2
О чем думал Герман Бремер, когда опять лег в постель к Лене Брюкер? Испытывал ли он страх? Угрызения совести? Сомнения? Говорил ли он себе: «Я предал своих товарищей, я – свинья»? С каждым кругом, который очерчивала секундная стрелка на светящемся циферблате его часов, он все дальше удалялся от своей части, удобно пристроившись на Ленином плече; он бросил в беде своих товарищей, которые в это время поднимались на грузовики; уже запустили двигатели, машины тряхнуло и окутало облаком вонючего дыма, солдаты сидели в кузовах и ждали. Обер-лейтенант, как и Бремер, взглянул на часы, словно бы еще поджидая кого-то, его подопечные сидели молча, кто курил, кто спал, натянув на голову плащ-палатку: народные штурмовики, матросы, оба военных музыканта; было холодно, и, по-прежнему не переставая, сеял дождь. Но вот обер-лейтенант поднял руку, вскочил в головной грузовик, и четыре машины тронулись в путь в направлении мостов через Эльбу, Харбурга, Буххольца. Тамошние жители – дети, женщины и старики – уже выкопали траншеи, по которым несколько лет спустя я, еще совсем небольшой парнишка, лазил вместе с другими детьми. Мы раскапывали лопатами обвалившуюся с боков траншей землю и находили там настоящие сокровища: искореженные котелки, походные фляги, ржавые каски, патроны, штыки, иногда карабины. Георг Фюллер нашел однажды даже пулемет-42, «пилу Гитлера», а в другой раз – ржавый Железный крест, блестела лишь серебряная окантовка. Но никаких остатков мундира и тем более скелета. Орден лежал среди проржавевших застежек кобуры, карабинов, газовых масок, патронов и походных фляг, из которых по каплям еще вытекала коричневатая, похожая на чай жидкость. Отходы приближающейся к концу войны. В этой траншее, как, впрочем, и во многих других, не дошло до решающего боя, а только до перестрелки, после чего немецкие солдаты, уже давно переставшие быть армией, отступили.
Но Бремер не мог этого знать. Бремер был охвачен страхом; он боялся оставаться у Лены Брюкер и боялся идти на передовую. У него было лишь два пути: дезертировать и тогда, что было вполне вероятно, получить пулю в лоб от своих соотечественников за дезертирство либо отправляться на фронт, где снаряды английских танков разорвут его на части. Но обе альтернативы не исключали возможности остаться в живых. Где же больше шансов? Вот это был вопрос вопросов, и в поисках ответа на него мысли Бремера метались в голове, как и он в постели.
Когда две недели тому назад закончился его официальный отпуск в Брауншвейге и он отправился в Киль, его угораздило застрять именно в Плёне. Бремер явился в тамошнюю комендатуру для отметки своего отпускного свидетельства. Чтобы выжить в войне, именно в ее конечной фазе, когда все уже предрешено, самым важным становится соблюдение бюрократических формальностей. Необходимо по пути следования подтверждать, где, как, когда и куда направляется военный, чтобы не предстать перед каким-нибудь летучим военно-полевым судом. Его расквартировали в физкультурном зале какой-то школы, в которой размещался дивизионный штаб. Рано утром он проснулся от громкого рыка и команд, по коридору маршировали подбитые гвоздями сапоги. Он взял бритвенный прибор и вышел из зала. Запах учебки вызывал в нем отвращение, пахло мастикой для пола, потом и страхом новобранцев. По коридору навстречу ему шли трое солдат, по краям двое с ружьями, тот, что посередине, еще совсем молодой, может лет восемнадцати или девятнадцати, держал руки за спиной, и его униформа – это сразу бросилось Бремеру в глаза – была неправильно застегнута, а в косматых волосах он заметил торчащую соломинку. Все трое шли прямо на него, никто из них – все простые солдаты – не удосужился уступить ему, боцману, во всяком случае это ранг фельдфебеля, дорогу, так что ему самому пришлось прижаться к стене, чтобы пропустить эту троицу. Шедший посередине юноша, нет, мальчишка, не отрывал взгляда от пола, словно искал там что-то; дойдя до Бремера, он поднял голову и глянул на него, только бросил взгляд, не боязливый, не испуганный, нет, но такой, который, казалось, полностью поглотил Бремера, потом юноша опять опустил глаза, словно боялся споткнуться. Его руки за спиной были закованы в наручники. Умываясь под краном, слишком низким для него, поскольку предназначался для детей, Бремер думал, что сейчас исчезнет увиденная им картина, а стало быть, и он сам. Чуть позже, находясь в уборной, он услышал выстрел.
Его голову, которая покоилась на мягком плече Лены Брюкер, терзали два вопроса: продолжать лежать или встать? Разве не стоило попытаться убежать в последний, в самый последний момент, и не потому, что он помнил о присяге и считал недостойным вот так взять и улизнуть, он просто взвешивал свои шансы сохранить себе жизнь: остаться здесь и переждать, пока кончится война, или спрятаться в кустах где-нибудь в Люнебургской пустоши и потом сдаться англичанам, что, говорят, далеко не так просто, как хотелось бы думать. Переходишь из одной правовой системы в другую, враждебную, что легко приводило к недоразумениям, порой смертельным. Или лучше здесь дождаться конца войны, невзирая на то что тебя могут обнаружить и расстрелять? Тем более что отныне он на веки вечные зависел от этой женщины, которую узнал всего несколько часов тому назад.
Около полудня Бремер проснулся от ноющей головной боли. Он умылся в туалете над умывальником и долго держал голову под струей холодной воды. Затем натянул на себя униформу. Увидел свое отражение в зеркале, ленточку от Железного креста второй степени, значок с гербом Нарвика и серебряный значок конника. Решил, что все это ему уже не поможет, если его обнаружат здесь. Он сделал свой выбор, то есть, точнее говоря, он не сделал ничего. Я пошел курсом, с которого мне уже назад дороги нет, я пленник этой мансарды. И смогу покинуть ее, только если англичане займут город. Стоя у кухонного окна, он посмотрел сквозь гардины вниз. Его взору предстала тихая, без единого деревца узкая улочка и пересекавший ее проулок. Время от времени по ней проходили женщины с ведрами, пустыми, когда они шли вниз по улице, а когда возвращались назад, вода в ведрах колыхалась и выплескивалась. Значит, на улице должен быть гидрант. Один раз улицу перешел пожилой солдат ландвера, в гамашах поверх сапог со шнуровкой, на портупее болтались вещевой мешок и полевая фляга, видимо, он страдал плоскостопием, оттого шел скрючившись, шаркая ногами, да еще косолапил. За его спиной висел допотопный карабин, если Бремер не ошибался – трофейный польский карабин. Навстречу ему шел капитан, оба встретились почти на самой середине улицы. Солдат вялым движением лишь слегка поднял руку в направлении фуражки, что надо было понимать как приветствие. А капитан в длинной серой шинели, ладно пригнанной в талии, наверное сшитой военным портным, даже не отчитал его, не сказал: «Послушайте, хоть подтянитесь, пальцы поднесите к козырьку и чуть коснитесь его, руку надо держать под углом в семьдесят градусов», – и так далее, но нет, капитан прошел мимо и только кивнул головой. В правой руке он держал сетку с картошкой. Капитан несет по улице сетку с картошкой! Никаких сомнений, война проиграна.
Как притих город. Иногда до него доносились голоса. Это играли дети. Иногда, словно эхо, долетал звук артиллерийских залпов. Там, в юго-западном направлении, находился фронт. Потом он увидел женщину. Она стояла в подъезде дома, молодая женщина в коричневом пальто. Бросались в глаза ее светлые шелковые чулки, такое на шестом году войны было большой редкостью. Обыкновенные шелковые чулки телесного цвета. Бремер прошелся по квартире, оглядел вместительный шкаф в гостиной: березовый, полированный, середина его была застеклена, светло-коричневые стекла в свинцовом обрамлении. В шкафу стояло несколько темно-красных граненых рюмок для вина. Стол со стилизованными под старину темными стульями. Такая мебель сгодилась бы и для большой дорогой квартиры. На деревянной стойке для газет и журналов лежало несколько иллюстрированных журналов. Он полистал их. Увидел фотографии минувших событий, журналы были старые, многолетней давности. Танки под Москвой. Капитан-лейтенант Приен с Рыцарским крестом на шее. Зауэрбрух посещает военный госпиталь. Бремер нашел кроссворд и принялся отгадывать его. Время от времени он вставал и смотрел вниз на улицу. Женщина по-прежнему стояла на том же месте. Мимо нее пробегали дети, опять проходили женщины с ведрами, пустыми и полными. Изредка появлялись мужчины, один раз проехал ефрейтор на велосипеде, наверное связной. Спустя час женщина ушла. Пожилая и молодая женщины тащили шотландскую повозку, груженную обломками досок из разрушенных домов. Бремер прочитал статью об Африканском корпусе. Журнал «Ди Иллюстрирте» был трехлетней давности. Сведения из далекого прошлого. Немецкие солдаты жарили под африканским солнцем яичницу на стальной броне своих танков. На одной фотографии запечатлен под пальмами генерал Роммель. Немецкие войска на марше к Суэцкому каналу. «Подбитый Джон Буль», – гласила подпись под рисунком. Раненый английский солдат, которого перевязывает немецкий санитар. На заднем плане подбитый танк, из его люка вырывается черный дым. «Теперь Джон Буль по ту сторону Эльбы», – подумал Бремер.
Он услышал шум мотора и подбежал к окну. По улице неторопливо двигалась открытая машина. В ней сидели трое эсэсовских солдат. Машина остановилась. Водитель подозвал к себе одну из женщин и заговорил с ней, после чего она указала сначала в одну, потом в другую сторону, а затем махнула в направлении дома, на верхнем этаже которого за шторой стоял он. Машина медленно подала назад. Это был миг – потом Бремер поведал об этом Лене, – когда от страха он был готов выброситься из окна. Но потом сообразил, что, возможно, в доме есть черный ход; пока эсэсовцы поднимались бы вверх по лестнице, он мог спуститься вниз. Так в его мозгу родилась сумасшедшая идея убежать на чердак и выбраться оттуда через люк на крышу, где, стоя на водосточном желобе, он прижался бы к откосу крыши. И в довершение этих проносившихся в голове лихорадочных мыслей зародилась еще одна – подозрение, самое безумное, которое лишь теперь, когда Лена уже здесь, можно с полным правом назвать безумным, хотя это и вполне понятно: что она донесла на него в полицию, из страха, смертельного страха, потому что того, кто прячет дезертиров, расстреливают или вешают. Еще он подумал, что, быть может, вчера кто-то видел, как он с ней поднимался наверх, тот, кто не мог уснуть и, подобно ему, выглядывал из окна. Перед его мысленным взором тотчас возникла припавшая к окну женщина, которая не сводила глаз с ночной улицы, он сразу представил себе, как он вместе с Леной, укрывшись плащ-палаткой, входил в подъезд. Он прижался ухом к входной двери. Ему показалось, что ступени лестницы кряхтели под осторожными шагами. Нет, на лестничной клетке все было тихо. Только снизу, издалека, до него долетали какие-то голоса. Так он простоял довольно долго, и, когда стало совсем тихо и уже ничто не нарушало покой дома, он успокоился и решил, что жест женщины в сторону этого дома был чистой случайностью. Он вновь подошел к кухонному окну. И опять увидел женщин и детей с ведрами и случайных прохожих. А издалека, с Вексштрассе, до него долетал звук мотора военного грузовика.
Ранним утром Лена Брюкер, помахав рукой, остановила точно такой же грузовик. В кабине сидели два солдата военно-воздушных сил и между ними женщина. «Куда?» – «Аймсбюттель». – «Прошу, не стесняйтесь!» – сказал водитель. Лена Брюкер села. Едва грузовик тронулся, в кабине началась суетливая возня; второй солдат, ефрейтор, одной рукой тискал женщину, при этом другая его рука исчезла под ее юбкой, дамочка тоже не стеснялась, ее правая рука поглаживала бедро ефрейтора, эту ужасно грубую серую материю его униформы, в то время как левая бесстыдно гуляла в расстегнутой ширинке брюк водителя, который тоже не отставал и усердно шарил правой рукой, если только она не была занята переключением скорости, под юбкой своей соседки, а когда ефрейтор, не оборачиваясь к Лене Брюкер, коснулся правой рукой ее коленей, она крепко сжала его запястье и только сказала: «Я не хочу». На какое-то мгновение все трое оторопели, но лишь на мгновение; с полным пониманием и улыбкой, без злости и укоризны ефрейтор и женщина воззрились на Лену Брюкер и тут же вновь возобновили свою игру. Блаженный смех, сопение, повизгивание.
– Я все думала, как бы он не налетел на фонарный столб, машина ехала медленно, но какими-то рывками. Он даже сделал ради меня крюк и высадил аккурат против ведомства, все одно что такси.
Фрау Брюкер рассмеялась и на какое-то время даже опустила на колени вязанье.
– Н-да, – произнесла она, – что касается этого, то я была не такой уж щепетильной, но всегда привередливой. Недостатка в предложениях не было. Однако порой, – продолжила она, – парни вели себя ужасно бестактно и откровенно, сразу же принимались тебя лапать, или же от них несло такой вонью, чего я просто не выношу, в те годы запах у мужчин был более резкий, да оно и понятно: дешевый табак, холодная пища и тальк, ведь мыла тоже не хватало. Или они смотрели на тебя, как кобель на соседскую собачонку. А я была свободной. Муж сбежал. Спрашивать некого, считаться тоже не с кем, исключительно с собой. Но за шесть лет я лишь однажды принадлежала мужчине.
Это был канун сорок третьего. Многие сотрудники ведомства собрались тогда вместе, в основном женщины и лишь несколько мужчин, совершенно свободных. Лена много танцевала с сослуживцем, который отвечал за распределение муки. Он был хорошим танцором, прекрасно вальсировал и, крепко держа ее, уверенно вел в танце. Пока не запыхался и больше не смог танцевать. Ровно в двенадцать все чокнулись, и кто-то крикнул: «За счастливый и мирный новый год!» Потом она еще танцевала с тем же ухажером, тесно прижавшись к нему, медленные танцы, хотя предпочитала быстрые, ритмичные. Но ее партнер совсем выбился из сил, у него была астма. И тогда они отправились к нему домой, в его временное жилье. Их квартиру разбомбило, жену с четырьмя детьми эвакуировали в Восточную Пруссию. Он жил в маленькой комнате, где стояла старая супружеская кровать.
Потом ей стало плохо, и вовсе не от отвращения, для этого не было ни малейшего повода, он был ласковым, скромным астматиком. Она уже раньше приметила его в столовой. В душные летние дни он пил много воды, а иногда прыскал в рот лекарство из резинового баллончика. Проснувшись ночью, она увидела рядом с собой тяжело дышавшего храпуна и моментально протрезвела. Подле нее лежало стонущее чужое тело. Она поднялась, потихоньку вышла из комнаты и целых три часа добиралась ночью до дому пешком. Что было весьма кстати, поскольку долгая дорога с каждым шагом все дальше отодвигала от нее события этой ночи. У нее было такое ощущение, будто она произвела над собой опыт, результат которого ее сильно раздосадовал. Но об этом она думала совершенно спокойно, а вот мысль о предстоящем первом рабочем дне в новом году, когда ей предстояло увидеть этого мужчину, оказалась мучительной. Первый же его взгляд был таким, как она и ожидала: многозначительным, назойливо понимающим, по-дурацки конфиденциальным… Она приложила все усилия, чтобы не обидеть его своим неприязненным отношением, поэтому сторонилась его, старалась делать так, чтобы подле нее непременно оказывались друзья или знакомые; когда не удавалось избежать встречи с ним, у нее тут же находились неотложные дела, требующие безотлагательного обсуждения с подчиненными, а он стоял при этом рядом и смотрел на нее, полный ожидания, нет, упрека и печали. Пока однажды не подстерег ее одну на улице возле работы и не спросил, что, собственно, происходит. Что плохого он сделал? Ничего. Ведь все было так прекрасно, или?.. «Все было хорошо, – ответила она, – и пусть так и останется».
– Нет, это было далеко не прекрасно, – сказала фрау Брюкер. – В какой-то момент, правда, совсем неплохо. Но перед этим и после бывает как-то паршиво. Хотя все произошло с полного согласия, и тем не менее напоминало какие-то шашни, отчасти мной и спровоцированные. Быть может, я делала бы это чаще, если б после близости мужчины бесследно исчезали с моего пути, словно их и не было вовсе. А так всякий раз при встрече с ними каждое их движение, запах, взгляд напоминают тебе о том, что в них тебя раздражает.
– А Бремер?
– Бремер – другое дело. Он мне сразу понравился. Почему кто-то кому-то нравится? Я имею в виду, еще до того, как этот «кто-то» откроет рот. Сразу же понравится, а не после долгого знакомства. Вот говорят: любовь – результат близости. Все это белиберда. Скучно. С Бремером было по-другому, совсем по-другому.
В комнату, толкая перед собой маленький столик на колесиках, вошел одетый в белый халат Хуго, парень с длинными, забранными в хвост волосами и с золотой серьгой в ухе, отбывавший тут альтернативную службу. Резиновые колеса визжали на сером искусственном покрытии. На эмалированной столешнице стояли пузырьки, баночки и флакончики с мазями, таблетками, соками.
– А-а, приехал корм для стариков, – сказала фрау Брюкер.
Хуго высыпал на ее ладонь три розовые пилюли, прошел в устроенную в нише кухню и принес оттуда стакан воды.
– Благодаря помощи Хуго я остаюсь здесь, – сказала она, – они хотят перевести меня в опекунское отделение. Но я всегда говорила: «Без кухни и очага дом круглый сирота». Все хочу как-нибудь приготовить для Хуго колбасу «карри», но он предпочитает, естественно, дёнер.
– Не-ет, – сказал Хуго, – если уж готовить самим, тогда только пиццу.
Хуго взял готовую часть пуловера. Светло-коричневый цвет означал землю, над долиной кое-где проглядывала синева неба, а справа темно-коричневый ствол ели упирался своей верхушкой прямо в эту небесную синь.
– Классно, – сказал он, – если вывязать побольше неба, а на нем ель, вид будет совсем как настоящий.
– У вас в столовой была приправа карри? – спросил я, лишь бы только навести ее на разговор.
– Нет, тогда карри вообще не было. Ведь шла война. Отсюда все трудности. – Она взяла вязанье, ощупью нашла край, сосчитала петли, сначала молча, затем чуть слышно: – Тридцать восемь, тридцать девять, сорок, сорок один. – И опять приступила к работе. – В тот день я только и ждала, как бы поскорее вернуться домой. В столовой нацепила на себя передник и спустилась в кухню. Хольцингер уже был там. «Сегодня мы готовим рыбу, – сказал он. – Ожидается визит нашего окружного говоруна. Будет призывать к стойкости и непреклонности». Хольцингер много лет работал в ресторане «Эрцгерцог Иоганн» вторым поваром по приготовлению соусов. Потом первым поваром на пассажирском судне «Бремен». Он был кулинаром от Бога, нынче наверняка мог бы содержать двухзвездочный ресторан. С первых дней войны Хольцингер служил поваром в столовой Кёльнского радиовещания. «Духу, – сказал Геббельс, – необходимо первоклассное меню, в противном случае он становится безыдейным, придирчивым. Пустой желудок усугубляет любое сомнение. Метеоризмы, изжоги доводят любую серенькую тень до цвета воронова крыла. Поэтому в центральных пропагандистских отделах должны работать отличные повара. Хорошей едой чаще всего можно подкупить именно работников умственного труда».
Хольцингер возглавил столовую имперского вещания. По прошествии нескольких месяцев большинство ведущих на радио и редакторов стали страдать холериной, и странным образом всегда, когда надо было сообщать о военных победах. Отмечали победу над Францией, страна украсилась флагами, звучали марши, аллея Победы в Берлине была вся усыпана цветами, фюрер, с глазами цвета васильков, принимал парад, а комментатор имперского радио в Кёнигсберге, стоя в сортире на коленях перед унитазом, изрыгал из себя содержимое своего желудка. Поскольку подобные неприятности случались и во время вещания о победах над Данией и Норвегией, а позднее повторились после завоевания Крита и Тобрука, подозрение пало на Хольцингера. Однако никто никогда не слышал от него ни одного критического слова, что еще более усиливало подозрение в предательстве. Есть одна смонтированная радиозапись – я попросил разрешения прослушать ее, – где диктор при словах «наши победоносные парашютно-десантные войска» начинает давиться, после «Крита» возникает продолжительная пауза, на какое-то время диктор выключил микрофон, потом с громкой отрыжкой следует слово «завоеван», и далее звуки рвоты. И всё.
После того как должна была состояться передача о восхождении на Эльбрус победоносных германских горных стрелков, а ответственный за эту передачу диктор валялся на редакционном диване с приступами желудочных колик, Хольцингера вызвали в местную службу гестапо. Он сослался на полученные им продукты. В конце концов, он не может стерилизовать салат и пахту тоже. Не говоря уж о воде. В городе, оправдывался Хольцингер, отмечено много случаев холерины. Он сам вместе с диктором страдал от болей в желудке. Это убедило чиновника гестапо. Хольцингера отпустили. Ему было приказано оставаться дома и никому не рассказывать о допросе. Его освободили от работы на радиовещании и откомандировали в Гамбург, в отдел продовольствия. Никто, даже сам Хольцингер, не мог сказать, почему его перевели именно в Гамбург.
Хольцингер проработал на своем месте уже три недели, когда фрау Брюкер вызвали в вышестоящую инстанцию. Служащий гестапо сказал, что ее рекомендуют на должность директора столовой. Ее спросили, не показалось ли ей поведение Хольцингера несколько необычным, не высказывался ли он пренебрежительно о партии, о фюрере? Нет, ничего похожего. Вкусно ли он готовит? Он волшебник, почти из ничего делает кое-что и из этого кое-чего – просто отличное блюдо. И как? Тайна его умения в пряностях. Чиновник, молодой, приветливый и спокойный человек, в недоумении покусывал губу. Ей надлежит сообщить, если Хольцингер выскажет пораженческие мысли. Она – пг? Нет. Хм. Чиновник обязал ее хранить молчание. С тем ее и отпустил. А Хольцингеру Лена сказала, что ее расспрашивали о нем. С тех пор она всегда заказывала рыбу, ежели, как сегодня, должен был прийти руководитель округа Грюн. У отца Грюна был рыбный магазин, и он не раз говорил, что его начинает тошнить даже при едва уловимом запахе рыбы. Еще мальчишкой он сачком вылавливал из бассейна эту живность, ударом по голове оглушал ее, разрезал брюхо и потрошил. Лена Брюкер позвонила в рыбные ряды, где ей ответили, что не получили ни одной рыбины. Ни одно промысловое судно не может подняться вверх по Эльбе, потому что другую сторону реки уже заняли «томми». Она позвонила в мясные ряды, там оказалось очень много рубца. Прошлой ночью бомбили Лангенхорн, одна бомба разорвалась рядом с крестьянским двором, то была «минная бомба». Коровник уцелел, а двери и окна повышибало. Все коровы были убиты, они лежали на полу вполне пригодные к употреблению. Им удалили только легкие.
«Есть рубец, мы можем получить целых двадцать килограммов рубца».
«Очень хорошо, – сказал Хольцингер, – его и приготовим. Ведь картошкой мы запаслись».
Лена Брюкер накрыла стол для господ руководителей. Это она всегда делала сама. У нее даже были бумажные салфетки. Полгода назад пришли поставки на ближайшую тысячу лет. Эти салфетки использовали также и как туалетную бумагу.
В обед все сотрудники собрались в столовой. Господин Грюн, в своей коричневой униформе напоминавший заплесневелый сыр, пришел с руководителем ведомства д-ром Фрёлихом, на нем тоже были партийная униформа, высокие сапоги в гармошку, сильно накрахмаленная светло-коричневая рубашка, золотые запонки, – в общем, вид безупречный. В своей речи Грюн ничего не приукрашивал. Он сравнил европейскую культуру с еврейско-большевистской бездуховностью. Тут коллективное мышление, там частное, подрыв устоев, критическое отношение. Положительное – отрицательное. Итак: убежденность и мужество определяют немецкое мышление. Обратное ему – нерешительность, критиканство, пораженчество – свойственно еврейскому. Затем из уст Грюна как из рога изобилия посыпались сравнения: Ленинград и Гамбург, Москва и Берлин. Тут все насторожились, потому что он говорил открытым текстом. Русские казались тогда на последнем издыхании, но потом, после трех лет блокады, они отстояли Ленинград; русские буквально впились когтями в город, защищая его, и величайшее поражение превратили в победу. Вот как теперь мы. Грюн уже одерживал окончательную победу, при этом указав, кто должен постоять за город: естественно, сами горожане, они сумеют сделать это лучше других, поскольку знают его. Гамбург будет защищен – каждая улица, каждый дом. Тот, кто увиливает, кто трусливо жмется к стенке, является предателем, вызывающим отвращение, рассадником болезни, которую надо выжигать каленым железом. Необходима единая воля. Англичане будут неприятно удивлены, когда почувствуют такое фанатичное сопротивление. Поэтому очень важно, чтобы и это ведомство, ответственное за распределение продовольствия, оказало помощь, чтобы каждый соотечественник получил причитающийся ему паек, стало быть, необходимо приложить все усилия для достижения окончательной победы, и этому помогут продовольственные карточки. В заключение Грюн процитировал Гёльдерлина, но не для Лены Брюкер, которая лишь руководила столовой, распределяла талоны, отвечала за чистоту раковины для мытья посуды, накрывала столы для господ руководителей, он процитировал Гёльдерлина специально для руководителей отделов, хозяйственных экспертов, юристов, экономистов. Чтобы они поняли серьезность положения и стали еще крепче духом. Да здравствует победа!
Оратор сел, вытер со лба пот. Следующим выступал д-р Фрёлих, он пообещал, что его ведомство будет выполнять свой долг до окончательной победы, то есть будет снабжать население продовольствием, а если возникнет необходимость, поднимется на его защиту с оружием в руках. В столовой он сел рядом с Грюном и другими руководящими фольксгеноссен. Лена Брюкер обслуживала этих господ. За обедом Грюн сказал, что ему придется поторопиться, через полчаса он должен выступить с речью перед коллективом фабрики по производству аккумуляторов, ЦАФа. Все должны работать на победу, это последнее, самое последнее усилие.
«Ни в коем случае не бери сегодня ничего из остатков со стола начальства, – сказал ей Хольцингер, – я решил избавить от его выступления работников аккумуляторной фабрики». То был единственный раз, когда Хольцингер намекнул на свой саботаж. Лена Брюкер накладывала рубец в тарелку окружного начальника и слышала лишь отдельные его слова: «Держать, уже, но, естественно, бороться, уничтожающее танки оружие, ясно, но как пахнет, – сказал он. – Рубец! Ах, и тмин, ах!»
– Очень много «ахов», но столько же и «но», – произнесла фрау Брюкер, – тогда я это сразу отметила, поскольку такие слова были внове.
«Водка водкой, а служба службой, – сказал сидевший за столом регирунгсрат. – Но если б это крепче сплотило нас, может, и не дошло бы до тяжких испытаний».
Внезапно окружной оратор Грюн вскочил и, прижав руку ко рту, бросился из столовой. Вслед за ним, давясь, заторопился д-р Фрёлих.
Бремер сидел за кухонным столом, одетый в военно-морскую форму, и ждал. Казалось, он вот-вот встанет и уйдет. Словно находился в зале ожидания.
Он поднялся, пошел ей навстречу, будто она только что возвратилась из долгой поездки, обнял ее, поцеловал – сначала в шею, подбородок, а потом в маленькую ямку за ухом, от этого поцелуя – он этого еще не знал – у нее мурашки побежали по спине. Он недавно побрился, почистил зубы, она сразу догадалась – приятно пахло, – тщательно повязал галстук, не то что ее муж, который надевал галстук, лишь когда выходил из квартиры, и тотчас же срывал его с себя, едва входил в дом. Он снял с нее пальто, начал расстегивать на платье пуговицы, пока она нетерпеливо, одним движением не стянула его через голову.
Потом – она как раз ставила на печку вариться картошку – он принялся читать ей статьи из газеты, которую печатали всего лишь на одной странице: Бреслау еще борется, русские взяли в кольцо Берлин, большие потери в уличных боях, из тактических соображений немецкие войска еще раз отступили в районе действий английских и американских дивизий. Казнен на гильотине рабочий вспомогательной почтовой службы за то, что украл в Потсдаме пакеты с военно-полевой почтой.
Сообщения о фронтовых делах в Харбурге. Под Варендорфом произошло сражение. В районе Эесторфа отмечены упорные кровопролитные бои в прифронтовой полосе. Как всегда, враг понес большие потери. Естественно, собственные потери оказались незначительными.
И ни словечка о группе Боровского. Самому Боровскому очередью из автомата отстрелило ногу. Ни единой строчки о семнадцати погибших в воронке, где в это утро мог бы лежать и Бремер, потому что был приписан именно к группе Боровского.
Он закурил сигарету, которую ему принесла Лена Брюкер. «Кайф, – сказал он и откинулся на спинку дивана. – Как на Рождество, хотя сейчас уже май». На имевшиеся у нее талоны на сигареты она купила у господина Цверга пачку «Оверштольца». Это сильно удивило его, потому что шесть лет тому назад она бросила курить и с тех пор обменивала талоны на продукты, в частности у моей тети Хильды.
Фрау Брюкер быстро сосчитала петли.
– Твоя тетя Хильда была заядлой курильщицей.
– Я еще помню, – сказал я, – как вместе с моим дядей Хайнцем – он не был мне родным – мы ели у вашего ларька первую колбасу «карри». Это правда, что он мог по вкусу определить, откуда картошка?
Она опять пробормотала что-то, держа палец точно на том месте, где темно-коричневый ствол ели произрастал из светло-коричневой земли, взяла темно-коричневую нить и провязала семь петель, потом вытащила светло-коричневую пряжу и сказала:
– Чистая правда. В то время Хайнц находился на Восточном фронте, в районе Мекленбурга. Он был отменным знатоком картофеля, как другие бывают знатоками вина. Определял по вкусу, где росла картошка. Но самое удивительное, что мог угадать это и по запаху, когда она варилась, жарилась или готовилось пюре. Он даже говорил, в какой земле она выращена, – так некоторые люди определяют почву местности, где выращен виноград.
Ему завязывали глаза, и он говорил: эта картошка в мундире росла на невозделанных землях Глюксштедта. Это картофельное пюре – из знаменитого «Золтауэрского граната», плоды этого сорта похожи на голыши, они необычайно тяжелые, плотные и никогда не бывают водянистыми; или «Толстая Альма», ее нежная мякоть буквально таяла на языке, такой картофель можно было вырастить только на песчаной пустоши. Этот порезанный на маленькие кубики картофель хорош для супа из брюквы (вместе с кусочками свиной щеки), а это – «Бардовикские трюфели», мелкий темно-коричневый сорт, очень плотный, по вкусу напоминает черные трюфели – именно так. Последними были несравненные «Бамбергские рожки». Бремер никак не мог поверить в это, и тогда она сказала: «Погоди, он ведь скоро вернется домой».
Это «погоди» на какое-то время прервало их беседу, приведя Бремера в некоторое замешательство. Случайно оброненное слово выдало ее: значит, она думала о будущем, то есть, вероятно, даже планировала его. Но этого у нее, уверяла меня фрау Брюкер, даже и в мыслях не было. Разве только неосознанно. Просто, бывало, сидишь вот так с кем-нибудь, разговариваешь, и тебе настолько хорошо, что хочется, чтобы так оставалось и впредь.
– Я даже не помышляла ни о будущем, ни о совместной жизни и уж тем более о браке – ведь я еще считалась замужней. Быть вместе, не больше, но и не меньше. А он только и ждал, когда сможет покинуть эту квартиру и вернуться наконец домой.
Лена, правда, тут же попыталась сгладить вырвавшуюся фразу и потому, накрывая на стол, продолжила: «Ну, так или иначе, долго это не продлится. Надеюсь, Хайнц вернется домой целым и невредимым». И, без перехода сменив тему, принялась рассказывать о том, что объявило сегодня на собрании окружное начальство: «Гамбург будет защищаться. До последнего мужчины».
«Это безумие», – сказал Бремер.
Она попробовала проткнуть картофелины, но они еще не сварились, были сыроваты. «Как долго можно защищать город?» – «Довольно долго, – ответил Бремер, – пока камня на камне не останется. Ленинград они защищали три года. Но только с одной разницей: здесь «томми» введут в бой свои бомбардировщики. Им лететь недалеко, рядом Мюнстер, Кёльн, Ганновер. А в городе армейских подразделений вообще нет, одни старики, канцелярские крысы, военные музыканты, дети из гитлерюгенда и калеки, с такими никакое государство не защитишь. «О, правильно, государство! – крикнул он и вскочил. – Не мог вспомнить». Он пошел в гостиную и вписал это слово в кроссворд.
В этот момент в дверь позвонили. На какой-то миг они застыли, словно их парализовало. Быстро! Тарелки – долой! Вилки, ножи, стаканы – все долой! Но в дверь позвонили второй раз, теперь дольше, настойчивее. «Минутку! Я сейчас!» – кричит она, заталкивает Бремера в чулан, а в дверь уже стучат, да какое там стучат, колотят! Она бежит в спальню, хватает вещи Бремера: шапку, свитер, носки, – швыряет все в чулан, где стоит Бремер, бледный, оцепеневший, а в дверь звонят уже непрерывно и колотят что есть мочи. «Эй!» – слышится мужской голос, голос Ламмерса, ответственного в квартале по противовоздушной обороне. «Я в уборной!» – кричит она, на цыпочках пробирается в туалет и спускает воду, потому что уверена: Ламмерс подслушивает у двери, так же на цыпочках вбегает в ванную, тут еще лежит его бритвенный прибор! Куда деть? В мешок с бельем.
Запирает дверь в чулан. «Эй! – опять кричит Ламмерс, поднимается крышка почтового ящика на двери в квартиру, через щель видны его пальцы, потом опять раздается голос Ламмерса, он кричит уже в отверстие для писем: – Фрау Брюкер! Вы ведь дома. Открывайте! Я вас слышу. Сейчас же откройте! Немедля открыть!»
«Ну, конечно, сию минуту». Она отодвигает задвижку на двери.
Бремер в чулане осторожно присел на чемодан и, словно спрятавшийся ребенок, пристально смотрел в коридор сквозь замочную скважину; он видел пару черных сапог со шнуровкой, левый поменьше, неровный, стало быть, ортопедический, поверх сапог – кожаные гамаши, серое поношенное пальто военнослужащего, на портупее болтаются каска и сумка для противогаза. Старческий голос произносит: «Необходимо проверить затемнение в квартире». Осведомляется, наполнены ли песком ведра. «На дом может упасть зажигательная бомба», – продолжает голос. «Или снаряд, – подхватывает она, – англичане ведь стреляют уже через Эльбу». Но Ламмерс не хочет даже слышать этого: «Мы тоже стреляем в них». – «Вот об этом я ничего не знаю», – говорит Лена Брюкер. «Они будут отброшены назад. Уж не сомневаетесь ли вы в этом? Гамбург – настоящая крепость. Вы снова курите?» – спросил голос, и Бремеру кажется, что он слышит демонстративное потягивание носом. «Да». – «Я слышал от господина Цверга, – говорит поношенное пальто военнослужащего, – что вы опять берете сигареты на ваши талоны. Вы ведь меняли их раньше на картошку». – «Да, ну и что?»
Тут Бремер видит, как сапоги, пальто, каска и сумка для противогаза исчезают на кухне, Лена Брюкер идет следом. На кухонном столе лежит зажигалка Бремера, переделанный в зажигалку двухсантиметровый зенитный патрон с гравировкой по-норвежски. Лена видела эту зажигалку, от которой он всегда прикуривал, но не обратила на нее особого внимания. Но теперь она лежала как экспонат из военного музея. Блестящее, отполированное от частого пользования, длинное, круглое изделие из латуни: патрон. Ламмерс тоже уставился на нее. Лена достает из пачки сигарету, изо всех сил стараясь, чтобы рука не дрожала, берет зажигалку, тяжелая и гладкая, она надежно покоится в Лениной ладони. Затем нажимает большим пальцем маленькое колесико раз, потом другой. Колесико поддается с трудом. Но вот наконец вспыхивает пламя. Ламмерс наблюдает за ней. Она замечает на его лице раздумчивое недоверие. Ее рука немного дрожала, едва заметно, но ей казалось, будто она тряслась. Лена осторожно прикуривает сигарету, чтобы не закашлять. Вот уже шесть лет, сразу после того, как призвали в армию ее мужа, она не курит. И странно, отвыкла без каких-либо усилий, будто с его уходом пропало и удовольствие от курения. «Трофейная вещица». – «Да, – откликается она, – из Нормандии, подарок». Ламмерс пытается прочитать надпись. «Это не по-французски». – «Естественно, нет». – «По-польски?» – «Понятия не имею». – «Вкусно здесь пахнет». – «Да». – «Мясо?» – «Мясо!» Она видит голодный взгляд старика, полный недоверия и алчности, бесполый рот с плотно сжатыми губами едва справляется с потоком слюны. Она перемешивает в кастрюле рубец. «Я ведь слышал голоса, – говорит Ламмерс. – Ваш сын здесь?» – «Почему, – недоумевает она, – он у зенитчиков, в районе Рура, то есть он, должно быть, в плену. Ведь Рурская группировка капитулировала».
Естественно, он понял, что она хотела сбить его с толку, произнося такие слова, как «Нормандия», «Рурская группировка», «проигранные сражения», но именно подобная позиция и вела к проигрышу сражений, позиция, вроде того: ты, камрад, стреляй, а я принесу довольствие, – все это критиканские, разлагающие речи. Повсюду плохая, халтурная работа – на фабриках, на поле боя, на трудовом фронте. Разлагающие дух анекдоты: какая разница между солнцем и фюрером? Солнце восходит на востоке, а фюрер заходит на востоке. Дурацкий анекдот. Снаряды, которые не изрывались, торпеды, которые меняли направление. Ежедневные диверсии на отечественном трудовом фронте, и в ближайшем окружении фюрера тоже, все это привело к тому, что враг уже находится здесь, в нашей собственной стране.
Ламмерс заковылял к окну, проверил штору для затемнения, подергал ее, сказал, что все-таки есть щель и свет пробивается наружу. «Это может привлечь бомбардировщиков». – «Такое вообще невозможно». – «Почему?» – «Потому что электричества почти не бывает». Потом он наклонился, заглянул под кухонный стол. «Да что вы ищете?» – «В доме жалуются», – сказал Ламмерс. «На что?» – «На крики ночью!» Он посмотрел на нее. Только бы не покраснеть, подумала она, ну вот, конечно же, покраснела, я чувствую разливающееся по всему телу жгучее пламя, вся кровь прилила к лицу. «Почему вы кричите?» – «Я плохо сплю. Просыпаюсь ночью, сижу в постели и ору. А чему тут удивляться? – говорит она. – Англичане стоят у ворот города». – «Что вы хотите этим сказать?» – спросил Ламмерс. «Почему я? Так написано в газете, вот, тут показана линия фронта». Она протянула ему газету. Бремер увидел выходящие из кухни сапоги со шнуровкой, гамаши, пальто военного образца, они надвигались все ближе, ближе, так что вскоре Бремер видел исключительно серый цвет, потом настала очередь портупеи, каски, сапог со шнуровкой. В коридоре Ламмерс склонился над тремя ведрами с песком. «Вы сомневаетесь, что город защитит себя?» – спросил он. «Нет. Как раз сегодня я слушала речь окружного начальника Грюна». Ламмерс прошел в гостиную, затем в спальню, и, когда там встал на колени – с трудом, сначала опустился на одно колено, потом на другое, чтобы заглянуть под кровать, – Лена сказала: «Хватит, тут не должны находиться противопожарные средства и песок».
«Так, – сказал он, – я позабочусь о том, чтобы вас переселили в однокомнатную квартиру. Две комнаты, кухня – и все для одного человека, а там, на улице, прямо под открытым небом находятся тысячи соотечественников, беженцев и потерявших квартиры из-за бомбежек».
«Вы хотите тем самым сказать, что фюрер вел бесполезную войну?» Он помедлил, поняв, что ему подстроили ловушку, куда он неминуемо должен был угодить.
«В случае, если объявится ваш сын, сообщите об этом полиции. Иначе это сделаю я. И тогда вы оба окажетесь там. – Ламмерс опять заковылял по коридору. – Странно пахнет. – Бремер видел, как он стоял в коридоре и нюхал воздух. – Запах кожи, армии. Мне, старому солдату, хорошо знаком этот запах»
«Вон, – сказала Лена, – сейчас же вон отсюда, и побыстрее». Она захлопнула за ним дверь, стукнув ею по пятке ортопедического сапога. Какое-то мгновение она стояла, прислонившись к двери, и слышала, как он, ругаясь, спускался по лестнице, но до нее долетали только отдельные слова: «…заградительный огонь, Кифхойзер, Верден, задать перцу». Она подумала: «Теперь все, конец, он пойдет в гестапо и донесет на меня, скажет, она кого-то прячет в квартире».
Лена подошла к чулану, отперла дверь. Бремер вышел бледный, на лбу капельки пота, хотя там был пронизывающий до костей холод. Несмотря на широкие форменные брюки, ей было видно, как дрожали его колени. Они прошли в кухню, сели за стол. И, глядя в испуганное, нет, объятое ужасом лицо Бремера, она сказала: «Это был Ламмерс».
Она облокотилась на кухонный стол, обхватила голову руками и рассмеялась, смех получился напряженным, казалось, он вот-вот перейдет в рыдания.
«Ламмерс – квартальный страж, он живет в нашем доме, прежде служил в кадастровом ведомстве, теперь он на пенсии и отвечает за противовоздушную оборону». Она сняла с огня картошку, которая уже переварилась. Бремер сказал, что у него пропал аппетит, но потом быстро съел не только свою, но и ее порцию; он то и дело затаивал дыхание и, подобно ей, вслушивался в тишину на лестничной клетке. Потом опять принимался за еду. «Вкусно, – сказал он, – просто божественно».
– Чудно, правда же? – проговорила фрау Брюкер. – И не потому, что Бремер назвал божественным то, что в самом деле было хорошо, даже очень хорошо. Ведь ему так и не удалось как следует полакомиться рубцом. Страх по-прежнему не покидал его. А я так и вовсе не могла проглотить ни кусочка. Мы же не знали, поднимется к нам Ламмерс еще раз или нет. К тому же у него имелись ключи от моей квартиры, на случай пожара, поэтому он мог зайти ко мне в любое время, когда я на работе. Ламмерс был не просто стражем квартала, но еще и ответственным за противовоздушную оборону. Он поздно вступил в партию, но зато с первого дня стал ее надежным, глубоко преданным сторонником. Во время сражения под Верденом его ранило в стопу осколком снаряда, и он утверждал, что ангел, не христианский, а душа его умершей двоюродной бабушки, крестьянки, сделал так, что осколок, который неминуемо должен был попасть ему в голову, угодил в ногу. Эта бабка была ведь косолапой. Люди смеялись над ним. А он верил в переселение душ. Рассказывал всем и каждому, что хорошо помнит свою прежнюю жизнь, в которой он служил капитаном в баварской артиллерии и в тысяча восемьсот двенадцатом году участвовал в походе на Москву под предводительством Наполеона. Потом он утонул при переходе через Березину. Он сам видел себя скачущим по замерзшей реке, и как вдруг прямо рядом с ним в реку, круша лед, попадает пушечное ядро и он вместе со своим конем проваливается в черную ледяную пучину. Он еще до сих пор слышит предсмертное ржание своей лошади и собственный истошный крик.
«Наш ледяной баварец» – так все называли Ламмерса, во всяком случае, когда его не было поблизости. И все смеялись над ним вплоть до тридцать шестого года, когда в соседнем доме арестовали Хеннинга Верса. Верс работал корабелом на фирме «Блом и Фосс» и до тридцать третьего состоял в КПГ. Когда по пятницам Верс напивался, он честил нацистов почем зря: самым безобидным ругательством было «банда душегубов». Все говорили ему: «Заткни свой рот». Ведь его слова могли дойти до чужих ушей. Так оно и вышло. Как-то раз в дверь его квартиры позвонили. Фрау Верс пошла открывать. В дверях стояли два господина, они спросили, можно ли поговорить с господином Версом. И поскольку Хеннинг Верс как раз вернулся после утренней смены и уже вымылся и надел свежую рубашку, он сразу же пошел с ними; они спустились втроем по лестнице и направились к ратуше, разговаривая о погоде, об Эльбе, которая в этом году сильно обмелела. Верс вернулся лишь три недели спустя. Но это был уже не Верс. Он, чей смех обычно слышали два этажа, кто сочинял остроты об этом духовидце Ламмерсе и громче всех сам хохотал над ними, теперь уже больше не смеялся. Казалось, у него украли смех. Получилось, как в сказке: на Версе не было ни единой царапины, ни синяков, ни кровоподтеков, ни следов от уколов, ничего, но он больше не смеялся, однако никому не говорил, почему он разучился смеяться. «Его покинул смех, – сказала Лена Брюкер. – Осталось одно мрачное молчание. Он не смеялся, не ругался, не плакал». Выглядит, как привидение, подметил кто-то из жильцов дома. Своей жене он тоже ничего не рассказывал. С тех пор он к ней даже не прикасался. Порою лежал в постели без сна, иногда стонал. И еще: он больше не храпел. Временами во сне царапал край кровати, и жена всякий раз просыпалась от этого звука, какое-то леденящее душу царапанье, рассказывала фрау Вере в молочной лавке и принималась плакать.
«Что ты так мучаешься? Что они делали с тобой?» – «Ничего», – отвечал он.
Как всегда по пятницам, он выпивал. Теперь, правда, не буянил, но пил так, что один до дому не добирался. Лишь однажды он признался: «Это надо видеть». – «Что – видеть?» Однако он так и не сказал, что надо было видеть. Однажды Верс свалился с эллинга, на котором ему вообще не положено было находиться. Он умер сразу. Считалось, что покончил жизнь самоубийством. Его жена получила пенсию. Несчастный случай на производстве. Коллеги говорили, будто он должен был поменять там крепежное кольцо. Тогда же прошел слух, что это Ламмерс донес на него. Ламмерс как раз в то время вступил в нацистскую партию. Однако никто не мог точно сказать, отчего возник подобный слух. Тем не менее слух упорно держался. На улице говорили: «Это был Ламмерс». С ним перестали здороваться или только коротко кивали при встрече. Куда бы он ни заходил, везде сразу замолкали разговоры или, наоборот, люди начинали говорить нарочито громко об этом вечном дожде, о солнце или ветре. Ламмерс рассказывал всем и каждому, что он не доносил на Верса. Но соседи все равно отворачивались от него. Чуть не плача, он снова и снова доказывал всем, что не мог сделать подобного. А потом, через полгода, когда его по-прежнему окружала стена молчания, он не выдержал и начал в открытую допытываться у живших с ним по соседству, у коллег, работавших вместе с ним на скотобойне, или у завсегдатаев в трактире, почему они так считают. Спрашивал не обиняками, а напрямик: «Считаете ли вы справедливым, что подожгли синагогу? Будете ли вы покупать у евреев? Вы согласитесь спрятать у себя коммуниста?» Люди пытались отделаться отговорками, но он упорствовал и не давал сбить себя с толку, так что им ничего не оставалось, как только соглашаться с ним, но со стороны было видно, что все лгали, и однажды ты замечаешь, как с твоих уст вдруг тоже сорвались лживые слова. Ламмерс добился своего: с ним опять здоровались; поначалу это были просто короткие приветствия, потом, после того как вермахт в стремительном марше захватил Польшу, – приветливо, когда завоевал Норвегию и Данию – подчеркнуто радостно, ну а после капитуляции Франции – почти восторженно. Тех, кто по-прежнему не здоровался с ним или кто медлил с приветствием, приглашали в гестапо, где интересовались, откуда тот взял водку во время последнего праздника. С 1942 года, после того как с Гросноймаркт убрали еврейскую богадельню Леви, с ним все стали здороваться нацистским приветствием, вскидывая вверх руку и выкрикивая: «Хайль Гитлер, господин Ламмерс!» – даже если он шел по противоположной стороне улицы.
Получив должность квартального стража, Ламмерс организовал отправку детей в другие германские земли, а также «Зимнюю помощь», позднее – противовоздушную оборону. Из-за ранения в ногу он на два года раньше ушел на пенсию, что было совершенно излишне, потому что он чувствовал себя отменно, в сущности, ему день ото дня становилось все лучше и лучше. И неудивительно, поскольку в колбасном цеху на скотобойне так вешали колбасу, что продавщица говорила: «Можно оставить чуточку больше?» – чего не имела права предлагать, поскольку колбасу отпускали по талонам. У булочника для Ламмерса всегда находились булочки, когда их уже давно и в помине не было. И только Лена Брюкер, известная шлезвиг-гольштейнская упрямица, всегда приветствовала его словами: «Добрый день, господин Ламмерс». И всякий раз Ламмерс говорил: «Хайль Гитлер – германское приветствие, фрау Брюкер». – «Хорошо, господин Ламмерс. Хайль Гитлер». Как-то раз ее вызвали в гестапо, но там ее выспрашивали о Хольцингере, а к нему Ламмерс никакого отношения не имел.
«Может, ему надо было предложить рубец? – спросил Бремер. – Он ведь учуял еду сквозь все двери».
«Нет, – возразила Лена, – за мой стол он никогда не сядет. У него возникло подозрение, потому что вчера я не спустилась в бомбоубежище во время воздушной тревоги. Обычно я всегда спускалась туда. Ведь думаешь о детях. Надеюсь, мальчику там неплохо. А вот Эдит… не знаю, что она делает. Мы должны быть особенно осторожны. Меньше двигайся и, главное, сразу запирайся в чулане, когда звонят в дверь».
Он не мог уснуть. Она, как обычно, лежала ничком на груди, словно на крошечных подушках, и спала. Он осторожно положил руку на ее поясницу и лежал так, не шевелясь и поглядывая на светящийся циферблат часов, в ожидании утра.