Двенадцать
Всю дорогу до дома Джеймс твердит себе: «Еще не все потеряно. Еще не все потеряно». Повторяет на каждом указателе, отмеряющем мили до Миддлвуда, а затем мимо проносится колледж, а после озеро. Наконец Джеймс въезжает во двор – дверь гаража распахнута, машины Мэрилин не видно. Джеймс старается держаться, но его шатает от каждого вздоха. Все эти годы он помнил одно: она сбежала. И принял как должное: она вернулась. А потом: она осталась. Он тянется к дверной ручке, и колени подгибаются. Еще не все потеряно, внушает он себе, однако нутро сотрясает дрожью. Если Мэрилин снова сбежала, на сей раз с концами, ее не в чем упрекнуть.
В прихожей Джеймса встречает тягостная похоронная тишина. Но в гостиной на полу съежилась крошечная фигурка. Ханна. Свернулась калачиком, обхватила себя руками. Глаза водянисто-розовые. Джеймс вспоминает давний вечер, двух осиротевших детей на холодной веранде.
– Ханна? – шепчет он, уже чувствуя, как рушится, точно старый дом, до того ветхий, что стены не стоят. Портфель выпадает из пальцев на пол. Дышит Джеймс как будто через соломинку. – Где мама?
Ханна поднимает голову:
– Наверху. Спит. – А затем – и тут Джеймсу наконец удается вздохнуть: – Я ей сказала, что ты вернешься. – Ни самодовольства, ни торжества. Факт, простой и округлый, как бусина.
От благодарности онемев, Джеймс оседает на ковер подле маленькой дочери, и та раздумывает, говорить ли дальше. Ей есть что сказать, о да: как они с мамой лежали на постели Лидии и проплакали полдня, обнимаясь так крепко, что их слезы перемешивались, а потом мама заснула. И как полчаса спустя на патрульной машине приехал брат, помятый, хмельной и ужас какой вонючий, но до крайности умиротворенный, и ушел прямиком наверх, и лег в постель. Из-за штор Ханна видела Фиска за рулем, а вечером во дворе незаметно возникнет машина Мэрилин – помытая и с ключами на водительском сиденье. Пожалуй, это подождет. Ханне не внове хранить чужие тайны, а отцу надо сообщить кое-что поважнее.
Она дергает его за локоть, тычет в потолок – надо же, какие маленькие у нее ладошки, какие сильные.
– Гляди.
Поначалу Джеймс, ослабевший от облегчения, привычный смотреть сквозь свою младшенькую, ничего не видит. Еще не все потеряно, думает он, подняв глаза к потолку, чистому и яркому, как пустой лист бумаги на послеполуденном солнце. Еще не конец.
– Гляди, – не отступает Ханна, властной рукой наклоняя его голову. Она раньше не смела так командовать, и растерянный Джеймс вглядывается и все-таки видит: отпечаток подошвы, белый на белесом, словно кто-то наступил в краску, а потом на потолок, оставил бледный, но четкий след. Джеймс его прежде не замечал. Ханна ловит его взгляд, и лицо у нее серьезное и гордое, точно она открыла новую планету. Что за нелепица – след башмака на потолке. Необъяснимо, бессмысленно и волшебно.
Ханна хихикает – будто колокольчик звякнул. Приятно слышать. Джеймс тоже смеется, впервые за многие недели, и Ханна, внезапно осмелев, прижимается к отцу. Растворяется в нем, и это очень знакомо. Джеймс вспоминает то, что давно забыл.
– Знаешь, как мы с твоей сестрой иногда играли? – медленно произносит он. – Когда она была маленькая, совсем маленькая, еще меньше тебя. Знаешь как? – Он ждет, пока Ханна заберется ему на спину. Потом встает и вертится туда-сюда, и она всем весом елозит ему по спине. – Где же Лидия? – спрашивает он. – Где же Лидия?
Он повторял это снова и снова, а она лицом зарывалась ему в волосы и хихикала. Он кожей, ушами чувствовал жар ее дыхания. Бродил по гостиной, заглядывал за шкафы и за двери.
– Я ее слышу, – говорил он. – Я вижу ее ногу. – И он сцапывал ее за щиколотку, крепко сжимал. – Где же она? Где же Лидия? Куда она подевалась? – Он крутил головой, она визжала и пригибалась, а он делал вид, будто не замечает, что дочь висит у него на спине. – Вот она где! Я нашел Лидию! – Он крутился все быстрее и быстрее, Лидия цеплялась все крепче и крепче, а потом он падал, и она, хохоча, скатывалась на ковер. Ей никогда не надоедало. Нашли, потеряли, нашли опять, потеряли, хотя вот же она – прижимается к его спине, и он держит ее за ноги. Откуда берется драгоценное? Потеряй, а потом найди. Столько раз он притворялся, будто ее потерял. Он опускается на ковер – от горя кружится голова.
А потом маленькие руки обнимают его за шею, к спине жмется жар детского тельца.
– Пап? – шепчет Ханна. – Еще.
И, сам не понимая как, он поднимается.
Еще столько нужно сделать, столько всего починить. Но сейчас он ни о чем не думает – в его объятиях дочь. Он и забыл, каково это – вот так обнимать ребенка, хоть кого-нибудь обнимать. Они прижимаются к тебе всем телом, инстинктивно за тебя цепляются. Доверяют тебе. Он еще очень не скоро сможет ее отпустить.
И Мэрилин, в гаснущем свете проснувшись и сойдя по лестнице, видит вот что: в круге лампового света ее муж обнимает их младшую дочь, и лицо его покойно и нежно.
– Ты дома, – говорит Мэрилин. Все трое понимают, что это вопрос.
– Я дома, – отвечает Джеймс, и Ханна на цыпочках крадется к двери. Она чует, как все застыло на краю, – не знает, что за этим краем, но не хочет нарушить прекрасное зыбкое равновесие. Ее никогда не замечают, и сейчас она бочком приближается к матери, готовая незаметно ускользнуть. Тут Мэрилин мягко касается ее плеча, и Ханнины пятки с удивленным хлоп опускаются на пол.
– Не волнуйся, – говорит Мэрилин. – Нам с папой просто нужно поговорить. – А затем – и от восторга Ханна вспыхивает – Мэрилин целует ее в голову, прямо в пробор, и добавляет: – Мы оба утром с тобой увидимся.
На полпути по лестнице Ханна останавливается. Снизу доносится лишь невнятное бормотание, но в кои-то веки она не подкрадывается назад к двери подслушивать. Мы оба утром с тобой увидимся, сказала мать, и Ханна полагает это обещанием. Она на цыпочках пересекает площадку, мимо закрытой двери, за которой брат спит, не видя снов, всеми порами постепенно исторгая остатки виски, мимо сестриной спальни, которая во тьме смотрится так, будто ничего не изменилось, хотя это наглое вранье, до самой чердачной спальни, где за окнами чернильно-синяя лужайка только-только начала чернеть. На светящихся часах – самое начало девятого, но ощущение такое, будто час поздний, середина ночи, и темнота плотна и глуха, как пуховое одеяло. Ханна кутается в нее. Родителей отсюда не слышно. Но довольно знать, что они дома.
Внизу Мэрилин стоит в дверях, ладонь положила на косяк. Джеймс пытается сглотнуть, но в горле рыбьей костью застряло что-то твердое и острое. Некогда он прочитывал настроение Мэрилин даже со спины. По наклону плеч, по тому, как она переминается с ноги на ногу, понимал, о чем она думает. Но он давным-давно не смотрел на нее пристально и теперь даже лицом к лицу видит лишь неотчетливые морщинки в уголках глаз, неотчетливые морщинки на блузке, помятой и затем расправленной.
– Я думала, ты уехал, – наконец произносит Мэрилин.
Протиснувшись мимо твердой заглушки в горле, голос у Джеймса выходит пронзительным, как исцарапанная пластинка:
– А я думал – ты.
И пока им больше ничего не нужно говорить.
Есть вещи, о которых они так и не заговорят. Джеймс ни единым словом не перемолвится с Луизой и будет стыдиться до конца своих дней. Позднее он и Мэрилин мало-помалу отчасти соберут из осколков то, чего не сказали. Он покажет ей отчет судмедэксперта; она втиснет ему в руки поваренную книгу. Сколько времени пройдет, прежде чем Джеймс заговорит с сыном, не высекая искр в голосе; сколько времени пройдет, прежде чем Нэт, слыша отцовский голос, перестанет вздрагивать, будто его секут. Остаток лета и еще долгие годы они будут нащупывать слова, говорящие ровно то, что они хотят сказать – Нэту, Ханне, друг другу. А сказать нужно многое.
А в эту минуту тишины что-то касается руки Джеймса – легко, почти неощутимо. Мотылек, думает Джеймс. Манжета рубашки. Но, опустив глаза, он видит кисть Мэрилин – изгиб пальцев, легкое пожатие. Он почти забыл, каково это – прикоснуться к ней. Получить хоть сколько-то прощения. Он склоняет голову и лбом тычется в ее руку, переполненный благодарностью за то, что ему подарен еще день.
В постели они нежны, будто впервые вместе. Его рука деликатно скользит по ее пояснице, ее пальцы осторожно, медленно расстегивают пуговицы на его рубашке. Их тела постарели; он чувствует, как сутулятся его плечи, видит серебристые шрамы кесарева ниже ее талии. Во тьме они друг с другом бережны, будто понимают, до чего они хрупки, понимают, что могут разбиться.
Ночью Мэрилин просыпается и чувствует подле себя тепло мужа, чует его – похоже на гренок, сочный и горько-сладкий. Хорошо бы остаться, прижаться к нему, всем телом чувствовать, как поднимается и опускается его грудь, будто это она сама дышит. Но у Мэрилин есть дело.
Перед спальней Лидии она останавливается, взявшись за ручку, и головой прислоняется к косяку, вспоминает свой последний вечер с дочерью: как вспыхнул свет на стакане с водой, как она, Мэрилин, поглядела на Лидию через стол и улыбнулась. С бесконечной самонадеянностью сочиняя Лидии будущее, она ни на миг не могла даже вообразить, что этого будущего не случится. Что она хоть отчасти ошибается.
Тот вечер, та самонадеянность теперь видятся древними, крохотными, будто уже миновало много лет. Пережиты еще до рождения детей, до замужества, в детстве. Она понимает. Надо идти вперед – больше некуда. Но внутри ворочается желание вернуться в прошлое хоть на миг. Не изменить прошлое, даже не поговорить с Лидией, не рассказывать ей ничего. Лишь отворить дверь, и еще разок увидеть спящую дочь, и знать, что все хорошо.
И, в конце концов отворив дверь, именно это Мэрилин и видит. Силуэт дочери в постели, на подушке – длинная прядь. Приглядевшись, различает, как с каждым вздохом ходит вверх-вниз цветастое одеяло. Мэрилин понимает, что ей даровано видение, и старается не моргать, впитывает этот миг, напоследок явленный прекрасный образ – свою спящую дочь.
Однажды, когда Мэрилин будет готова, она раздернет шторы, выгребет одежду из комода, соберет книжки с пола и упакует в коробки. Выстирает постельное белье, выдвинет ящики стола, опустошит карманы дочериных джинсов. И обнаружит лишь осколки Лидии: монетки, не отосланные открытки, выдранные из журналов страницы. Задумается над мятной жвачкой, еще завернутой в целлофан, – важно ли это, значило ли что-то для Лидии или было забыто и отброшено? Мэрилин понимает, что ответов не найдет. Но пока она смотрит на силуэт в постели, и глаза ее наполняются слезами. Этого довольно.
Сойдя по лестнице на рассвете, Ханна проводит учет. Две машины во дворе. Два кольца с ключами на столике в прихожей. Пять пар обуви у двери – одна пара Лидии. От этой последней картины внутри, прямо между ключицами, жжет, но арифметика обнадеживает. А выглянув на улицу, Ханна видит, как у Вулффов открывается дверь и выходят Джек с собакой. Ничего не будет как прежде, это Ханна понимает. Но Джек с собакой по дороге к озеру тоже обнадеживают. Будто вселенная постепенно возвращается на круги своя.
Однако для Нэта, который стоит наверху у окна, истинно обратное. Нэт очнулся от глубокого пьяного сна, организм исторгнул из себя виски, и теперь все вокруг как новое: контуры мебели, солнечные лучи, исполосовавшие ковер, собственные руки. Даже боль в желудке (Нэт не ел со вчерашнего утра, и того завтрака, как и виски, тоже давным-давно нету) ярка, и чиста, и остра. А теперь на улице он видит то, что ищет который день, – Джека.
Нэт не переодевается, не берет ключей, ни о чем не думает. Лишь натягивает кроссовки и слетает по лестнице. Вселенная подарила ему шанс, и Нэт этот шанс не прохлопает. Он распахивает дверь; Ханна – испуганное размытое пятно в прихожей. Ханна даже не обувается. Выскакивает босиком, мчится следом, и асфальт у нее под ногами еще холоден и влажен.
– Нэт! – окликает она. – Нэт, он не виноват.
Нэт не останавливается. Он не бежит – он в исступлении шагает к повороту, за которым только что исчез Джек. Нэт сейчас – как ковбои в отцовских фильмах: выпятил челюсть, целеустремленно и неумолимо надвигается по пустынной улице.
– Нэт! – Ханна хватает его за локоть, но он даже не сбавляет шагу, а она семенит рядом, стараясь не отстать.
Они уже на углу и замечают Джека одновременно – тот сидит на причале, обхватив колени, а рядом улеглась собака. Нэт тормозит на тротуаре, пропуская машину, и Ханна изо всех сил тянет его за руку.
– Ну пожалуйста, – говорит Ханна. – Ну пожалуйста.
Машина проезжает, и Нэт колеблется, но он слишком давно добивается ответа. Сейчас или никогда, решает он, отдергивает руку и перебегает улицу.
Если Джек и слышит их шаги, виду он не подает. Застыл и глядит на воду, пока над ним не нависает Нэт.
– Ты что думал, я тебя не замечу? – спрашивает Нэт.
Джек не отвечает. Медленно встает, поворачивается, не вынимает рук из задних карманов джинсов. Как будто, думает Нэт, со мной и драться не стоит.
– Вечно прятаться не выйдет.
– Я понимаю, – отвечает Джек. Собака у его ног тихо скулит.
– Нэт, – шепчет Ханна. – Пошли домой. Ну пожалуйста.
Нэт пропускает это мимо ушей.
– Надеюсь, ты тут сидел и сожалел, – говорит он.
– Мне ужасно жаль, – отвечает Джек, – что так вышло с Лидией. – В голосе легкая дрожь. – Что все так вышло.
Его собака пятится, жмется к ногам Ханны, и Ханна не сомневается: теперь Нэт разожмет кулаки, и отвернется, и уйдет, и оставит Джека в покое. Да вот только ничего подобного. На миг Нэт теряется – и от растерянности звереет.
– И ты считаешь, это что-то меняет? Абсолютно ничего. – У Нэта белеют костяшки. – Скажи мне правду. Сию секунду. Я должен знать. Что между вами было. Зачем она пошла на озеро.
Джек как бы качает головой, но обрывает жест, будто не понимает вопроса.
– Я думал, Лидия тебе рассказала… – Рука у него вздрагивает, будто он хочет взять Нэта за плечо, за руку. – Надо было мне самому рассказать, – продолжает он. – Давным-давно надо было…
Нэт делает полшага. Он так близко, так близок к пониманию, что голова идет кругом.
– Что? – спрашивает он почти шепотом, очень тихо, Ханна еле разбирает. – Что виноват ты?
За секунду до того, как все случается, Ханна понимает, что сейчас случится. Нэту нужна мишень, нужно куда-то нацелить злость и угрызения – иначе он попросту сломается. Джек тоже это понимает – она читает это у него в лице, в том, как он расправляет плечи, как он напружинивается. Нэт склоняется ближе и впервые за многие годы смотрит на Джека в упор – карие глаза в голубые. Требует. Умоляет. Скажи мне. Прошу тебя. И Джек кивает. Да.
И тогда Нэт бьет его кулаком, и Джек складывается пополам. Нэт в жизни никого не ударил и раньше думал, что это приятно – ты же сразу такой сильный – и что рука будет ходить, как поршень. А вот и нет. Словно тычешь кулаком в кусок мяса, плотный и тяжелый, и он не сопротивляется. Нэта слегка мутит. Он ждал такого «пау!», как в кино, но вышло почти беззвучно. Только глухой плюх, будто тяжелая сумка упала на пол, и тихий вздох, и от этого тоже мутит. Нэт ждет, готовится, но Джек его не бьет. Медленно выпрямляется, держась за живот, не сводит глаз с Нэта. Даже кулак не сжимает, и от этого Нэта мутит сильнее всего.
Он-то думал, надо только отыскать Джека, кулаком вмазать в самодовольную Джекову физиономию – и тогда полегчает. Все изменится, и затверделый сгусток гнева, что разросся внутри, рассыплется в песок. Как бы не так. Гнев никуда не делся – бетонным комом до крови расцарапывает нутро. И физиономия у Джека вовсе не самодовольная. Нэт думал, Джек будет защищаться или, может, испугается, но в глазах ничего такого нет. Взгляд почти нежен, будто Джек сочувствует. Будто хочет протянуть руки и Нэта обнять.
– Давай! – орет Нэт. – Что, так стыдно? Даже драться не можешь?
Он хватает Джека за плечо, опять замахивается, и Ханна еле успевает отвести взгляд, а Нэтов кулак бьет Джека по лицу. Из носа у Джека течет кровь. Джек ее не отирает, и она течет – из ноздрей, по губам, на подбородок.
– Хватит! – кричит Ханна и, лишь услышав свой голос, замечает, что плачет, что щеки, и шея, и даже воротник футболки от слез уже мокрые. Нэт и Джек тоже слышат. Оба смотрят на нее – Нэт не опускает кулака, Джеково лицо и эта нежность теперь обращены к Ханне. – Хватит! – снова кричит она, и в животе у нее все переворачивается, и она втискивается между ними, пытается собой закрыть Джека, ладонями колотит брата, отталкивает прочь.
И Нэт не отбивается. Только чувствует, как Ханна его отпихивает, и он качается на краю, ноги оскальзываются на истертых досках – и он падает с причала в воду.
Вот, значит, каково это, думает Нэт, когда над головой смыкается вода. Он не сопротивляется. Задерживает дыхание, глаз не закрывает, руки-ноги застыли, тело летит ко дну. Вот каково это. Он воображает, как тонула Лидия; солнце над головой тускнеет, Нэт тоже тонет. Скоро достигнет дна, ногами, руками, поясницей ляжет на песок. Не двинется, пока не кончится дыхание, пока не накатит вода, не задует сознание, как свечу. Глаза режет, но он разжимает веки. Вот каково это, говорит он себе. Замечай. Замечай всё. Запоминай.
Но вода слишком знакома. Тело знает, как поступать, – так оно знает, что дома на повороте лестницы надо пригнуться, потому что низкий потолок. Мускулы тянутся, бьются. Тело само по себе выправляется, руки цепляются за воду. Ноги брыкаются, пока голова не вырывается на поверхность, и Нэт выкашливает ил, легкими вбирает прохладный воздух. Все уже потеряно. Он давно научился не тонуть.
Он ложится навзничь, закрыв глаза, и вода держит усталые руки-ноги. Ему не узнать, каково ей было – ни в первый раз, ни в последний. Можно гадать, но взаправду не узнаешь. Каково ей было, о чем она думала, все, чего она ему не сказала. Считала, что он ее бросил? Хотела, чтоб он ее отпустил? И от этого он с небывалой остротой чувствует, что ее больше нет.
– Нэт? – окликает Ханна, и бледное личико выглядывает через край причала. Затем появляется другая голова – Джека – и к Нэту тянется рука. Нэт знает, что это рука Джека, и знает, что, доплыв, все равно ее примет.
А когда примет – тогда что? Добредет домой, мокрый как мышь, грязный, кулак разбит о Джековы зубы. Подле него Джек – весь в синяках, распухший, рубашка в темно-бурых пятнах Роршаха. Ханна будет явно заплаканная – лицо исполосовано слезами, ресницы мокро хлопают о щеку. Но, как ни странно, все трое будут светиться, точно отмытые добела. Еще разбираться и разбираться. Сегодня предстоят беседы с родителями и с матерью Джека, миллион вопросов. Вы из-за чего подрались? Что случилось? Беседа затянется надолго – ничего же не объяснишь, а все трое понимают, что родителям нужны объяснения. Они переоденутся в сухое – Джек наденет старую футболку Нэта. Меркурохромом смажут Джеку щеку, а Нэту костяшки, и от этого получится на вид еще кровавее, будто раны снова открылись, хотя на самом деле они как раз начали заживать.
А завтра, через месяц, через год? Времени понадобится много. Даже спустя годы они все еще будут складывать те кусочки мозаики, что смогли отыскать, разглядывать черты Лидии, перерисовывать очертания. Уверяясь, что уж на сей-то раз поняли ее правильно, какой-то миг не сомневаясь, что наконец постигли ее целиком. Вспоминать ее будут часто. Когда Мэрилин раздернет шторы в спальне Лидии, откроет чулан и примется снимать одежду с полок. Когда их отец в один прекрасный день придет на вечеринку и впервые не оглядит мельком все блондинистые головы в толпе гостей. Когда Ханна перестанет так сутулиться, заговорит чуть внятнее, в один прекрасный день знакомым жестом откинет волосы за ухо и на миг задумается, откуда взялся этот жест. И Нэт. Когда в колледже его спросят, есть ли у него братья-сестры (две сестры, но одна умерла), когда в один прекрасный день он посмотрит на горбинку, навсегда искривившую переносицу Джека, и захочет нежно обвести ее пальцем. Когда много-много лет спустя он сверху посмотрит на безмолвный голубой шарик Земли и вспомнит сестру – как будет вспоминать ее в любую важную минуту. Нэт этого еще не знает, но чует нутром. Столько всего произойдет, думает он; столько всего я захочу тебе сказать.
А сейчас, наконец открыв глаза, он неотрывно смотрит на причал, на руку Джека, на Ханну. Нэт дрейфует на спине, и Ханнино перевернутое лицо для него не перевернуто, а потом он плывет к ней по-собачьи. Не хочет нырять, не хочет потерять ее из виду.