Глава четырнадцатая
Проповедник стоял на отдаленной лужайке: один, без оружия, в фиолетовом мерцании сумерек на мягкой, пружинящей траве. В конце дня ветер совсем стих, и уже начала наползать ночная прохлада. Тополиный пух лениво проплывал в лучах заходящего солнца. Гудение цикад и сверчков звучало в голове белым шумом, убаюкивало Иеремию, вызывая трансцендентно-полубессознательное состояние медитативных воспоминаний.
ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА!
Иеремия моргнул, на мгновение ослепленный остаточным сиянием на сетчатке глаз. Он моргнул снова, пока глаза не привыкли. Теперь он ясно видел, что ходячие окружили его, а некоторые близко настолько, что могли до него дотянутся и коснуться. Черная вонь и низкий хрип разлагающихся голосовых связок наваливались на него с огромной силой. И все же… и все же… ни один из сотни или около того оживших трупов не шевелился. Словно они праздно ждали на одном месте, зеркала их разума пустовали, а отвердевшие, высохшие мозги обрабатывали какой-то внешний сигнал, который они пока не способны были принять. Из-за этого окружения Иеремия чувствовал себя облагороженным, полным сил, всемогущим, стоя там, посреди орды, окруженный мертвыми, которым нет числа и чьи глаза сейчас были прикованы к чему-то в небе в гипнотическом трансе.
ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА!
В толпе, сразу слева от себя, проповедник заметил бывшего почтальона – существо, что когда-то было человеком, теперь кренилось на одну сторону, униформа на боку разорвалась, и оттуда ссыпались внутренности, прямо в почтовую сумку, что привычно свисала с тощего плеча. Оно месяцами носило свои кишки таким образом, словно в поисках адресата. Многие другие износились, подверглись воздействию погоды и разложились до состояния, когда уже не узнать в них творение Божье – просто мешки гниющей плоти, которые все еще ухитрялись ходить. Когда-нибудь, уже скоро, некоторые из них развалятся и начнут смешиваться с землей, но даже на секунду не отвлекутся от своей основной задачи по поиску пропитания. Будут ли продолжать щелкать их зубы после того, как мягкие ткани давно превратятся в прах?
ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА! ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА! ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА!
Иеремия твердо стоял на ногах, незыблемо – и он не волновался, не паниковал. Он слышал голос своего отца, пропитый и глубокий, тот самый, что наполнял его ужасом и почтением в темноте детской по ночам: «Да-а, если я пойду и долиною смертной тени, то не убоюсь зла, потому что я – самый отмороженный сукин сын в этой долине».
Иеремия помнил, как однажды его отец послал за ульями – одна из сумасбродных идей старика на тему прибавки к военным выплатам и пенсии, – чтобы превратить задний двор их ранчо в Джексонвиле в пчелиные угодья. Тем летом Иеремию раздирали противоречия переходного возраста, так что он вел себя соответствующе – пил и курил, проводил время с этими распутными девчонками из языческого учреждения, известного как государственный университет Флориды.
Его старик напился однажды ночью и потащил единственного сына к ульям. И от того, что он сделал той ночью, до сих пор остались шрамы не только на плоти правой руки проповедника, но и на самой сути его души.
Эхо пьяного баритона старика все еще разносилось в воспоминаниях Иеремии.
– Да уж, самое время научиться не обращать внимания на соблазны мирских женщин, на яд пчелиных маток.
Иеремия помнил: он кричал, как резаная свинья, когда отец схватил его за руку и всадил ее в глубину самого большого улья.
Словно миллион иголок вонзались в плоть Иеремии той ночью, заставляя руку гореть огнем, распространяя волны ужасной, горячей электрической агонии по его жилам и нервам. Он помнил, что потерял сознание от боли через минуту, под гаснущий голос старика:
– Только так и можно, парень… умерщвление плоти… только так можно защититься… только так можно противостоять соблазнам этих потаскух.
ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА! ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА! ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА! ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА!
Вспышки серебристого света, повторяющиеся через неравные интервалы, вытряхнули Иеремию из грез, и он оглянулся через плечо назад.
Он увидел стрелу крана на ржавом ветхом тягаче в тридцати ярдах. Фотостробоскоп, который он нашел в кемпере семьи из Чикаго, теперь был примотан скотчем к стреле на самом верху, у блока. Мерцающий маяк, загоняющий в головы стада неслышные поведенческие триггеры, невидимые нити кукловода. Воздух дрожал от долбящей скрипучей музыки человеческого страдания – криков умирающих, которая лилась из керамических громкоговорителей. Это самым странным образом успокаивало Иеремию: он чувствовал толпу вокруг, словно косяки рыб сбивались вместе вокруг живого кораллового рифа, не обращая на него внимания, касаясь его боками, зачарованные голосом и светом.
Проповедник почти чувствовал себя в безопасности посреди вонючего моря мертвецов. Наконец он внутри улья и неподвластен, всемогущ, посланник Бога, последний миссионер умирающей земли. Он вспомнил волну осенней прохлады, прошедшую через Джексонвиль тем летом, превратившую пчел в вялых, одурманенных призраков того, чем они были когда-то. Он помнил, как очнулся после умерщвления на твердой земле рядом с ульем – и не чувствовал ничего. Ощущение холода, онемения, пустоты. Он помнил, как смотрел на свою руку, испятнанную кровью там, где в нее погрузились жала, как шипы длинных роз. Тогда ему казалось, что рука, которую слегка покалывало, спит. И все же в Иеремии не было ненависти к отцу, стоявшему над ним подобно грубо отесанному голему, подобно рассерженному ветхозаветному Богу. Старик улыбался. Без сомнения, он думал о жизненном цикле пчел.
Когда пчела жалит, она не может потом выдернуть зазубренное жало. И оставляет в коже не только жало, но и часть брюшка и пищеварительной системы, а в дополнение изрядную долю мышц, нервов и плоти. Огромная рваная рана в брюшке убивает пчелу, но прежде она успевает улететь прочь на движке, который еще долго работает даже после того, как отрубили зажигание.
«Мои пчелы», – думал Иеремия Гарлиц, почти величественно озирая внешние границы окружающей его орды. Он вдыхал облако резинового, тошнотворно-мясного аромата, вонь разложившейся плоти, давно перешедшей смертный рубеж. Он поднял мускулистые руки к небесам и ликовал: «Мои пчелы, мои преданные пчелы…»
Позже той ночью она нашла его в дальнем конце бокового тоннеля, отмеченного как временный госпиталь.
Воздух пахнул торфом и мускусом, а единственный фонарь на батарейках, поставленный на табуретку у входа, едва давал достаточно света. Некогда тоннель был домом для подземной реки, теперь его каменные стены сглажены временем, утрамбованная земля пола покрыта брезентом. Теперь в нем прятался скромный лазарет. Вдоль каждой стены выстроены плотницкие козлы, на которых расположились импровизированные носилки из досок. В углу стоял металлический стеллаж с коробками марли, тюбиками мази, хлопковыми лентами и бутылками домашнего хлебного спирта.
Боб Стуки сидел на полу рядом с металлическими полками, повернувшись спиной к осторожно приближающейся посетительнице, скрестив ноги и опустив голову. Он тихо напевал старинный кантри-мотив, немного фальшивя. Рядом на козлах лежало тело, завернутое в поеденное молью покрывало. С края свисала бледная маленькая рука. Боб держал ее в своей, словно успокаивал маленького ребенка, а не взрослую женщину. Бейсболка, которую она некогда носила, теперь лежала у Боба на коленях.
– Боб? – Голос Лилли едва ли громче шепота. Она знала, что происходит, и это зрелище как будто сжимало ее сердце тисками. – Боб, мне очень жаль, но нам нужно поговорить.
Он ничего не ответил. Просто продолжил напевать песню, которую Лилли внезапно узнала. Когда-то Боб постоянно ставил кассету Джорджа Джонса в своем старом большом пикапе «Додж Рэм». Его любимой мелодией – той, что он затер практически до дыр, – была «Он разлюбил ее сегодня». Теперь он напевал заунывную слезливую песню, попадая мимо нот.
– Боб, у нас проблемы, и мне нужно…
Лилли заметила то, что заставило ее внезапно остановиться. Паника ледяной змеей свернулась в желудке. Когда Боб и Лилли оборудовали небольшой госпиталь, они добыли несколько разных видов антисептиков. В том числе технический спирт, которого нашлось в избытке. Ящики, и ящики, и ящики с денатуратом в задней части бесхозной аптеки. Еще Боб отыскал кое-что в выгоревшем, обугленном каркасе «Капли росы», паба в Вудбери, куда он частенько захаживал, будучи алкоголиком. Боб вспомнил, что видел бутылки с этиловым и хлебным спиртом за стойкой бара, куда огонь не добрался.
– Ты заметила, что у нас всегда проблемы, Лилли? – Во второй руке, не той, что сжимала руку умершей, была кварта хлебного спирта. Он сделал новый глоток обжигающей жидкости и поморщился. – Мы живем среди, черт их дери, проблем.
У Лилли опустились руки. Ее надежда, и вера в Боба, и в будущее Боба, будущее их всех сдувались с почти слышимым шипением, выходя наружу с долгим, мучительным выдохом.
– Ох, Боб… не надо так. Соберись.
Он пристыженно опустил взгляд.
– Оставь меня.
– Ты не можешь позволить этому уничтожить себя, – она осторожно миновала носилки и села на пол рядом с Бобом. – Здесь нет ни единого человека, который не испытал бы горечи утраты.
Боб смотрел куда угодно, но не на нее.
– Мне не нужен мозгоправ. Просто пусть меня оставят в покое.
Лилли глядела в пол. Краем глаза она видела на коленях Боба старую хлопковую бейсболку, которую обычно носила Глория – такую старую и поношенную, что от выпуклых букв, образующих фразу: «Я С ИДИОТОМ», осталась только тень. Каждые несколько секунд Боб ставил бутылку и гладил козырек, словно это – воробушек, которого нужно вылечить.
Лилли покачала головой.
– Она была великой женщиной.
Боб сделал еще глоток.
– Это точно, Лил-л-ли, девочка, – он выговорил ее имя так, словно там содержалась дополнительная «л», после чего добавил: – Это точно.
– Она была крутая.
– Ага.
– Надо будет провести службу.
– Это хорошо, Лилли, девочка. Ты проведешь, – теперь его голос окреп, и в нем зазвучало плохо скрытое бешенство. – Ты проведешь службу, я точно приду послушать.
Лилли глубоко вздохнула и выждала несколько секунд, прежде чем сказать:
– Я помню, как Джош получил выстрел в голову от мясника, – я думала, что никогда не приду в себя. Я просто решила, что для меня все кончено, что я ничего не могу поделать, так что чего дергаться. Но я не сдалась, я решила… знаешь… жить одним днем.
– Хорошо тебе.
– Боб, хватит. Не надо так со мной поступать.
Он бросил на нее взгляд.
– Я не делаю тебе ничего… Это не тебя касается! – его рев заставил ее вздрогнуть. – Не все тебя касается!
Она сдержала порыв дать ему пощечину.
– Это нечестно даже в самом отдаленном приближении.
– В жизни все нечестно, – его голос смягчился. – Никогда не было… и уж чертовски точно нечестно сейчас.
Лилли покачала головой, вперилась в пол и позволила звучать еще одному аккорду тишины, полной страдания, пока Боб тихо пил и погружался в свою боль. Лилли старалась глубоко дышать и пыталась придумать, как его расшевелить. Он был нужен ей сейчас, может быть, больше, чем когда-либо. Она начала было что-то говорить, но оборвала сама себя.
Кто она такая, чтобы давать советы этому человеку? Кто она, нахрен, такая, чтобы пытаться быть образцом, пытаться навязать определенное поведение Бобу Стуки? У Лилли хватало своих страхов, своих гребаных проблем. Ее нервы были натянуты так же туго, как у Боба – если не туже. И она заметила, что ее характер стал хуже, ее сильнее трясло и кошмары все настойчивее с тех пор, как они были вынуждены спуститься под землю. Почти каждый раз, когда Лилли удавалось урвать клочок времени для сна – что происходило довольно нерегулярно с тех пор, как они поселились в тоннелях, – на нее обрушивался шквал проклятых бесконечных видений, наполненных клаустрофобией: двери автобуса закрывались перед ее мертвым отцом, ее подруга Меган болталась в петле, ее бывший любовник Джош лежал обезглавленным посреди бойни, и все возможные повторяющиеся варианты ловушек, клеток, запертых комнат, тюремных камер и бесконечных коридоров, тянущихся без конца в никуда. Но одно повторялось чаще прочих, то, что действительно не давало ей покоя, – практически фотореалистичное видение того дня, когда она убила ребенка.
Ты знаешь, что это накатывает. Это всегда начинается одинаково. Ты пригибаешься и укрываешься за изрешеченным пулями грузовиком, а воздух перед государственной тюрьмой Джорджии кипит от выстрелов. Ты всегда поднимаешься одинаково: твои зубы стиснуты, мощная винтовка сжата в потных ладонях, во рту – привкус старых монет, и солнце заливает сиянием твои глаза, но ты видишь бесформенную фигуру в семидесяти пяти ярдах вдалеке, что с трудом пробирается через раскаленный тюремный двор. Каждый раз все летит в ту же кроличью нору. Ты чувствуешь холодное давление оптического прицела возле глаза, размытая фигура в перекрестье (незнакомый человек, прижимающий к животу бомбу). И эта огромная, потная, поблескивающая от сала голова с повязкой на глазу орет на тебя: «СНИМИ ИХ, БЫСТРО!»
Всегда одно и то же. Всегда. Всегда этот отдающийся в небе эхом взрыв в замедленной съемке, далекий кровавый туман, обволакивающий две фигуры, большую и маленькую, женщину и ребенка, чья кровь смешивается, словно при таинстве. Безымянный мужчина – это женщина. Бомба – это ребенок. Ты только что убила обоих. Хладнокровно. По прихоти безумца.
Лилли закрыла глаза и попыталась выгнать безжалостные кошмары из сознания.
– Знаешь что, – произнесла она, глядя на Боба Стуки. – Дай-ка и мне.
Сбитый с толку таким поворотом, он поднял на нее взгляд, затуманенный и размытый.
– Что?.. Этого?
– Давай сюда, – Лилли выхватила у него бутылку. Сделала глоток, и жидкость ободрала горло, как колючая проволока, а потом зажгла пламя в животе. Она поморщилась и проглотила остальное. После четвертого или пятого глотка ее горло, нёбо и язык онемели.
Боб глядел на нее изучающе, видел, как Лилли содрогнулась в жидкой пылающей агонии.
– То еще средство заставить меня бросить, – в его голосе не было и толики шутки.
– Сверни башку еще одной, – попросила Лилли.
– Слушаюсь, мэм. – Он повернулся и взял стеклянную бутылку со средней полки. Скрутил крышку и сделал солидный глоток, после чего передал спирт Лилли.
Она выпила, вытерла рот и заглянула ему прямо в глаза.
– Мы больше не можем позволить себе горевать. Слышишь меня? Понимаешь, что я говорю? Это было за прошлое.
Он кивнул.
– Четко и ясно.
И Лилли рассказала ему в точности то, что Норма и Майлз говорили ей про проповедника.
– Я знал, что нужно было прикончить этого больного ублюдка, когда был шанс, – проворчал Боб, переварив всю историю. Плохие новости, казалось, немного его протрезвили, сделали капризным, подобно обидчивому ребенку, которого только что разбудили прежде времени. – Проклятые трясуны хуже гребаных комаров.
– Это еще не все, – добавила Лилли. Эту часть она приберегла напоследок. – Самое плохое – это что он планирует на торжественное открытие своего небольшого мега-эксперимента.
Боб не сказал ни слова, просто сделал еще глоток из бутылки и ожидал продолжения.
– Он готовит вторжение. – Лилли пристально смотрела на Боба. Выпивка уже начала действовать, мешая сохранять равновесие, рассыпая по периферии зрения полупрозрачные мягкие сияющие пятнышки.
– Вторжение куда?
– К нам.
Боб несколько секунд глядел ей в глаза, едва заметно дрожа, будто с трудом справлялся с этой игрой в гляделки.
– И как, к дьяволу, он думает?..
Боб замолк. Они переглянулись, и Боб отвел взгляд. Лилли видела, что он обдумывает мысль, рассматривает с разных сторон; когда он бывал пьян, осознание приходило волнами, словно разворачивался парус. Наконец он посмотрел на Лилли.
– Может, пришло время просто свернуть дело. Обойтись малой кровью.
Лилли одарила его сердитым взглядом.
– К’кого хрена ты несешь? – теперь ее речь заплеталась. Лилли сглотнула. Вкус желчи на языке. – Говоришь о том, чтобы сдаться? Сдаться этому маньяку? Ты сошел с ума?
– Я разве сказал «сдаться»? Я не говорю о сдаче. Пригаси мотор.
– Тогда о чем ты говоришь?
Боб потер свои покрасневшие глаза с набрякшими веками.
– Я говорю о том, чтобы спасти, что можно, и свалить отсюда.
Лилли на секунду замолкла.
Боб смотрел на нее изучающе:
– Я знаю, что ты собираешься сказать. Я знаю, о чем ты думаешь.
– О чем я думаю?
– Что ты никогда не оставишь свой ненаглядный Вудбери какому-то сбрендившему святоше из медвежьего угла с щербиной за душой. Я прав?
Лилли уставилась в пол.
– Что-то вроде того, – она подняла взгляд. – Боб, мы можем убрать этого парня – мы уже делали так раньше. Мы можем пристрелить его – получить преимущество и прижать его задницу.
– Что, отряд боевиков?
– Да, мы могли бы…
– Теперь ты сошла с ума.
– Боб…
– Послушай меня. Это крикливое трепло все же куда больше, чем просто захолустный проповедник. Он безумец, к тому же самой паршивой разновидности – он организованный безумец. Он может задурить людям головы. Он может управлять большими группами. Ты понимаешь, о чем я говорю?
Лилли вздохнула. Прежний подъем от алкоголя теперь превратился в полноценную волну дурноты. Она проглотила отрыжку и ощутила, как бурлит ее желудок.
– Поверь мне, его можно остановить, – в конце концов произнесла она.
– Лилли, девочка, иногда самая удачная стратегия нападения – это отступление. Выжженная земля. Мы ни хрена ему не оставим. И убедимся, что…
– Нет! Стой! – Лилли часто задышала в слабой попытке унять тошноту, поднимающуюся в горле. Она покачала головой. – Я не буду уничтожать мой город из-за какого-то злобного мудилы.
– Это не твой город, Лилли. Он принадлежит всем нам.
– Ну, в данный момент он принадлежит ходячим, и я не собираюсь поджимать хвост и бежать. Это ссыкливое дерьмо, Боб, и ты это знаешь.
Боб швырнул бутылку в стену. Стекло раскололось, и жидкость разлетелась брызгами. Лилли вздрогнула, а голос Боба прозвучал тихо и натянуто:
– Все верно, я – ссыкливое дерьмо. Я трус. Почему? Потому что я рожден, чтобы выживать. И к этой профессии трусость прилагается. А гребаные герои – дохнут. – Он тяжело взглянул на нее, с горечью поджал губы. – Слушай, если у тебя есть идея получше – я весь обратился в слух.
– Да-а-а, у меня есть идея получше. Я же говорю, мы находим этого придурка и убиваем, как бешеного пса.
– Лилли, вытряхни паутину из головы. Этот парень окружен собственной маленькой армией последователей, да еще теперь похоже, что он нашел способ превратить в оружие проклятых жмуриков. Ты хочешь туда сунуться – поступай как знаешь. А я сваливаю! И детей я забираю с собой. И если еще у кого достанет здравого смысла – я с радостью их приму.
Лилли пнула ногой полку и опрокинула на пол ряд бутылок, некоторые из них разбились.
– Отлично! Какая разница! Вали! Я сама с ним разберусь!
– Лилли…
Она вскочила на ноги, едва не опрокидывая всю полку целиком.
– Вали! Уматывай! Какого хрена ты ждешь?!
– Придержи коней, успокойся… – сейчас Боб говорил тихо. Он поднялся, взял ее за плечи. – Я знаю, у тебя были мечты, и ты видела, как однажды мы вернемся туда – и это здорово, я понимаю. Но эти люди не заслуживают смерти только потому, что у одной молодой леди яйца больше, чем у кого-либо еще.
– ВАЛИ! – сила крика заставила ее пошатнуться. Головокружение, адреналин и тошнота навалились одновременно, едва не сбивая с ног. Лилли вынуждена была схватиться за полку, чтобы не упасть. – Вперед, с Богом! Я соберу тебе гребаный обед в дорогу!
Боб смотрел на нее, сжимая кулаки, его лицо пылало от ярости.
– ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ПРОСТО ВЗЯТЬ И ПРИКАЗАТЬ!
Внезапно он замолк. Сзади, у входа в тоннель, раздался звук, и Боб мгновенно вскинулся и прервал тираду. Лилли тоже услышала, и ее гнев прошел, словно в лицо выплеснули ведро ледяной воды. Она обернулась и увидела Томми Дюпре, который стоял на входе, его силуэт был очерчен светом фонаря позади.
– Я знаю, как нам побить этих ублюдков, – тихий голос Томми звучал хрипло от сдерживаемого напряжения.
Одетый в грязный отцовский кардиган, Томми Дюпре, чье маленькое румяное лицо сморщилось в решительной и упрямой гримасе, выглядел сейчас старше своих лет. Сжав кулаки, он стоял в арочном проходе, словно в раме из изъеденных червями балок и старых земляных стен. Томми был похож на маленького часового с мрачной военной диорамы. Может, его изменило время, проведенное с Лилли в глуши. Кажется, он повзрослел на годы за последние ужасные месяцы.
Боб повернулся и взглянул на мальчика.
– Извини, сынок, я не расслышал.
Томми сделал глубокий вдох и повторил сказанное:
– Я знаю, как мы можем отправить всех этих говнюков обратно в ад, откуда они появились.
Лилли посмотрела на Боба, потом снова на мальчика, после чего горячий, маслянистый позыв заставил ее упасть на колени и вырвать на покрытый брезентом пол тоннеля.