Глава 13
Перед Фрейдом на письменном столе открытая рукопись.
Моисей – его статуя Командора. Это с ним он сейчас хочет сойтись лицом к лицу. С тех пор как он увидел статую работы Микеланджело в базилике Сан-Пьетро-ин-Винколи, он беспрестанно о нем думает. Еще никогда произведение искусства не вызывало у него такого впечатления. Покоренный гневным и почти презрительным взором статуи, он вспомнил о Моисее своего детства, которого видел, рассматривая иллюстрации в отцовской Библии. В противоположность нарисованному пророку, разбившему первые скрижали, мраморный Моисей прижимает их к себе целыми. Некоторые полагают, что статуя изображает пророка в тот момент, когда он позволил себе краткую передышку, перед тем как разбить их. Но он, Зигмунд Фрейд, истолковывает это иначе: а что, если это Моисей, обуздывающий свой гнев?
В то время у него был конфликт с Карлом Густавом Юнгом. Он сравнивал своего последователя с Иисусом Навином, героем исхода из Египта, поскольку его миссией было вывести психоанализ за пределы мнения о нем как о сугубо еврейской науке, обрекавшей его на маргинализацию. Когда он поссорился с ним, ему требовалось остаться таким же хладнокровным, как мраморный Моисей. Надо было победить собственную страсть во имя высшей цели, как он часто себе говорил. Но, прочитав статью Юнга, озаглавленную: «Неоспоримые различия в психологии наций и рас», он поздравил себя с тем, что порвал с ним. Хотя все еще был потрясен этим. Ему нравилась их глубокая дружба – такая же связывала его раньше с Вильгельмом Флиссом. Он и Юнг организовали множество семинаров, конгрессов и поездок. Он даже доверил ему руководство Международным обществом психоанализа и настоял, чтобы тот основал психоаналитический журнал Jahrbuch, которому предстояло пропагандировать теории учителя и его сподвижников. Как столь блестящий ум мог так ошибиться и примкнуть к наихудшему? Но еще большую тревогу вызывал другой вопрос: ведь если подумать, этот ум был приобщен к психоанализу. Неужели психоанализ бессилен против нацистской идеологии?
Из ящика стола Фрейд достал маленькую коробочку с белым порошком, напоминавшим ему о годах юности. Понюхав его, он втянул кокаин через нос, как учил Вильгельм Флисс. И немедленно на него нахлынула тысяча и одно воспоминание о тех временах, когда он жил в Париже и изучал воздействие листьев коки на психику. Он проводил исследования вместе с Шарко; тогда-то все и началось: он понял, что причина истерии не органическая, но психологическая. Фрейд снова вспоминает эти годы во французской столице. Благословенное время, когда он открывал для себя жизнь, кафе, светские вечера, прогулки. В ту пору кокаин позволял ему быть хорошим гостем на званых ужинах. В своей статье «Кокаиномания и кокаинофобия» он защищал его достоинства от нападок хулителей. Ему, робкому, кокаин развязывал язык. Позволял свободно говорить, непринужденно чувствовать себя, жонглировать идеями на манер романиста. Он даже рекомендовал его Марте, а также друзьям, которые, увы, стали им злоупотреблять. Кокаин помог излечить его собственного отца, Якоба Фрейда, перенесшего без всякой анестезии операцию по поводу катаракты.
Теперь, будучи серьезно больным, он принимал его уже не как исследователь, проверяющий воздействие этого вещества на свою особу. Он ему попросту был необходим. Наркотик избавлял от головных болей и оказывал благотворное воздействие на психику и интеллект. Но он от него отнюдь не был зависим, чего не скажешь о пристрастии к табаку. Несмотря на все медицинские рекомендации, Фрейду так и не удалось отказаться от дорогих «Трабукос», которые стимулировали его творческие возможности.
При мысли о Флиссе он начал улыбаться. У него часто случались сильные дружеские привязанности к коллегам и ученикам, которые становились его доверенными лицами и друзьями, но его дружба с Вильгельмом значительно превосходила все, что он знал. И сегодня, когда он уже был стар, ему оставались только воспоминания, сожаления и – письма.
После Флисса он писал и другим. Тысячи страниц, на которых рассказана вся его жизнь. С Карлом Абрахамом, который был младше на двадцать один год и называл его «досточтимый учитель», он не сдерживал еврейскую сторону своей личности и даже свою идиш-культуру. Много говорил с ним о Международной психоаналитической ассоциации, которую его ученик возглавил после отставки Юнга. Абрахам поддерживал его в спорах со всеми, и особенно в противостоянии с Карлом Густавом, которого хорошо знал, поскольку работал с ним. Карл Абрахам вернул ему чувство защищенности, которое он с разочарованием утратил после своего разрыва с Флиссом.
С Шандором Ференци, которого он анализировал и с кем обменялся множеством писем, наполненных юмористическими фразами и анекдотами из идиш-фольклора, их диалоги тяготели скорее к клиницизму, поскольку в технике и теории психоанализа ученик чаще был не согласен с учителем, чем Карл Абрахам. Его снисходительность и вседозволенность по отношению к пациентам шокировала основателя психоанализа. Но ему нравилась его оригинальность, словоохотливое великодушие, а также мастерство во владении темой, обнаружившееся, когда он опубликовал свой главный труд «Таласса». К тому же он был весьма приятным спутником в путешествиях и каждый год помогал ему подготовить каникулы. Он вспомнил о веселой поездке на Сицилию, скрепившей их дружбу. Марте он тоже очень нравился, особенно с тех пор, как стал отправлять им во время войны, когда они бедствовали, посылки со съестным и сладостями.
Но с Флиссом все было иначе. Вильгельм не был его учеником: с ним он говорил как равный с равным, с наперсником, братом, ближайшим другом. Ему непременно надо отыскать эти письма, которые он адресовал Флиссу. Теперь он злится на себя за то, что написал их так много.
Его эпистолярная страсть началась, когда из-за учебы он оказался вдали от своей невесты: отправил ей около тысячи писем, в которых рассказывал о своих чувствах молодого исследователя, путешественника, влюбленного. Он полюбил ее сразу же, как только увидел, и понял, что отныне его жизнь без нее уже не будет иметь смысла. Письма позволяли ему восполнить ее отсутствие и утвердить собственное присутствие рядом с избранницей своего сердца, которую он был вынужден покинуть ради учебы, чтобы потом жениться на ней. И он доверял бумаге все, что хотел бы выгравировать в своем сердце, и своим телом, своими пальцами, сжимавшими перо, запечатлевал свои мысли, которые приходили к нему по мере того как он их записывал – ибо именно так рождаются идеи. Писание позволяло ему любить, размышлять, жить. Это было разновидностью интеллектуального труда, а также разновидностью наслаждения, не обладавшего, однако, эфемерностью плотских удовольствий, но всецело проникнутого удовлетворением от достижения некоего состояния – блаженства. Благодаря своим письмам он заключал Марту в объятия, тихонько нашептывал ей слова, которые не произносят вслух, те слова, которые гораздо легче излить на бумагу, когда созданная расстоянием разлука внезапно прекращается благодаря письмам, которые объединяют их на время чтения. Какая радость думать, что она коснется его слов своим взглядом! Что улыбнется при упоминании некоторых анекдотов, и ее сердце, возможно, встрепенется от нескольких его фраз. Он знал, что она будет держать его письма в своих руках, жадно впиваясь в них глазами, будет носить их на своей груди и перечитывать, что эти письма станут самой ее жизнью, одновременно материальной и нематериальной, станут в некотором смысле вечными, потому что переживут ее.
Позже он писал своим детям, чтобы засвидетельствовать им свои чувства отца и деда, любящего их несмотря на мучения. Он всегда заканчивал их Сердечными приветами или Приветами от всего сердца. А английская часть его семьи даже удостаивалась более пылких выражений, например: Обнимаю вас или С неизменной нежностью. Всем тем, чье отсутствие он с трудом переносил, ему хотелось рассказать о событиях своей жизни. Письма дружеские, участливые, с советами, поздравлениями, письма для поддержания уз, этих столь важных, столь необходимых уз с дорогими ему людьми, письма-диалоги, письма-дары, обмен идеями или просьбы о совете, письма-ответы, письма радостные или горестные, письма утешения – потребность чем-то поделиться в письме, взять ручку и описать свои чувства или мысли, марать бумагу своим кропотливым, трепетным или усталым пером среди ночи, а потом тщательно запечатать конверт, наклеить марку, увлажнив ее слюной, и отправить по почте… Ибо все письма – любовные.
Флиссу он написал их сотни. При воспоминании о друге глаза Фрейда затуманивались слезами. Всякий раз, когда он думал о нем, его охватывало волнение. Он снова видел его – красивый мужчина, темноволосый и бородатый, как и он сам, Флисс обладал взглядом удивительной силы. Был очень умен, увлекался астрологией, нумерологией и сексологией, слыл оригиналом и фантазером, что контрастировало с научной строгостью самого Фрейда. Например, он состряпал полумедицинскую, полуастральную теорию, согласно которой существует тесная взаимосвязь между слизистой носовой оболочкой и сексуальной активностью, зависящей, по его мнению, от менструальных циклов. Якобы эти циклы упорядочивают и животное, и астральное царство. Так, он утверждал, что цифра 28 – женская, а 23 – мужская.
Он спорил с ним, пытаясь найти принципы психического функционирования на основе детских травм. Рассказал ему о своих первых шагах в качестве психотерапевта и как ему в голову пришла идея психоаналитической техники. Но теперь ему требовалось найти для этого конкретные основания. Наверняка эти письма и были его первыми опытами. Однако адресованные Флиссу отличались от других: он испытывал к нему уважение, которое обычно испытывают перед старшим, перед учителем. В то время, когда он относился к своим адресатам как к ученикам, сыновьям или последователям, Флисс вызывал у него восхищение, граничившее с почитанием. Но в посланиях, которые он адресовал ему, содержались не только длинные теоретизирования, при помощи которых он строил свое учение и метод, в них были и свои секреты. Тайные исповеди, признания, откровения – из тех, что не делают никому. Даже собственной жене. Даже самому себе.