28
Уайлдер сидел на высоком детском стульчике перед плитой и смотрел, как в маленькой эмалированной кастрюльке кипит вода. Казалось, этот процесс его зачаровал. Может, малыш обнаружил некую чудесную связь между явлениями, которые всегда считал отдельными? На кухне подобные мгновения бывают ежедневно – быть может, не только у меня, но и у него.
Вошла Стеффи:
– Насколько мне известно, только у меня среда – любимый день.
Видимо, ее заинтересовал сосредоточенный вид Уайлдера. Она подошла и встала рядом, пытаясь понять, что именно притягивает его к бурлящей воде. Потом наклонилась и заглянула в кастрюльку: нет ли там яйца?
У меня в голове вдруг зазвучала песенка из рекламы продукта под названием «Рэй-Бэн Уэйфэрер».
– Как прошла эвакуация?
– Многие так и не явились. Мы слонялись без дела и ныли.
– На реальную явятся, – сказал я.
– Тогда будет поздно.
Свет на кухне – яркий, прохладный, от него все сверкало. Стеффи уже собралась в школу и надела пальто, но от плиты не отошла и смотрела то на Уайлдера, то на кастрюльку, пытаясь отыскать, что именно так заинтересовало и восхитило его.
– Баб говорит, ты получила письмо.
– Мама хочет, чтобы я приехала на Пасху.
– Отлично. Ты хочешь поехать? Конечно, хочешь. Тебе же твоя мама нравится. Кажется, она сейчас в Мехико, да?
– Кто меня отвезет?
– В аэропорт – я. А мама тебя встретит. Это нетрудно. Би постоянно это проделывает. Тебе же нравится Би.
Осознав всю чудовищную сложность этой задачи – перелета в другую страну чуть ли не со сверхзвуковой скоростью, на высоте десяти тысяч метров, в одиночку, в горбатом контейнере из титана и стали, – Стеффи на минуту умолкла. Мы смотрели, как кипит вода.
– Я опять записалась в жертвы. Это будет перед самой Пасхой. Поэтому, наверно, придется остаться.
– Еще одна эвакуация? А на сей раз что за повод?
– Странный запах.
– То есть какой-то химический продукт с завода за рекой?
– Наверно.
– Что же должна делать жертва запаха?
– Нам еще не сказали.
– Не сомневаюсь, что уж на этот раз, в виде исключения, тебя отпустят. Я напишу записку.
Первым и четвертым браком я сочетался с Дейной Бридлав, матерью Стеффи. В первом браке мы прожили неплохо и это вдохновило нас на повторную попытку, как только выдался удобный для обоих случай. Когда мы ее предприняли – после безрадостных эпох Дженет Сейвори и Твиди Браунер, – все опять пошло наперекосяк. Правда, лишь после того, как мы зачали Стефани Роуз – одной звездной ночью в Барбадосе. Дейна должна была дать там взятку какому-то чиновнику.
О своей службе в разведке она почти ничего мне не рассказывала. Я знал, что она рецензирует беллетристику для ЦРУ – в основном большие серьезные романы с кодированной структурой. Эта работа утомляла ее и раздражала, почти не оставляя времени наслаждаться едой, сексом или беседами. По телефону она постоянно разговаривала с кем-то по-испански, была сверхдеятельной матерью и вся так и сверкала, будто какая-то жуткая молния. Толстые романы приходили по почте регулярно.
Любопытно, что я то и дело невольно оказывался в обществе разведчиков. Дейна занималась шпионажем на полставки. Твиди происходила из знатного старинного рода, где по давней традиции воспитывались разведчики и контрразведчики, а теперь была замужем за высокопоставленным оперативником, работающим в джунглях. Дженет до ухода в ашрам была специалистом по иностранной валюте и занималась исследованиями для засекреченной группы передовых теоретиков, связанной с неким подозрительным «мозговым центром». Мне она сообщила только, что они никогда не встречаются в одном месте дважды.
Что же касается Бабетты, то к моему обожанию наверняка примешивалось чувство облегчения. Она не хранила в себе никакие тайны – по крайней мере, пока страх смерти не довел ее до безумства подпольных изысканий и эротического жульничества. Я пытался представить себе мистера Грея и его висячий член. Образ получался смутным, незавершенным. Оправдывая фамилию, человек был в буквальном смысле серым, испускал просто зримые помехи.
Вода в кастрюльке заклокотала. Стеффи помогла малышу слезть со стульчика. Выйдя в прихожую, я столкнулся с Бабеттой. Мы обменялись простым, но заданным от чистого сердца вопросом – тем, который после откровенного ночного разговора о диларе задавали друг другу дважды или трижды в день: «Как ты себя чувствуешь?» Задав этот вопрос и услышав его, мы оба почувствовали себя лучше. Я помчался наверх за своими очками.
По телевидению передавали благотворительную викторину в пользу раковых больных.
В закусочной Сентенари-холла я смотрел, как Марри обнюхивает свою посуду. Нью-йоркские эмигранты были бледны как-то по-особому мертвенно. Особенно Лашер и Траппа. Их болезненная бледность свидетельствовала об одержимости, о сильных страстях, подавляемых в тесноте помещений. Марри сказал, что Эллиот Лашер похож на персонажа из film noir. Резкие черты лица и надушенные каким-то маслянистым экстрактом волосы. Мне пришла в голову странная мысль: эти люди тоскуют по черно-белому, а в стремлениях каждого доминируют ахроматические тона, их личные оттенки послевоенной городской серости, возведенные в абсолют.
Излучая угрозу и агрессию, за столик сел Альфонс Стомпанато. Казалось, он смотрит на меня: один завкафедрой оценивает ауру другого. К его мантии на груди была пришита эмблема «Бруклин Доджерз».
Лашер скомкал бумажную салфетку и швырнул ее в человека, сидевшего через два столика от нас. Потом пристально посмотрел на Граппу.
– Кто оказал на твою жизнь самое большое влияние? – спросил он угрожающим тоном.
– Ричард Уидмарк в «Поцелуе смерти». Когда Ричард Уидмарк столкнул ту старую даму в инвалидной коляске с лестницы, я сделал для себя нечто вроде эпохального открытия. Оно разрешило ряд противоречий. Я стал подражать садистскому смеху Ричарда Уидмарка и смеялся так десять лет. Это помогло мне пережить несколько тяжелых в эмоциональном отношении периодов. Ричард Уидмарк в роли Томми Юдо в «Поцелуе смерти» Генри Хатауэя. Помнишь тот жуткий смех? Лицо гиены. Мерзкое хихиканье. Благодаря этому смеху я многое в жизни понял. Он помог мне стать человеком.
– Ты когда-нибудь плевал в свою бутылку с газировкой, чтобы не делиться с другими детьми?
– Машинально. Некоторые даже на бутерброды плевали. Мы играли в расшибец, а потом покупали что-нибудь поесть и попить. И тут начинался целый ливень плевков. Ребята плевали на свои сливочные помадки, в свои русские шарлотки.
– Сколько тебе лет было, когда ты впервые понял, что твой папаша – ничтожество и тупица?
– Двенадцать с половиной, – сказал Граппа. – Я сидел на балконе в кинотеатре «Лоуз Фэрмонт» и смотрел «Ночную схватку» Фрица Ланга с Барбарой Стэнуик в роли Мэй Дойл, Полом Дагласом в роли Джерри д'Амато и великим Робертом Райаном в роли Эрла Пфайфера. С участием Дж. Кэрролла Нэша, Кита Эндиса и молодой Мэрилин Монро. Фильм снят за тридцать два дня. Черно-белый.
– У тебя хоть раз бывала эрекция, когда стоматолог-гигиенист чистила тебе зубы и при этом терлась о твою руку?
– Да я со счета сбился.
– Когда ты откусываешь заусенец на большом пальце, ты съедаешь его или выплевываешь?
– Пожую немножко, а потом быстро смахиваю с кончика языка.
– Ты когда-нибудь закрываешь глаза, – спросил Лашер, – сидя за рулем на шоссе?
– На Северном девяносто пятом закрыл глаза на целых восемь секунд. Восемь секунд – мой личный рекорд. По извилистым проселочным дорогам я ездил с закрытыми глазами не дольше шести секунд, да и то со скоростью тридцать или тридцать пять миль в час. На многорядных автострадах обычно разгоняюсь до семидесяти и только потом закрываю глаза. Это надо проделывать на прямых участках. На прямых участках, когда в машине сидели люди, я закрывал глаза аж на пять секунд. Главное – дождаться, когда пассажиры задремают.
Лицо у Граппы круглое, влажное, озабоченное. Чем-то похож на обиженного пай-мальчика. Я смотрел, как он закуривает, гасит спичку и бросает ее в салат Марри.
– А в детстве ты очень любил, – спросил Лашер, – воображать себя мертвым?
– Да что там детство! – сказал Граппа. – Я и сейчас постоянно это воображаю. Стоит из-за чего-нибудь расстроиться, как представляю, что все друзья, родственники и коллеги собрались у моего фоба. Они очень, очень сожалеют о том, что не были ко мне внимательнее при жизни. Чувство жалости к себе – вот чего я всячески стараюсь не утратить. Неужели нужно отказываться от него только потому, что взрослеешь? Жалость к себе очень хорошо удается детям, а значит, она – чувство естественное и очень важное. Воображать себя мертвым – проявлять самую низкую, гнусную, самую приятную форму детской жалости к себе. Как раскаиваются и скорбят все эти люди, с виноватым видом стоящие у твоего большого гроба, выкрашенного под бронзу! Они даже не могут взглянуть в глаза друг другу, поскольку знают: смерть этого порядочного, сердобольного человека – следствие заговора, в котором все они принимали участие. Гроб завален цветами и обит изнутри ворсистой тканью оранжево-розового или персикового цвета. Какими чудесными противоречиями жалости к себе и самоуважения можно упиваться, если вообразить, как тебя готовят к похоронам, обряжают в темный костюм с галстуком, а ты при этом выглядишь загорелым, бодрым и отдохнувшим, как говорят о президенте после отпуска. Но есть во всем этом нечто инфантильнее и приятнее жалости к себе, и оно объясняет, почему я систематически пытаюсь вообразить себя покойником, замечательным парнем в окружении распустивших нюни родных и близких. Так я наказываю людей зато, что считают, будто их жизни важнее моей.
Лашер обратился к Марри:
– Нам надо бы учредить официальный День Мертвецов. Как у мексиканцев.
– Уже есть такой. Называется «Неделя Суперкубка».
Этого я слушать не хотел. Мне приходилось задумываться о собственной смерти, не зависящей ни от каких фантазий. Впрочем, доля истины в словах Граппы, пожалуй, имелась. Его ощущение заговора задело меня за живое. На смертном одре мы прощаем вовсе не жадность или нелюбовь. Мы прощаем людям их способность отстраняться, тайком плести против нас интриги, фактически сводить нас в могилу.
Я смотрел, как Альфонс поводит плечами – медведь медведем. Наверняка разминается, готовясь заговорить. Мне захотелось броситься наутек, бежать сломя голову, удрать.
– В Нью-Йорке, – сказал он, уставившись на меня, – постоянно спрашивают, есть ли у вас хороший врач по внутренним болезням. Ведь подлинная сила именно в них, во внутренних органах. В печени, почках, желудке, кишечнике, поджелудочной железе. Средство от внутренних болезней – подлинное колдовскрое зелье. От хорошего терапевта выходишь полным сил и обаяния, каким бы методом он ни лечил. Люди спрашивают о специалистах по налоговому законодательству и проектированию поместий, торговцах наркотиками. Но важен именно врач-терапевт. «Кто ваш терапевт?» – то и дело строго спрашивает кто-нибудь. Этот вопрос означает, что если ваш терапевт никому не известен, вы наверняка умрете от грибовидной опухоли поджелудочной железы. Вы должны чувствовать себя неполноценным и обреченным не только потому, что из ваших внутренних органов может сочиться кровь, но и потому, что не знаете, к кому по этому поводу обратиться, не умеете заводить полезные знакомства, завоевывать положение в обществе. Военно-промышленный комплекс – ерунда. Подлинную власть – благодаря этим мелочным сомнениям и страхам – каждодневно прибирают к рукам такие, как мы.
Я поспешно доел десерт, встал из-за стола и ушел не прощаясь. За дверью подождал Марри. Когда он вышел, я взял его за руку чуть повыше локтя, и мы пошли по территории колледжа, словно два почтенных пожилых европейца, склонивших головы за беседой.
– Как вы можете все это слушать? – спросил я. – Смерть и болезни. Неужели им больше не о чем поговорить?
– Я был спортивным обозревателем и часто ездил в командировки с другими журналистами. Гостиницы, самолеты, такси, рестораны. Тема разговора у нас была только одна. Секс и смерть.
– Это две темы.
– Вы правы, Джек.
– Очень не хочется верить, что они неразрывно между собой связаны.
– Просто дело в том, что в разъездах все взаимосвязано. Точнее, все и ничего.
Мы прошли мимо подтаявших сугробиков.
– Как продвигается семинар по автокатастрофам?
– Мы уже просмотрели сотни сцен автомобильных аварий. Столкновения легковушек с легковушками. Легковушек с грузовиками. Грузовиков с автобусами. Мотоциклов с легковушками. Легковушек с вертолетами. Грузовиков с грузовиками. Мои студенты считают эти фильмы пророческими. В них отражена тяга – А вы им что говорите?
– В основном это низкобюджетные фильмы, телефильмы, кино, которое показывают в сельских залах под открытым небом. Своим студентам я говорю, что в подобных местах бесполезно искать апокалипсис. Я считаю эти автокатастрофы частью давней традиции американского оптимизма. Это позитивные явления, проникнутые старинным духом «будет сделано». Каждая новая автокатастрофа должна стать лучше предыдущей. Непрерывно совершенствуются орудия труда и мастерство, ставятся более трудные задачи. Режиссер говорит: «Мне нужно, чтобы этот грузовик с платформой сделал в воздухе двойное сальто, а образовавшийся при этом оранжевый огненный шар в тридцать шесть футов диаметром освещал оператору всю съемочную площадку». Я уверяю своих студентов, что, если они хотят связать все это с технологией, им придется принять в расчет эту тягу к грандиозным свершениям, погоню за мечтой.
– За мечтой? И что отвечают студенты?
– То же, что и вы: «За мечтой?». Вся эта кровь, это стекло, зловещий визг резины. А как же быть с совершенно бессмысленным расточительством, с ощущением, что цивилизация находится в упадке?
– Ну и как же? – спросил я.
– Я говорю им, что они сталкиваются здесь не с упадком, а с простодушием. Кинематограф избавляется от трудных для понимания людских страстей, чтобы показать нам нечто стихийное, нечто яркое, шумное и недвусмысленное. Это исполнение тайных желаний консерватора, стремление к наивности. Нам хочется снова стать безыскусными. Повернуть вспять поток жизненного опыта, суетности и связанных с нею обязанностей. Мои студенты говорят: «Взгляните на эти раздавленные тела, на отрезанные конечности! Где же тут невинность?»
– И как вы на это возражаете?
– Я говорю им, что автокатастрофу на экране нельзя считать актом насилия. Это прославление, новое утверждение традиционных ценностей и взглядов. Автокатастрофы я связываю с такими праздниками, как День благодарения и День независимости. Мы не оплакиваем умерших и не радуемся чудесам. Это дни извечного мирского оптимизма, самопрославления. Мы станем лучше, будем преуспевать, совершенствоваться. Понаблюдайте за любой автокатастрофой в любом американском фильме. Это же мгновение пылкой отваги, напоминающее о старомодном высшем пилотаже, когда каскадеры ходили по крылу самолета. Постановщики таких аварий способны передать беспечность, беззаботную радость, которая и не ночевала в катастрофах зарубежного кино.
– И насилие здесь ни при чем.
– Вот именно. И наличие здесь ни при чем, Джек. В фильмах царит удивительный дух наивности и веселья.