Действующие лица
Джон Ванбрюгге — модный Архитектор
Николас Дайер — никто, Сосед
Сэр Филип Бесстыдник — Придворный
Выжига — Делец
Разнообразные Горожане: Господа, Повесы, Забияки и Слуги
Ванбрюгге (беря стакан). Я сказал, сэр: так скоро?
Дайер (садится). Ничего не помню, разве то, что вместо Солнца был плоской блестящий кружок, гром же заменял шум, извлекаемый из барабана или сковороды.
Ванбрюгге (в сторону). Что за дитя! (Дайеру.) Сии суть наши приспособленья, сэр, подобныя краскам в наш век художеств.
Дайер. Однакожь, по размышленья, Солнце есть тело громадное и великое, гром же — явление, обладающее чрезвычайною силою и внушающее страх; потешаться над сим нельзя, ибо ужас есть высочайшая из страстей. К тому же, с какой стати тот бумагомарака потешался над религией? Опасное это дело.
Ванбрюгге. Аминь. Молю Бога о пощаде. Ха-ха-ха-ха-ха! Однако позвольте мне сказать Вам без обиняков, сэр: бумагомарака был прав; религия есть не что иное, как устарелой фокус сильных умом государственных мужей, кои, дабы держать в благоговейном страхе ветреное большинство с его причудами, измыслили, мороки ради, образ некоего существа, что ниспосылает наказание за всякия человеческия действия.
Дайер (в сторону). Этот человечишка рассудителен, что твой сэр Щеголь!
Ванбрюгге. Рассказывал ли я Вам сию историю? Ту, где вдова, услыхавши на проповеди о Распятии, подходит после окончания к священнику, присела перед ним и спрашивает: давно ли произошло сие печальное событие? Когда он ответил, мол, веков пятнадцать или шестнадцать тому назад, она начала успокоиваться и молвила: тогда, слава Тебе, Господи, сие есть неправда. (Смеется).
Дайер (тихим голосом). В твоем мире Господь один — выгода, да и того возможно принесть в жертву лицемерию.
Ванбрюгге (в сторону). Вижу, что он меня знает! (Дайеру.) Что Вы сказали?
Дайер. Ничего, пустяки.
Между ими возникает неловкое молчание.
Ванбрюгге. Как подвигаются Ваши церкви, господин Дайер?
Дайер (в тревоге). Прекрасно, сэр.
Ванбрюгге. Следующую в Гриниче будете строить?
Дайер (отирая пот со лба). Сначала буду строить в Бермондсее, а за тем в Гриниче.
Ванбрюгге. Как интересно! (Замолкает.) Хорошо принимали пиесу, не правда ли?
Дайер. Публика сегодня была столь скромного о себе мнения, что решила: коли модникам сие пришлось по нраву, то и ей должно приттись.
Ванбрюгге. Но ведь было же и такое, что пришлось по нраву всем: язык был богат прекрасными понятиями и неподражаемыми сравнениями. (В упор глядит на Дайера.) Неужто Вы не разделяете моего мнения, по крайности в этом?
Дайер. Нет, не разделяю, ибо диалоги сочинены были с излишнею простотою. Слова надлежит выбирать в потемках, лелеять их со всею заботою, улучшать с помощью Искусства и исправлять по мере использования. Труд и время суть инструменты, потребные в любой работе для ея совершенствования. (В сторону.) Не исключая церквей.
Ванбрюгге (кашляет в свой стакан). От таких речей мне впору напугаться да вовсе исчезнуть. (Мальчишке.) Коньяку налей, любезный! (Дайеру.) Меж тем величайшее мастерство состоит в том, чтобы говорить о малейших вещах приятственно, распространять повсюду ровное расположенье духа и естественное достоинство стиля.
Дайер (глядючи на него с презрением). Так вот от чего остроты кишма кишат, словно лягушки в Египте. Будь я нынче писателем, я бы желал сделать водицу моих речей погуще, чтобы те перестали быть легкими и понятными. Я бы избрал стиль великой, пышный!
Ванбрюгге (перебивая). Ах, музыка образованности — умам попроще ее и не вообразить себе.
Дайер (не обращая на него внимания). Я бы использовал фразы диковинныя, выражения необычайныя, чтобы таким образом вернуть к жизни священный ужас, благоговенье и желанье, подобное неукротимой молнии.
Ванбрюгге (обидевшись). Мне не одних слов надобно. Мне надобно сути дела.
Дайер. А в чем же, по мнению Грешемитов, суть дела, коли не в слепых атомах?
Ванбрюгге (смеючись). В таком случае давайте оставим сие дело вместе с его сутью.
Снова стоят молча, только пьют.
Ванбрюгге (склонивши голову). Видали Вы манеры того человека, что мимо меня прошел? Недавно его обсыпало невзгодами, словно пудрою, и это возымело действие на его походку. (Окликает человека, улыбаясь ему.) Сэр Филип, сэр Филип! (В сторону, Дайеру.) Видите, шпага у него привязана высоко, аж на самом поясе панталон, и когда он шагает, то она едва колышется, словно двухфутовая линейка, засунутая в плотницкий фартук. (Сэру Филипу Бесстыднику.) Вы, я слыхал, при дворе побывали; что там делается?
Сэр Филип. Новости небывалыя, можете мне поверить.
Дайер (в сторону). Не прежде, как тебя вздернут, любезный.
Сэр Филип. События в Силезии вызвали великой испуг. Я никогда не одобрял наших действий в тех краях с самых тех пор, как его превосходительство лорда Петерборского отозвали. Верно, что его превосходительство лорд Галвейский командир отважный, муж разнообразнейших талантов (прерывается, чтобы неприметно осмотреться вокруг), однако что тут поделаешь, естьли удача от него отвернулась? (Переходит на шепот.) Читали ли Вы о его превосходительстве в Зрителе?
Дайер. Видал я господина Аддисона средь мужеложцев в Винегар-ярде — вот уж кто воистину муж разнообразнейших талантов.
Сэр Филип (по-прежнему шепотом). Впереди я не предвижу ничего, кроме бесконечных свар и разделов. А вот и господин Выжига, он нам еще новостей расскажет. Не откажите в любезности, сэр (обращаясь к тому), имеются ли какия сведения из Сити?
Выжига. Попадаются такие, что напуганы новостями из Силезии. Однако могу поведать вам, в чем тут секрет: биржевыя бумаги могут упасть, но мой совет — покупать.
Ванбрюгге и Сэр Филип (в один голос). Покупать?
Выжига. Да, покупать, так как упадут они лишь в малой степени, с тем лишь, чтобы подняться еще выше. Вчера бумаги Южных морей стояли на девяноста пяти с четвертью, а банк — на ста тридцати!
Сэр Филип. И вправду, странныя вести.
Хор господ и слуг. Что за новости? Что за новости? (За сим поют.)
Сделки, растраты, купля, продажа,
Новости из России и Саксонии
Любезны тому, кто стоит на страже
Всяческого беззакония.
Сэр Филип с Выжигой покидают сцену, занятые беседою. Ванбрюгге с Дайером разговаривают особливо.
Дайер (внимательно выслушав песню). Разве не говорил я, что Поэзия нынче погрязла в болоте и находится в плачевном упадке? Теперь она сделалась предметом низким, ни дать ни взять музыка в Итальянской опере; песни, что мы в детстве пели, и те сладкозвучнее. Ибо лучшие авторы, подобно величайшим строителям, суть наиболее древние; век, что нынче наступил, холоден и, куда ни глянь, полон несовершенства.
Ванбрюгге. Нет, нет, сказкам и верованиям древнего мира уж недолго осталось: довольно они служили Поэту с Архитектором, нынче пора их оставить. Нам следует во всем, даже в песнях, подражать веку настоящему.
Дайер (в сторону). В глазах его и выраженьи лица заметна сильная перемена — очевидно, что сей предмет его живо занимает. (Ванбрюгге.) Ежели мы станем, как Вы изволите говорить, подражать веку настоящему, то уподобимся тем людям, что судят картину по одному только внешнему сходству, а следственно, более всего восхищаются образами знакомыми. Мы сделаемся подобны Грешемитам, коих занимает лишь то, что они либо знают, либо видят, либо осязают; так и Ваши сочинители пиес — приманивают публику, как тетеревов или диких уток, на громкий звон и масляный свет.
Ванбрюгге (в сторону). Настроен он серьезно, однакожь потешается надо мною. (Дайеру.) Отлично сказано, сэр, хитроумно выпутались. Стало быть, Вы желали бы стащить и старого Аристотеля, и Скалигера, и всех их толкователей с верхней полки, и пускай тли порхают вокруг Вашего кафтана, лишь бы украсить Литтературу сценами, повествованиями, размышлениями, дидактикою, патетикою, монологами, фигурами, паузами и катастрофами?
Дайер (в сторону). Сдается мне, он жаждет отличиться своим красноречием с целью как можно более унизить мое. (Ванбрюгге.) Скажу лишь одно: то, что едва ли найдется хоть какое-нибудь Искусство либо умение, в каком мы не уступали бы Древним.
Ванбрюгге (плюет на пол). Однако границы ума покуда не изведаны, и в суждениях своих мы черезчур полагаемся на то, что было сделано, не зная того, что сделать возможно. Провозвестникам нового должно подняться до уровня свободы.
Дайер. А за тем пасть, ибо крылья их сделаны из простого воска. Стоит ли разуму тянуться к обыкновенной Природе? Мы живем за счет прошлого: оно содержится в наших словах, в каждом слоге. Оно откликается эхом в наших улицах и дворах, потому нам толком невозможно и шагу ступить по камням без того, чтобы не вспомнить о тех, кто ступал по ним прежде нас. Века, предшествовавшие нашему, подобны затмению, в их тени не видать часов, сделанных нынешними умельцами, и выходит, что все мы толчемся в потемках, поколение за поколением. Тьма времени — вот откуда мы пришли и куда возвратимся.
Ванбрюгге (в сторону). Что он там несет про время? (Дайеру.) Сказано недурно, однако век наш совсем молод. Никогда прежде мир не был столь подвижен и бодр, как нынче, что же до подражанья прошлому, то все это грозит погибелью сочинительству, равно как и Архитектуре. Невозможно учиться строить по указаниям какого-нибудь Витрувиуса или же правильно рисовать лица по надгробным изображеньям. То же и с сочинительством: настоящее удовольствие всегда проистекает из собственного нашего таланта. В нем наше подлинное богатство, его-то мы и вытягиваем из себя, уподобляючись шелковичному червю, который вытягивает нить из своего нутра. К слову, о нутре…
Они на минуту прерывают беседу, пока Ванбрюгге удаляется в отхожее место, Дайер же обращает внимание на собравшееся общество, чьи разговоры теперь возможно расслышать.
Повеса. Для чего женщины подобны лягушкам, милейший?
Его сопутник. Скажите же мне, для чего?
Повеса. Для того, что человеку в употребленье годится лишь нижняя их часть. Ха-ха-ха-ха!
Его сопутник. А вот я Вам другую расскажу. Простого деревенского жителя вызвали на судебное разбирательство в Норфольке свидетелем в тяжбе, касающейся до куска земли. Судья его спрашивает: как зовут в ваших краях тот ручей, что течет по южной стороне участка? Детина отвечает: в наших краях, Милорд, воду звать не надобно — сама приходит. Ха-ха-ха!
Дайер хмурится, за тем переводит взгляд на двух господ в другом углу; те, воспламененные выпивкою, бурно беседуют.
Первый господин. Вы своими ушами слыхали?
Второй господин. Отсохни рукав! Его это физия была, его — народ видал, в новостях прописали. Само-то дело выеденного яйца не стоит.
Первый г-н. Яйца, говорите? Ох, уж эти мне яйца — от них у меня сны тревожные бывают, а после меланхолия разыгрывается.
Второй г-н. А знаете, для чего Вы не любите яиц?
Первый г-н. Для чего же, милейший, я не люблю яиц?
Второй г-н. Для того, что отца Вашего ими частенько забрасывали!
Дайер (сам себе). В нутри ничего, кроме порчи, один лишь короб пустопорожний. Что ни увижу, что ни услышу, все вопиет о порче! (Поворачивается к возвратившемуся к столу Ванбрюгге.) О чем я говорил?
Ванбрюгге. Вы восхваляли Древних.
Дайер. Да, верно. Древние писали о страстях всеобъемлющих, одинаких для всех, Вам же подавай лишь то, что живо, ново, удивительно. Однакожь Древние понимали, что Природа есть темная комната, потому-то их пиесы останутся и тогда, когда наши Театры обратятся в прах, ибо в их Трагедиях отражен упадок, а люди нынче таковы же, какими были всегда. Мир по-прежнему не на шутку болен. Слыхали Вы во время последней Чумы…
Ванбрюгге (смеючись). Я уж и думать забыл про ту напасть.
Дайер. …Слыхали Вы о нещастном, что погнался за молодою девицею, поцеловал ее и произнес: получай в подарок чуму! Смотри! А сам распахивает рубашку, показать ей роковые признаки. Вот Вам жуть и мерзость, кои не могут не воздействовать на всех нас.
Ванбрюгге (в сторону). Однакожь в отвращеньи, этим вызываемом, имеется примесь наслажденья. (Дайеру.) Я вижу, Вы, сэр, ратуете за то, чтобы бродить грязными улочками средь угольных ям, будто ирландцы средь болот.
Дайер. Да, в подобных местах возможно отыскать истину.
Ванбрюгге. Стало быть, испарения, доносящиеся из отхожих мест, для Вас представляют собою фимиам, идущий от олтаря? Первыя ведь тоже всегда остаются неизменными!
Дайер. Неужто Вы советуете мне изучать случайные царапины и мазню на стенах в нутри помянутых мест, дабы вдохновляться их новизною?
Ванбрюгге (теряет терпение). Ничто не сравнится по педантству с привычкою часто употреблять изречения других, и Ваше почтение к Древним есть предлог, используемый единственно для присвоенья чужого.
Дайер. Это не так. (Поднимается из-за стола, неуклюже ходит вокруг, за сим возвращается на место.) Блистательный Вергилий, и тот заимствовал едва ли не все свои труды: Эклоги у Теокрита, Георгики у Гесиода и Арата, Энеиду у Гомера. Сам Аристотель многие вещи вывел из Гиппократовых, Плиний — из Диоскоридовых, и нам достоверно известно, что сам Гомер пользовался достижениями кое-кого из своих предшественников. Вам же угодно иметь разнообразие и новизну, кои суть не что иное, как необузданныя причуды воображенья. Лишь подражанье…
Ванбрюгге (смеючись). Присвоенье чужого!
Дайер (с мрачным лицом).…Лишь подражанье дает нам порядок и величественность.
Ванбрюгге (вздыхаючи). Слова, слова, слова — те, какия порождают единственно новое многословие, а все они, вместе взятыя, не представляют собою в Природе ничего, помимо одних лишь путаных понятий о величии и священном ужасе. Извольте выражаться так, чтобы Вас понимали, господин Дайер. Говорят, для того и был создан язык.
Дайер. Коли Вы заставите меня говорить с Вами просто, слова мои разорвут Вас на куски. (На это Ванбрюгге поднимает брови, и Дайер понижает голос.) Истина, сэр, не так уж проста, и Вам ее не изловить, как не изловить тумана увальню, что тянет руку, пытаясь его схватить.
Входит мальчишка-разнощик.
Мальчишка. Чего изволите, господа, чего изволите? Кофею или коньяку? У меня новый кофейник на подходе.
Ванбрюгге. Коньяку дай, а то от этих дел жажда мучает. (Снимает на мгновенье парик, чтобы обмахнуться, и Дайер замечает его волосы.)
Дайер (в сторону). До странности черны под париком — такое превращенье не обошлось без чистой воды.
Ванбрюгге (глядючи на него в упор). Итак, что Вы говорите?
Дайер (в смятении, решивши, что был услышан). Моя нить прервалась. (В нерешительности.) Меня беспокоят всевозможныя мысли.
Ванбрюгге. От чего? Расскажите мне, что Вас мучает — Вы говорите о господине Гейесе?
Дайер. Образина эдакая! (Обрывает себя.) Нет, я говорю о Вальтере, который болен.
Ванбрюгге. Вы обречены…
Дайер. Обречен? На что? Говорите! Быстрее!
Ванбрюгге. …Вы обречены на вечной страх. Таков Ваш характер от Природы.
Дайер (торопливо). Ладно, довольно об этом. (Неловко, пытаясь нарушить молчание, между ими возникшее.) Я могу излагать свои положения и далее, ведь Мильтон подражал Спенсеру…
Ванбрюгге. Вас несомненно более очаровал Мильтонов Ад, нежели его Рай.
Дайер. …Спенсер же подражал своему учителю Часеру. Весь мир есть одна сплошная притча, темное измышление.
Ванбрюгге. Какова же Ваша притча, сэр?
Дайер (успевши несколько опьянеть). Мои постройки основаны на иероглифах и на мраке, как было у Древних.
Ванбрюгге (прерывает). А, наконец-то Вы говорите о своих церквях!
Дайер. Нет! Впрочем, да, да, говорю. Подобно тому, как в изложеньи преданий нам порою видятся неведомыя фигуры и дороги, ведущия к невидимым дверям, так же и церкви мои суть покров для иных действующих сил. (Распаляется в обсуждении предмета, одновременно распаляючиясь от коньяку.) Я желаю, чтобы здания мои были проникнуты тайною, полны иероглифов, какие сокрывают секреты религии от черни. Сии Оккультные способы действия исследованы были Аббатом Тритемием в его наиученейшем труде, блестящем трактате De Cryptographia… (Внезапно останавливается, обеспокоенный.)
Ванбрюгге. Что же Вы замешались, господин Дайер?
Дайер (потише). Однако искусство сие, подобно искусству росписи по стеклу, нынче не в ходу и в большой мере утеряно. Наши цвета не столь многообразны.
Ванбрюгге. Как же, в протчих делах они вполне многообразны.
Дайер. Неужли?
Ванбрюгге. В лабораториях, как мне рассказывали, с помощью солей синий превращают в красный, а красный в зеленый.
Дайер. Я вижу, что Вы отнюдь не поняли моих рассуждений.
Обоим делается неловко, они оборачиваются поглядеть на общество, однако времени уже за полночь, и в Таверне пусто, не считая мальчишки, убирающего со столов.
Ванбрюгге. Я устал; мне надобно найти носильщика, чтобы до дому добраться.
Выходит вперед, оставляя Николаса Дайера беспокойно дремать над своею кружкой, и обращается к публике с песнью.
Песнь
Каким безумьем надо обладать,
Чтоб к Древности почтение питать?
На старый лад живет сей человек,
Тем потешая наш разумный век.
Покойной ночи, господин Дайер. (Низко кланяется ему и выходит.)
Дайер внезапно просыпается и дико озирается по сторонам. За сим нетвердо подымается и исполняет перед публикой другую песнь.
Песнь
Сей представитель жалкого народу
О разуме кричит, превознося Природу.
Огня ему вовек не породить —
Ведь пламя лишь во тьме возможно разглядеть.
Выходит.
Мальчишка (окликая его в след). Что, эпилога нет?
Нет, и не будет, ибо за сей пиесою следует маскерад. Возвратившись к себе в комнаты, пылаючи негодованием от пустопорожней болтовни Ванбрюгге, я обвязал голову платком, порвал во многих местах шерстяную шапку, то же сделал с плащом и чулками и стал в точности похож на то, что намеревался представлять собою: бродягу, да такого, какого по заслугам презирает весь мир. За сим, в два часа, когда в доме все спали, я выскользнул из своего угла, решившись итти улицами без фонаря. Проходя мимо спальни госпожи Бест, я услыхал, как она воскликнула: Боже, что это за шум? Ей отвечал какой-то мущина (ага, говорю я себе, стало быть, нашла себе свежий кусочек): вероятно, собака или кот. Я мигом очутился у входа и вышел в дверь на улицу, не вызвавши нового переполоха. Шагаючи по улице, пугающая легкость у меня в голове, доставлявшая мне такие мучения, прошла, и я, одетый в нищенское платье, вновь укрепился на земле; таким образом меня покинули все мои страхи и тревожныя раздумья.
В три часа пополуночи, видя Луну ошую, я приближился к старому дому возле Тотенгемских полей и тут опустился наземь в углу, положивши подбородок на грудь. Появился другой бродяга, однако вид мой ему не понравился, и он быстро ушел. Потом я поднялся и направился на пастбище близь дома Монтегю, что прямо за моею новою церковью в Блумсбури. Ночь стояла тихая, разве что ветер издавал низкой звук, словно женщина вздыхала; я улегся на траву, свернувшись, подобно зародышу, и принялся воспоминать давно ушедшие дни, как вдруг услыхал свист, доносимый до меня ветром. Я встал на колени, пригнувшись, готовый прыгнуть, и тут увидал парнишку, идущего через пастбище в мою сторону. Как ни крути, а направлялся он прямиком к Блумсбурийской церкви, мне же выпало помочь ему отыскать дорогу. Я выпрямился в рост и подошел к нему с улыбкою: здравствуй, радость моя, говорю, здравствуй, миленькой.
Порядком напугавшись от сего, он сказал: Господи помилуй, это еще кто?
Твоя девица-красавица, голубушка твоя. Покажи-ка мне церковь, что вон там, станем в ее тени миловаться.
Нету там никакой церкви, отвечает он. Однакожь то было сказано в отчаяньи, ибо он уж попался на привязь, словно медведь у дерева. Вернулся я в свои комнаты несколько времени спустя, а идучи безмолвными полями, распевал старыя песни.
На пятый день после того я увидал объявленье о том ладном парнишке: сбежал в ту пятницу от хозяина, г-на Валсала, с Квин-сквера, мальчик лет около 12, Томас Робинсон; одет был в темно-серое платье, кругом одинакое, рукава сертука черным обтянуты, парик темный, на одной руке красная отметина. Всякому приведшему его к вышеуказанному г-ну Валсалу или в Красныя ворота, что в Грап-каурте, положена награда в 5 фунтов, без расспросов. Изрядно сказано; не будет расспросов, господин Валсал, не услышите и лжи, я же Вам еще и вот что скажу, без вознаграждения: теперь у Вашего мальчишки отметин поболее будет.
Итак, я занимался церквями в Блумсбури и в Гриниче с более легким сердцем, и это не смотря на то, что Вальтер в контору не возвращался, но, поговаривали, пребывал под столь тяжким бременем гипохондрической меланхолии, что того и гляди в землю уйдет. Спустя несколько дней я навестил его в его комнатах на Крукед-лене, по восточной стороне улицы Св. Михаила, где его хозяйка, шлюха мерзкая, мне шепнула, когда я входил в дверь: он болен лихорадкою, мы уж в конец отчаялись, сэр (тут она стиснула руки, так, будто серебро в них держит), а говорит он до того странно, порою плачет или ревет, словно мальчик, которого высекли. Что нам делать, сэр?
За сим она отвела меня в его убогую комнатушку, вонявшую потом и мочою, что твоя извозчичья хижина. Увидавши меня, Вальтер попытался подняться с постели, но я удержал его руками: нет, нет, прошептал я, лежите, Вальтер, лежите. Тут он стал выказывать признаки великого ужаса, чем меня обеспокоил. Узнаете ли Вы меня? спросил я.
Узнаю ли? Да, конечно.
Что ж, как поживаете?
Хуже некуда, мастер. По правде, мне и дела нет до того, что со мною станется. Тут он остановился и испустил вздох.
Я пытался его ободрить: так-то оно так, Вальтер, но дальше что? Что Вы дальше делать станете? Не вечно же Вам вздыхать.
Не знаю, что мне делать — повеситься разве. Лучшего мне не придумать.
Что произошло, Вальтер? Скажите мне. Неужто это тайна, коей Вы не смеете высказать? Надеюсь, Вы не совершили убивства.
Однако он не рассмеялся, как я надеялся, а вместо того отвечал: не могу знать наверняка, да теперь уж и это не велика важность.
Не велика важность, а сами меж тем думаете, не повеситься ли! Тут я перервался и, отведя глаза от его лица, разительно бледного, увидал на стене, приколотые булавками, разнообразные планы и чертежи моих Лондонских церквей, и сердце мое было тронуто: бедняга хоть и молчит в конторе, тут выказывает мне свою преданность. А он, лежа больной среди моих набросков, поднял голову от подушки и говорит наконец: я думал, Вы оставите свою должность и меня позабудете.
Как же, Вальтер, разве могу я отказаться от своих обязательств в Вашем отношении, после Ваших-то трудов? Вы моя правая рука.
Нет, нет, я сам хотел, чтобы Вы ушли, хотел более не служить Вам.
Вас, Вальтер, переполняют беспокойныя мысли и меланхолическия веяния. Вам следует нынче лежать в покое.
Он же, напротив, приподнял голову еще выше и говорит: далеко ли продвинулась колонна в Блумсбури? Чем стоять на холодной земле, пускай подымается выше колокольни! А что Гриничская церковь, закончили Вы ее модель? С этими словами он взял перо и чернила и принялся писать на бумаге множество всяких вещей, чертить линии с помощью короткой медной линейки, однакожь я ничего из этого не понял.
Оставьте, говорю я, Вы больны, совершенно больны.
Тут он пыхнул на меня злобою: видали Вы строки, прежде мною писанныя?
Я видел какие-то косныя иносказания, что Вы положили в ящик под Вашим стулом, отвечал я, да не придал тому значения.
Вальтер еще более возбудился: уверяю Вас, никаких иносказаний не было. Я говорю о письмах, которыя для Вас оставлял.
Я Вас не понимаю, Вальтер.
Мне хотелось побудить Вас уйти из конторы, ибо я был там всецело в Вашей власти, сказал он, уставивши на меня дикий взгляд, но столь ужасных страданий причинять Вам я не хотел. Я очутился в ящике, откуда не способен был выкарабкаться; мне хотелось свободы, однако вместо того я лишь связал себя.
Те письма были делом рук злодея Гейеса, а не Ваших, отвечал я (не думаючи о том, что говорю).
Но тут он вынул из-под подушки запечатанное письмо, вручил его мне и снова, напуганный, опустился на постелю, встретившись со мною глазами. Расскажу Вам секрет, говорит, я за Вами ходил по пятам, а после потерял Вас. Той ночью снилось мне, будто я убил господина Гейеса, а потом, на другой день, я нашел его труп. Была ли в том сновиденьи правда? И что мне теперь делать?
В комнате снова появилась мерзкая шлюха: он и день, и ночь в подобном расстройстве, говорит, с самых тех пор, что тело обнаружил. А речи его безумныя все о Вас да о господине Гейесе.
Лихорадка до того усилилась, сказал я ей, что Вам надлежит крепко привязать его к постеле. Необходимо предоставить его лечение времени.
Вальтер лежал, стенаючи, я же в последний раз вгляделся в его лицо, а после повернулся к нему спиною и пошел своею дорогою. Верно, что сие посещение позволило мне узнать некия новости. Спускаясь по узкой леснице, я распечатал данное мне письмо и тут же понял, что это одно из тех, которыми он мне угрожал и которыя я приписывал господину Гейесу. Итак, собственный мой помощник следил за мною и строил против меня козни; не кто иной, как он, и он один, желал от меня избавиться. Не кто иной, как он, замышлял хитроумные планы, чтобы меня не стало. Кто знает, что еще он мог предать бумаге, пребывая в горячке? Не зная толком, куда теперь меня швырнет ветром, я по дороге домой озирался вокруг, подобно тем, которые путешествуют по ненадежным местам.
Пришедши в контору на другое утро, я ничего не говорил о своем посещении Вальтера, обладая характером излишне частным и манерою разговора черезчур задушевною, а стало быть, заведи я о том речь, сам бы (так сказать) и дал им в руки прут, подставивши собственную спину. Они же подозревали меня Бог весть в чем и отсутствие Вальтера расписывали мне в укор, шептались против меня так, чтобы я не услыхал, однако мне не требовалось никакого адского громогласья, дабы распознать все их козни и происки. Они избегали меня, словно дыханье мое было заразным или же меня покрывали чумныя язвы. Наконец, спустя три дни, меня позвал к себе сэр Христофор; цели своей он мне не сообщил, я же, хоть и воображал себе, что настала моя погибель, не делал вопросов, опасаясь вызвать у него подозрения. В комнату его я взошел, охваченный дрожью, однако он даже и словом не упомянул о Вальтере, но заговорил о господине Ванбрюгге и его замыслах в манере самой что ни на есть приятельской.
Некоторое время я был спокоен, однако цель, каковую преследовали его речи, сделалась яснее ясного, когда на другой неделе мне нанесена была пребольнейшая рана, до того усугубленная, что я едва от нее оправился. Ибо я прочел в газете следующее: Его Величество щастлив был назначить сэра Джона Ванбрюгге Поверщиком по работам Его Величества в Англии. Я почти успел забыть об одном замечательном обстоятельстве: новый Король посвятил Ванбрюгге в Рыцари; однако то не шло ни в какое сравнение с этим новым делом. Куда мы идем, чего ожидать, когда люди, подобные сему пресмыкающемуся рыцарю, выдвигаются впереди меня? Меня же презирают в такой степени, что мне его не превзойти, а потому гореть мне огнем. То же и по всему миру: лица, коим нечем похвастаться, кроме проявлений гордыни и высокого мнения о самих себе, добиваются уваженья; награждаемый достоинствами за то одно, что притворяется их обладателем, этот хлыщ вышагивает, что твоя ворона в помойной канаве, а протчие меж тем смеются надо мною, прикрываясь руками. Теперь, после смерти Королевы, сэр Христ. выйдет из милости у властей предержащих, и на что тогда надеяться мне? Меня желают выставить вон и таким образом уничтожить, для каковой цели имеется испытанное средство: швыряй грязью, а коли не пристает, швыряй еще — глядишь, что и пристанет. Стало быть, мне необходимо их сторониться; они суть люди подозрительные и завистливые, глазом востры, теперь же взоры их будут прикованы ко мне.
Отягощенный подобными мыслями, я распространялся в письме к Комиссии о своей новой работе следующим образом.
Соблаговоляем сообщить достопочтенному Совету о том, что стены Блумсбурийской церкви завершены и все подготовлено для штукатуров, коим сообразно начать делать потолки и стены до наступления зимних непогод, дабы работа успела должным образом высохнуть, покуда ее не схватило морозом. Церковь окаймлена с севера Рассел-стритом, с запада Квин-стритом, а с юго-востока Блумсбурийским рынком; поелику сия местность является чрезвычайно людной в летние месяцы, то каковыя меры надлежит предпринять в отношении наружных дверей, дабы закрыть церковь для сброда? Западная колокольня поднята на 25 или 28 футов над кровлею церкви, на кою я помещу историческую колонну — та будет иметь форму квадратную и построена из нетесаного камня. (Сего же не прибавляю: на верхушке столпа расположена будет семиконечная Звезда, представляющая собою Око Божье. Император Константин установил в Риме колонну такого же размера, сделанную из единого камня, и на вершину ее поместил Солнце. Однако тот Паргелион, иначе — ложное Солнце, прекратил сиять под воздействием времени, мое же сооруженье простоит 1000 лет, и Звезда не потухнет.) Кроме того, нижайше представляю на суд Комиссии нижеследующий отчет о нынешнем состоянии церкви Гринича, сиречь: кладка с южной стороны и части восточного и западного приделов подняты на четыре фута приблизительно над уровнем прошлогодней работы, и у каменщиков имеется изрядное количество выработанного камня, какой пойдет на сторону, прилежащую улице. (Сего же не выдаю: доктор Фламстед, Королевский Астроном и человек, по характеру склонный развешивать нюни и завистливой, предсказывает полное затмение Солнца Апреля 22 числа, 1715; тогда-то, в сию темную пору, когда птицы стаями потянутся к деревьям, а люди понесут в домы свечи, я и заложу в тайне от всех последний камень и принесу жертву, как надлежит.) Далее, мне приказано было достопочтенным Советом приготовить и представить Комиссии определенную смету расходов для церкви Малого св. Гуго на Блек-степ-лене. Предложенныя цены я изучил и нахожу их равными тем, что положены на церкви в Лаймгаусе и Ваппинге. Участки земли, затененные светлым коричневым, уже получены в собственность, те же владения, что находятся в руках частных лиц, затенены желтым. Свободная земля перед фасадом стоит три фунта в год, а на 20 лет покупка встанет в 60 фунтов; здания позади, сиречь: табашник, свешник, оловянная и ткацкая мастерския сдаются по 72 фунта в год на шестилетний срок и встанут в 432 фунта. Сии закрашены голубым.
Все перечисленное нижайше представил Н. Дайер.
На эти-то жалкия лачуги в Блек-степ-лене, где я обитал некогда в детстве, падет тень моей церкви: то, что разнесла чернь, я построю заново в истинном великолепии. Таким образом я завершу сию фигуру: Спиттль-фильдс, Ваппинг и Лаймгаус составили треугольник; далее Блумсбури и Св. Мария Вулнот создали огромную пятиугольную Звезду; а вместе с Гриничем все они образуют шестиугольную обитель Бааль-Берита, иначе — Властелина Согласия. За тем, с появлением церкви Малого св. Гуго, над Блек-степ-леном подымется семисторонняя фигура, в каковой всякая прямая линия будет приумножена точкою в бесконечности, а каждая плоскость — линией в бесконечности. Пускай тот, кто обладает пониманием, сам сочтет: семь церквей построены, дабы соответствовать семи Планетам нижних небесных сфер, семи кругам Рая, семи Звездам Малой Медведицы и семи Звездам Плеяд. Малого св. Гуго швырнули в яму с семью отметинами на руках, ногах, боках и груди, который изображают семерых Демонов: Бейделуса, Метукгайна, Адулека, Демеймеса, Гадикса, Уквизуза и Сола. Я построил орден, что будет стоять вечно, и могу со смехом резвиться в своих владениях: теперь меня никому не поймать.
10
И тут Хоксмур рассмеялся.
— Вы, Уолтер, представляйте себе это в какой угодно последовательности, но мы все равно его поймаем. Хоть он и хитер. — Он указал на собственную голову. — Очень хитер.
— Время покажет, сэр.
— Время не покажет. Время никогда ничего не показывает. — Он опять поднял руку, непроизвольно, словно в приветствии. — Итак, начнем сначала. Где были найдены тела?
— Тела были найдены в Св. Альфедже, Гринвич, и в Св. Георгии, Блумсбери.
Хоксмур заметил, что небо вдруг очистилось, неожиданно сделавшись из серого голубым, словно внезапно открывшийся глаз.
— Еще раз: в какой последовательности все произошло?
— Одно за другим, с интервалом в несколько часов.
— В отчете сказано: не исключено, что и минут.
— Нет, сэр, это невозможно.
— Верно, счет на минуты мы вести не готовы.
И все-таки за минуту, стоит ему отвернуться, может произойти многое. Он опустил глаза на пыль, покрывшую узором ковер, и в этот момент в голове у него раздался шум, подобный реву толпы в отдалении. Когда он поднял глаза, Уолтер все еще говорил.
— Что я могу сказать… в смысле, не могу… то есть ничего конструктивного документы нам не дают. — Тут оба взглянули на бумаги, разбросанные по столу Хоксмура. — Не верится, — продолжал Уолтер. — Просто не верится.
Он взял отчет судмедэкспертизы о двух последних убийствах. Обе жертвы были задушены с помощью лигатуры, которая не была завязана — по крайней мере, отпечатка узла не было; вместо того ее держали туго затянутой вокруг шеи в течение как минимум пятнадцати или двадцати секунд на необычно высоком уровне. Лигатура несомненно представляла собой сложенный кусок плотной ткани того или иного рода, оставивший четыре отчетливых полосы на шее спереди. Отпечатки шли вокруг, выделялись по бокам, особенно справа, а сзади делались бледнее, указывая на то, что обе жертвы были задушены сзади, с левой стороны. Несмотря на самое тщательное исследование эпидермиса, патологоанатом не сумел различить какое-либо переплетение или рисунок, по которым можно было бы определить фактическую структуру лигатуры. Помимо того, подробная судмедэкспертиза не выявила никаких отпечатков, следов или пятен, которые можно было бы связать с лицом, совершившим эти действия.
Двумя днями ранее Хоксмур переправился через Темзу в полицейском катере, доставившем его в Гринвич. Когда подходили к пристани, он перегнулся через борт, опустил в воду палец и так и оставил его волочиться следом по маслянистой воде. От берега он пошел пешком и, завидев впереди колокольню церкви, свернул в переулок, который, кажется, вел в том направлении. Почти в ту же минуту он оказался в окружении лавочек, где было очень мало света: они были старой постройки, нависали над тротуаром. Запутавшись, он поспешно двинулся по другому переулку, но вынужден был остановиться, увидев в конце каменную церковную стену; он решил, что она загораживает дорогу, но это оказался обман зрения — через нее прошел, напевая, ребенок. Наконец Хоксмур выбрался на улицу, как раз вовремя: над ним вздымалась церковь. Чтобы успокоиться, он прочел надпись, выведенную золотой краской на доске у портика: «Церковь построена на месте, где, по преданию, принял мученичество св. Альфедж. Перестроена…» Его глаза скользнули по искусно выписанным завиткам, но подобные вещи вызывали у него скуку, и внимание его отвлеклось на стайку птиц, что возвращались на ветви отдельно стоящего дерева, — каждая отчетливо выделялась на фоне зимнего неба.
Он зашагал в обход вдоль боковой стены церкви, где его ожидала группа полицейских; по тому, как они стояли, негромко, скованно переговариваясь, Хоксмур понял, что тело лежит за ними, на траве. Подойдя и сосредоточив на нем взгляд, в эти первые моменты он размышлял о том, каким сам показался бы незнакомым людям, окружившим его труп; о том, как его тело испустило бы последний вздох: подобно легкому облачку? воздуху, выходящему из бумажного пакета, надутого и схлопнутого ребенком? Затем он повернулся к остальным.
— Во сколько его нашли?
— В шесть утра, сэр, еще темно было.
— А как…
— Может, с колокольни упал, сэр. Но точно неизвестно.
Хоксмур поднял глаза на шпиль Св. Альфеджа и, загородившись правой рукой от солнца, заметил белый купол обсерватории, наполовину скрытый темным камнем церкви. Ему вспомнилось, что тут имеется нечто, о чем он слышал много лет назад и что ему всегда хотелось увидеть. В конце концов ему удалось, пробормотав какие-то объяснения, оторваться от остальных, и он, достигнув подножия холма, пустился бежать. Он несся по заросшему короткой травой склону, пока не добрался до вершины. У железных ворот перед обсерваторией стоял охранник, и Хоксмур остановился перед ним, тяжело дыша.
— Где тут, — спросил он, — где тут нулевой меридиан?
— Меридиан? — Старик показал на ту сторону холма, за вершиной. — Там он.
Но, придя к тому месту, Хоксмур ничего не нашел.
— Где меридиан? — спросил он опять, и ему указали на место чуть ниже по холму.
Он огляделся, но увидел одни камни и грязь.
— Вон там! — крикнул кто-то.
— Нет, вон там! — раздался чей-то еще крик.
Хоксмура охватила растерянность — сколько он ни оборачивался, сколько ни оглядывался вокруг, ничего не было видно.
Положив на стол отчет судмедэкспертизы, Уолтер смотрел на него, ухмыляясь.
— Короче, мы в тупике, — сказал он. А после добавил: — А некоторые еще говорили: дело выеденного яйца не стоит.
Хоксмур разгладил страницы отчета, смятые Уолтером.
— Откуда взялось это выражение?
— Ниоткуда оно не взялось — по крайней мере, я не знаю, откуда, сэр. Выражение как выражение, все так говорят.
Хоксмур помолчал секунду, размышляя о том, что все говорят про него.
— Так о чем вы меня только что спрашивали?
Уолтер больше не пытался скрыть нетерпение:
— Я спрашивал, ну, в общем, куда нам дальше двигаться, сэр.
— Вперед. Куда же еще? Назад повернуть мы не можем. Никто не может повернуть назад. — Услышав раздражение в голосе Уолтера, он пытался его успокоить. — Он почти у меня в руках. Не волнуйтесь, я до него доберусь. Чувствую, что доберусь.
После того, как Уолтер ушел, он принялся барабанить пальцами по столу, обдумывая новые аспекты этой проблемы: в то же время, когда нашли тело ребенка на территории Св. Альфеджа, было обнаружено еще одно тело, прислоненное к задней стене Св. Георгия, Блумсбери, в том месте, где она проходит вдоль Литтл-Рассел-стрит. Хоксмур съездил и туда; сотрудникам, которые там уже работали, он показался едва ли не равнодушным, однако то было не равнодушие — агония. Картина, как она представлялась Хоксмуру, разрасталась и готова была, казалось, поглотить его вместе с его неудачными расследованиями.
Уже стемнело, и на его лицо, растянутое широким зевком, лился свет из окон соседних зданий. Он тихо вышел из кабинета, пересек двор и, оказавшись на улице, зашагал через ясный вечер к Св. Георгию, Блумсбери; холодный декабрьский воздух превращал его дыхание в клубы пара, поднимавшиеся у него над головой. На углу Рассел-стрит и Нью-Оксфорд-стрит он остановился, увидев бродягу, который, бормоча «Господи, бля! О Господи, бля!», бросил на него злобный взгляд. Встревожившись, он быстро подошел к церкви и открыл железные ворота, ведущие в маленький церковный дворик. Он стоял под белой колокольней и смотрел на нее снизу вверх с тем мрачным выражением, какое его лицо всегда принимало в моменты передышки. На миг ему захотелось взобраться наверх по стене из растрескавшегося, выщербленного камня и оттуда, с вершины, закричать на безмолвный город — так мог бы закричать ребенок на привязанное животное. Но его внезапный гнев исчез от шума, раздавшегося совсем близко. Он не шелохнулся; видимо, это ветер колыхал деревянную дверь справа от него. Вглядевшись, он заметил над ней вывеску «Вход в склеп». Ветер продолжал дуть, тихонько покачивая дверь туда и сюда; чтобы не дать ей распахнуться перед собой слишком резко, он кинулся к ней и, придержав ладонью, закрыл. Дерево оказалось неестественно теплым на ощупь, и он отдернул руку. Дверь опять приоткрылась, и Хоксмур решил подтянуть ее на себя кончиками пальцев — настолько мягко и медленно, что до него лишь постепенно начал доноситься изнутри слабый, но несмолкающий смех.
Открыв дверь достаточно широко, он проскользнул в проем, стараясь при этом не дышать, хотя от запахов дерева и старого камня в глубине горла уже начинал образовываться металлический привкус. В коридоре, ведущем в склеп, было тепло, и ему, встревоженному, представилось сборище людей, столпившихся вокруг него, — не прикасаясь к нему, но стоя достаточно близко, чтобы помешать ему идти. Он двинулся дальше, медленно, чтобы дать глазам время привыкнуть к темноте, но остановился, решив, будто уловил шум потасовки где-то впереди. Он не вскрикнул, но опустился наземь и приложил руки к лицу. Слабые звуки сделались тише, и теперь ему слышен был голос, бормотавший: «Да, да, да, да». Хоксмур тут же поднялся и, приготовившись бежать, всем телом развернулся в сторону, противоположную той, откуда доносился этот шепчущий голос. Затем наступила тишина, и Хоксмур понял, что его присутствие почувствовали; он услышал чиркающий звук, и свет в конце коридора заставил его в удивлении резко откинуть голову назад: в этот момент он увидел молодого человека, брюки которого болтались вокруг лодыжек, и девушку в его объятиях, прислонившуюся к каменной стене.
— Вали отсюда! — заорал молодой человек. — А ну, вали отсюда, хрен старый!
Хоксмур облегченно засмеялся.
— Извините, — прокричал он, обращаясь к парочке, снова исчезнувшей в темноте, когда спичка, мигнув, погасла. — Извините!
Выбравшись из коридора, он прислонился к церковной стене, переводя дыхание; снова послышался смех, но, оглядевшись, он увидел один лишь городской мусор, который ветер гонял по ступеням церкви.
Он медленно пошел обратно, на Грейп-стрит, пряча лицо от ветра. Дойдя до двери, он взглянул на окно миссис Уэст и увидел две тени, отбрасываемые на потолок светом камина. Значит, нашла себе кого-то наконец, подумал он, входя в подъезд; тут было темно, но он сразу же заметил небольшой пакет, адресованный ему, который, видимо, швырнули через порог. Пакет был обернут в грубую коричневую бумагу; Хоксмур взял его обеими руками и, держа перед собой, поднялся по лестнице в свою квартиру. Не снимая пальто, он сел в пустой гостиной и жадно разорвал упаковку. Внутри оказалась книжечка в блестящем белом переплете, слегка липком на ощупь, словно его недавно обмазали воском или смолой. Только он открыл ее, как увидел тот же рисунок: человек стоял на коленях, приложив к правому глазу нечто вроде подзорной трубы. На других страницах были стихи, наброски в форме креста, а дальше, на отдельном листе — какие-то фразы, выведенные коричневыми чернилами: «Звезды и их величие», «Сила в образах», «Семь ран». Ближе к концу Хоксмур прочел «Дай умереть малым сим» и в ужасе уронил белую книжку на пол; она лежала там, пока ночная тьма превращалась в серость зимнего рассвета. А он тем временем думал о человеке, нарисовавшем коленопреклоненную фигуру рядом с церковью Св. Мэри Вулнот; растянувшись на постели с широко раскрытыми глазами, он видел фигуру бездомного прямо над своей собственной, словно оба они были каменными изваяниями мертвецов, лежащими друг над другом в пустой церкви.
*
— Я все думаю про того бездомного, — сказал он, как только в кабинет вошел Уолтер.
— Это про какого, сэр?
— Про бездомного у церкви. Того, кто нарисовал ту штуку. — Он отвернулся от Уолтера, чтобы скрыть свою заинтересованность. — То письмо у вас еще?
И после недолгих поисков в папках, аккуратно разложенных на столе Хоксмура, оно нашлось. Оно выглядело крайне неубедительно: просто листок, вырванный из блокнота для заметок, с напечатанными сверху словами «не забыть». И в этот миг Хоксмуру открылась простая связь — он словно забрался на высоту, откуда видно гораздо дальше, и избавился от страха.
— Где ближайшая к той церкви ночлежка? — спросил он.
— Ближайшая к Сити — на Коммершл-роуд, то старое здание…
— То, что между Лаймхаусом и Уоппингом?
Пока они ехали через весь Лондон к Коммершл-роуд, Хоксмур был совершенно спокоен. Он разрешил пальцам легко прикоснуться к письму, лежащему во внутреннем кармане пиджака. Но как только машина остановилась, он в спешке выскочил и взлетел по ступенькам закопченного кирпичного здания; Уолтер смотрел на него, бегущего впереди, под серым лондонским небом, и чувствовал к нему жалость. Последовав за Хоксмуром, он открыл деревянные двери общежития, увидел выцветшую зеленую краску стен, линолеумный пол, заляпанный жиром или грязью, вдохнул смешанный запах дезинфектанта и несвежей еды, услышал слабые выкрики, звуки, доносившиеся изнутри. А Хоксмур уже стучался в стеклянную перегородку, за которой сидел пожилой человек и ел бутерброд.
— Прошу прощения, — говорил он, — прошу прощения.
Человек неторопливо положил еду и, с явной неохотой опустив стеклянную перегородку, пробормотал:
— Да?
— Вы тут работаете, насколько я понимаю?
— А что, непохоже?
Хоксмур прочистил горло.
— Я из полиции. — Он протянул ему письмо. — Узнаете этот листок?
Человек сделал вид, будто изучает его.
— Да, видел такую бумагу. Сотрудники такой пользуются. Не спрашивайте, зачем. — Он вытащил из ящика блокнот для заметок, на котором были напечатаны те же слова. — Что вы тут забыли, в этой дыре?
— А почерк не узнаете? — Уолтер заметил, что Хоксмур замер.
— Не мой.
— Знаю, что не ваш. Но вы его узнаете?
— Не помню такого.
Тут Уолтер увидел, что Хоксмур кивает, словно ожидал именно этого.
— Тогда скажите мне вот что. Вам не встречался бездомный по прозвищу Архитектор или что-то в этом роде?
Тот поморгал, ткнул пальцем в воздух.
— Проповедник у нас есть, Летучий Голландец есть, Паломник есть. А вот Архитектора не знаю. Это что-то новенькое.
Хоксмур смотрел на него, не отрываясь.
— Не возражаете, если мы тут походим, посмотрим?
— Да сколько угодно. — Его глаза на мгновение встретились с глазами Хоксмура. — Сейчас их тут только двое. Больными сказались.
Уолтер пошел вслед за Хоксмуром по коридору, в большую комнату, где стояли несколько пластмассовых столиков и металлических стульев; на высокой полке работал большой телевизор, и звуки детской программы отдавались звоном, пустым, как от фургона с мороженым на безлюдной улице. Хоксмур кинул на него взгляд и прошел в другую комнату, где в два ряда были разложены несколько матрасов, обернутых в полиэтилен. На одном из них лежал на животе бездомный, а второй курил, сжавшись в углу.
— Здравствуйте, — обратился к ним Хоксмур. — Вас как звать? — Ни тот, ни другой не подняли глаз. — Мы из полиции. Вы понимаете, о чем речь?
В последовавшей тишине Уолтер громко добавил:
— Что-то они, сэр, какие-то недружелюбные.
Бездомный в углу повернул голову:
— Я понимаю, о чем речь. Очень даже хорошо понимаю.
Хоксмур шагнул к нему, держась на расстоянии.
— Понимаете, значит? Так вы, наверное, знаете человека по имени Архитектор?
Наступила пауза.
— Не знаю я никого, чтоб его так звали. Вообще никого не знаю. — Он обхватил себя руками, сжавшись в углу. — Нечего про людей расспрашивать. Нечего вопросы задавать.
Непонятно было, кому он адресовал эти замечания, самому себе или Хоксмуру, который уже осматривал обветшалую комнату.
— Архитектор! — Бездомный на постели, приподнявшись на одном локте, обращался к ним. — Архитектор! Господи помилуй и спаси!
Хоксмур переместился к краю постели и встал, сложив руки вместе, будто в молитве.
— Вы его знаете?
— Знаю? Знаю? Да, знаю.
— И имя его знаете? В смысле, настоящее имя?
— Имя ему Легион.
Когда бездомный засмеялся, Хоксмуру стало ясно: он лежит на постели, потому что пьян, возможно, не протрезвился с прошлой ночи.
— А где мне его найти?
— У вас сигаретки с собой не найдется?
— Сейчас нет, но потом я вам дам. Так где, говорите, мне его найти?
— Его не найти. Он меня сам находит. То вот он здесь, то нету его.
Воцарилось молчание, и Хокмур, присев на постель, услышал шум самолета, летевшего где-то в вышине.
— И когда вы его в последний раз видели?
— В аду я его видел. Жарился он там, любо-дорого смотреть.
— Да нет, в каком аду, что вы выдумываете. Рассказывайте по новой.
Тут настроение у человека изменилось, он свернулся на постели в клубок, лицом к стене.
— Я с ним был, — сказал он; выпитое словно навалилось на него всем своим тяжким грузом, так что он почти лишился дара речи.
Хоксмур мягко притронулся к его грязному пальто.
— Значит, вы с ним были, да? У вас вид человека, который может нанести крепкий удар.
— Отвали на хуй. Больше ничего не скажу.
Уолтер подошел и встал рядом, а Хоксмур прошептал:
— Ну же, не пугайтесь. Я никого пугать не собираюсь.
В коридоре послышался плач.
— Я и не пугаюсь. Чего я сделал-то?
Он притворился спящим, а может, и в самом деле заснул; Хоксмур указал на руку бездомного, которая лежала, вытянутая вбок, и Уолтер дернул за нее, заставив человека скатиться с постели.
— Вы нам нужны, — сказал ему Хоксмур, на этот раз громко, когда Уолтер рывком заставил его подняться на ноги. — Арестовывать я вас не буду. Я вас по-хорошему прошу пройти со мной. — Бездомный неотрывно смотрел на него. — Внакладе не останетесь, я вам обещаю. Давайте, поехали с нами, прокатимся.
Они вытащили его на улицу, миновав вахтера, который все жевал свой бутерброд, глядя на них. Когда они оказались на воздухе, бездомный уставился на церковь Св. Анны, Лаймхаус, стоявшую через дорогу, а затем поднял глаза на ее колокольню, нависшую над ними тремя в темной улице. Потом он закрыл глаза, словно готовый потерять сознание.
— Помогите ему, Уолтер, — пробормотал Хоксмур, когда они запихивали его на заднее сиденье своей машины.
Но бездомный не знал, что с ним происходит, и не обращал на это внимания: придут другие времена, и никаких воспоминаний у него об этом не останется. Вот он сидит в маленькой белой комнатке, напротив него за столом — тот же человек, а тем временем за полупрозрачным зеркалом Уолтер стенографирует и наблюдает за следующей сценой.
Хоксмур. Ну что, как вы себя чувствуете?
Бездомный. Как чувствую? Да ничего. Ничего, неплохо. У вас покурить не найдется?
Хоксмур. Неплохо? Вот и прекрасно. (Снимает очки.) Тогда давайте поговорим.
Бездомный. Да. Да, надеюсь, скоро поговорим. Покурить не найдется случайно?
Пауза. Хоксмур зажигает сигарету и протягивает ему.
Хоксмур. Мне нравится так сидеть. А вам? (Молчание.) Так вы мне про Архитектора хотели рассказать. Правильно я понял?
Бездомный (искренне недоумевая). Да, вроде бы, так. Хотел, да.
Хоксмур. Да?
Бездомный (нервно). Да, я же говорю. Да.
Хоксмур. Так вы его знаете? Правильно я понимаю, что вы его знаете?
Бездомный. Вроде бы, да. Можно и так сказать. Вроде бы, знаю.
Хоксмур. Его имя можете мне сообщить?
Бездомный. Ой, это я не знаю. Имя — нет.
Хоксмур. Но вы его видели?
Молчание.
Бездомный. Когда?
Хоксмур. Я же вас о том и спрашиваю. Когда вы его видели?
Бездомный. В ту ночь.
Хоксмур (заинтересованно). В какую ночь?
Бездомный. В ту.
Молчание.
Хоксмур. Так, и во сколько это было?
Бездомный. О Господи, ну вы и спросили.
Хоксмур (тихо). Очень темно было?
Бездомный. Хоть глаз выколи.
Хоксмур. Я вам ничего плохого не сделаю. Я хочу, чтобы вы вспомнили.
Бездомный. А там сразу полиция и все дела. Честно говоря, я не особо трезвый был. А там сразу полиция приехала.
Хоксмур. Куда приехала?
Бездомный. Мы с вами уже встречались, да?
Хоксмур. Куда приехала?
Бездомный. В ту церковь.
Хоксмур. Совпадение, не правда ли?
Бездомный. Больше я ничего не помню. Я серьезно. Больше ничего. (Мгновение молчит.) Во сколько вы меня выпустите? (Пауза.) Сколько можно? (Молчание.) Я же устал.
Хоксмур. Какой он с виду?
Бездомный. Ой, не знаю. (Пауза.) Столько волос. Кошмар, да? Волосы, как табак. И потом, рисует. Заживо срисовать может. Я таких рисунков сроду не видел. (Молчание.) Можно мне идти? (Молчание.) Ну, значит, я пошел.
Встает, чтобы уйти, смотрит на Хоксмура, выходит в дверь; одновременно входит Уолтер.
Хоксмур (возбужденно). Это тот же самый. Вам не кажется, что это тот же самый?
Он стал читать краткие заметки, которые Уолтер набросал в своем блокноте во время беседы, а на страницу слева уселась, привлеченная ее яркостью в неоновом свете, мушка. Хоксмур обратил внимание на ее лапки, качающиеся, словно тонкие нити, гнущиеся от внезапного жара; очертания ее крылышек тенью легли на белизну бумаги. Потом, перевернув страницу, он убил насекомое, и тельце, размазанное по чернилам, стало символом того момента, когда Хоксмура посетило видение: у костра пляшет бездомный, дым льнет к его одежде, окутывает его мглой.
— Это тот же самый, — сказал он опять. — Наверняка он.
На этот раз Уолтер предвосхитил его мысли:
— Значит, нам пора перейти к действиям. Наконец-то.
Итак, они отправились в оперативный отдел, где было составлено объявление в газеты. Там в осторожных выражениях сообщалось о том, что полиции срочно необходимо побеседовать с неким бродягой в связи с убийствами, и приводилось описание данного человека. Хоксмур обратился к многочисленным сотрудникам, принимавшим участие в следствии:
— Надо проверить ночлежки, парки, заброшенные дома. Даже церкви…
К нему подошел молодой полицейский в форме, с родимым пятном во всю щеку.
— Одна из проблем, сэр, состоит в том, что таких, похожих на него, наверняка будет несколько.
Хоксмур старался не смотреть на багровое клеймо:
— Я понимаю, но что поделаешь…
И снова голос его затих, потому что ему было ясно: он узнает убийцу, но точно так же и убийца узнает его.
Сгущались сумерки, он шел по Брик-лейн к церкви Христа в Спиталфилдсе: мимо Монмут-стрит, за угол, по Игл-стрит, где среди развалившихся домов вздымалась восточная стена церкви. Пока он шагал, уличные фонари вспыхнули, мигнув, и очертания самой церкви, внезапно освещенные, изменились. Хоксмур дошел до ворот, через которые виден был заброшенный туннель, заколоченный досками; в неоновом свете вывесок казалось, будто трава и деревья возле церкви источают тепло. Он открыл ворота и зашагал по дорожке. Белый мотылек, порхавший вокруг его плеч, заставил его вздрогнуть от неожиданности; он удлинил шаг, чтобы избавиться от мотылька, но тот не отставал, пока он не повернул за угол церкви и не увидел перед собой большую дорогу и рынок. В сгущающейся темноте он двинулся к небольшой пирамиде, положил на нее руки, словно желая их согреть, но в тот же момент ощутил, как нахлынул хаос, — и вместе с тем почувствовал, что на него кто-то неотрывно смотрит. Он быстро обернулся, но от резкого движения его очки упали на землю; он шагнул вперед, не думая, что делает, и раздавил их.
— Ну вот, — произнес он вслух. — Ну вот, теперь я его не увижу, — и, как ни странно, испытал облегчение.
Воспрянув духом, он повернул на Коммершл-роуд, в сторону Уайтчепела. В боковом переулке дрались, один человек пинал другого, уже упавшего; слепая женщина стояла у обочины, ожидая, когда ей помогут перейти дорогу; девочка бормотала слова популярной песенки. И тут на другой стороне улицы он увидел высокую, но нечеткую фигуру, идущую в противоположном направлении, к церкви; ее словно притягивали под свою защиту витрины магазинов и темные кирпичные стены. Одежда на человеке была рваная и старая, волосы настолько спутанны, что напоминали плитку табака. Хоксмур быстро перешел дорогу и пустился следом за бездомным, но через несколько ярдов от волнения закашлялся; высокая фигура обернулась и, как могло показаться, взглянула на него с улыбкой, прежде чем ускорить шаг. В панике Хоксмур крикнул:
— Подождите! Подождите меня! — и пустился за человеком бегом.
Оба оказались у церкви, и фигура, по-прежнему нечеткая, побежала по траве вдоль стены; Хоксмур бросился следом, но, пробегая мимо пирамиды, столкнулся с мальчиком, стоявшим в ее тени. А когда мальчик поднял на него глаза, Хоксмур заметил, каким бледным выглядит его лицо. В ту секунду, когда Хоксмур отвлекся, высокая фигура забежала за угол церкви, туда свернул и он, однако ее уже не было видно. Он побежал назад, спросить ребенка, не видел ли тот убегающего человека, но теперь скверик был пуст; трава и деревья перестали источать тепло, в темноте казалось, будто они осыпаются туда, откуда появились, в землю. Если не начать действовать сейчас, атмосфера церковного дворика одолеет его, и тогда ему конец. Он пошел в направлении Лаймхауса, понимая, что если и существует место, где бродяге может прийти в голову укрыться от преследователя, то оно — среди пустырей и заброшенных домов возле Св. Анны.
Остановив такси, он доехал до самой лаймхаусской церкви; когда он вышел, в лицо ему ударил холодный ветер, и он на минуту укрылся за рекламным щитом, на котором было изображено множество компьютеров, парящих над городом. Наконец он двинулся к церкви Св. Анны, но вдруг отклонился вправо и пересек заброшенный участок поблизости; тут ветер был еще сильнее, поскольку задувал прямо с реки, донося до Хоксмура шум и выкрики алкоголиков — их от него отделяла сотня ярдов. Шагая вперед, он заметил искры, взлетающие над костром, а подойдя поближе, увидел темные фигуры, которые, казалось, плясали вокруг огня. Они счастливы, подумалось ему, потому что не помнят; тут он пустился к ним бегом.
— Вы! — кричал он. — Вы! Что вы делаете, что вам тут нужно?
Когда он приблизился к ним, они продолжали плясать; ему показалось, что его схватили, словно желая втянуть в круг, но он с криком вырвался. Тогда они замерли и уставились на него, а он принялся задавать вопросы.
— Кто-нибудь видел человека по имени Архитектор? Он из ваших. Видели вы его?
Все они были старые, всклокоченные, усталые после недавнего припадка пляски. Они молчали и неотрывно смотрели в огонь; один застонал. Хоксмур заметил, что на обугленной земле лежит шест, на который насажена голова игрушечного медведя. Он закричал на них в нетерпении:
— Я из полиции! Сейчас же потушите огонь!
Никто из них не шелохнулся, и Хоксмур сам ступил в костер и принялся яростно затаптывать его, пока не остались одни обгоревшие палки и пепел.
— Где он? — снова закричал он на них, и они начали отступать от него. — Кто-нибудь знает, где он?
Но они по-прежнему не издавали ни звука, и Хоксмур, испытывая к себе отвращение за то, что повел себя непредвиденным образом, повернул назад. Шагая обратно, он выкрикнул в воздух:
— Чтобы никакого огня больше не было! Понятно? Никакого огня!
Он нашел дорогу, ведущую к реке, и плотно завернулся в пальто, чтобы защититься от ветра. По пути он поравнялся со старым бродягой, который сидел на корточках у дороги и пальцами рыл ямку в сырой земле. Хоксмур пристально взглянул на него, но это был не тот, кого он искал. Бродяга посмотрел на него в ответ, когда он проходил мимо, и следовал за ним взглядом, пока он удалялся. Хоксмур слышал, как человек что-то выкрикивал, но теперь шум реки приблизился, и он не мог различить слов. Грязная вода бежала у него под ногами, огни города перекрасили небо в неустойчивый багрянец, он же думал лишь о фигуре, убегавшей от него в Спиталфилдсе, и о бледном лице мальчика, обращенном к нему в тени церкви.
Шло время, хаос разрастался, а он все не мог избавиться от этих образов. Публикация примет подозреваемого, за которой последовали неизбежные газетные слухи и пересуды, не оказала существенного содействия в расследовании шести убийств; по сути, она лишь распалила страсти тех, кому образ бездомного представлялся символом всего самого порочного и растленного. В первый день, когда был напечатан фоторобот, поступило множество заявлений со всей страны о том, что человека видели; количество подобных заявлений все росло и существенно уменьшилось лишь после того, как внимание публики переключилось на что-то другое. Однако хуже было то, что многие бездомные стали подвергаться оскорблениям и нападениям хулиганов, которые воспользовались появившимся предлогом, чтобы излить свое презрение на «детоубийц» — безобидных людей, странствующих по свету. Один такой бродяга был убит группой малолетних детей: они подожгли его, когда он, пьяный, спал на пустыре. После этих событий сложилось мнение, что Хоксмур допустил «ошибку в оценке ситуации», решив опубликовать столь неопределенные приметы подозреваемого; положение Хоксмура еще более пошатнулось оттого, что, несмотря на интенсивный розыск, никаких следов человека обнаружено не было. Казалось, он попросту испарился — если, конечно, вообще существовал, как говорили между собой некоторые из сотрудников, вовлеченных в работу.
Но Хоксмур знал, что он существовал, знал, хотя ни разу не упоминал о ночной погоне, что убийца находится к нему ближе, чем когда бы то ни было. Бывали даже случаи, когда он решал, что за ним следят, а как-то ночью, лежа без сна, он придумал, что ему самому надо одеться бродягой, чтобы захватить того врасплох; но не успела эта идея появиться, как его затрясло и он отбросил ее. Вечерами он подолгу гулял, стараясь гнать от себя подобные мысли, но обнаружил, что его постоянно тянет в те же места, что и раньше. Однажды, например, он вошел в парк позади Св. Георгия-на-Востоке и сел на скамью рядом с заброшенным музеем: именно тут, на этой скамье, он разговаривал с отцом убитого ребенка, тут ему попались на глаза иллюстрации в книжке, которую протянул ему плачущий мужчина. А теперь, глядя на деревья возле церкви, он размышлял о спокойствии жизни, которая сама походила на парк, где нет людей, — а значит, он может сидеть и глядеть на эти деревья, пока не умрет. Но это мгновение покоя лишило его присутствия духа, видимо, потому что означало: его жизнь кончена.
Каждый вечер, вернувшись домой после блужданий, он брал в руки белую записную книжку. Сперва он подносил ее к к самому носу, чтобы насладиться легким запахом воска, который еще хранили негнущиеся страницы. Он заново перечитывал каждую фразу, потом пристально всматривался в рисунки, словно в них могла скрываться какая-то улика. Но они молчали, и как-то ночью он в ярости выдрал страницы и расшвырял их по полу. На следующее утро, проснувшись в панике, он посмотрел на разбросанные листки и вслух произнес: «Откуда гнев? Истоки где его?» Потом собрал страницы, разгладил их ладонью и пришпилил булавками к стенам. И теперь, когда он сидел, глядя вниз, на Грейп-стрит, его окружали буквы и образы. В такие моменты, сидя здесь, почти не шевелясь, он находился в аду, и об этом никто не знал. Тогда будущее становилось до того ясным, будто он вспоминал его, вспоминал вместо прошлого, которое больше не мог описать. Впрочем, никакого будущего, никакого прошлого все равно не было — лишь невыразимая тоска его собственного «я».
Так и вышло, что, когда они с Уолтером сидели в «Красных воротах», он почти не мог говорить, только сидел, опустив глаза на свой стакан, а Уолтер с тревогой наблюдал за его лицом. И все же он пил, чтобы освободиться и заговорить, — ему казалось, что он утратил связь с миром и сделался точь-в-точь похож на картонную фигурку в кукольном театре, слегка подергивающуюся в такт дрожанию руки, которая ее держит. Но сумей он обрести голос, такой, что исходил бы не от кого-то, съежившегося на земле, а от него самого…
— Вы знаете, — пробормотал он, и Уолтер потянулся вперед, чтобы его расслышать, — вы знаете, что убийцы, когда решают покончить с собой, делают так, чтобы похоже было на новое преступление? А знаете, сколько их погибает от удара молнии? Много. Больше, чем можно себе представить. — Он огляделся вокруг, стараясь не привлекать внимания. — Знаете, когда-то давно, теперь уже очень давно, говорили, что образ убийцы можно увидеть запечатленным в глазах жертвы? Если бы мне только удалось подобраться так близко. И еще вот что. Бывают люди, которые до того боятся быть убитыми, что умирают от собственного страха. Что вы на это скажете?
Уолтер почувствовал, что его ноги трясутся от подавленного желания бежать, и быстро поднялся принести еще выпить. Когда он вернулся, Хоксмур пристально взглянул на него.
— Уолтер, я знаю, я это чувствую. Знаете, я могу войти в дом и почувствовать, что тут произошло убийство. Я это чувствую.
И он громко расхохотался, отчего другие разговоры в пабе на миг стихли.
С полу сметали осколки разбитого стакана, и, пока Хоксмур наблюдал за тем, как каждый осколок сияет на свету по-своему, Уолтер ухватился за возможность высказаться.
— Как вы считаете, сэр, может, вам стоит передохнуть от этого дела, отдохнуть как следует?
Хоксмур был заметно обеспокоен:
— Кто вам велел это сказать?
Уолтер попытался его успокоить:
— Никто не говорил, только это тянется уже восемь месяцев. Вам же отдых полагается.
— Странное это слово: полагается. Вы понимаете, что оно означает?
— Ну как, понятно: когда что-то нужно.
— Нет, оно означает, что человек что-то заслужил. Стало быть, я заслужил отдых.
Уолтер заметил, как трясется рука Хоксмура, а тот крепче вцепился в стакан.
— Не знаю, сэр, что на это сказать. — Он взглянул на Хоксмура, не без дружелюбия. — Вам все это скоро сниться начнет, — мягко заметил он.
— Откуда вы знаете, может, мне это уже снится? — Голос его прозвучал слишком громко, и в помещении внезапно снова воцарилась тишина.
Хоксмур опустил глаза, смутившись; это и был тот момент, которого дожидался Уолтер.
— Просто, сэр, мне кажется, что у нас никакого прогресса не видно.
— Так вам кажется?
— Так всем кажется, сэр.
Хоксмур резко взглянул на него, и в эту секунду взаимоотношения между ними переменились навсегда, пусть неуловимо.
— У нас нет фактов, — продолжал Уолтер, — и в этом наша проблема.
— Все-то вам известно, Уолтер. Про все эти факты, которых у нас нет. — Хоксмур совсем помрачнел. — Как по-вашему, два человека могут хоть что-то видеть одинаково?
— Нет, но…
— А значит, ваше дело — интерпретировать то, что они видели, интерпретировать факты. Так или нет?
Уолтер не понимал, куда клонится разговор, и решил его закончить.
— Да, сэр.
— Тем самым, факты ничего толком не означают, пока у нас нет их интерпретации?
— Верно.
— А откуда берется эта интерпретация? От вас, от меня. А мы с вами кто? — Хоксмур повысил голос. — Вы что, думаете, я не переживаю, когда у меня на глазах все разваливается? Переживаю, но не о фактах. О себе. — Прервавшись, он провел трясущимися руками по лицу. — Жарко тут, или это мне кажется? — Он вытащил платок вытереть со лба пот, а потом, не дождавшись от Уолтера ответа, добавил: — Я его найду.
Потом, позже, он услышал свой голос:
— Я ведь вам про записную книжку рассказывал? — Но ему удалось остановиться, и он, бормоча извинения, еще раз пошел к стойке; ждавшие там три женщины обернулись и засмеялись, когда он с ними заговорил. Уолтер наблюдал за его фигурой, обливающейся потом, неуклюжей, а он сказал им, подмигнув: — Я вам кое-что покажу, такое, что вовек не забудете. Хотите посмотреть? — И они опять засмеялись.
— А что это? — спросила одна из них. — Это для нас специально? Наверно, маленькое такое.
И они захихикали, но смолкли, когда он вынул из кармана пиджака какие-то фотографии и с торжествующим видом поднес их к свету.
— Уберите его отсюда! — с отвращением закричала та же женщина. — Нечего нам тут всякие гадости совать!
Тут Хоксмур сам взглянул на то, что держал в руках, и склонился, будто в молитве. Уолтер, подойдя к нему, увидел, что это — фотографии жертв убийств.
— Давайте-ка уберем их, сэр, — тихонько сказал он. — Я вас обратно провожу.
Хоксмур, зевая, сунул снимки в карман, и Уолтер повел его домой.
*
Хоксмур вздрогнул, услышав, как звонит телефон на его столе. Это оказался заместитель начальника полицейского управления, желавший срочно его видеть; тем не менее, стоило ему подняться со стула, как он совершенно успокоился. По-прежнему спокойный, он поднялся на лифте на тринадцатый этаж и вошел в большой кабинет. Замначальника смотрел в окно на серый дождь; такими и будут твои вечные муки, подумалось Хоксмуру, — смотреть в окно, вечно, скорбно. Но фигура быстро обернулась.
— Простите меня, Ник.
— Простить вас? За что? — В лице Хоксмура читалось смятение.
— Простите, что вот так вызываю. — С этими словами он сел, прочистил горло. — Как движется расследование, Ник? Удалось вам к нему подобраться? — Зазвонил телефон, но он, не обращая внимания, ждал от Хоксмура ответа. Потом, в затянувшейся тишине, добавил: — Знаете, Ник, нет уверенности, что мы продвигаемся.
— У меня есть. Всему свое время, сэр. — Хоксмур стоял, вытянув руки по бокам, едва ли не по стойке «смирно».
— Но у нас же никакой свежей информации. Ведь ничего нового мы не выяснили — согласны? — Хоксмур отвел глаза, чтобы избежать его взгляда, и уставился в окно у себя за спиной. — У меня есть для вас кое-что другое, не совсем по вашей части, но…
— Вы хотите сказать, что отстраняете меня от дела?
— Не столько отстраняю, сколько перевожу на другое.
Хоксмур сделал шаг назад.
— Вы отстраняете меня от дела.
— Вы, Ник, не видите ситуацию в перспективе. Фундамент вы заложили, хорошо поработали, но мне нужно, чтобы дело выстроил кто-то другой, понимаете, камень за камнем.
— Но тела закопаны именно там, в фундаменте, — отвечал Хоксмур, — то есть фигурально выражаясь.
Замначальника слегка понизил голос:
— В последнее время о вас ходят разговоры. Люди говорят, вы сильно переутомились.
— Что же это за люди?
Всякий раз, когда он слышал это слово, ему представлялась группа теней, передвигающихся с места на место.
— Почему бы вам не взять отпуск? Перед тем как взяться за новое дело. Отдохнуть как следует.
И он поднялся, демонстративно глядя в упор на Хоксмура, который беспомощно смотрел на него в ответ.
Когда он вернулся к себе в кабинет, его дожидался Уолтер.
— Ну как оно?
— Так вы все знали.
— Не я один — все знали, сэр. Это же только вопрос времени был.
Хоксмур услышал, как вокруг него ревет огромный океан; совершенно отчетливо увидел маленькое существо, в панике машущее руками, а вокруг, словно грозовые облака, клубились волны.
— Я пытался что-то сделать… — нервно начал Уолтер.
— Я не хочу ничего слышать.
— Но вы мне не давали. Что-то должно было измениться, сэр.
— Все уже изменилось, Уолтер. — Он взял со стола папки. — И я все передаю вам. Все теперь в вашем распоряжении.
Уолтер встал, принимая папки от Хоксмура; они стояли по разные стороны стола, и пальцы их случайно соприкоснулись, когда они потянулись друг к другу.
— Извините, — сказал Уолтер, поспешно отпрянув; он имел в виду соприкосновение.
— Ничего, вы не виноваты. Это должно было произойти.
После того как Уолтер вышел из комнаты, Хоксмур остался неподвижно сидеть; весь остаток дня он пытался взглянуть на себя, словно на незнакомого человека, желая предсказать следующий шаг. Время идет, он смотрит на собственные руки и думает: интересно, узнал бы он их, лежи они на столе, отсеченные. Время идет, он слушает звук собственного дыхания: то взлет, то падение. Время идет, он вынимает из кармана монету — посмотреть, как она стерлась, переходя из рук в руки. Когда он наконец закрывает глаза, то обнаруживает, что соскальзывает вперед, и просыпается в момент падения. Но все равно продолжает падать; а день сменяется вечером, а тени вокруг Хоксмура меняются.
В конце концов он ушел из управления и отправился домой, на Грейп-стрит. Сидя в своей комнате, он включил телевизор и увидел там человека, раскладывающего пасьянс в затемненной нише. Хоксмур с интересом подался вперед, обшаривая глазами эту тьму, заглядывая актеру за спину, изучая кресло, бархатный занавес, вазу с пыльными цветами. Потом, не выключая телевизора, он вошел в соседнюю комнату, лег на кровать и не проснулся даже тогда, когда утренний свет полоской улегся ему на лицо.
11
Утренние лучи меня не пробудили, проснувшись же, я едва ли понимал, в каком доме очутился, в каком месте, в каком году. Решившись прогулкою выгнать собственную хандру, я, однакожь, не мог итти далее угла и воротился необычайно усталым. К тому же, шел легкий дождь, что меня напугало, ибо стоит простуде укорениться, как ее недолго принять за начало смертельной болезни. Итак, я с тяжелым сердцем возвратился к себе в комнатушку, где пустился в размышленья о новой своей церкви, что уже подымалась над вонью и тленом города.
В постелю я отправился в восемь, но между часом и двумя, проспавши каких-нибудь четыре часа, со мною сделалась рвота: то ли от болезни моей, то ли от безотчетного страха, что посещает меня ночью, не знаю наверное. Я выпил ложку или две вишневой настойки, что позволила мне уснуть и проспать до семи, покуда меня не разбудил Нат Элиот. Но тут меня снова обуяла рвота, моча же все время была красной, что кровь. Так и лежал я, вздыхая, на постеле, повторяя: что со мною станется? что со мною станется?
За сим я собственною дрожащею рукою написал к пресмыкающемуся рыцарю: сэр Джон, сделайте милость, сообщите Комиссии, что я намеревался быть сегодня в конторе, дабы говорить о вещах, касающихся до церкви Малого св. Гуго на Блек-степ-лене, однако, будучи весьма болен, желал бы оставаться дома день или долее с тем, чтобы ускорить свое выздоровление. Покорнейший Ваш слуга, готовый к услугам и проч. Я крикнул Ната, чтобы бежал с письмом в Вайтгалл, а он заходит весь взопревший: еще человек приходил, говорит, но я его к Вам не допустил. Как Вы приказали, так я никому и не дозволяю Вас навещать, а он мне: хозяин твой дома? Я отвечал: да, дома, да только он сию минуту завтракать сел, и теперь его ни в коем случае беспокоить не следует; а то, бывает, я им говорю: дескать, Вы занемогли. Я ведь тоже носом чую, куда ветер дует, и действую сообразно. Через меня им никому не пробиться!
Пока он говорил, то чесался, что твой лодошник. Что Вы там за общество себе в платье завели, сэр, вскричал я, неужто им непременно кусать Вас надобно?
Они мне друзья, отвечал он, никогда меня не покидают.
В таком случае для чего Вас так печалит сие обстоятельство? Лице у Вас длинно, будто мой карандаш, хоть пользы от него и менее будет.
Нету у меня более друзей. Тут он оборвал свою речь, сам от нее смутившись, и опустил глаза на пол. Вот так, сказал я сам себе, я тебя и запомню навсегда, мальчик мой, Нат: как ты глядишь в землю, смятенный, внезапно остановившись. Он же прекратил возить ногою в пыли и спрашивает: что такое гиена, хозяин?
Это животное, что смеется и подражает человечьим голосам.
Хорошо, хорошо, сказал, и мигом вылетел за дверь с моим письмом.
Мне-то прекрасно известно, зачем они приходят меня навещать: желают видеть меня в болезни, дабы торжествовать надо мною. Они и по сей день меня подозревают, в конторе ходят обо мне пересуды после недавней смерти Вальтера; подозренья их усиливает моя тяга к одиночеству, да только с чего мне подвергать себя разговорам с ними, ежели в их обществе я делаюсь смущен и косноязычен? Оставим, однако, страсти и снова обратимся к фактам: Вальтер повесился на двери своей комнаты; произошло сие в воскресенье, на неделе, последовавшей за моим посещением его, между девятью и десятью часами утра, а обнаружила его хозяйка, шлюха мерзкая, только под вечер того дня. На нем была одна лишь рубашка, так он и висел часов до семи или восьми, когда вызванный освидетельствовать его мирный судья вынес заключенье, что он был не в здравом уме. Я сохранял полное присутствие духа: рассказал собравшимся присяжным, что в бреду он сознался в убивстве господина Гейеса, однакожь я ему не верил, покуда он не совершил самоубивство. Таким образом мне снова удалось подстрелить двух зайцев: некогда был я изрядным плотником и работал по дереву, а после стал изрядным штукатуром и работал с раствором; убивство Йорика Гейеса приписали Вальтеру, тем самым отвадив от меня ретивых расследователей, Вальтер же покончил с собою, так что мне себя не пришлось утруждать. Я бы охотно передал ему по порядку все тайны своего искусства, однакожь он за мною следил, преследовал меня, угрожал мне, предал меня. И естьли теперь ему пришла погибель, то для чего мне испытывать вину; коли собаке случится на меня гавкнуть, то разве не следует мне наступить ей на хвост?
Ночью, часов около одиннадцати, Вальтера зарыли нагишом в землю на пустом месте; я бы предпочел, чтобы он лежал под Малым св. Гуго, да невелика важность. Дела человеческие напоминают собою дымку, слабый дождик, в каком не различить отдельных капель: один человек, другой человек — все они сокрыты друг от друга в этом тумане, что подымается между ими, и только в строеньи моей новой церкви он обретает очертанья. Лежа на постеле, я подымаю взор, словно желая взглянуть на потолок, и вижу ея колокольню, ощущаю ветер, что обдувает мне лицо; прикасаясь к ладони или руке кого-нибудь, хотя бы того же Ната, я ощущаю ея камень, грубый на ощупь; мучимый жаром, я мысленно вхожу в ея приделы и снова чувствую прохладу. Я не отрекаюсь от тех злодеяний, что навлекла на меня сия работа, но к чему роптать на сии обиды? Что бы ими ни движило, корысть ли, прихоть или зло, они суть свои собственныя враги, а не мои, ибо, подобно василискам, что плодятся в зеркале, они себя сами уничтожают, создавая Химер. Свое дело я завершил, и пускай весь мир провалится в тарта-тары, предо мною же предстает цельный камень, каменный узор.
Закончивши шесть чертежей своей последней церкви, я развешал их на булавках по стенам своей комнатушки, и теперь, в окружении сих картин, на меня опять снизошел покой. На первом у меня подробно вычерчен земельный участок, ни дать ни взять — пролог к повествованью; на втором присутствует весь план в малом размере, словно расположение персонажей истории; на третьем чертеже показано, как подымается здание, что подобно символу или же теме повествованья, четвертый же являет отвесный фасад, в роде основной части истории; на пятом вычерчены всевозможные многочисленные двери, лесницы и проходы, подобные множеству разнообразных выражений, иносказаний, диалогов и метафорических речей; на шестом явлены отвесный портик и башня, что поразят сознанье своим величием, как в эпилоге книги.
Имеется также и повествованье тайное, такое, что не многим дано увидеть: так, в укромном месте поставил я статую брата Бекона, того, что сделал бронзовую голову, произнесшую время есть. И будучи законченным, сие место без меня не останется: Гермес Трисмегист, построивший Храм Солнца, умел сокрыть себя так, чтобы оставаться никому не видным, по-прежнему будучи в нутри. Сего довольно будет для настоящего повествованья, ибо моя история есть канва, которой смогут следовать другие в удаленныя от нашего времена. Теперь же я, обхвативши себя руками, смеюсь — ведь мне, словно в виденьи, является некто из темных лабиринтов неведомого грядущего, некто, входящий в здание в Блек-степ-лене и обнаруживающий то, что сокрыто в тишине и таинственности. Близится конец рассказу…
*
Вот и конец. В последния семь ночей мне являлись дикия, ужасныя сновиденья, ноздри же мои полнит новый запах, словно от горящего тряпья. Я знаю — со мною произошла перемена, ибо нынче мне кажется, будто слышу Духов, что разговаривают голосами низкими, какие бывают у иных во время простуды. Однако хрипоты в них, различимых совершенно ясно, нет никакой, говорят же они вот что: Ник, Ник, каким ветром тебя сюда занесло? Ник, Ник, знаешь ли ты нас? Когда же я кричу, о Господи, знаю, то они снова: Ник, Ник, когда мы? — и вопрос этот ревом отзывается у меня в ушах.
Смерти я не страшусь — что мне сия боль, когда я успел увериться: в жизни я претерпел не менее той боли, что ждет меня в смерти. Возможно, однако, что умереть мне не суждено. Вы, быть может, станете насмехаться над этим, но случаются чудеса не хуже: впервые отправившись на прогулку вчера утром, часов около одиннадцати, я повстречал там, близь Хог-лена, свой призрак: в одеяньи, парике и всем протчем, словно отраженье в зеркале. Мы с Вами знакомы? окликнул я его к вящему смятению проходивших мимо, однако существо мне не ответило и быстро зашагало прочь. Я был немало удивлен, но не испуган. За тем, самым сим утром, в собственной моей спальне предо мною снова явился образ: телом таков же, как и я, но в одеяньи незнакомом, покроем напоминавшем белье, и без парика. Оно все время сидело ко мне спиною, а стоило мне повернуть голову, как и оно повернулось подобным же образом, так что лица его я видеть не мог. Ночная рубаха на мне потемнела от пота, словно на нее упала тень, я, верно, выкрикнул что-то, ибо Нат принялся звать: хозяин! Хозяин! Откройте дверь, впустите меня!
Потерпи немного, и я тебя впущу без промедленья, отвечал я и, не сводя глаз с неподвижно замершего образа, направился к двери.
Госпоже Бест дурно сделается, ежели Вы станете так громко кричать, говорит Нат, поспешно всходя в комнату.
Я кивнул на образ: этим утром, Нат, изблевал я из себя нерожденного младенца.
Ну, коли так, говорит он, не зная, что сие означает, я Вам воды принесу, рот прополоскать. Госпожа Бест сказывала…
Да придержи ты свой язык, Бога ради, не видишь разве, что здесь со мною? И я указал на образ — тот по-прежнему сидел ко мне спиною, однакожь теперь наклонился вперед и испустил изо рта вздох, что поднялся в воздух, словно дым, идущий от лампы. Не мне судить, Нат, сказал я, да только кажется, что оно настоящее.
И Нат что-то услыхал или увидал, от чего сделался красен лицом, и его охватила сильная дрожь: Боже милосердный, кричит, сделай так, чтобы мне ничего не видать! Лицо его залил холодный пот, и он бросился, пошатываясь, к леснице. Сам же я, когда образ начал меркнуть, прошептал такие слова: теперь я готов к наступающей перемене.
*
Я отрезан от времени, все кручусь и кручусь на постеле. Спрашиваю у Ната: что сказано в последнем месяцеслове господина Андревеса? А он читает мне, что пишут в Звездных Новостях: в сей месяц Марс находится в Скорпионе, хозяин, и ежели не будет укушен, то двигаться ему и далее прямо вперед до шестого дни. С каковой поры станет он перемещаться ретроградно, что означает попятно…
Оставь ты, Нат, свои разъяснения!
…весь месяц после того, а на второй день встанет в квадрат с Венерою. При упоминании о Венере Нат залился краскою, а после продолжал: в настоящее время, хозяин, Звезды строительству не благоприятствуют, Лондон же стонет под тяжким бременем, силится превозмочь трудности, коим покуда не видно облегченья. Надо бы отнести это госпоже Бест, у ней прострел, все на поясницу жалуется…
Нат, Нат, ты погляди, нету ли каких предсказаний касательно до дурных замыслов и протчих подлых задумок.
Он вперился в страницы, а после остановился: да, говорит, вот тут, в Звездном Вестнике, сказано, что некие Духи орудуют, и дома может встретиться опасность. Тут он опять склонил голову: гляньте-ка, тут в Бедном Робине, в Vox Stellarum и стихи есть, исполненные значенья. Встает с эдаким серьезным видом и начинает декламировать, страницу перед собою держа:
Я видел колокольню на четырех столпах
Я видел слезы падших, что обратились в прах
Я видел камень, что полыхал в огне
Я видел всход, вознесшийся к Луне
Я видел Солнце, в полночь лишь красней,
Я видел человека, что видел ужас сей.
Каков тут ответ, хозяин? Мне не разгадать.
Ответа нет, ибо у стихов нет конца.
После я заснул, и вот, столь долго пролежавши на одре болезни, я уж возношусь над сим жалким коловращением мира, где Время прервалось: бунтовщики дошли уж до самого Ланкастера, прошлой ночью был пожар на Товерском холме, собака воет лунною ночью, меня более не охватывают припадки, когда пью коньяк, Гановерские отряды собираются в Варингтоне, подо мною облака, бунтовщиков разгромили в Престоне, а мне более не избыть холода, что пробирается во все покровы, положенные мною на постелю, вот лорд Варрингтон убит в сем сраженьи, а рука моя тем временем прикасается до простыней, голоса их отдаются эхом, я же пытаюсь укрыться средь скал, в месте, всяким человеком покинутом, меня окликает Нат, а жар нарастает, после наступает перелом, и меня кидает в испарину, а меж тем вокруг идет снег, и бунтовщики приведены в Лондон под стражею, я же открываю глаза и вижу зимнюю Ярмарку на скованной льдом Темзе.
И в тот день лихорадка моя утихла; я поднялся с постели и принялся звать: Нат, Нат, где ты? но он ушел, куда, того я не ведал, и со мною никого не было. Пробудило меня твердое намерение посетить мою новую завершенную церковь, для чего я оделся как возможно поспешнее, однакожь и с тщанием: на окнах от холодного ветра остался лед, и я закутался в плащ с двойною застежкою, хоть он и запачкан был свешным жиром. Вышедши на улицу, носильщик своею палкою шарахнул меня по коленям, так что я с руганью отлетел обратно в двери, кареты же с повозками до того сотрясали землю, Господь свидетель, что выходило похоже на природное трясенье, иначе — содроганье Земли. Сколько же дней и ночей, подумалось мне, пролежал я в огненной лихорадке? Сколько времени прошло? Какие-то подмастерья катали мяч по улице неподалеку от меня, однакожь, когда я крикнул им: который час? они не ответили, словно я был человеком невидимым, какого невозможно слышать. Все же я приметил рабочих, возвращавшихся домой с досками и лесницами, от чего решил, что поднялся под конец дня, но знать наверное не мог. Шагая мимо Лейсестерских полей, услыхал я, как некой шарлатан выкликает: что у вас? что у вас? У меня, подумалось мне, то, чего не излечить твоим каплям. Сюда встаньте, говорит какой-то малый, катящий тачку, а не то потроха наружу полезут. Тогда я отступил назад, в толпу простолюдинок, все в рваных платках, в синих передниках, с лицами, что, подобно собственному моему, сотворены по некоему неизвестному образу и подобию. Прошедши по Кранборн-стриту, где у дверей стояли повара, обливавшиеся потом, я завернул в Портерс-стрит, где в лавках, что на колесах ездят, были горами навалены орехи да устрицы. Все минует, все вещи сии обвалятся и сотрутся в прах, мои же церкви останутся жить. Оттуда направился я в Хоглен, где торговец тряпьем, ухвативши меня за руку, спросил: чего Вам, сэр, не достает? Мне? Мне не достает сего мира, ибо я прохожу сквозь него, будто призрак.
Шум города вселил в меня такую смуту и навеял такую слабость, что я едва ли мог стоять, и для того доехал каретою прямиком до самого Фенчерч-стрита, где вынужден был сойти по причине перевернутой на дороге тележки. Тут я снова услыхал крики вокруг себя: купите угрей отведать, знатные, выкликал один, а другой, подхвативши его эхо, завел свое сетование: кухонной утвари какой не желаете ли, девицы? я же шептал эти слова про себя, ступая по камням. Вошедши в Лайм-стрит, небо потемнело, похолодало, а тут появилась старуха с младенцем на спине и запела: отменныя писчия чернила! отменныя писчия чернила! и я сам словно бы опять сделался младенцем, до того знакомо прозвучали ее слова. За тем поднялся крик, какой я слыхал всю свою жизнь: кому что починять? кому что починять? и Леденгалл-стритом я шел, плача, ибо знал, что никогда более его не услышу. По улице Св. Марии Акс добрался я до Лондонской стены, и когда нагнулся, чтобы коснуться до нее, слезы мои упали на мох; за тем я направился в Мор-фильдс через Бишопсгат и мимо старого Бедлама, и тут мне почудилось, будто слышу, как ликуют безумные, те, которые не размышляют о Времени, как размышляю я; за тем по Лонг-аллею, где я миновал большую музыкальную лавку, близь которой толпа у дверей плясала под звуки новейшей песенки, а один краснолицый плут отбивал пальцами лад по прилавку. Глянув, я зашагал далее.
Потом я свернул в местность, что зовется Большим полем. Мимо меня пробежали какие-то дети в форменных синих кафтанах и четвероугольных шапках: не успею я возвратиться, как вы все умрете, так думал я, глядючи на вход дома в Блек-степ-лене. Ровным шагом я направился вперед, и вот уж наконец моя церковь подымается надо мною; подобно звуку грома, она и собственное мое воображение поразила духом величия, равного какому я никогда не видал. Человек в меховой шапке и серых чулках прошел мимо меня и оборотился, изумленный, — до того поглощен я был зрелищем необъятного камня; когда же я поднялся по ступеням и приближился ко входу Малого св. Гуго, то все крики замерли. Теперь церковь была надо мною, и я, хотя погружен был в тень, не шевелился, дожидаючись, покуда перед глазами несколько прояснится. За сим я отворил дверь и шагнул через порог, и пошел вперед со словами: с ранних лет претерпевал я страсти Твои, скорбя умом, и, вставши в приделе, смотрел в верх, покуда мог. Бремя мое достигло конца, и на меня снизошел покой. Я опустился на колени перед свечою, и тень моя вытянулась, накрывши собою весь мир.
12
Тень медленно двигалась по его лицу, пока не накрыла собой рот и глаза; теперь солнечные лучи попадали только на лоб и освещали бусинки пота, собравшиеся там до его пробуждения. Даже во сне он понимал, что болен, и ему приснилось, будто из него струйкой мелочи вытекает кровь. Разбудил его шум спора на улице под окном, и он, стоя на коленях с прямой спиной, закрыв уши руками, обдумывал возможность того, что сошел с ума. «Но я же еще не сошел с ума», — произнес он и улыбнулся звуку собственного голоса; сразу же за этим последовал троекратный стук в дверь. Он уронил руки и стал ждать, почти не дыша, и лишь когда троекратный стук раздался снова, поднялся с кровати, медленно вышел в коридор и крикнул:
— Кто там?
— Это я, мистер Хоксмур, не подумайте чего!
Он открыл дверь и, оказавшись лицом к лицу с миссис Уэст, стал слушать ее, пряча глаза.
— Я подумала, вы звали, мистер Хоксмур. Не звали вы? — Он промолчал, и она сделала шаг вперед. — Тут к вам мужчина приходил вчера вечером. Я как раз бутылки выносила, хоть спина у меня, считай, и не гнется, а тут этот, звонит и звонит, ну, я и говорю, нету вас. Правильно я сделала? А тут услышала вот только что, как вы кричите, и думаю, иди знай, что и как. Вот и поднялась. — Все это время она с нескрываемым любопытством изучала его лицо. — Подумала, может, случилось чего, мистер Хоксмур.
Он улыбнулся, по-прежнему молча, и собирался уже закрыть перед ней дверь, как вдруг вспомнил:
— Ах да, миссис Уэст, я скоро уезжаю…
— Да, вам же отдохнуть надо хорошенько.
Он подозрительно взглянул на нее:
— Верно. Я заслужил отдых. Так что, если кто-нибудь придет, скажете им, ладно?
— Скажу. — Руки ее были стиснуты в кулаки.
Хоксмур наблюдал за тем, как она спускается по лестнице, тяжело облокачиваясь на перила, дождался, пока она повернет и скроется из виду, и лишь тогда закрыл дверь. Он прошел обратно в спальню и, опустив глаза на руки, увидел длинные борозды там, где расцарапал себя во сне; в этот момент его охватила ненависть к тем, с кем он работал. Они не желали ему успеха, они его обманули, они его предали, а теперь восторжествовали над ним. Задохнувшись, он в тревоге подошел к окну и открыл его; стоял холодный декабрьский день, и он, высунувшись, ощущал, как из его тела выходит тепло. Наконец он снова успокоился. С этой высоты ему казалось, что на движениях людей внизу лежит печать странной фатальности, словно их тянут за нить, которую они никогда не увидят; неотрывно глядя туда, на их лица, он размышлял о том, что такое лицо, по какому образу и подобию оно сделано.
Теперь пора было идти к ним. Он прокрался по коридору и, остановившись лишь на минуту, чтобы надеть пальто и обуться, медленно пошел вниз и на улицу. Падал легкий дождь, и он, едва дойдя до угла, взглянул на облака над головой и внезапно решил повернуть назад; потом, проходя мимо «Красных ворот», он заметил собственное отражение в заиндевевшем окне, под вывеской «Пиво и крепкие напитки». Отражение обернулось посмотреть на него, затем пошло дальше. Хоксмур провел рукой по лицу и крикнул: «Мы с вами знакомы?»; несколько прохожих остановились, пораженные, глядя, как он выбежал на дорогу с криками: «Мы знакомы? Знакомы?» Ответа не последовало, он попытался догнать удаляющуюся фигуру, но городская толпа, мешавшая ему двигаться, отрезала ему дорогу. В конце концов он вернулся на Грейп-стрит тем же путем, до того усталый, что теперь ему было все равно, следят ли за ним, поджидает ли кто-нибудь его возвращения. Он лег на постель, прикрыв ладонью глаза, но в открытое окно вливался дорожный шум, и спать он не мог. Потом его глаза раскрылись; и вот еще что, подумал он, почему церкви образуют такую фигуру? И он повторял это слово — церкви, церкви, церкви, церкви, церкви, — пока оно не потеряло всякий смысл.
*
— Эй! Эй! — Могло показаться, будто голос идет откуда-то изнутри комнаты, и он, проснувшись, поначалу не понял, что услышал. — Мистер Хоксмур!
Он выскочил из постели, крича:
— Что такое? Что случилось? — а потом съежился у двери спальни, привалившись к ней всем телом на случай, если миссис Уэст попытается войти.
— У вас дверь открыта, а я же не знаю, что и как. Я думала, вы уезжаете… — Наступила пауза, потом она спросила: — Вы как, в приличном виде?
Соседка по-прежнему стояла у двери, по которой он готов был застучать кулаками от ярости.
— Минутку! — прокричал он и с удивлением обнаружил, что так и не снял пальто и ботинки. Где он побывал во сне? Распахнув дверь, он бросился мимо нее в ванную, где открыл кран и пустил холодную воду; уже собравшись сполоснуть лицо, он вместо этого стал глядеть на поверхность бегущей воды. — Я действительно уезжаю, — крикнул он ей. — Дайте срок.
— Куда поедете?
— А, не знаю, — пробормотал он. — Куда вообще ездят?
Он услышал, как она ходит по квартире. Тихонько выйдя из ванной, он застал ее за разглядыванием листков белой записной книжки, которые он приколол к стенам своей гостиной. Он заметил, что ее волосы еще не потеряли блеска, и хотел было погладить их, как вдруг заметил, что ей приходится поворачивать все тело целиком, чтобы перейти от одного рисунка к другому.
— Что у вас с шеей? — Он попытался скрыть отвращение.
— А, так, ничего. Артрит это у меня. Я уж привыкла. — Она продолжала рассматривать рисунки с надписями под ними, стихами и фразами. — А что это у вас такое? Это ваши?
— Мои? Нет-нет, это не мои. — Он сделал попытку засмеяться. — Просто история, над которой я работаю. Пока не знаю, какой там конец.
— Мне нравится, когда конец хороший.
— Это все равно, что сказать: мне нравится, когда смерть хорошая.
Озадаченная этим, она лишь пробормотала, поворачиваясь, чтобы уйти:
— Правда?
— Но скажите, миссис Уэст, что вы в них видите на самом деле? — Он преградил ей дорогу к двери. — Вы ничего странного в них не видите? — В его голосе звучал искренний интерес.
— О Господи, да что вы меня-то спрашиваете? Ничего я не вижу.
Вид у нее был встревоженный.
— Ну что вы так близко к сердцу все принимаете, — сказал он, — я же просто спросил.
При слове «сердце» она затрепетала, мгновенно избавившись от груза прожитых лет.
— Вы кто по знаку, мистер Хоксмур?
— По знаку? Я про такое никогда не слышал.
— Ну, знаете, знаки. Знаки Зодиака. Готова спорить, что Рыбы, как и я. Скрытный. Верно? — Не ответив, он снова взглянул на рисунки. — Говорят, год нам предстоит хороший, скоро Венера до нас дойдет.
Он покраснел.
— Ну, откуда мне знать про такое?
Вздохнув, она опять собралась уходить.
— Что ж, мистер Хоксмур, счастливо вам съездить. — Тут она подмигнула ему. — Вы только сначала решите куда.
*
Он вывел свое имя в пыли на подоконнике, потом стер. Включил радио, но ему слышались голоса, шепчущие: «Каким тебя ветром сюда занесло? Каким тебя ветром сюда занесло?» Сидя посередине комнаты, он иногда видел движущиеся фигуры, мимолетно, краем глаза, но они были неясны, как тени на воде, и исчезали, стоило ему повернуть голову. А когда опустились сумерки, он продекламировал одно из стихотворений, записанных в белой книжке:
Я видел дверь, за ней горело пламя
Я видел высь, что уместилась в яме
Я видел круг, ребенок там плясал
Я видел дом, что под землей стоял
Я видел человека, что не был в мир рожден,
Прикрой глаза от солнца, вглядись: ты — это он.
Пока голос Хоксмура эхом разносился по комнате, с каминной полки упало несколько монет. Под этими строчками были и другие, но стихотворение, похоже, не имело конца, и он потерял к нему интерес. Он включил телевизор и, увидев изображение человека, сидящего спиной к нему, вытянул шею вперед, силясь его рассмотреть. Увеличил контрастность, потом яркость, но изображение четче не сделалось. Хоксмур сидел, уставившись в экран, а время шло.
Передавали утреннюю службу, и он понял, что сегодня воскресенье. Священник возвышался над паствой: «Можно вспомнить о том, как сложна и опасна современная жизнь, каким темным выглядит будущее и как далеки мы от наших предков. Но я, друзья мои, скажу вам следующее: каждый век считал себя темным и опасным, каждый век боялся своего будущего, каждый век терял своих предшественников. И тогда люди обращались к Богу с такой мыслью: если есть тени, то должен быть и свет! А в глубине лет, друзья мои, находится бесконечность, которую возможно разглядеть, если уповать на милость Божию. И замечательно то, что эта бесконечность пересекается со временем, совсем, как в этой церкви…» Внимание Хоксмура отвлекла муха, пытавшаяся выбраться из закрытого окна, и когда он снова взглянул на экран, священник успел уйти вперед: «…когда мать бросает на дитя любящий взгляд, свет, льющийся из ее глаз, утешает и лелеет младенца; наши голоса, звучащие в этой церкви, тоже способны служить на благо света, изгонять тень; вам, друзья мои, необходимо научиться видеть этот свет, необходимо двигаться вперед, навстречу ему, ведь свет этот — отражение Света Божьего».
Когда на экране появилось изображение притихшей паствы, Хоксмуру показалось, что он узнал интерьер церкви; и тут показали ее снаружи, камера двинулась сверху вниз, от колокольни к ступеням, задержавшись на табличке позади входа, которая гласила: «Церковь Христа, Спиталфилдс. Возведена Николасом Дайером, 1713». И все, что было прежде, оказалось сном, потому что теперь он знал: вот он смотрит сверху вниз на тело перед церковью Св. Марии Вулнот и взгляд его снова падает на табличку, где говорится: «Заложена в саксонскую эпоху, последний раз перестроена Николасом Дайером, 1714». Такое же имя было и на доске перед церковью в Гринвиче, и он понял, какая в этом заключена симметрия.
Он позволил себе погрузиться в осознание этой схемы, а тем временем картинка на экране телевизора начала очень быстро меняться, крутиться, потом распалась на целый ряд различных изображений. Если прежде церкви были для него источником тревоги и ярости, то теперь он разглядывал каждую из них по очереди с благосклонным любопытством, видя, сколько величия было в этой работе: огромные камни церкви Христа, почерневшие стены Св. Анны, двойные башенки Св. Георгия-на-Востоке, тишина Св. Мэри Вулнот, неповрежденный фасад Св. Альфеджа, белая колонна Св. Георгия в Блумсбери — все это приобрело новый масштаб теперь, когда Хоксмур размышлял о них и о преступлениях, во имя их совершенных. И все-таки он чувствовал, что схема неполна, и чуть ли не с радостью ждал именно этого.
Когда на следующее утро он вышел из дому, похолодало. Окна библиотеки покрывал иней; он снял с полки энциклопедию и нашел страницу со статьей «ДАЙЕР Николас». Вот что он прочел: «1654–1715(?). Английский архитектор, самый значительный из учеников сэра Кристофера Рена, работал вместе с Реном и сэром Джоном Ванбру в конторе по строительству в Скотленд-ярде. Дайер родился в Лондоне в 1654 г.; происхожение его неизвестно, но можно предположить, что поначалу он был подмастерьем у каменщика, а затем стал личным помощником Рена. Позже он занимал несколько официальных должностей под руководством Рена, включая должность инспектора при восстановлении Св. Павла. Наиболее заметные самостоятельные работы он выполнил, став главным архитектором в комиссии по новым лондонским церквам 1711 г. Его постройки были единственными, которые этой комиссии удалось завершить. Дайер смог воплотить в жизнь семь своих начинаний: церковь Христа в Спиталфилдсе, церковь Св. Георгия-на-Востоке в Уоппинге, церковь Св. Анны в Лаймхаусе, церковь Св. Альфеджа в Гринвиче, церковь Св. Мэри Вулнот на Ломбард-стрит, церковь Св. Георгия в Блумсбери и церковь Малого св. Гуго неподалеку от Мурфилдса; последняя стала величайшим из его произведений. В этих зданиях ясно видно умение архитектора оперировать большими абстрактными формами и прослеживаются те полные чувственности (едва ли не романтические) линии, которые характеризуют размер и тень в его работах. Однако при жизни у него, по-видимому, не было учеников, тогда как впоследствии изменения в архитектурных вкусах привели к тому, что его произведения не приобрели большой значимости, так и не получив широкого признания. Он умер в Лондоне зимой 1715 г., полагают, что от подагры, хотя записи о его смерти и захоронении утеряны». Хоксмур не сводил глаз со страницы, пытаясь представить себе прошлое, которое описывали эти слова, но не видел перед собой ничего, кроме тьмы.
Когда он покинул библиотеку и вернулся на Грейп-стрит, улицы уже заполнял народ. Весь в поту, несмотря на сильный холод, он снял со стен листки из белой книжечки, аккуратно разложил их по порядку, а после нетерпеливым жестом запихнул в карман. Он попытался сосредоточиться на том, что ему делать дальше, но мысли его блуждали, отваливались, оставаясь лежать в тени никогда не виданной им церкви Малого св. Гуго. Он добрался до конца — случайно, не зная, что это конец, — и этот непредвиденный, неопределенный взлет еще мог лишить его победы. Воля ушла из него, и, пока он сидел в своем темном пальто и наблюдал за тем, как солнце перекатывается по верхушкам крыш, ее место заняли очертания движущихся фигур. Потом он встряхнул головой и поднялся с решительностью, показывавшей, что он хочет предотвратить по меньшей мере еще одну смерть. Но стоило ему шагнуть на улицу, как он испытал страх; кто-то столкнулся с ним, и в тот момент он готов был повернуть обратно, если бы не подошел автобус, ходивший между Блумсбери и Фенчерч-стрит. Хоксмур сел в него без раздумий. Он съежился на сиденье, а перед ним покоился младенец, спавший, положив подбородок на грудь. Вот так, подумал Хоксмур, спят в старости. Лоб его горел; он прижался им к окну и стал смотреть на пар, поднимавшийся изо рта у людей, что торопились куда-то по улицам города.
Он вышел на Фенчерч-стрит, ожидая увидеть где-то над собой шпиль церкви, но тут были одни башни деловых зданий, отполированные, сияющие в зимнем свете. На углу Грейсчерч-стрит стоял продавец горячих каштанов, и Хоксмур минуту понаблюдал за тем, как угли в жаровне то вспыхивали ярче, то затухали от пролетавшего по многолюдным дорогам ветра. Он подошел к продавцу со словами: «Святой Гуго?» — и человек, не переставая выкрикивать, указал в сторону Лайм-стрит. И его рефрен — «Горячие каштаны! Горячие каштаны!» — подхватил другой, выкрикивавший: «Трагедия! Трагедия!», а затем третий: «Газета! Газета!» Эти крики были знакомы ему с самого детства, и Хоксмура охватила грусть, когда он шагал по Лайм-стрит к Сент-Мэри-экс. Проходя мимо магазина звукозаписи, откуда доносились громкие звуки популярной мелодии, он заглянул внутрь и увидел за прилавком молодого человека, отбивавшего пальцем ритм. Наблюдая за ним, он оступился на тротуаре и отскочил назад от машины, вильнувшей, чтобы его не сбить. «Который час?» — спросил он у старухи, шедшей рядом, но та посмотрела сквозь него, как будто он сделался невидим. Он двинулся дальше по Бишопсгейту, несомый людским потоком, и спросил у продавца в ларьке, в какой стороне церковь. «Вдоль стены идите, — сказал человек и, медленно повернувшись, указал в направлении Уормвуд-стрит. — Вдоль стены идите». Приблизившись к Лондон-уолл, он ощутил запах, похожий на тот, что бывает от подстриженной травы или срезанных цветов, до того необычный в середине зимы — должно быть, он шел от мха, которым были усеяны старые камни. Оттуда он, перейдя улицу, попал в Мурфилдс, где посередине дороги что-то выкрикивала сумасшедшая — слова ее терялись в шуме уличного движения. Чувствуя, как тротуар дрожит у него под ногами, он заторопился по Лонг-элли; мимо него, смеясь, пробежали какие-то дети в школьных синих шапочках и пиджаках, и он, подхваченный их движением, повернулся кругом и увидел перед собой Блэк-степ-лейн. Он стоял так неподвижно, что молодой человек в меховой шапке, поравнявшись с ним, обернулся в удивлении, а Хоксмур уже шел к Малому св. Гуго.
Церковь стояла в глубине пустынной площади; на ней между булыжниками проросли сорняки и длинная трава, а тротуарные плиты у церковных стен были растрескавшиеся и в рытвинах. Подняв глаза на фасад Малого св. Гуго, он увидел, что и там большие камни разъедены временем, а в одном месте поверхность потемнела, словно на ней была нарисована тьма. Над входом было круглое окошко, похожее на глаз, и Хоксмур, идя вперед, смотрел, как на нем посверкивает, отражаясь, слабое солнце. Он медленно взошел по ступеням, потом остановился в тени каменной статуи, съежившейся над ним. Изнутри не доносилось ни звука. Он заметил ржавую металлическую цепь, свисавшую с какого-то старого кирпича; резко подняв глаза, он увидел облако, которое на миг обрело черты человеческого лица. Потом он открыл дверь и шагнул через порог. Там, у входа, снова остановился, чтобы дать глазам привыкнуть к мраку, и наконец увидел: тут, над деревянными дверьми, которые вели в неф, висела картина, на ней был изображен мальчик, лежащий в яме. Она была покрыта пылью, но он кое-как сумел различить слова под ней: «Все скорби сии претерпел я во имя Твое». Пахло сыростью; Хоксмур, склонив голову, вошел в саму церковь.
А она словно ожила вокруг него: по всему помещению эхом раздавались скрип дверей и звук шагов по камню. Он стоял в огромном квадратном зале, над ним высился оштукатуренный потолок, выгнутый, словно мелкая тарелка, освещенный круглыми окнами из простого стекла; он стоял в нефе, с трех сторон окруженный галереями — их поддерживали толстые колонны из старого камня; над алтарем был навес из темного дерева, а поручни перед ним были сделаны из железа. Хоксмур искал что-то, на чем глаз мог бы отдохнуть в этой тьме — дерево, камень, металл, — искал, но не мог найти. Когда он сел на скамеечку и закрыл лицо руками, на него снова опустилась церковная тишина. И он погрузился во тьму.
А рядом с ним сидел его собственный образ, вздыхающий, в глубоком раздумье, и он, протянув руку, коснулся его и вздрогнул. Но не говори: он коснулся его, скажи: они коснулись его. И когда они поглядели на пространство между собою, то заплакали. Солнце вставало и садилось, а церковь дрожала, и по полу, будто камыш, был разбросан полусвет. Они сидели лицом к лицу, однако смотрели не друг на друга, а дальше, на силуэты, что отбрасывали на камень; ведь там, где была фигура, было и отражение, а там, где был свет, была и тень, а там, где был звук, было и эхо, и кто мог сказать, где кончалось одно и начиналось другое? И когда они заговорили, то заговорили одним голосом:
и я, верно, спал, ведь все эти фигуры, встретившие меня, были как во сне. Свет у них за спиной стер их черты, и мне видно было лишь, как они поворачивают головы, то налево, то направо. Их ноги покрывала пыль, и мне видно было лишь направление, в котором двигалась их пляска, то назад, то вперед. И когда я смешался с ними, они соприкоснулись пальцами и заключили меня в круг; и мы, сближаясь, все время отдалялись. Их слова были моими собственными, но не моими собственными, и я очутился на вьющейся тропинке из гладких камней. И когда я обернулся, они безмолвно наблюдали друг за другом.
И тут, во сне, я опустил на себя глаза и увидел, в каком тряпье стою; и вот я снова дитя, нищий на пороге вечности.