокую стоячую волну, как будто дуешь над горлышком пустой бутылки.
Брезент с десантного бота снят. Стоя спиной ко мне, работает Верлен. Электрической отверткой он привинчивает к днищу длинные рейки из тикового дерева.
Лукас на мостике один. Он стоит, положив руку на румпель. Авторулевой отключен. Что-то подсказывает мне, что он предпочитает сам стоять у руля, хотя это дает менее точный курс.
Он не оборачивается, когда я вхожу. Пока он не начинает говорить, кажется, что он и не заметил моего прихода.
— Вы хромаете.
Он выработал в себе способность видеть все, при этом ни во что особенно не всматриваясь.
— Это мои вены, — говорю я.
— Вы знаете, где мы находимся, Ясперсен?
Я наливаю ему кофе. Урс хорошо знает, какой кофе ему нужен. Маленькая чашечка. Черный и ядовитый, как один децилитр кипящей смолы.
— Я чувствую запах Гренландии. Сегодня на палубе.
Его спина выражает недоверие. Я пытаюсь объяснить.
— Это ветер. Он пахнет землей. И при этом он холодный и сухой. В нем лед. Это мы встретили ветер, дующий с материкового льда, над побережьем.
Я ставлю перед ним чашку.
— Я не чувствую никакого запаха, — говорит он.
— Наукой доказано, что заядлые курильщики губят свое обоняние. От крепкого кофе оно тоже не улучшается.
— Но вы правы. Сегодня ночью, около двух часов, мы пройдем мыс Фарвель.
Ему что-то от меня нужно. Он не говорил со мной с того дня, как я появилась на борту.
— Существует правило, по которому при проходе мыса сообщают о себе Гренландской ледовой службе.
В Ледовом центре я налетала 300 часов на «твин-оттере» Хэвиленда и провела три месяца в бараках Нарсарсуака, рисуя ледовые карты на основе авиасъемки, а потом отправляла их факсом в Метеорологический институт, который передает их для судов через «Радио Скамлебэк». Но я не рассказываю об этом Лукасу.
— Следовать или не следовать этому правилу — дело добровольное. Но все это делают. Они сообщают о себе, а потом раз в сутки выходят на связь.
Он берет кофе так, словно это лекарство от головной боли.
— Если только плавание не является противозаконным. И если не хотят скрыть свое движение. Если не сообщить о себе Ледовой службе, то и датской береговой службе ничего не сообщат. И полиции.
Все говорят со мной о полиции: Верлен, Мария, Яккельсен. А теперь вот — Лукас.
— С владельцами заключено соглашение, что в пути бортовой телефон не будет использоваться. Но я готов сделать одно исключение.
Сначала это предложение ошарашивает меня. Мне кажется, что я не произвожу впечатления человека, которому необходимо повисеть на телефоне и поплакаться своим родственникам по «Радио Люнгбю».
Потом меня осеняет. Слишком поздно, конечно, но тем яснее все становится. Лукас думает, что я из полиции. Верлен так думает. И Яккельсен. Они думают, что я переодетый полицейский. Это единственное разумное объяснение. Поэтому Лукас и взял меня на борт.
Я смотрю на него. По нему ничего не заметно, но, конечно, он должен чувствовать страх. Наверное, страх был написан на его лице уже при первой нашей встрече, тогда, когда он, отвернувшись, смотрел в окна казино. В его жизни, несомненно, были сомнительные рейсы. Но этот с самого начала очень от них отличается. Этого плавания он боится. Настолько, что даже взял меня на борт, пребывая в убеждении, что я что-то расследую. Что его вынужденная уступчивость обеспечит ему своего рода алиби, если на него, «Кронос» и его пассажиров обрушится закон.
Это заметно по его осанке, по тому, как напряженно он держится и, очевидно, пытается следить за всем, присутствовать повсюду. По дисциплине, которую он поддерживает.
— У вас есть ко мне какие-нибудь просьбы?
Такой вопрос не очень привычен для него. Он не сотрудник благотворительной организации и не начальник отдела кадров. Он человек, который отдает приказы.
Я встаю за его спиной:
— Ключ.
— У вас есть ключ.
Я стою так, что дышу ему в затылок. Он не оборачивается.
— От шлюпочной палубы.
— Он конфискован.
Я чувствую его возмущение. Моим требованием. Но более всего тем, что его лишили неограниченной власти главнокомандующего на судне.
Потом я спрашиваю. О том же, о чем Яккельсен спрашивал меня.
— Куда мы плывем?
Его палец оказывается на лежащей рядом с ним морской карте. Карте Южной Гренландии. На нее положено полученное со станции в Юлианехоп прозрачное пластиковое факсимильное изображение линий, кругов, штриховки и черных как смоль треугольников, рассказывающих о скоплении льдов, видимости и айсбергах. Вдоль побережья проложен курс — мимо мыса Торвальдсен и затем норд-норд-вест. Линия заканчивается в районе западной части страны, где-то посреди моря.
— Это то, что я знаю.
Он ненавидит их за это. За то, что его держат в узде, словно он маленький ребенок.
— Но западный лед спускается вниз до самого Хольстейнсборга. И это не шуточное дело. Примерно до района к северу от Сёндре Стрёмфьорда. Дальше этого места меня плыть не заставят.
Я села рядом с Яккельсеном. По другую сторону стола сидят Фернанда и Мария. Они раз и навсегда объединились против окружающего их мира мужчин. Меня они не замечают. Как будто они пытаются привыкнуть к тому, как все будет, когда я очень скоро перестану существовать на этом свете.
Яккельсен уставился в свою тарелку. На столе рядом с ним лежит его связка ключей. Положив на стол нож и вилку, я протягиваю правую руку, кладу ее на его ключи, медленно двигаю их по столу и сбрасываю себе на колени. Под столом я ощупываю их все один за другим, пока не нахожу тот, на котором три буквы «К» и цифра 7. Это ключ-проводник «Кроноса», который есть и у меня. Но кроме этого ключа у Яккельсена есть ключ с буквой «Н». Судно ремонтировали в Гамбурге. «Н» означает Hauptschlüssel. Я снимаю его с кольца.
Потом кладу оставшиеся в связке ключи назад и встаю. Он не пошевелился.
У себя в каюте я тепло одеваюсь. Оттуда иду на ют.
Я иду не спеша, держась рукой за перила. Это должно выглядеть как прогулка.
Расстояние в Северной Гренландии измеряется в sinik — «снах», то есть числом ночевок, которое необходимо для путешествия. Это, собственно говоря, и не расстояние, потому что с изменением погоды и времени года количество sinik может измениться. Это и не единица времени. Перед надвигающейся бурей мы с матерью проехали без остановки от Форсе Бэйдо Ииты — расстояние, на котором должны были быть две ночевки.
Sinik — это не расстояние, не количество дней или часов. Это и пространственная, и временна́я категория, понятие из области пространство-время, которое передает совокупность пространства, движения и времени, являющуюся само собой разумеющейся для эскимосов, но не поддающуюся передаче ни на один европейский разговорный язык.
Европейское расстояние, обычный парижский метр, это нечто иное. Это единица измерения для преобразователей, для людей, которые смотрят на мир исходя прежде всего из того, что мир нуждается в переделке. Инженеры, военные стратеги, пророки. И картографы. Как я сама.
Впервые я всерьез поняла метрическую систему во время курса топографии в Датском техническом университете осенью 1983 года. Мы обмеряли парк Дюрехавен. С теодолитами и рулетками, и нормальным распределением, и эквидистантой, и случайной переменной, и дождем, и маленькими карандашами, которые все время нужно было точить. И с измерением шагами. Наш преподаватель не уставал повторять, что топография начинается и кончается тем, что геодезист должен знать длину своего шага.
Я знала мой шаг, измеренный в sinik. Я знала, что если нам приходится бежать за санями, потому что небо черно от затаенных разрядов, проходит вдвое меньше sinik, чем когда нас тянут собаки по свежевставшему льду. В тумане это количество увеличивается вдвое, во время снежной бури может увеличиться в десять раз.
Так что в Дюрехавене я сама переводила мои sinik в метры. С тех самых пор, независимо от того, иду ли я во сне или по канату, надеты ли на мне сапоги с «кошками» или узкая черная юбка, заставляющая двигаться японским пятисантиметровым шагом, я всегда точно знаю, какое расстояние я прохожу каждый раз, когда делаю шаг.
Не ради развлечения я отправилась гулять на ют. Я обмеряю «Кронос». Я смотрю на воду, но вся моя наличная энергия уходит на то, чтобы запоминать.
Я прохожу двадцать пять с половиной метров по палубе мимо задней мачты и ее двух грузовых стрел и дальше к кормовой надстройке. Двенадцать метров вдоль надстройки. Я облокачиваюсь на фальшборт и прикидываю, что надводная высота борта — пять метров.
Позади меня кто-то стоит. Я оборачиваюсь. Хансен заполняет собой весь дверной проем, ведущий в слесарную мастерскую. Массивный, в больших сапогах с деревянными каблуками. В руке он держит нечто, напоминающее короткий кинжал.
Он рассматривает меня с тем ленивым животным удовлетворением, которое появляется у некоторых мужчин от сознания собственного физического превосходства.
Он поднимает нож. Потом подносит левую руку к лезвию и начинает круговыми движениями протирать его маленькой тряпочкой. На лезвии остается белый след, похожий на мыльный.
— Мел. Их надо чистить мелом. Иначе не будут блестеть.
Он не смотрит на нож. Пока говорит, он не сводит с меня глаз.
— Я их сам делаю. Из старых ножовок по металлу. Самая твердая сталь в мире. Сначала я обрабатываю лезвие на точиле. Потом довожу на наждачном бруске, потом на оселке. И наконец полирую мелом. Очень, очень острые.
— Как бритвенное лезвие?
— Острее, — говорит он удовлетворенно.
— Острее, чем маникюрные пилочки?
— Гораздо острее.
— Как же получается, — говорю я, — что ты так чертовски плохо выбрит и что каждый раз, когда ты появляешься на камбузе, у тебя невероятно грязные ногти?
Он смотрит на капитанский мостик и опять на меня. Облизывает губы. Но не находит, что ответить.
История повторяется? Разве Европа не пыталась всегда опустошать свои клоаки в колониях? Разве «Кронос» не то же самое, что судно с осужденными на пути в Австралию, иностранный легион на пути в Корею, английские коммандос на пути в Индонезию?
У себя в каюте я достаю два сложенных листка формата А4. Они лежали в кармане моей куртки. Я больше не оставляю ничего важного в каюте. Пока я еще помню, я заношу те цифры, которые отмерила шагами, на чертеж корпуса «Кроноса», который я начала делать. На полях я записываю остальные цифры. Часть из них я знаю, часть додумываю.
Общая длина: 105 метров
Внутренняя длина: 97 метров
Ширина: 15 метров
Высота верхней палубы: 9,5 метра
Высота второй палубы: 6 метров
Грузовместимость (II палуба): 100 000 куб. футов
Грузовместимость (корпус): 125 000 куб. футов
Всего: 225 000 куб. футов
Скорость: 18 узлов, при эффективной мощности 4500 л. с.
Потребление топлива: 14 тонн в сутки
Дальность плавания: 10 000 морских миль
Я пытаюсь найти объяснение тем ограничениям, которые накладываются на передвижения экипажа по судну. Когда эскимос Ханс плыл с Пири к Северному полюсу, матросам было запрещено выходить на офицерскую палубу. Это было частью военной муштры, попыткой при помощи судна доставить в Арктику надежность и спокойствие феодальной иерархии. На современном судне экипаж слишком мал для такого рода правил. И однако же они существуют на «Кроносе».
Я включаю стиральные машины. Потом выхожу из прачечной.
Если ты являешься частью изолированной группы — в интернате, на материковом льду, на судне, — то твоя индивидуальность стирается, отчасти уступая место ощущению единого целого. В любую минуту я, не задумываясь, могу узнать любого человека этого судового мира. По шагам в коридоре, по дыханию во сне за закрытой дверью, по посвистыванию, рабочему дню, по вахтенным часам.
А они, в свою очередь, знают, где нахожусь я. Но есть преимущество в том, что ты работаешь в прачечной. По звуку кажется, что ты там, хотя на самом деле тебя там нет.
Урс собирается есть. Он открыл откидной столик рядом с конфоркой, постелил на него скатерть, накрыл стол и зажег стеариновую свечу.
— Fräulein Smilla, attendez moi one minute.
Кают-компания «Кроноса» — это вавилонское столпотворение английского, французского, филиппинского, датского и немецкого. Урс беспомощно плавает между обрывками языков, которых он никогда не учил. Я чувствую к нему сострадание. Мне слышно, как разрушается его родной язык.
Он вытаскивает для меня стул и ставит на столик тарелку.
Ему необходима компания, чтобы есть. Он ест так, как будто ему хотелось бы объединить жителей всех стран вокруг кастрюль с мясом, он преисполнен неистребимой веры, что, несмотря на все войны, и насилие, и языковые барьеры, и климатические различия, и проявления датского военного суверенитета в Северной Гренландии, даже после введения самоуправления, у нас есть одно общее — нам надо питаться.
На его тарелке порция макарон, которая достаточно велика, чтобы можно было ею поделиться.
— Вы слишком худенькая, Fräulein.
Он натирает большой кусок пармезана, сухая золотистая пыль, словно маленькие снежинки, сыплется на макароны.
— Вы ein Hungerkünstler.
Разрезав на части собственноручно испеченные батоны, он поджарил их в масле с чесноком. Засовывая в рот куски по десять сантиметров, он медленно и с удовольствием пережевывает.
— Урс, — спрашиваю я, — как ты попал на судно?
У меня не получается говорить ему «вы».
Он перестает жевать.
— Верлен говорит, что вы Polizist.
Он обдумывает мое молчание.
— Я был im Gefängnis. Два года. In der Schweiz.
Это объясняет цвет его лица. Тюремная бледность.
— Я ездил на машине в Марокко. Я решил, что если провезти с собой два килограмма, то у тебя будут деньги на два года. У итальянской границы меня взяли на Stichprobekontrol. Ich bekam drei Jahre. Освободили через два года. В октябре прошлого года.
— Как тебе было в тюрьме?
— Die beste Zeit meines Lebens.
От волнения он перешел на немецкий.
— Никаких стрессов. Только Ruhe. Я добровольно работал на кухне. Поэтому я получил Strafermässigung.
— А «Кронос»?
Он еще раз пытается оценить мои намерения.
— Я служил в армии, в швейцарском флоте.
Я пытаюсь понять, не шутка ли это, но он категорично машет рукой.
— Flussmarine. Я был коком. Там у одного приятеля были знакомые в Гамбурге. Он предложил мне «Кронос». Ich hatte meine Lehrzeit teilweise in Dänemark, in Tönder gemacht. Это было трудно. После тюрьмы не найти работу.
— Кто тебя нанимал?
Он не отвечает.
— Кто такой Тёрк?
Он пожимает плечами:
— Я видел его einmal. Он все время на шлюпочной палубе. Выходят Сайденфаден и die Frau.
— За чем мы плывем?
Он качает головой:
— Ich bin Koch. Es war unmöglich Arbeit zu kriegen. Sie haben keine Ahnung, Fräulein Smilla…
— Я хочу посмотреть холодильники и склады.
На его лице появляется страх.
— Aber Verlaine hat mir gesagt, die Jaspersen will…
Я наклоняюсь через стол. Тем самым я заставляю его забыть о макаронах, о нашем взаимопонимании, о его ко мне доверии.
— «Кронос» везет контрабанду.
Теперь он в панике.
— Ahh, ich bin kein Schmuggler. Ich konnte nicht ertragen, noch einmal ins Gefängnis zu gehen.
— Разве это не было лучшим временем твоей жизни?
— Aber es war genug.
Он берет меня за руку:
— Ich will nicht zurück. Bitte, bitte. Если нас схватят, скажите им, что я невиновен, что я ничего не знал.
— Посмотрим, что я могу сделать.
Продовольственные склады находятся прямо под камбузом. Они состоят из морозильного помещения для мяса, помещения для яиц и рыбы, разделенного на две части холодильного помещения для других скоропортящихся продуктов с температурой плюс два градуса по Цельсию и различных шкафов. Все заполнено продуктами, чисто, аккуратно, удобно уложено. Видно, что этими помещениями пользуются так часто, что вряд ли они могут быть тайником.
Урс показывает их мне со смесью профессиональной гордости и страха. На то, чтобы осмотреть их, уходит две минуты. Я действую по графику. Иду назад в прачечную. Отжимаю в центрифуге белье. Кладу его в сушильную машину и, повернув ручку, включаю. Потом я снова ухожу. И направляюсь вниз.
Я ничего не знаю о двигателях. И более того, даже не собираюсь изучать их.
Когда мне было пять лет, мир был для меня непостижимым. Когда мне было тринадцать, он стал для меня маленьким, грязным и до тошноты предсказуемым. Теперь это опять — беспорядок, хотя иной, не такой как в детстве, но столь же сложный.
С годами я по собственной воле стала накладывать на себя некоторые ограничения. Я больше не хочу начинать сначала. Изучать новую специальность. Бороться со своей собственной индивидуальностью. Вникать в работу дизельного двигателя.
Я полагаюсь на брошенные Яккельсеном замечания.
— Смилла, — говорит он, когда я сегодня утром застаю его в прачечной. Он сидит прислонившись спиной к изолированным трубам с горячей водой, сунув в рот сигару, спрятав руки в карманы, с целью уберечь от соленого морского воздуха свою персиковую кожу, которая так необходима ему, чтобы гладить изнутри женские бедра. — Смилла, — отвечает он на мой вопрос о двигателе, — он огромный. Девять цилиндров, каждый из которых 450 миллиметров в диаметре, с ходом поршня в 720 миллиметров. Сделан на заводе «Бурмайстер и Вэйн», с прямым реверсом, с наддувом. Мы движемся со скоростью 18–19 узлов. Он построен в шестидесятых, но отремонтирован. Мы оснащены как ледокол.
Я смотрю на двигатель. Который неожиданно возникает передо мной — мне приходится его обходить. Его топливные вентили, стержни его клапанов, трубы радиатора, пружины, полированная сталь и медь, его выхлопные трубы и его безжизненная, но тем не менее полная энергии подвижность. Как и маленькие черные телефоны Лукаса, он — квинтэссенция цивилизации. Нечто одновременно очевидное и непостижимое. Даже если бы это было необходимо, я бы не смогла остановить его. В каком-то смысле его, наверное, и нельзя остановить. Может быть, на некоторое время выключить, но не окончательно остановить.
Может быть, так кажется, потому что он не человек, он лишен индивидуальности, он лишь воплощение чего-то стоящего за ним — души машины, аксиоматики всех двигателей.
А может быть, все это мне только мерещится из-за одиночества, смешанного со страхом.
Важным же вещам я, однако, не могу найти объяснения. Почему «Кронос» два месяца назад, в Гамбурге, был оснащен значительно большим, чем требовалось, двигателем?
Люк в переборке за двигателем изолирован. Когда он захлопывается за мной, звук двигателя исчезает, и мне кажется, что я оглохла. Туннель спускается на шесть ступенек вниз. Оттуда на двадцать пять метров тянется прямой, как линейка, коридор, освещенный забранными сеткой лампочками, — точная копия того прохода, по которому мы с Яккельсеном прошли менее двадцати четырех часов назад, но теперь это кажется далеким прошлым.
На полу номерами отмечены находящиеся внизу топливные танки. Я прохожу мимо номеров семь и восемь. Над тем местом, где расположен каждый танк, висит огнетушитель, пожарное покрывало и находится кнопка сигнализации. Не очень-то приятно, когда тебе на борту судна напоминают о пожарах.
Там, где заканчивается туннель, наверх поднимается винтовая лестница. Первый люк оказывается на левой стороне. Если мои предположительные расчеты верны, то он приведет в самый задний и самый маленький трюм. Я прохожу мимо него. Следующий люк находится тремя метрами выше.
Помещение резко отличается от тех, которые я видела раньше. Оно не более шести метров в высоту. Стены не поднимаются до верха палубы, а заканчиваются где-то в межпалубном пространстве, там луч света от моего фонарика теряется в темноте.
Краска со стен в помещении облупилась, оно все в пятнах, и видно, что его много используют. У одной стены сложены деревянные клинья, манильские тросы и грузовые тележки.
У другой стены сложены в штабель и закреплены примерно пятьдесят железнодорожных шпал.
Этажом выше дверь ведет в твиндек. Луч света находит отдаленные стены, высокий край выступающего трюма, крепление под тем местом, где должна стоять задняя мачта. Белые бухты электрического кабеля, сопла спринклерной противопожарной системы.
Твиндек идет от одного борта до другого и представляет собой длинное помещение с низким потолком, поддерживаемым колоннами. Он начинается где-то у тех переборок, за которыми находятся холодильники и склады, а другой его конец исчезает в темноте кормовой части.
В этом направлении я и двигаюсь. Пройдя двадцать пять метров, я вижу перила. Тремя метрами ниже луч фонарика освещает дно. Кормовой трюм. Я вспоминаю подсчеты Яккельсена: тысяча кубических футов против трех с половиной тысяч, которые я только что видела.
Я достаю свой рисунок и сравниваю его с тем помещением, которое находится подо мной. Оно выглядит немного меньше, чем я нарисовала.
Я иду назад к винтовой лестнице и спускаюсь вниз к первой двери.
Стоя на дне трюма, можно понять, почему он выглядит меньше, чем на моем рисунке. Он наполовину заполнен. Что-то квадратное, в полтора метра высотой, под голубым брезентом.
С помощью отвертки я проделываю две дырочки в брезенте и разрываю его.
Увидев шпалы в трюме, можно было бы подумать, что мы направляемся в Гренландию, чтобы проложить семьдесят пять метров железной дороги и открыть железнодорожную компанию. Под брезентом же — груда рельсов.
Но их нельзя будет прикрепить к шпалам. Они сварены в большую квадратную конструкцию, с дном из стального уголка.
Мне это что-то напоминает. Но я не пытаюсь вспомнить, что именно. Мне тридцать семь лет. С возрастом всякая вещь начинает вызывать воспоминания о любой другой вещи.
Оказавшись снова в твиндеке, я смотрю на часы. В эту минуту в прачечной должно быть тихо. Меня могут вызвать. Кто-нибудь может пройти мимо.
Я прохожу дальше в сторону кормы.
Судя по вибрации корпуса, винт должен находиться где-то наискосок подо мной. Согласно моему чертежу, до него еще пятнадцать метров. Здесь палуба перегорожена переборкой, в которой есть дверь. Ключ Яккельсена к ней подходит. За дверью красная дежурная лампочка с выключателем. Я не включаю свет. Должно быть, я нахожусь под низкой кормовой надстройкой. За все время, проведенное на судне, я ни разу не видела, чтобы она была открыта.
Дверь ведет в маленький коридор с тремя дверями по обе стороны. Ключ подходит к первой из них по правой стороне. Для Педера Моста и его друзей не существует закрытых дверей.
Эта комната еще совсем недавно была одной из трех небольших кают по левому борту. Теперь перегородки снесены, так что образовалось одно помещение — склад. Вдоль стен лежат бухты шестидесятимиллиметрового нейлонового каната. Плетеные полипропиленовые веревки. Восемь комплектов восьмимиллиметровой двойной веревки «кермантель» ярких, альпийских, безопасных цветов — давно знакомой мне по материковому льду. Каждый комплект стоит 5000 крон, может выдержать пять тонн, и это единственная в мире веревка, которая растягивается на четверть своей длины.
Под стропами лежат алюминиевые лестницы, фирновые якоря, палатки, легкие лопаты и спальные мешки. На металлических крюках, ввинченных в стену, висят ледорубы, скальные молотки, крючья, карабины, амортизаторы и ледобуры. И узкие, которые напоминают штопор, и широкие, создающие такое отверстие, что в него ввинчивают ледяной цилиндр, так что можно удержать слона.
В тянущихся вдоль стен металлических шкафах открыто несколько дверей, внутри лежат шлямбурные крючья, солнцезащитные очки, ящик с шестью высотомерами «Томмен». Рюкзаки без рамы, сапоги «Майндль», страховочные комплекты — все прямо с завода, упакованное в прозрачный полиэтилен.
Помещение по правому борту также сделано на месте трех кают. Здесь больше лестниц и больше веревок и несгораемый шкаф с надписью «Explosives» который, к сожалению, не открывается ключом Яккельсена. В больших картонных коробках три одинаковых образца качественной датской продукции — три двадцатидюймовые «Manual winches» от Софуса Беренсена — ручные лебедки с тремя зубчатыми передачами. Я не очень разбираюсь в передаточных числах. Но они большие, как бочки, и кажется, что могут поднять локомотив.
Я измеряю шагами длину коридора. У меня получается пять с половиной метров. Там, где коридор заканчивается, на уровень палубы поднимается трап. Наверху находится туалет, комната с краской, слесарная мастерская, маленькая кают-компания, которая используется как укрытие от непогоды при работе на палубе. Я принимаю решение отложить их изучение до следующего раза.
Но тут я меняю решение.
Дверь, через которую я пришла, я закрыла на крюк. Возможно, потому что коридор и маленькие комнаты казались бы иначе ловушкой.
Возможно, чтобы увидеть, если за мной зажжется свет.
Теперь до меня доносится звук. Не очень громкий. Небольшой шум, которого почти не слышно из-за шума винта и ударов бурлящего моря о корпус.
Это звук металла, ударяющего о металл. Осторожный, но усиленный громким эхом помещения.
Я спешу вверх по лестнице, чтобы выйти на палубу. Наверху есть дверь. Мой ключ отодвигает собачку замка, но дверь не открывается. Она задраена снаружи. Тогда я бросаюсь вниз.
В темноте твиндека я отхожу в сторону, сажусь на корточки и жду.
Они приходят почти сразу же. Их по крайней мере двое, может быть, больше. Они двигаются медленно, исследуя по пути помещение вокруг себя. Спокойно, но не особенно заботясь о том, чтобы вести себя тихо.
Я откладываю фонарик на пол. И жду, что «Кронос» качнется на высокой волне. Когда это происходит, я зажигаю фонарик и отпускаю его. Он катится к правому борту, а его свет бегает по колоннам.
Сама я бегу вперед, стараясь держаться ближе к стене.
Но мне не удается их провести. Передо мной оказывается что-то похожее на занавеску. Я хочу откинуть ее в сторону, но она окутывает меня. Тут появляется еще одна, окутывающая верхнюю часть тела и лицо, и я кричу, но звук приглушен толстой тканью и становится лишь звоном в моих ушах, запахом пыли и вкусом ткани во рту. Они обмотали меня пожарными одеялами.
Не было никакого насилия, все было сделано аккуратно и без всякого драматизма.
Они кладут меня на пол. Одеяла прижимают плотнее, и появляется новый запах. Земли и джута. Поверх одеял они натянули мне на голову один из тех мешков, которые я в большом количестве видела в трюме.
Меня так же осторожно поднимают, и я оказываюсь на плечах двух людей, они несут меня по палубе, и в голову приходит нелепая и суетная мысль о том, что я, должно быть, представляю собой забавное зрелище.
Какой-то люк открывается и закрывается. Спускаясь по лестнице, они держат меня с двух сторон. Слепота усиливает чувствительность тела, но меня ни разу не ударили о ступеньки. Если бы не то, во что я завернута, и не прочие обстоятельства, можно было бы подумать, что это санитары несут больного.
Приглушенный и одновременно близкий шум говорит о том, что мы остановились у двери в машинное отделение. Дверь открывается, мы проходим помещение, и звук снова затихает. Расстояние и время тянутся очень долго. Мне кажется, что прошла целая вечность, когда они делают первый шаг наверх. На самом деле это были лишь двадцать пять метров до находящегося впереди трапа.
Теперь меня поддерживает лишь одно плечо. Я пытаюсь освободить руки.
Меня осторожно ставят на пол, где-то над головой слышится легкое дрожание металла.
Теперь я понимаю, куда мы направляемся. Дверь, которую открыли, никуда не ведет, через нее попадаешь на маленькую платформу, где на высоте двенадцати метров над полом стояли мы с Яккельсеном.
Не знаю почему, но я уверена, что с платформы меня сбросят на дно трюма.
Меня усаживают. В результате на ткани образуется складка. Поэтому возникает возможность вытащить левую руку вдоль груди. В руке у меня отвертка.
Когда меня поднимают с пола, я оказываюсь прижатой к чьей-то груди. Я пытаюсь прощупать, где заканчиваются его ребра, но слишком дрожу. К тому же пробка до сих пор сидит на отвертке.
Он прислоняет меня к перилам и встает на колени передо мной, как мать, которая хочет поднять ребенка.
Я уверена в том, что умру. Но я отталкиваю от себя эту мысль. Я не хочу мириться с таким унижением. Меня оскорбляет то, как четко они все рассчитали. С какой же легкостью они все это проделали — и вот я барахтаюсь здесь, Смилла, бестолковая гренландка.
Когда он подставляет под меня плечо, я перекладываю отвертку в правую руку. Он выпрямляется, я медленно подношу ее ко рту, сжимаю зубами пробку и вытаскиваю отвертку. Он перехватывает меня, чтобы перебросить через перила. Пальцами левой руки я нащупываю его плечо. До горла мне не достать. Но я чувствую ключицу и между ней и трапециевидной мышцей мягкое, треугольное углубление, где под тонким слоем кожи и соединительной ткани находятся незащищенные нервы. Туда я и направляю отвертку. Она проходит сквозь материю. Потом останавливается — неожиданно эластичное сопротивление и плотность живых клеток. Соединив ладони, я рывком высвобождаю тело, так, что всем своим весом упираюсь в отвертку. Она входит в его тело по самую рукоятку.
Он не издает ни звука. Мы замираем и секунду покачиваемся вместе. Я жду, что он отпустит меня, я уже готова к удару о решетку в темной глубине подо мной. И тут он роняет меня на платформу.
Я ударяюсь головой о перила. Начинается головокружение, оно усиливается, потом проходит. Мешки и одеяла оказались достаточной защитой, чтобы я не потеряла сознания.
Потом мне в живот ударяет свайный молот. Это он бьет меня ногой.
Сначала подступает тошнота. Но боль все время возвращается, и я не успеваю вздохнуть после каждого следующего удара. Меня душат. Я жалею, что не смогла добраться до его горла.
Следующее ощущение — это крик. Мне кажется, что это он кричит. Меня хватают за плечи, и я думаю, что исчерпала весь запас своего везения и все свои ресурсы, и хочу теперь умереть в покое.
Но это кричит не он, это электронный вой, синусоида генератора. Меня тащат вверх по лестнице. Каждая ступенька отдается в моей пояснице.
Я чувствую, как повеяло холодом, и слышу звук льющегося дождя. Потом закрывается какой-то люк, и меня отпускают. Рядом со мной в приступе кашля захлебывается какое-то животное.
Я с трудом снимаю с головы мешок. Мне приходится перекатываться с боку на бок, чтобы освободиться от одеял.
Я вылезаю навстречу холодному проливному дождю, электронному крику, ослепительному электрическому свету и хриплому дыханию рядом со мной.
Это не животное. Это Яккельсен. Промокший до нитки и белый как мел. Мы находимся в помещении, которое я не сразу узнаю. Бешено вращающиеся спринклеры льют на нас сверху потоки воды. Дымовая сигнализация орет монотонно и раздражающе, становясь то громче, то тише.
— Что мне было еще делать? Я зажег сигарету и дыхнул на датчик. Тут все это дерьмо и сработало.
Я пытаюсь спросить его о чем-то, но не могу произнести ни звука. Он догадывается о чем.
— Морис, — говорит он. — Ему здорово досталось. Меня он даже и не заметил.
Где-то над нашими головами слышно, как кто-то бежит по ступенькам. Вниз по трапу.
Я не в состоянии двинуться. Яккельсен поднимается на ноги. Он протащил меня на этаж вверх по трапу. По-видимому, мы находимся на полуэтаже под носовой палубой. Напряжение совершенно лишило его сил.
— Я что-то не в форме, — говорит он.
И, ковыляя, скрывается в темноте.
Дверь распахивается. Входит Сонне. Я не сразу узнаю его. В руках у него большой огнетушитель, он в полном пожарном обмундировании с кислородным баллоном на спине. За его спиной стоят Мария и Фернанда.
Пока мы смотрим друг на друга, сирена умолкает, и давление воды в пожарной системе постепенно падает, и наконец она перестает течь. Сквозь звуки падающих со стен и потолка капель и журчания ручейков по полу в комнате становится слышен далекий звук волн, разбивающихся о форштевень «Кроноса».