ГЛАВА XXXI
ВЫДЕРЖКА ИЗ ДНЕВНИКА САЛЬВИАТИ
Ingenium nobis ipsa puella facit.
Propert., II,1 .
Болонья, 29 апреля 1818.
Удрученный несчастьем, в которое меня повергла любовь, я проклинаю свое существование. Все мне противно. Погода хмурится, идет дождь, поздний холод опять погрузил в уныние природу, которая после долгой зимы рвалась к весне.
Скьяссетти, отставной наполеоновский полковник, рассудительный и хладнокровный друг, провел у меня два часа. "Вам следовало бы перестать любить ее". "Как достигнуть этого? Верните мне мою страсть к войне". "Знакомство с нею было для вас большим несчастьем". Я чувствую себя таким подавленным, мужество настолько покинуло меня, тоска так владеет мною сегодня, что я почти соглашаюсь с ним. Мы оба стараемся угадать, какие соображения заставили ее подругу оклеветать меня; мы ничего не понимаем и только вспоминаем старую неаполитанскую поговорку: "Женщина, от которой ушла молодость и любовь, злится по пустякам". Несомненно одно: эта жестокая женщина в бешенстве на меня; так выразился один из ее друзей. Я могу отомстить ей ужасным образом, но у меня нет ни малейшей возможности защитить себя от ее ненависти. Скьяссетти уходит. Не зная, что делать с собой, я иду бродить под дождем. Моя квартира, эта комната, где я жил в первое время нашего знакомства, когда мы виделись каждый вечер, кажется мне невыносимой. Каждая гравюра, каждая вещь упрекают меня за счастье, о котором я мечтал при них и которое потерял навсегда.
Я брожу по улицам под холодным дождем, и случай, если можно это назвать случаем, приводит меня к ее окнам. Уже темнело, и я шел, устремив глаза, полные слез, на окно ее комнаты. Вдруг занавеска немного раздвинулась, как будто кто-то хотел взглянуть на площадь, и тотчас задернулась снова. Я почувствовал как бы толчок в сердце. Я не мог держаться на ногах; я спрятался под навес соседнего дома. Тысячи чувств нахлынули на мою душу; может быть, занавеска колыхнулась совсем случайно; но что, если она была раздвинута ее рукой!
Есть на свете два несчастья: несчастье неудовлетворенной страсти и несчастье dead blank .
Когда любовь живет во мне, я чувствую в двух шагах от себя бесконечное счастье, превосходящее все мои желания, зависящее от одного лишь слова, от одной лишь улыбки.
Когда, подобно Скьяссетти, я не чувствую страсти, в грустные дни, я ни в чем не вижу счастья, начинаю сомневаться, что оно существует для меня, впадаю в сплин. Следовало бы не испытывать сильных страстей и обладать лишь некоторой долей любопытства или тщеславия.
Уже два часа ночи, а я видел легкое колыхание занавески в шесть часов; я сделал десяток визитов, побывал в театре, но всюду оставался молчаливым и задумчивым и целый вечер думал над таким вопросом: "Что если после столь сильного и столь малообоснованного гнева — ибо разве я хотел оскорбить ее и разве есть что-либо на свете, чего нельзя было бы оправдать хорошими намерениями? — она на мгновение почувствовала любовь ко мне?"
Бедный Сальвиати, написавший предшествующие строки на полях томика Петрарки, умер некоторое время спустя; он был близким другом мне и Скьяссетти; мы знали все его помыслы, и именно ему я обязан всеми мрачными страницами этих опытов. Он олицетворял безрассудство; впрочем, женщина, ради которой он совершил столько безумств, — самое интересное существо, которое мне когда-либо приходилось встречать. Скьяссетти говорил мне: не считаете ли вы, что эта несчастная страсть не дала Сальвиати ничего хорошего? Прежде всего, он испытал денежные невзгоды, хуже которых трудно себе представить. Эти невзгоды заставили его после блестящей молодости довольствоваться очень скромным состоянием и при всяких других обстоятельствах привели бы его в исступление; а тут он едва вспоминал о них два раза в месяц.
Затем, что неизмеримо важнее для такого выдающегося человека, эта страсть была для него первым настоящим курсом логики, который ему удалось пройти. Это покажется странным для человека, который бывал при дворе; но это объясняется его безграничным мужеством. Например, он провел как ни в чем не бывало день, повергший его в ничтожество; на этот раз, как и в России, он удивлялся тому, что не чувствует ничего особенного; действительно, он никогда не боялся чего-нибудь настолько, чтобы думать об этом два дня подряд. Взамен этой беспечности он в течение последних двух лет ежеминутно старался поддержать в себе мужество; раньше он ни в чем не видел опасности.
Когда вследствие его неосторожности и его веры в хорошее о нем мнение любимая женщина осудила его на встречи с ней не чаще двух раз в месяц, мы узнали, что, опьяненный радостью, он разговаривал с ней ночи напролет, ибо она принимала его с той благородной простотой, которую он обожал в ней. Он считал, что у него и у госпожи… исключительные души и что им следовало бы объясняться взглядами. Он не мог допустить, чтобы она придавала хоть малейшее значение тем мелким, мещанским толкам, которые могли выставить его в преступном свете. Следствием этого прекрасного доверия к женщине, окруженной его врагами, было то, что его прогнали.
"С госпожой…, — говорил я ему, — вы забываете свои правила, забываете, что величию души нужно доверять только в крайнем случае". "Неужели вы думаете, — отвечал он, — что в мире есть сердце, более родственное ей? Правда, за страстность, благодаря которой линия скал на горизонте в Полиньи напоминала мне разгневанную Леонору, я расплачиваюсь неудачей всех моих предприятий в жизни, неудачей, происходящей от недостатка терпеливой расчетливости и от безрассудств, совершенных под влиянием непосредственного впечатления". Мы видим тут что-то близкое к безумию.
Жизнь разделилась для Сальвиати на двухнедельные периоды, принимавшие окраску последней встречи, которой его удостаивали. Но я неоднократно замечал, что счастье, которым он бывал обязан приему, казавшемуся ему сравнительно менее холодным, ощущалось им гораздо менее остро, чем несчастье, причиненное суровым приемом . Госпожа… бывала иногда неискренна с ним: вот два соображения, которые я никогда не решался ему высказать. За вычетом того, что в его горестях было наиболее интимного и о чем он имел деликатность не говорить самым дорогим и вполне чуждым зависти друзьям, в каждом суровом приеме Леоноры он видел торжество прозаических и интригующих душ над душами прямыми и великодушными. Тогда он отчаивался в добродетели и особенно в славе. Он позволял себе высказывать своим друзьям только мысли, навеянные ему страстью, — правда, мысли эти были печальные, но они могли представить кое-какой интерес с философской точки зрения. Мне было любопытно наблюдать эту странную душу; обычно любовь-страсть встречается у людей, отличающихся наивностью в немецком стиле . Сальвиати же принадлежал к числу самых твердых и самых умных людей, каких я когда-либо знал.
Мне кажется, что после этих суровых приемов он успокаивался только тогда, когда ему удавалось оправдать жестокость Леоноры. Пока он считал, что она, быть может, неправа, мучая его, он чувствовал себя несчастным. Я никогда не поверил бы, что любовь настолько лишена тщеславия.
Он постоянно восхвалял нам любовь: "Если бы какая-нибудь сверхъестественная сила сказала мне: "Разбейте стекло у этих часов, и Леонора станет для вас тем, чем она была три года назад, равнодушной приятельницей", — по правде говоря, я думаю, что не было такого момента в моей жизни, когда у меня хватило бы мужества разбить его". Я видел, что он сходит с ума, рассуждая так, и ни разу не решился высказать ему вышеупомянутые соображения.
Он прибавил: "Как реформация Лютера в конце средних веков, потрясшая общество до самого основания, обновила мир и перестроила его на разумных началах, так любовь обновляет и укрепляет благородную натуру.
Только тогда человек освобождается от всякого ребячества в жизни; без этого переворота в нем навсегда осталось бы что-то натянутое и театральное. Только полюбив, научился я проявлять известное величие души, — до такой степени нелепо воспитание, получаемое нами в военных школах.
Хотя я и вел себя хорошо, я был всего лишь ребенком при дворе Наполеона и в Москве. Я исполнял свой долг, но мне была неведома героическая простота, которая является плодом полной и чистосердечной жертвы. Только за последний год, например, сердце мое постигло простоту римлян Тита Ливия. Прежде они казались мне холодными по сравнению с нашими блестящими полковниками. То, на что они были способны для своего Рима, я нахожу в моем сердце для Леоноры. Если бы, на мое счастье, я мог сделать что-нибудь для нее, моим первым желанием было бы скрыть это. Поведение Регулов и Дециев было чем-то заранее предначертанным, а потому не могло притязать на изумление. Прежде чем я полюбил, я был ничтожен именно потому, что испытывал иногда соблазн показаться самому себе великим; в этом было какое-то усилие, которое я ощущал и за которое хвалил себя.
А чем только не обязаны мы любви в области чувства! После случайностей первой юности сердце замыкается для симпатии. Смерть или разлука отнимают у нас товарищей детства, и мы вынуждены жить в обществе равнодушных спутников, не выпускающих аршина из рук, вечно занятых соображениями выгоды или тщеславия. Постепенно, за отсутствием их применения, все нежные и великодушные стороны души становятся бесплодными, и меньше чем в тридцать лет человек чувствует, что он окаменел для всех сладостных и нежных ощущений. Под влиянием любви в этой бесплодной пустыне пробивается источник чувств, более обильный и более свежий даже, чем в первой молодости. Тогда была смутная, безумная и все время рассеянная надежда ; никогда ни к чему не было преданности, никогда не было постоянных и глубоких желаний; неизменно беспечная душа жаждала нового и пренебрегала сегодня тем, что она боготворила вчера. И нет ничего более сосредоточенного, более таинственного, более вечно единого по своей сущности, чем кристаллизация любви. Раньше могло нравиться только приятное, да и то лишь на минуту; теперь глубоко трогает все относящееся к любимому существу, даже самые безразличные предметы. Приехав в большой город, за сто миль от того места, где жила Леонора, я чувствовал робость и начинал дрожать: на каждом повороте улицы я боялся встретить Альвизу, близкую подругу г-жи…, подругу, с которой я даже незнаком. Все окуталось для меня налетом чего-то таинственного и священного, сердце мое трепетало во время разговора со старым ученым. Я не мог слышать, не краснея, упоминания о заставе, около которой жила подруга Леоноры.
Даже суровость любимой женщины полна бесконечного очарования, которого мы не находим в самые счастливые для нас минуты в других женщинах. Так глубокие тени на картинах Корреджо вовсе не представляют собою, как у других художников, что-то малоприятное, хотя и необходимое для усиления световых эффектов и большей рельефности фигур, но сами по себе обладают чарующей прелестью и погружают нас в сладостную задумчивость .
Да, половина, и притом прекраснейшая половина, жизни остается скрытой для человека, не любившего со страстью".
Сальвиати должен был призвать на помощь всю силу своей диалектики, чтобы не уступить благоразумному Скьяссетти, который постоянно говорил ему: "Если вы хотите быть счастливым, довольствуйтесь жизнью без огорчений и небольшой ежедневной порцией счастья. Остерегайтесь лотереи больших страстей". "Дайте мне в таком случае ваше любопытство", — отвечал Сальвиати.
Мне кажется, часто бывали дни, когда он рад был бы возможности последовать советам нашего благоразумного полковника; он пробовал бороться, и ему казалось, что он борется успешно, но эта борьба была ему совершенно не по силам, а между тем какой запас сил таился в его душе!
Когда он издали видел на улице белую шелковую шляпу, слегка напоминающую шляпу г-жи…, сердце его переставало биться, и он вынужден бывал прислониться к стене. Даже в самые грустные минуты счастье встречи с нею доставляло ему несколько часов опьянения, которое брало верх над гнетом несчастья и над всякого рода рассуждениями. Несомненно, впрочем, что незадолго до своей смерти, после двух лет этой высокой и безграничной страсти, в его характере появились некоторые новые, благородные черты и что по крайней мере в этом отношении он правильно судил о себе: если бы он был жив и обстоятельства хотя бы немного благоприятствовали ему, он заставил бы говорить о себе. Возможно, однако, что благодаря его простоте достоинства его прошли бы незамеченными в этом мире.
О, lasso!
Quanti dolci pensier, quanto desio,
Menó costui al doloroso passo!
Biondo era, e bello, e di gentile aspetto;
Ma l'un de'cigli un colpo avea diviso.
Dante.