2
Проснувшись, еще лежа в постели, Аарон Карр расслышал сирену, когда та выла в отдалении, постепенно приближаясь со стороны съезда с автострады. Оказавшись в Окружной мемориальной, он вскоре попытался было свести использование сирены к тем немногим случаям, когда это и в самом деле вызывалось необходимостью, однако старина Оскар, сидевший за баранкой «Скорой», отнесся к его затее столь же неодобрительно, как и большинство сотрудников больницы: сирена, надо отдать ей должное, исправно играла роль предварительного оповещения.
Заставив себя подняться и сидя в постели, он слышал, как «Скорая» проехала мимо дома, а затем по изменившемуся тону завываний определил, что машина свернула на дорогу, ведущую к больнице. Нехотя доктор спустил ноги на пол, смиряясь с неизбежностью телефонного вызова. Было воскресенье, день, когда дежурил Уэбстер, только Карр готов был об заклад биться, что тот в больнице в такую рань еще не появился. Рагги же, оказавшись в одиночку в ситуации, когда необходимо принимать срочные решения, наверняка позвонит ему еще раньше, чем свяжется с Уэбстером.
Карр встал, почувствовав, как кружится голова и ломит затылок, принялся тереть костяшками пальцев виски, отзываясь на пульсирующую боль. Мозг, похоже, был доведен до полного бесчувствия напряжением, свалившимся на него за ночь. Спал Аарон плохо, то и дело просыпался, не в силах отделаться от осознания того, насколько жутко он все испортил своей попыткой поговорить с Уайлдером по душам.
Сбросив пижаму, он натянул трусы и брюки, оказавшись в готовности стремглав броситься вниз по лестнице при первых же звуках телефонного звонка в надежде схватить трубку прежде, чем трезвон разбудит миссис Стайн. Однако телефон молчал.
Открыв дверь в коридор, чтобы услышать звонок в ванной, он принялся бриться, внимательно прислушиваясь к любому звуку, помимо жужжания электробритвы. Телефон по-прежнему молчал. Вернувшись к себе, Карр присел на край постели, борясь с искушением снова улечься в нее. Возбуждение, вызванное откликом на сигнал тревоги, понемногу стихало, оставляя после себя странную опустошенность. Привычный к обыкновенной усталости раннего утра, Карр, как правило, умел преодолевать ее, отдаваясь предвкушению забот начавшегося дня, однако на сей раз такая тактика не срабатывала. Напротив, натужно рисуя в мыслях все, связанное с больницей, он не только не проникался, как рассчитывал, к этому интересом, но даже почувствовал сильное отторжение. Даже обычно бодрящая мысль о тихом воскресном утре, которое даст ему долгожданную возможность поработать над книгой, угасла, как искорка, упавшая на сырую гнилушку. Книга, подумалось ему, теперь уже почти не имела смысла, сама предпосылка ее подвергнута сомнению тем, что произошло вчера вечером с Уайлдером.
Или вина не столько в предпосылке, сколько в нем самом? Теперь, окончательно стряхнув с себя сон, он вынужден был принять именно последний вывод, ясно представляя, какого он дурака свалял, заявившись в палату без белого халата, притворившись, что, мол, заглянул к больному просто так, по-свойски, а не для врачебного осмотра. Он наивно представлял, что сумеет с легкостью добиться расположения Уайлдера и наладить с ним отношения, благодаря которым сможет узнать все, что ему необходимо, из которых станет черпать все, что ему нужно, полными пригоршнями, будто воду из ручья.
В какой-то мере беда и в самом Уайлдере: человек он сложный, что и говорить, – и все же ничто из сказанного им или сделанного нельзя было не предвидеть заранее. Его напористого стремления к спору, подозрительности, с какой он воспринимал всякое утверждение, даже его весьма ядовитых уколов – всего этого следовало ожидать.
Нет, Уайлдера ему винить не следует. Вся вина лежит на нем самом, и величина ее измеряется осознанием, что он не сделал ничего, совершенно ничего, дабы отвратить Уайлдера от самоубийственного пути, по какому тот все еще гонит себя. Он предпринял попытку – и попытка не удалась. И опять, как уже – слишком часто – случалось в прошлом, он понадеялся на умение, какого у него не было.
Для Аарона Карра с самых юных лет задушевные личные отношения всегда были чем-то постыдно непознаваемым. Он никогда не был в состоянии понять, отчего то, что большинству людей казалось таким же естественным и безотчетным, как дыхание, для него обращалось в такую трудность. В средней школе у него был всего один близкий друг, отношения с которым сложились на общности происхождения и интересов. Сэмми Харрис тоже был сыном доктора и тоже видел свое будущее в медицине. Общие планы и ожидания и свели ребят вместе.
Медицинский вуз представлялся Аарону местом, где будет множество Сэмми Харрисов, эдакой несчетной сокровищницей возможных новых друзей. Как выяснилось, возможностей и впрямь оказалось полно, он с радостью подружился бы с десятками своих однокашников. Увы, сам он привлекал только самых нерадивых, тех, кому нужно было чужой конспект переписать или кто помог бы очередной экзамен скинуть. Остальные не обращали на него внимания. Сам Аарон приписывал это по большей части зависти. Он всегда был если не самым, но непременно одним из самых лучших на курсе (в общем-то не прилагая к тому особых усилий), только временами выходило так, что высокое место среди успевающих теряло всякую привлекательность в сравнении с местом за стойкой бара во время групповых походов «по пиву», в которые его никогда не приглашали.
Когда Аарона, к удивлению его самого, на третьем курсе избрали в члены общества отличников Альфа-Омега-Альфа (в медвузах оно соответствовало Фи-Бета-Каппа в других университетах), он было подумал, что наконец-то пробился в круг избранных. Ничуть не бывало. После избрания его, казалось, еще более нарочито обходили вниманием. Он знал, насколько важны для врача личные отношения, а потому со скрежетом откладывал книги по медицине, чтобы проштудировать кое-какие расхожие фолианты, в которых надеялся отыскать для себя пользу (даже прочел тайком «Как приобретать друзей и оказывать влияние на людей» Дейла Карнеги), однако из всех из них вынес лишь ощущение, что книги писались людьми, которые чересчур низко ценят самоуважение и умственную честность.
Многого Аарон Карр навидался уже вначале, будучи интерном в больнице, и все же как-то не смог заставить себя делать то, что полагалось. Он попросту не мог убедительно раболепствовать. А когда пытался неискренне льстить, то всегда пунцово краснел и начинал предательски запинаться. Серьезнее было то, что Карр никогда не позволял себе впадать в немоту, если его молчание могли принять за согласие с тем, против чего он восставал всей душой. Чаще всего это касалось диагноза, а поскольку мастерство его в этой области расцвело, то не замедлила последовать целая череда триумфов, причем в нескольких случаях – над докторами, слывшими в больнице корифеями. Впрочем, триумфы лавров ему не принесли, напротив, он обнаружил, что впал в еще большую немилость у тех самых людей, от милости которых зависел.
Нужда заставила, и Карр выучился обходиться без приятельских отношений с коллегами, оделся в броню, непроницаемую для их колкого обыкновения замолкать при его приближении к столику в столовой, за которым они пили кофе в перерыв, и даже убедил себя, что в таком к нему отношении, по крайней мере, в одном аспекте, проглядывало уважение. А вот что, однако, все больше не давало ему покоя, так это растущее осознание, что неспособность завязывать дружеские связи среди медиков идет рука об руку со сходной ущербностью в отношениях с пациентами. Почему-то, невзирая на искренность его полной самоотдачи, лишь немногие больные привязывались к нему, остальные же, похоже, оказывались не способны оценить его непритворное желание помочь или понять, как страстно доктору хочется донести до них то человеческое тепло, каким полнилось его сердце. Ничто за все время его интернатуры не озадачило его больше, чем выражение страдальческого разочарования на лицах всех больных в одной из палат, когда однажды ему пришлось сообщить им, что он заменит доктора Хакетта, всем им словно плевать было на ту истину, что из всех интернов Хакетт был наиболее вопиющим неумехой. И весьма слабо утешало то, что, по его наблюдениям, больные из частных палат, способные платить по самым высоким ставкам за наилучшее лечение, были не более разборчивы.
Осознанно или нет (наверняка осознанней, чем он был способен в то время себе представить), но на решение уйти в науку повлиял страх так никогда и не обрести тех личностных качеств, от которых, по всей видимости, зависела успешная практика. Мысленно он видел себя знаменитым диагностом-терапевтом, однако мечты его развеялись в прах, когда он на практике познал, как зависимы врачи-специалисты от своих приятелей-коллег, направляющих к ним больных на обследование и лечение. Впрочем, и мысль заняться общей практикой вызывала ничуть не меньше опасений впасть в зависимость от прихотей неразборчивых пациентов: перспектива эта вырисовалась особенно четко после того, как Аарон Карр провел несколько свободных недель в приемной отца. Хотя намерение поработать с отцом и впоследствии унаследовать его практику лишь смутно мелькало в сознании, все же окончательно подобную возможность он отверг, выяснив, что ему не по силам и в малейшей доле привить пациентам такое же благоговейное уважение к себе, с каким они боготворили его старика-отца. Отец, должно быть, тоже это понял. Мягко, с легко различимым сожалением и тем не менее уверенный в правильности выбора он согласился: сыну лучше заняться наукой.
Статья «Установление вида стресса как средство диагностики» стала первой научной публикацией Аарона Карра. И пусть появилась она в журнальчике, который из практикующих клиницистов редко кто читал, все же это вполне походило на признание, нужное, чтобы убедить самого себя: как раз наукой-то он и хотел заниматься на самом деле. Совершенно неожиданно такое рассуждение нашло поддержку. То единственное письмо, в котором содержался отклик на статью, пришло от доктора Сайруса Бернати, главного кардиолога Восточно-Манхэттенской больницы. Бернати, по-видимому, немного занимался исследованиями патологии закупорки сердечных сосудов, и статья Карра предлагала возможные объяснения ряда выявленных им аномалий. Не имея времени заниматься изысканиями самому, Бернати предложил воспользоваться собранным им материалом. После часовой беседы Аарон Карр, полагая, что действует в духе отношения своего патрона, попытался уклониться, заявив, что недостаточно сведущ в патологии, чтобы предпринять исследование, какое мыслилось Бернати. Кардиолог тут же предложил взять его под свою опеку, предоставив место научного сотрудника.
Тем не менее Карр многое постиг в кардиологии не только благодаря доктору Бернати, но и благодаря долгим занятиям за секционным столом. И все же два этих года дались нелегко. Порой казалось, что Бернати искренне заинтересован в поисках истины и его, возможно, даже совесть гложет за то, что он сыграл свою роль в ее утайке, но иногда он вел себя так, словно ужасался последствиям признания этой истины. «Только подумайте, что бы произошло, подтверди мы когда-нибудь, что производственный стресс есть главнейшая причина коронарной окклюзии, – мрачно рассуждал он как-то вечером. – Дня не пройдет, как валом повалят судебные иски работников с требованиями компенсации». Далеко не случайно большинство личных друзей доктора Бернати были президентами корпораций.
При всей непоследовательности сам Бернати вел себя по-доброму и умно. Чего совсем нельзя было сказать про остальных сотрудников Восточно-Манхэттенской. Никогда прежде Аарон Карр не чувствовал себя в такой полной изоляции, слишком откровенное объяснение которой вытекало из неоднократно слышанного им собственного прозвища – «молодой еврейчик Бернати». Едва ли не впервые в жизни у него не получалось убедить самого себя в том, что быть евреем – это препятствие надуманное.
Когда в конце второго года в кардиологии ему предложили возглавить научную работу, которой занялся Берринджеровский институт, он предложение принял, не только радуясь возможности заняться тем, для чего в высшей степени подходил, но и соглашаясь с выпавшим ему в жизни жребием. Берринджер безоговорочно считался еврейским институтом, он содержался беженцем из немецких евреев и был почти полностью укомплектован сотрудниками одного с Аароном национального происхождения.
Посмотреть со стороны, Аарон Карр вполне ладил со своими коллегами, при том, что его, как было заведено, оставляли самого вершить свои дела, если не считать контроля за расходованием денег да ежегодного доклада. Большинство его статей, так или иначе, публиковались, его связи с Бернати обеспечивали Карру если не кресло в ряду избранных во время гала-представления, то хотя бы стоячее место где-то позади в зале. Впрочем, годы летели, и все труднее было удовлетворять страсть к успеху всего лишь публикациями. Все им написанное не позволяло судить о том, что его труды хоть как-то влияют на сообщество медиков. Какой был смысл докапываться до истины, если уже после того, как ты ее наконец-то явил миру, истине этой суждено быть похороненной на пыльных страницах какого-то журнальчика, который не раскроет никто, разве что более поздний трудяга-ученый, да и то лишь для того, чтобы убедиться в бессмысленности своих изысканий?
Аарон убедил себя покинуть Берринджер и перейти в клинику Аллисона, используя тот довод, что это позволит навести мосты, соединяющие науку с практикой. Чем больше он думал об этом, тем больше видел в переходе возможность проявить себя, доказать, что обретенные им знания помогут клинике еще лучше справляться с ее признанным делом – помогать людям решать проблемы с собственным здоровьем. Возможно, Карру и удалось бы достичь этого, если бы не позиция Харви Аллисона, считавшего, что сохранять организационную гармонию среди работающих в клинике докторов важнее всего остального. Все разногласия: как диагностические, так и процедурные – решались большинством голосов, а большинство извечно отдавало предпочтение расчетливому благоразумию и никогда не поддерживало ничего, что способно было вызвать неудовольствие платящей по счетам корпорации, и тем самым поколебать добрую волю клиники, неизменно направленную на обретение прибыли. Едва ли не с самого начала доктор Карр понял: он не приемлет того, что сохранение добрых отношений с коллегами важнее честного служения находившимся на обследовании пациентам.
До вчерашнего вечера Аарон Карр полагал, что его былые проблемы остались в далеком прошлом. Но вот, поди ж ты, он будто откатился ровно на одиннадцать лет назад, оказавшись беспомощным и нерадивым с Уайлдером. Отчего у больных прямо-таки инстинктивная неприязнь к нему? Отчего не хотят дать ему хотя бы шанс попробовать? Что в нем не так?
Завязав галстук узлом, он всматривался в свое отражение в зеркале, безрезультатно ища ответы на эти вопросы, пока наконец, печально вздохнув, не бросил это занятие. Подойдя к окну, вгляделся в далеко стоявшую больницу, пытаясь решить, что же делать. Доставленный на «Скорой» больной явно тревоги не вызвал. Что бы там ни было, Рагги вполне справится. И незачем, получается, идти в больницу в такую рань, а тогда чем же еще заняться?
Неожиданно справиться с нерешительностью помогло ощущение голода, пробудившееся от бряканья сковородки: верного признака, что миссис Стайн уже встала и возится на кухне. Аарон стал быстро спускаться по лестнице, благостно предвкушая, что миссис Стайн, как она то проделывала каждое утро, примется уговаривать его хотя бы на этот раз не спешить, присесть к столу и позавтракать как полагается. Увы, сегодня уговоров не последовало. Хозяйка очень спешила, так что ему досталось только приглашение налить себе кофе (тарелка с пончиками, обсыпанными сахарной пудрой, уже стояла на столе), а когда Аарон убедился, что его попытки завязать разговор только отвлекают и нервируют хозяйку, он махнул рукой и отправился в больницу – пешком, а не на машине.
Задержавшись у стойки дежурной, доктор Карр спросил сидевшую за пультом девушку о вызове «Скорой».
– Умер, не приходя в сознание, – с бесцеремонностью профессионала сообщила та. – Еще один инфаркт на автостраде.
– Местный?
– Из Камдена, штат Нью-Джерси.
– Родственников известили?
– Жена сидела с ним рядом. Она сейчас в телефонной кабинке, говорит с кем-то из Харрисбурга.
Доктор направился за угол, к телефонной кабинке. Возле закрытой дверцы стоял Рагги, только теперь заметивший старшего коллегу. Бросив настороженный взгляд в кабинку, Рагги подошел к Карру и молча протянул ему блокнот, который держал в руках. Там все было сказано, все та же старая история: «Сэмпсон, Питер Т. пол: муж. умер до прибытия «Скорой», имеются признаки обширной коронарной окклюзии с мгновенной остановкой сердца».
Дверь кабинки отворилась, вышла миссис Сэмпсон. На лице ее, хотя и осунувшемся, было выражение собранности, говорившее не об отсутствии горя у супруги, а о том, что она давным-давно научилась жить на нервах. Похожие лица часто попадались доктору Карру прежде, оно напомнило ему о многих женах, с кем он беседовал в Берринджере, занимаясь своими послеинфарктными исследованиями: выражение выработанного самообладания, почти так же существенно отличавшее их, как и их мужей – поведение при жизни.
Рагги представил их друг другу, и Аарон Карр, выразив соболезнование, спросил:
– Если есть что-то еще, чем мы могли бы помочь, миссис Сэмптон… все, что угодно… то, очень надеюсь, вы нам дадите знать.
– Вы очень добры, – ответила женщина. – Только, полагаю, обо всем уже позаботились. Не было никаких причин для гонки. Но попробуй останови его! Вчера я попробовала. Знала, чем это обернется. Точно так же он вел себя и в первый раз, жуткая эта гонка, гонка, гонка… – Рыдание заглушило ее голос.
Принужденный что-то сказать, доктор бестолково поинтересовался:
– А что, до этого уже был приступ? – и тут же пожалел о своей бесцеремонности.
Но, странное дело, прозвучавший вопрос, казалось, помог женщине вновь собраться. И она твердо выговорила:
– Да, в прошлом году. Это должно было бы послужить предостережением. Так и было. Только я не сумела, не смогла убедить его именно так расценить случившееся. – Женщина прикрыла глаза, будто отрешаясь от какой-то ужасной картины. – Невыносимо вспоминать об этом, доктор, видеть, как подобное происходит с тем, кого любишь, зная, чем это закончится, – и не в силах этого остановить. Я пыталась заставить его сменить врачей, я подумала, что кто-то новый, кто не знает его так хорошо, возможно, сумеет взяться за него достаточно жестко, чтобы убедить.
Голос женщины все еще звучал, но Карру в нем слышалось лишь гулкое эхо уже произнесенных слов: «кто-то новый, тот, кто не знает его так хорошо, сумеет взяться жестко».